Крашенинников Николай Александрович
Тишайший

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Николай Крашенинников

   Тишайший

Тишайший

   Тоня, племянница генерала Курбатова, худенькая и миниатюрная барышня с нервными глазами и острым подбородком, сидела на скамье у ворот Курбатовской усадьбы и мечтала, не сводя утомленного взгляда с темно-голубого неба, причудливо расцвеченного яркими, подрагивающими огнями.
   Глаза у Тони были очень красивы и необыкновенны: зеленые, как у русалки, обрамленные длинными черными ресницами; днем, в солнечную погоду, глаза эти напоминали хороший хризофрас; в сумерки они менялись, делаясь серыми, и, по мере сгущения темноты, принимали все более и более металлический, стальной цвет; этот цвет не изменяла даже лампа; с такими глазами Тоня оставалась вплоть до утра.
   Тоня мечтала; в белокурой голове ее бегали мысли о том, какая она несчастная, неудачница; она находила, что ничего нет на свете хуже ее жизни; ни отца, ни матери она не помнила; кто были они и каковы были, никто ей не объяснял; генерал же Курбатов на эту тему и совсем не любил распространяться.
   Тоня думала и о том, как ей скучно и тяжело жить у старика. Курбатов был болен уже восемь лет и с каждым годом положение его ухудшалось. Тоня не понимала, что за болезнь была у ее дяди: согнутый в три погибели, весь трясущийся, с выпученными глазами, -- он производил на нее крайне тяжелое, неприятное впечатление; особенно не могла она спокойно смотреть на его постоянно трясущуюся нижнюю челюсть, вместе с которой тряслась жидкая грязно-серая борода, и на вихляющиеся синие, покрытые курчавыми волосами, пальцы. Казалось, что старик вечно шепчет что-то необъяснимое, непонятное... и вместе с тем, перед его глазами с застывшим выражением тупого ужаса мелькает что-то страшное, которое он и хочет схватить своими трясущимися пальцами.
   Особенно не любила Тоня в своей жизни субботы и воскресенья; в эти дни ей приходилось постоянно бывать с дядей у всенощной и обедни; Курбатов, на старости лет сделавшийся необыкновенно богомольным и даже ханжой, не пропускал ни одной церковной службы, забираясь на них спозаранку, когда в храме одиноко бродил лишь вечно заспанный сторож Кириак и подметал, нюхая табак и на мгновение цепенея, пол, или скоблил закапанные воском подсвечники.
   Пребывание в церкви было самым мучительным временем в Тониной жизни; там она с полуживым генералом возбуждала всеобщее внимание; когда она, ведя под руку старика, показывалась в храме, -- взоры молящихся помещиков, купцов и крестьян немедленно перебегали на нее, полные, как думалось Тоне, и сожаленья, и презренья; ей казалось, что посторонние могут относиться к ней только двояким образом: или считать ее несчастным, бедным приемышем, лишенным крова и проживающим у генерала по необходимости, из-за куска хлеба, или думать, что она, в случае материальной обеспеченности, живет подле больного старика из корысти, из ожиданья скорой его смерти и большого наследства.
   И то, и другое было девушке одинаково мучительным; ей было больно и то, что ее считают нищей, и то, что признают подлой; мучительно было ей на глазах у всех подавать Курбатову стул или стлать под ноги коврик; ей казалось, что все оглядывают ее с гадливостью, когда она подсаживает старика на его место, у печки, или поднимает под руки при попытке его во время службы встать на ноги после коленопреклонения.
   Генерал был очень богат; бережливый еще в молодости и никогда, даже во время увлечений женщинами, не выходивший из заранее определенного бюджета, -- под старость Курбатов превратился в скупого рыцаря. Даже в последние годы своей жизни, уже разбитый болезнью, он не отставал от въевшейся в плоть и кровь привычки записывать в особую книгу расходные статьи даже самого мелкого, вздорного характера и вытаскивать из канделябров стеариновые огарки, во избежание похищения их прислугой.
   И только два раза в год генеральские деньги сыпались без счета, как из ведра: в день его именин и на третий день праздника Пасхи. В это время весь дом, обыкновенно имевший заспанный и неумытый вид, оживал со всею роскошью дворянских гнезд дореформенной эпохи. К Курбатову съезжалась вся губернская и уездная знать, дом красился, чистился, скоблился; в заброшенных, отданных на оргии крысам, покоях накрывались тончайшим бельем кровати, из сундуков и буфетов вынимались старинный хрусталь, фарфор и фамильное серебро; лакеи доставали из подвалов слежавшиеся, шитые золотом ливреи; генерал облачался в мундир и массой орденов походил на иконостас.
   Гости съезжались к Курбатову по-старинному: не на один день, а на неделю и на две; из города выписывался бальный оркестр, ученый фейерверкер, повар и декоратор, зачастую приглашались певцы и другие артисты.
   Генерал не изменял этим двум дням и во время своей болезни; в таких случаях он разъезжал по вылощенной зале в поставленном на колеса кресле и также сиял крестами и звездами.
   Казалось, сам Курбатов иногда сознавал, что девушке у него живется нехорошо; он не раз говаривал ей как бы в утешенье:
   -- Ничего, Тонька, терпи!.. Как околею, барыней заживешь, что хочешь делать будешь, харя этакая.
   Неизвестно, почему генерал имел обыкновение выражаться самым площадным, грубым жаргоном; вероятно, он считал такую манеру говорить особо колоритной для человека в его положении, т. е. отживающего, никем не любимого и богатого, смерть которого доставит "подхалимам" удобства жизни.
   -- И так все думают, что я жду его смерти, -- вслух проговорила Тоня и закрыла лицо руками. -- Господи, как душно, как скверно.
   Девушка встала со скамьи и прошлась по залитой голубым сияньем луны дорожке, где, казалось ей, было все же легче дышать, чем под тьмою забора, закрывшею собою всю скамейку, на которой она сидела.
   -- Наверное уже второй час, -- прошептала она, -- а спать не хочется. И так до утра все одна, одна... А завтра опять то же... Впрочем, еще хуже, чем одно и то же: завтра суббота...
   Вдали с колокольни сорвался заунывный, густой удар колокола. То церковный сторож пугал воров.
   Тоня начала от нечего делать ходить по утрамбованной дорожке взад и вперед, громко считая шаги:
   -- Раз, два, три... четыре...
   Где-то уже не так далеко послышалось пенье. Тоня подняла голову. Мягкий, чуть сиплый тенор невдалеке журчал:
   Не тоскуй, не горюй,
   Из очей слез не лей...
   Тоня нахмурилась. Сердце ее дрогнуло.
   -- Кто бы это? -- прошептала она, осматриваясь. -- Неужели это Смирнов?
   Смирнов, Геннадий Николаевич, был вновь поступивший на службу к Курбатову управляющий, молодой человек, по-видимому, из духовного звания, застенчивый, мягкий и симпатичный.
   -- Скверное имя "Геннадий", -- пронеслось в голове у Тони. -- И человек он какой-то... вылинявший...
   Она резко повернулась и пошла на звуки голоса. Смирнов жил в маленьком, на три окна, флигеле за садом и пройти к нему можно было только около конюшен.
   -- Вылинявший, -- бормотала она, проходя по двору. -- А ведь всего двадцать три года.
   Длинная, уродливая черная тень пересекла девушке дорогу. Она остановилась и дала прошмыгнуть в каретник женской фигуре в исподнем платье, с распущенными волосами.
   -- Даша, -- мелькнуло у нее в голове, и она сейчас же о ней забыла.
   Тоня тихо подошла к окнам флигеля и приникла к стеклу. Она увидала на кровати скомканное байковое одеяло, пеструю ситцевую подушку и брезгливо поморщилась. На простом не крашеном деревянном столе мигала дешевенькая лампа, лежала книжка приложений к Свету, замасленная, обтерханная и засиженная мухами.
   -- Что читает-то, -- не без злости подумала девушка. -- Вкус-то какой...
   Губы ее, бледные и тонкие, скривились в усмешку.
   Смирнова в комнате не было.
   Тоня не сводила глаз с книжки, лежавшей на столе, и хмурилась.
   -- То же ведь... с романами... начитался, и пошел в сторонке повыть, -- вспомнила она его пение.
   Но она сейчас же оборвала себя и чуть вздрогнула от нахлынувшей на нее внезапно мысли.
   -- А я-то что здесь, -- вдруг и неприятно обожгло ее. -- Я-то здесь зачем, и почему мне интересно то, что читает этот тихий и робкий?
   Она хотела было идти прочь, но не пошла к дому, а обогнув флигель, выглянула из-за угла.
   -- Бог знает, что такое, -- недовольно пробормотала она, останавливаясь. -- И чего это я, в самом деле? От скуки, что ли?..
   Она начала бранить себя самыми неприятными и оскорбительными словами, какие только знала и какие приходили ей на ум. Но и это не помогло: она вышла из тени, образуемой флигелем, на площадку и увидала, что на скамье, спиною к ней, кто-то сидит.
   Она тихо подошла к Смирнову и сказала:
   -- Здравствуйте, Геннадий Никифорович.
   Тоня нарочно изменила его отчество, из какой-то мелкой злости; она хотела, чтобы робкий Смирнов хоть поправкой в означении своего имени выразил ей какой-либо протест.
   Но Геннадий Николаевич не сказал ни слова. Он только вздрогнул, некрасиво взмахнул руками и вскочил, испуганно тараща глаза на девушку.
   -- Вы испугались? -- улыбаясь, спросила Тоня, и улыбка вышла нехорошая, недобрая. -- Разве я такая страшная?
   Смирнов робко, по-детски беспомощно улыбнулся и, посмотрев по сторонам, как будто нечаянно и против воли сел.
   "Смотрит, не подглядывают ли за ним, -- промелькнуло в голове у девушки, и глаза ее сделались острыми. Ей хотелось зарыдать от злости и ненависти к безличному существу. -- Ведь боится, что его увидят ночью наедине с женщиной, сделают выговор, пожалуй, откажут от места"...
   Она не удержалась и проговорила:
   -- Какой вы робкий... Да не бойтесь. Никто не увидит, все спят. Удивительно, вы совсем не похожи на мужчину.
   Геннадий Николаевич болезненно сморщил лицо и для чего-то начал запахивать бортами пиджака расстегнутую рубашку. Тоня мельком заметила его обросшую волосами грудь и вдруг ей стало казаться, что и весь Смирнов до отвращения похож на обезьяну.
   Впрочем, она и теперь не отошла от него, а села на скамью рядом со Смирновым, растерявшимся до того, что лицо его приняло совершенно бессмысленное выражение.
   -- Можно с вами посидеть? -- саркастически спросила Тоня.
   Геннадий Николаевич вспыхнул, передернулся, завозился на скамье и проговорил столь же бессмысленно и некстати:
   -- Да-с.
   Наступило молчание. Девушка искоса поглядывала на сконфуженного Смирнова и думала:
   "А ведь он и правда какой-то вылинявший".
   И сама, не понимая, каким образом это случилось, она проговорила вслух, дрожащим от озлобления голосом:
   -- Отчего это вы такой... робкий? Наверное, вас в детстве много били?
   Вопрос был, как она сейчас же сознала, и груб, и бестактен; ей сделалось невыносимо совестно, защекотало в глазах.
   Смирнов поднял на нее большие опечаленные глаза и отвечал медленно и глухо:
   -- Да-с... били.
   Тоня вздрогнула, отвернулась, стараясь не смотреть на управляющего. Тот ничего больше не говорил, а девушка не спрашивала. Минут пять они просидели не двигаясь, молча.
   Было тихо. Луна вынырнула из-за набежавшей на нее тучки и грустно улыбнулась; невдалеке, в конюшне сонные лошади стучали копытами о деревянный пол, на селе лаяла собака, в парке стонала сова. А от сонной земли, напоенной росой, шел кверху густой, слегка приторный и тяжелый запах. Тоню понемногу стало оставлять нахлынувшее на нее чувство неловкости, к ней опять начало возвращаться острое чувство раздражения и недовольства "робкой душой". Она потрясла головой, как бы желая прогнать западавшую тоску, и сказала, насколько могла мягче:
   -- А славная сегодня ночь.
   -- Да-с, -- отвечал Смирнов.
   -- Тихая, спокойная, -- добавила девушка.
   -- Да-с.
   Тоня мрачно усмехнулась и сказала, не скрывая насмешки в голосе:
   -- Но вместе с тем и не хорошая.
   И не знала она, что бы наговорила, если б Смирнов опять ответил свое "да-с"... но Геннадий Николаевич как будто понял, что над ним издеваются, и ни слова не сказал, только съежился.
   В эту минуту он имел очень приниженный вид, но девушка не почувствовала к нему жалости. Все, что наболело у нее на душе, что было выжито и выстрадано, разом прорвалось истерично и глухо:
   -- Господи! -- жаловалась она, дрожа. -- Ни одного лица! Ни одного живого, самостоятельного, осмысленного лица... Вечно быть одной, никогда никому не сказать ни слова и не услышать человеческого теплого звука... Поймите, что мне двадцать лет, что я жить хочу, чувствовать, думать... За что же меня заколотили в гроб, еще живую... И сказать-то некому, и никто не поймет... Трусы кругом, жалкие, забитые трусы!..
   Слезы брызнули из ее глаз, голова упала на руки, плечи задрожали от сдерживаемых рыданий.
   -- Мужчины, тоже! -- сквозь слезы шептала она, обессиленная охватившим ее чувством безысходной тоски. -- Это мужчины! Господи, да разве таким мне казался мужчина? Я думала о сильном, властном, могучем, который бы помог мне жить, разрешить мои мучительные вопросы, повел бы меня с собою или понес меня... А здесь... Куклы, манекены, игрушки, а не люди. Ни одного человека!.. Ни одного!..
   Голос Тони все слабел, становился тише и постепенно переходил в лепет оскорбленной и беспомощной женщины. Наконец, и лепет умолк, и только время от времени подрагивающие плечи говорили о продолжающейся тоске...
   Геннадий Николаевич не вздрогнул и не вскочил при рыданиях Тони, как то можно было ожидать, а только еще больше сгорбился и съежился; голова его ушла в плечи, и он закрыл даже глаза. Подал признаки жизни он только тогда, когда слезы окончились. Он робко повел глазами в сторону девушки и, заметив, что плечи ее все еще подрагивают судорожно, тотчас же уронил глаза на траву и вздохнул, точно всхлипывая.
   Тоня подняла голову и осмотрелась... она как будто стыдилась своей слабости и беспомощности.
   Смирнов глядел на нее испуганно, точно ожидал, что она скажет для него что-то страшное.
   -- Эх, -- вздохнула Тоня. -- Вы... люди вы... тишайшие!.. Хорошо на свете вам жить, спокойно.
   Геннадий Николаевич сделал страдальческое лицо и вдруг проговорил, казалось, и для самого себя неожиданно:
   -- Ах, неправда!
   И сейчас же испугался и забормотал что-то как бы в оправдание.
   Услышав слово: "неправда", девушка удивленно приподняла голову. Протестующее слово "вылинявшей души" было ей и удивительно... и приятно. Она почувствовала, что при слове Смирнова "неправда" что-то острое кольнуло ее в сердце: тон голоса был глубоко, до самого основания, правдив.
   Она подвинулась к управляющему ближе и сказала тихо, с сочувствием:
   -- Послушайте... вы! Почудилось мне, что правда зазвучала в вашем голосе. Ну, будьте хоть раз в жизни мужчиной, скажите без робости, этого скверного, позорящего чувства, которое я так презираю... Ну, говорите же, говорите. Вам и правда плохо живется?
   Геннадий Николаевич пытливо посмотрел ей в глаза и отвечал тихо, уныло:
   -- Плохо-с. Даже весьма-с.
   Девушка чуть нахмурилась. Ответ Смирнова показался ей сантиментальным, приторно жалким, монашеским; ей стало чудиться, что от управляющего, преобразившегося в слащавую монашенку, начинает пахнуть оливковым маслом.
   Подавляя в себе нараставшую неприязнь, она сказала, насколько могла мягче:
   -- Да бросьте, пожалуйста, свое "весьма-с" и "да-с", говорите Бога ради, по-человечески. Чем плохо-то, ну?
   -- Видите ли, -- сбиваясь и путаясь, забормотал Смирнов. -- Я не один-с. Не один, -- поправился он и вздохнул. -- У меня, изволите ли заметить, мать старушка жива-с... жива, и три братца. Да-с. Да.
   Он еще раз вздохнул, но уже легче и свободнее, как будто высказал самое страшное и освободил себя от непомерной ноши. Голос его сделался чище, лишился придавленных, задушенных нот и окреп.
   -- Три братца, -- проговорил он грустно. -- Вам неизвестно, что при нашем состоянии это тяжко и весьма-с. Вы вот изволили сказать, что, дескать, били меня. Оно точно. Били, скажу вам от души, весьма даже били. Сначала -- папаша, били по необразованнию пьяный, конечно, били, да, мало того, одежу всю детскую закладывали в кабаках, ходить было не в чем. Я-то вырос, а ведь еще три братца!..
   Он поднял руку кверху и, весь бледный, повторил высоко и грустно:
   -- Три братца!
   В голове Тони перепутались мысли; ей и не приходило на ум, что этот вылинявший человек может так глубоко чувствовать горе. Теперь же, видя его погасшие, точно мертвые глаза, она резко сознавала, как быстро и несправедливо составила свое мнение об этой "робкой душе". Ей было стыдно и опять хотелось плакать, но Смирнов уже сгорбился. Ему вдруг страшно стало за свой голос, свой тон, горячие речи... он робко присел на конец скамьи и опустил голову, опять мгновенно облиняв, точно позолота, вызванная на него, как ни странно, тяготою жизни, вдруг поблекла, стушевалась от взгляда девушки.
   -- Так вам и правда не легко живется? -- медленно проговорила Тоня, жадно вдыхая воздух, сырой и ароматный. Она уже не чувствовала теперь запаха оливкового масла, Смирнов казался ей естественным и жалким.
   -- Скажите, вы никогда не пробовали... любить? -- не без запинки проговорила она.
   Геннадий Николаевич вздрогнул и беспокойно заглянул ей в глаза.
   -- Нет-с, -- робко ответил он, точно извиняясь, -- не доводилось. Да и некогда было еще.
   -- А приходило ли вам в голову, что вам было бы легче, светлее жить, если бы вас любили, жили бы вашею жизнью?
   -- Нет, не приходило-с, -- заикаясь, бормотал он, а Тоня не слушала его и спрашивала самое себя:
   -- Зачем это все я говорю? Боже, зачем только это я говорю? Еще он может подумать, что я о себе говорю с ним.
   Она сбоку поглядела на Смирнова и увидала в глазах его, что он действительно боится, что она вот-вот объяснится ему в любви. Ей показалось, что все это очень смешно... жалость к "робкой душе", заползшая было ей в душу, сразу сменилась каким-то непонятным холодом, и она захохотала. Смеялась Тоня долго, истерично и всхлипывая, со слезами на глазах и в чаду нервного, больного смеха ей казалось, что Геннадий Николаевич стоит перед нею на коленях и держит ее за талию, а над ухом вьется бархатный шмель и жужжит и жужжит.
   -- Ха-ха-ха, -- всхлипывая, хохотала Тоня, а шмель, тяжелый, гулливый, все тянул над ее ухом непонятную песнь. Она прислушалась к этому жужжанью, стараясь распознать, чего добивается насекомое, и вдруг шмель мгновенно исчез и только знакомый прерывистый тенор бормотал у ее лица:
   -- Антонина Павловна... посодействуйте-с... Попросите его превосходительство... Что им стоит-с? У них есть в Сибири имение, а там управляющий, говорят, сто рублей получает...
   Тоня вскрикнула... вихрем налетевшее насекомое больно ужалило ее прямо в сердце...
  

----------------------------------------------------

   Впервые: журнал "Русская мысль", No 2, 1903 г.
   Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru