-- Да, Михайло Петрович, -- говорил земский доктор Васильев сидевшему с ним на крыльце помещику Чурину. -- Оно, конечно, и темноты и всякой штуки масса, а приятно все-таки, приятно!
Он сладко зевнул и так потянул над головою мускулистые загорелые руки, что ситцевая рубашка затрещала по швам. В тот день он, как впрочем и всегда, принял в больнице свыше пятидесяти мужиков, страшно устал и был очень доволен от сознания, что он так старательно и честно делает свое дело.
Вешняя ночь бежала сверху, заволакивая ровное, безоблачно-звездное небо и уравнивая мглою предметы. Большая Медведица словно двигалась в высоте. За домом, в сосновом бору ухала какая-то птица, засыпая гавкали на деревне собаки, и отчетливо скрипела колодезная бадья.
Доктор посмотрел на белевшее напротив его квартиры новенькое здание больницы, которое он, как тайно признавался жене, "единолично отвоевал" на собраниях, скользнул довольным взглядом по чистеньким и нарядным дворовым службам, представил себе и внутренность "госпиталя" с белыми как простыня стенами, нарядными изразцовыми печами, с полами, блестевшими свежей краской, с отдельной, хорошо оборудованной операционной, -- и чувство довольства, соединенного с деловой усталостью, охватило его еще сильнее. Так хороша была ночь и так красива была тишина, и засыпающий бор, где все еще ухала птица, что казались милыми даже запах краски и огонек папиросы Чурина.
-- Да, все-таки добился, -- Васильев снова зевнул и потянулся. -- Всего три года -- и было здесь болотце, чирки ныряли, а вот -- "предприятие"... Окна-то... окна... по три аршина... -- и снова подумал, влюбленный в свою больницу как в женщину, что во воем уезде едва ли отыщется вторая в этом же роде. -- Теперь заснуть бы... -- но подле свдел его давний, еще школьный товарищ Чурин, приехавший к нему издалека, видеться с ним можно было лишь изредка, и не хотелось уходить.
-- Однако, темноты и всякой штукенции уйма, -- повторил доктор и хлопнул Чурина по колену. -- Третьеводни, например, -- совсем уж "рассейское", -- привезла баба одна из Алтухова мальчонка. Развернула его, смотрю, малый в жару, мечется, а левый висок весь, извини, брат, в конском удобрении. Что такое? -- "А вот, видишь ли, лошадь Захарку долбанула. И кровищи этой самой и протчего... Велели Яван Яваныч лошадьего навозу приложить". Понятно, остервенел: -- Вон! Сейчас же вон, к Яван Яванычу!.. Позвал, однако, фельдшерицу, осмотрел. Такая, брат, каша, все размолото... и мозги тут, и кости, и навоз... Давно ли? "Да ден пять либо семь, не упомню". -- Ах, морда!.. Придется операцию. -- Выслушала, задумалась. -- "А жив будет?" -- Не знаю. Может, будет, может, помрет. -- "Нет, ты мне занаверно скажи. Ишь сколько верстов Захарку везла, а у меня картошка не сажена. Коли не помрет, делай, а то домой увезу"... Да пойми, говорю, не могу ручаться! -- "А не можешь, домой повезу". -- Так меня и вскинуло: Сила нечистая! Вон сейчас же, чтоб и духу твоего... Подумала, почесалась. -- "Коли оставлю, мне-то уехать?" -- Нет, и ты подожди. -- "А сколько?" -- День, два, а что? -- "У меня картошка не сажена". -- Выбирай, говорю, между картошкой и сыном. Взвыла, выбрала сына, наконец. Выписал из Ключарева товарища, понимаешь, сделали все честь честью, а молодец помер. Ругалась, ругалась... -- "Зачем, говорит, двое ден проморил? было бы мне к Яван Яванычу, у меня картошка"... Ну, дал трешницу, уехала... Вот, парень, суди да понимай.
Доктор досадливо поскреб по щеке.
II.
Уж не казалась красивою вешняя ночь. От криков птицы дергало в ухе. С крыльца противно несло олифой, а Большая Медведица казалась глупой.
-- Спать что ли, -- раздражительно сказал доктор, вставая. Но как раз в это время, слева, из слепящей темноты, раздался пронзительный женский крик.
-- Ну, что еще? -- нервно пробормотал он, и его доброе лицо стянуло от злости. -- Чего галдят? Что еще? -- --Озлобленно он задергал звонок в сторожку.
Со двора слышалось приближающееся сипенье сторожа Кузьмы.
-- Нет, хлюста, не вырывайся, -- скрипел он, видимо подтаскивая кого-то к крыльцу докторского дома. -- Коли бесчинствуешь по ночам, пожалуй к его благородию на излечение. Не вырывайся, все равно убью, извини.
Вместе с Васильевым раздраженно поднялся и Чурин. Ему стало тошно от рассказанного доктором, и внезапные крики еще увеличивали неприятное чувство.
-- Ваше докторское благородие, -- докладывал Кузьма, держа за шиворот тощего сутулого человека в рваном пиджаке. -- Опять этот "тип" пожаловали. Не вращайся, все равно убью, милый человек: просто поблагодаришь.
-- Кто пожаловал? -- недоумело спросил Чурин, приближаясь к доктору.
-- Да этот -- Смычкин... здесь зовут его "типом"... Сумасшедший, -- негромко добавил Васильев и подошел к фонарю.
На обоих робко и сконфуженно уставилось сухое, тонкое привлекательное лицо с светлыми застенчивыми, словно детскими глазами. Лицо это и улыбнулось застенчиво, тоже словно по-детски. Покатые плечи двинулись.
-- Ба, Петра Иваныч, -- добродушно сказал доктор и, вскинув голову, засмеялся. -- С чего это, разбойник, ночью-то пожаловал?
Он протянул трясущуюся левую руку, на большом пальце которой болталась грязная тряпка, и замигал глазами.
-- Так ты, дружище Смычкин, приходи утром... -- Доктор присел на крыльцо. -- Потому кто ж теперь перевязки делает, ночью-то? Ты сам посуди, ты понимаешь, теперь ночь, все спать должны, а не руки перевязывать.
-- Но-очь? -- недоверчиво переспросил больной и опять улыбнулся робко и привлекательно. Тут же застенчиво и осторожно он покосился на сидевшего подле доктора Чурина. -- Не насчет перевязки, ваше благородие: в гошпитале Анна Васильевна лежат, -- добавил он притаенным голосом и двинул рукой, и тут Чурин увидел зажатую в ней охапку полевых цветов.
-- Да ты, Петр Иваныч, и с букетом? -- спросил доктор и опять засмеялся, вскинув голову. -- Ну, ну, быть так. Как, значить, утро подойдет, да откроют больницу, тогда и приходи.
-- Па...пиросочку бы... -- по-детски улыбнувшись, проговорил Смычкин и боязливо заморгал. -- Потому с самого утра...
-- Папироску? Возьми. -- Доктор с готовностью постучал ею по крышке портсигара и закурив подал Смычкину. -- Ну, до завтра.
Не спеша, мурлыча и позевывая, запирал он калитку, а Чурину уж совсем не хотелось спать. Странное лицо больного, подергивание плеч, робкий взгляд словно ребяческих глаз, "перевязочка", и папироска,
Анна Васильевна и букет, все это стояло над его душою, и как только на дороге стихли шаги Смычкина, он лихорадочно быстро повернулся к приятелю:
-- Да что это такое, Андрей Львович?
-- Так, брат, тоже штуковина, -- лениво отвечал доктор, все чаще и чаще зевая. -- Слесарь это>, зовут его у нас почему-то "типом"... Служил тут при станции... и парень безобидный... Вообще, история, -- заключил он уже с решительным намерением идти спать.
III.
-- Да нет, друг, подожди, -- беспокойно заговорил Чурин и сам подивился своему волнению. -- Ты подожди, это не только "при станции" и "безобидный": при чем тут букет, и Анна Васильевна, и его болезнь, ты вот что мне скажи.
Доктор, уже явно досадуя на приятеля, поскреб себе ногтями щеки.
-- Да что тут рассказывать... -- Голос его звучал тихо и равнодушно. -- Кто ж это расскажет в точности, как и что... Какая-то, друже, романтика... а у меня, вишь, ежедневно полсотни мужиков.
-- Ну, а Анна Васильевна? -- торопливо спрашивал Чурин, боясь, что вот-вот доктор растянется на крыльце пластом и захрапит. -- Откуда эта самая Анна Васильевна-то взялась?
-- А Анна Васильевна -- это миф, легенда... -- засыпая, бормотал доктор. -- Не верю я в эту Анну Васильевну... а вот жена говорит, что была Анна Васильевна учительницей, что он, слесарь, был в нее, ну, как рассказывают эти женщины, влюблен, что была она этакая... идейная, и хотела будто выйти за него замуж, а сама померла. Только и всего, а подробности, брат, женщины рассказывают. они это умеют, то есть, прилгнуть...
-- Значит, у тебя в больнице никакой Анны Васильевны и нет? -- с волнением переспросил Чурин. -- И он ходит сюда, и вы ему объясняете, что она жива, и...
-- Говорю тебе: миф, -- уже во сне пробормотал доктор.
Прислонясь головою к перилам крыльца, он уже спал, как только может спать принимающий ежедневно пятьдесят мужиков.
-- Тоже, идейные люди, -- ворчал Чурин, недоброжелательно косясь на приятеля и потирая шрам на лбу. -- Цивилизация и гуманность, а этакое равнодушие. Хоть бы записывал да в газеты посылал, черт. Россия, нечего сказать. Да будь я писателем, так бы на пороге больницы с чернилами и сидел. Вот она, Русь-то: в больницах, батенька... Не та, что в Ниццах да в ресторанах, а подлинная, с навозцем на мозгах, да с "мифом" Анной Васильевной...
Точно призывая кого-то к ответу, Чурин осмотрелся сердитыми глазами и внезапно на сплошном фоне ночи увидел вспыхнувшую огнем точку. Точка задрожала, заколебалась, заплясала в воздухе, вспрыгнула выше и стала приближаться.
-- Что за чертовщина, -- подумал Чурин, все еще сердясь.
Но точка все надвигалась, видимо, по дороге к больнице, мигая и рассыпаясь иногда мельчайшими искрами.
За ней вспыхнула еще другая, попрыгала в темноте и поплыла за нею.
-- Огни какие-то... точно смола горит, -- думал Чурин, и до слуха его долетело отдаленное пение. -- Бабы! -- выкрикнул он с удивлением и досадой и сейчас же вспомнил, как рассказывал ему вчера о "ночных погулянках" Васильев. Пение приближалось, и теперь Чурин понимал, что это хороводятся девки и несут на шестах зажженные свечи и "смолянки". Почему-то все это его сердило.
-- Тоже, не спят, а завтра с утра на картошку, -- неприязненно думал он, и в голове его рисовалась баба с умирающим сыном, просившая, доктора отпустить ее на картофель.
-- Ну, чего воют? Спать надо, а они шляются... Тоже, уж и поют что-то... новое.
И вымолвить хочет:
Давай, улетим"...
донеслось до него уже явственно, и он хотел было уйти, как спавший на крыльце Васильев вскочил и сбежал с лестницы.
-- Вот они, девки-то! -- громко сказал он и вскинул голову. Сна его точно и не бывало. Могуче потянулся он раз и другой, и опять трещала его рубаха. -- А все мы научили! -- добавил доктор с оттенком гордости. -- Во времена студенчества... Раньше бывало, только "не белы снеги", да "волузях", а теперь -- эка!.. Вот оно!.. Жена! Софья Кириловна! Соня! Девки поют!.. -- закричал он в окно спальной. -- Эх, видно, уж не заснуть!
Он взглянул на разгоравшуюся на востоке по- лоску, и как только шедшие вдоль дороги девки поравнялись с его калиткою, грянул своим громадным оглушающим басом:
Туда, где за тучей белеет гора!
Туда, где синеют морские края!
Туда, где гуляет лишь ветер да я"...
Бабы сначала взвизгнули, шарахнулись, потом засмеялись и стихли, заслушавшись: до того хорошо и крепко резал предрассветный сумрак громыхающий бас.
Пора, брат, пора!
Пора!.. Пора!
прогремел он под светлеющим небом и вдруг, как бы сконфузившись своего увлечения, двинул плечами и добавил насмешливой шуткою:
-- Пора спать!
IV.
Он хлопнул дверью и вошел в комнату, чтобы у калитки не толпились девки. Те постояли еще и разошлись, и тогда доктор снова вышел на крыльцо к приятелю. Лицо его все еще выглядело сконфуженным.
-- Да, молодчинище Михайло Петрович, -- начал он, точно извиняясь, и снова пронзительный бабий визг перебил его.
-- Ну, что еще! -- крикнули они уже оба в один голос и побежали к воротам.
Теперь, в дымном сумраке утра, хорошо было видно, как среди отбегавших девок с визгом толкался сумасшедший Смычкин и как напряженно всматривался в каждую и потом срывал с их голов цветы, пряча за пазуху. Через минуту слесарь опять стоял перед калиткой доктора и говорил ему, виновато улыбаясь:
-- Пе...ревязочку, ваше благородие.
Лицо Васильева странно побледнело и вытянулось.
-- Ну, друг, ты уж мне надоел, -- сказал он угрюмо. -- Велел тебе: приходи утром... а теперь только еще два часа. Два часа! -- понял?
И быстро зашагал к себе в дом.
Теперь уж не было сомнения, что друзья не станут сидеть на крыльце, И странно: Чурин тоже чувствовал раздражение к вновь явившемуся Смычкину. Была так хороша ночь, и хорош был рассвет, и так славно, уверенно прозвенела под светлеющим небом мощная песня, и уж забывалось о земле, как снова пришел маленький, дергающийся исхудалый человек и вновь напомнил о человеческом горе, об Анне Васильевне, ставшей мифом,, и о том, что недавно, здесь близко, умер Захарка, к мозгу которого Яван Яваныч прикладывал навоз.
Оба они ушли и сердито заснули, не раздеваясь, на своих диванах: в гостиной и кабинете.
Когда утром Чурин проснулся, у крыльца нетерпеливо ржали его лошади, а доктор давно уже принимал в больнице.
-- Пойду проститься с Андреем в лечебницу, -- говорил он, откланиваясь Софье Кирилловне, и пошел по двору. Мимо него скверно прогромыхала телега с катавшейся на ней женщиной, у которой было такое желтое, безумно желтое искаженное лицо.
-- Что такое? -- спросил он у правившего мужика.
-- Чего, -- надорвата! -- недовольно ответил мужик и задвигал бровями. -- Потому, родить собиралась; потому страда... дни рабочие... потому и не остереглася... Бабка велела крепкой водкой примочить.
-- Что?.. Что?.. -- болезненно закричал Чурин, жутко рассматривая окутывавшие женщину грязные тряпки. Лицо его свернуло, он двинулся было вперед, но махнул рукой и спешно подошел к своей тройке.
-- Крепкой водкой! -- презрительно осклабясь, повторил кучер Харитон. -- Нетто это пользительно, которая родяща!.. Уж и темный народ: дураки!
Ехал по сочному молодому полю, в котором неумолчно трещали кузнечики, пели пичужки, реяли ласточки, и весь дрожал в отвращении, боли и жалости, потирая свой шрам на лбу.
-- Вот, тоже "лошадь долбанула", а небось Яван Яваныч навоз не прикладывал... -- уже злобно, издеваюсь над собою, бормотал он.
-- Нет, ты возьми чернила, да так и записывай, не разгибаясь, у больниц.
Распухал от нелепых и злых мыслей. Давило под ложечкой. Бесился на себя и всех, -- и не знал, что делать.
Попадались по дороге избы, -- Казались противными; встречались мужики, -- казались противными; нельзя было без неприятного чувства смотреть на вставшую на пути старую, кривую, заколоченную за ветхостью церковь.
-- Ну, тоже, -- яростно думал он, посматривая на спину кучера, который, остановив лошадей, усердно крестился на выглядывавший из-за заброшенной церковки новый каменный разрисованный храм. "Нет, ты записывай", -- нелепо думал он.
И опять вздрогнул Чурин: мимо него проскользнула утлая, рваная фигура с робким, словно кривым, трепетно улыбающимся лицом. Вильнула в воздухе, взмахнула руками, как ворона крыльями, и исчезла за косогором.
-- "Тип!" -- насмешливо буркнул Харитон.-- Ишь, по могилкам ходит, паршивый черт, а чего понимает?
-- Пшел!.. Остановился?! -- бешено заревел на кучера Чурин и сейчас же схватил его за спину. -- Говорю, подожди, подлец.
Кривой походкой, точно прыгая на одной ноге, с странной затаенной мыслью что-то найти, заковылял по кладбищу Чурин и остановился, и сердце его забилось под горлом: на кривом потемневшем березовом кресте висели кучи старых и свежих полевых цветов, связки ленточек и бус, золотые бумажки, а под ними виднелась латунная дощечка с искусно выпиленной безграмотной надписью:
"Анне Васильевной".
-- Вот тебе и "миф", -- еле раздвигая губы, пробормотал он. -- Вот она и любовь... Любовь какая жуткая... Любовь безумная, -- что?
Вздрогнул, сердито покраснел, развел руками, побрел прочь и, жалко усевшись в экипаж, поднял воротник пальто, хотя было совсем не холодно.