Аннотация: Роман написан совместно с И. Л. Кремлевым-Свеном.
Михаил Козырев, Илья Кремлев. Город энтузиастов
Город энтузиастов
Из экономических проблем сегодняшнего дня одной из наиболее актуальных является проблема многосменного непрерывного производства.
Все еще низкий коэффициент сменности в нашей промышленности, достигающий и среднем всего 1.6 и падающий для отдельных отраслей, в том числе и для машиностроения, с особой настойчивостью выдвигает вопрос о форсировании сменности, об интенсивном введении дополнительных смен.
Год назад, вопреки мрачным предсказаниям правых оппортунистов, партия со всей решительностью взялась за переход на непрерывную производственную неделю, и опыт этот целиком и полностью оправдал себя, высвободив и реализовав огромные скрытые ресурсы нашей промышленное. Сейчас на очереди уже не непрерывная неделя, а многосменное непрерывное производство.
Но непрерывное многосменное производство в первую очередь требует овладения ночными сменами, до сих пор отличающимися пониженной эффективностью и рентабельностью, сниженной производительностью труда, повышенным травматизмом и ростом брака.
Отсюда дилемма: или отказ от ночных смен, или оздоровление ночного труда.
Опыт и заграничной и советской промышленности говорит о том, что наиболее ощутимым злом в деле применения ночного труда является неприспособленность культурно-бытового обслуживания.
Рабочий, занятый в ночной смене, фактически выброшен из жизни. Многочисленные источники говорят о хроническом недосыпании занятых в ночных сменах рабочих и работниц. Три-четыре часа в сутки -- вот норма денного сна, едва ли не являющася доминирующей.
Но если мы на минуту вообразим, что рабочий не взирая на объективные причины (общая казарма, нахождение в одной комнате рабочих разных смен, тонкие перегородки, шум, некультурность и т. д.). всетаки правдами или неправдами добьется "восьмичасового сна", то в лучшем случае он будет вытолкнут из дневной жизни.
Вернувшись после ночной работы с фабрики, с завода, он будет спать в то время, когда функционируют магазины, учреждения, амбулатории, больницы, культпросвет-органы.
Сущность диефикции (от латинского "диес" -- день), пропагандируемой романом "ГОРОД ЭНТУЗИАСТОВ", и заключается в том, что вслед за многосменным непрерывным производством должно вплотную идти многосменное непрерывное бытовое обслуживание.
Формула диефикации по роману сводится к следующему:
М Н И + Н К Б О = Д Ф
то есть МНОГОСМЕННОЕ НЕПРЕРЫВНОЕ ПРОИЗВОДСТВО ПЛЮС НЕПРЕРЫВНОЕ КУЛЬТУРНО-БЫТОВОЕ ОБСЛУЖИВАНИЕ И ЕСТЬ ДИЕФИКАЦИЯ.
Новизна идеи (ибо речь идет не о непрерывном производстве, а о практической постановке этого вопроса в масштабах огромнейшей страны) делает "Город энтузиастов" произведением, не только тематически созвучным эпохе поставленной проблемой, отвечающей сегодняшним требованиям социалистического пролетариата, -- но и произведением, отражающим существеннейшую проблему социалистического строительства, проблему выявления скрытых ресурсов социалистической промышленности, которая уже стала в порядок дня.
Часть первая. Глава первая. Через два года
Локшин взглянул на часы. Было начало четвертого "ночи" -- по привычке подумал он, но ночи не было.
Над Москвой в зеленоватом небе покачивались сотни искусственных лун. Мягкий, ровный нераздражающий свет отличался от солнечного только меньшим рассеянием. Карнизы и выступы домов бросали сгущенную до цвета голландской сажи тень, превращая городские улицы в огромные полотна blanc et noir.
Озабоченные толпы сгущались на перекинутых через Петровку воздушных мостках. Рабочие и служащие торопились на заводы и в учреждения и возвращались с работы. Ярко освещенный универмаг Мосторга, давно уже перекинувший через Кузнецкий мост прозрачные воздушные коридоры, при помощи целой системы подъемных машин и передвижных полов разбрасывал нескончаемые потоки покупателей по всем отделам и отделениям: одиннадцатиэтажное здание его занимало теперь три квартала от Малого театра до Рахмановского переулка. Милиционер на углу Большой Дмитровки несложными поворотами семафора управлял движением автобусов и такси, бесшумно вдавливавших резину своих шин в утрамбованный снег каучуковых мостовых.
Ночи не было. От рассвета до первых вспышек искусственных солнц, от первых вспышек искусственных солнц до нового рассвета над мировой столицей торжествовал непрекращающийся день.
Заученным за долгие годы путем, точно измеренным в шагах, аршинах, милях и сантиметрах, неторопливой походкой аккуратного чиновника Локшин шел на службу в животноводческий отдел Госплана. Его рассеянный, скучающий взгляд не останавливался ни на чем.
Выраставшие один за другим стеклянные небоскребы, перекидные мостки, опутавшие переполненные движением улицы, покачивающиеся в зеленовато-сумрачном небе, продолговатые луны, лощеный паркет тротуаров, автоматы-газетчики, выкрикивавшие сиплым радиоголосом сенсации только что полученных через пневматическую почту газет, хвостатые кометы поездов подвесной дороги, -- все это он уже давно перестал замечать.
Задержанный на мостках, он спустился к Советской площади, и здесь у возвышающегося перед памятником Свободы маяком, на подножии которого в золотой вязи букв можно было прочесть скромное имя академика Загородного, остановился, заметив нечто необычное на этой обычной для него дороге.
На площади, напирая друг на друга и заглядывая через плечи и головы соседей, подобно Локшину, остановились сотни таких же, как и он, занятых своими делами пешеходов. Матовый экран, предупреждая любопытство переменчивой толпы, черными нетвердыми буквами объяснял причину необычного скопления.
-- Испытание калориферов инженера Винклера. Товарищи, не нарушайте движения.
А над экраном сноп брошенных из Охотного ряда темных лучей яростно рекламировал:
-- О калориферах инженера Винклера читайте в "Голосе Рабочего".
-- "Голос Рабочего" -- выпуск утренний, выпуск дневной, выпуск вечерний, выпуск ночной, экстренные добавления.
И дальше, заканчивая рекламу, красовалась ярко-красная морда зубастого длинноголового зверя с лаконической под ним надписью:
-- На год -- пять рублей, на полгода -- два пятьдесят. Состав сотрудников тот же.
Локшин протиснулся через толпу и, держа над головой портфель, нетерпеливо расталкивал любопытных, пока, наконец, барьер не остановил его настойчивого продвижения.
Отсюда было видно все: наспех установленная передвижная трибуна, облепившие ближайшие к трибуне столбы и карнизы фотографы и кинооператоры, группа медлительных людей на подмостках, несколько блестящих цилиндров представителей дипломатического корпуса, дежурящий у трибуны милицейский автомобиль.
За трибуной над невысокой бетонной постройкой, усеянной изоляторами, вспыхивали синеватые, почти невидимые при свете ночных солнц короткие молнии. Высокий плечистый человек с большим, упрямым лбом, с холодными глазами, с тяжелыми под ними преждевременными складками, -- Локшин узнал в нем одного из виднейших членов правительства. -- говорил в решетчатый круг:
-- Опыты инженера Винклера, -- услышал Локшин металлический от микрофона голос Куйбышева, -- большого практического значения пока не имеет. Но тем не менее мы решили предоставить все необходимые средства для постановки их в широком масштабе. От имени правительства СССР позвольте мне поздравить вас с новым прорывом в будущее, потому что эти несмелые опыты предвещают нам грандиозный переворот в хозяйстве нашей страны...
Рядом с Куйбышевым, туго стянув кушаком романовский полушубок, мужиковатый и крепкий академик Загородный разговаривал с прямым, как натянутая струна, посланником Соединенных Штатов Америки. Несколько правее, флегматично посасывая трубку, по-матросски засунув руки в карманы мохнатого пальто, стоял Сибиряков. Рядом с Сибиряковым Локшин увидел Ольгу и почти инстинктивно попятился назад, тщетно стараясь преодолеть сопротивление напиравшей толпы. Ольга торопливо шепнула о чем-то Сибирякову, и тот, не стесняясь ни торжественных дипломатов, ни неподвижно застывших на трибуне; профессоров, громко крикнул:
-- Локшин, полезай сюда!
Локшин покорно отделился от толпы и под внимательными взглядами, бросаемыми на него и с трибуны, и с площади, слыша за спиной беглый шопот: "Тот самый", неумело перелез через барьер и взошел на трибуну.
-- Ты чего это саботируешь'? -- ласково улыбаясь, сказал Сибиряков. -- Нехорошо, Локшин, нехорошо! Небось, когда завод "Вите-гляс" открывали, ты не прятался.
-- Саша, -- совсем просто и очень тепло, словно они только вчера расстались, сказала Ольга, -- и тебе не стыдно. Ни разу не вспомнил...
Оратор в длинной, обстоятельной, носящей характер специального доклада речи знакомил слушателей с достижениями последних лет.
-- Дело не только в том, что мы повысили коэффициент сменности на заводах и фабриках Союза, -- говорил Куйбышев, и от этих уже забытых слов пахнуло на Локшина теплом утраченного энтузиазма, -- дело не в том, что мы добились круглосуточной работы всех наших предприятий, а в том, что с решительностью, на какую неспособна ни одна страна, мы перестроили все культурно-бытовое обслуживание всю общественную жизнь.
-- Ночной труд, -- слышал Локшин резко отчетливый благодаря микрофону голос, -- был всегда наиболее бесчеловечной формой эксплоатации трудящихся. Ограничения ночного труда неразрывно связаны были с ростом рабочего движения, -- тут оратор подробно остановился на вынужденных уступках буржуазных законодательств на частичном запрещении ночного труда в прошлом веке, отметил, что и у нас законодательство всячески ограничивало применение ночного труда до тех пор, пока не удалось разрешить этой труднейшей проблемы.
-- Мы поставили ночной труд, -- продолжал оратор, -- в такие условия, что он перестал быть тягостным. Ночная работа теперь ни чем не отличается от дневной. Ночь уничтожена -- жизнь не прекращается ни на минуту. В этом сущность диефикации. Диефикация позволила нам настолько использовать все скрытые ресурсы, что сейчас, спустя несколько, лет уже не верится, что наша промышленность когда-то плелась в хвосте...
В словах. Куйбышева для Локшина не было ничего нового. Все эти, цифры, доводы и данные он знал давно, но радовал грандиозный размах движения, в которое привела страну его когда-то беспомощная в своем одиночестве идея.
Огромный рост валовой продукции, шестичасовой рабочий день, и уже начавшийся переход на пятичасовой, полная ликвидация безработицы, переквалификация миллионов рабочих, -- все это наполняло Локшина гордостью, и он ждал, что вот-вот Куйбышев назовет и его, бывшего заместителя председателя и фактического руководителя комитета диефикации СССР. Но Куйбышев, упомянув о Сибирякове, назвав академика Загородного, остановившись на той роли, которую сыграли в деле диефикации его гигантские маяки, упомянув ныне возглавляющего комитет Кизякина, о нем, о Локшине, промолчал.
-- И, конечно, -- продолжал Куйбышев, -- ни ожесточенная кампания, которая велась против нас всем капиталистическим миром, ни обывательское сопротивление, ни наконец, прямое вредительство, -- ничто не могло остановить творческого энтузиазма рабочих масс.
-- Мы отняли уже у бога ночь, -- закончил оратор, -- а сейчас мы собираемся отнять у него зиму и холода.
Локшин разочарованно выпрямился. Его имени Куйбышев так и не вспомнил. Здесь, среди людей, знающих, зачем они пришли на эту трибуну, он почувствовал себя лишним.
Зачем он послушался Сибирякова...
Озабоченные милиционеры суетливо расталкивали толпу; пытаясь очистить путь автомобилю отъезжающего члена правительства. Академик Загородный оторвался от разговора с посланником и дружески кивнул Локшину.
-- Мы сейчас захватим Артура Богдановича и поедем вместе, -- сказала Ольга.
Они спустились с трибуны и вошли в приземистое бетонное сооружение, над которым все еще поблескивали синеватые короткие молнии. Волна горячего влажного воздуха поднималась снизу. Казалось, словно с омытой ветрами палубы корабля спускаешься в грохочущие подвалы машинного отделения.
-- Александр Сергеич... Как я рад... -- радушно поздоровался с Локшиным инженер Винклер, выходя из отливающего никелем и медью ярко освещенного коридора. -- Если бы вы знали, как меня огорчала наша размолвка.
-- Я сейчас, Ольга Эдуардовна, -- продолжал он, обращаясь к Ольге, -- только переоденусь и выйду вместе с вами. Впрочем, может быть, вам всем будет угодно посмотреть мою... -- тут он запнулся и с легкой иронией закончил, -- мою мастерскую... Павел Елисеевич, -- попросил он Загородного, -- надеюсь вы дадите объяснения.
-- Да что ж тут объяснять, -- все равно не поймем, -- усмехнулся Сибиряков. -- Вы, Артур Богданович, честно скажите -- курить у вас тут можно?
-- Пожалуйста, пожалуйста, -- крикнул ему Винклер и исчез в сверкающем коридоре.
Академик приоткрыл небольшую металлическую дверь и с трудом просунул в нее огромное туловище.
-- Прошу покорно за мной, -- сказал он, -- у нас здесь потолки низкие...
Гости прошли под дымящимися от пара сводами, спустились по лестнице, миновали неопределенную комнату, напоминавшую бак нефтяного резервуара, снова спустились, поблуждали по переходам, спустились! в третий раз и, наконец, попали в машинное отделение.
Немногочисленные молчаливые люди в наглухо застегнутых халатах священнодействовали у машин, приглядываясь к стрелкам манометров, передвигая блестящие рычаги, включая и выключая ток.
-- Так, так, -- удовлетворенно кивал Сибиряков, в ответ на объяснения Загородного, -- я понимаю... Принцип термоса.
-- Пожалуй... Хотя это несколько примитивно... Впрочем, в основном...
Профессор взял Сибирякова под руку, и оба они, неповоротливые, грузные, стали медленно обходить машины.
Локшин остался с Ольгой.
-- Как ты живешь? -- прервал он несколько затянувшееся молчание.
-- А ты?
-- Я, -- растерянно пожал плечами Локшин, -- не знаю, как сказать... Работаю... Ну что: же еще...
Ему и в самом деде нечего было сказать. Жизнь его, включенная в отчетливое расписание служебных и неслужебных часов, выходных и невыходных дней, докладов и заседаний, проходила без событий, без волнений, без потрясений.
-- Неужели тебя не радует...
Ольга запнулась -- она искала и не находила слов, -- и вместо слов указала туда; где за бетонными стенами тесного лабиринта лаборатории, туда, где взволнованно шумела неустанная, бессонная Москва.
-- Неужели тебя не радует все это? А помнишь -- четыре года назад?..
Локшин вспомнил и по-новому увидел несколько постаревшее лицо Ольги, ее удивленные, круглые брови и по-новому зазвучал тонкий дискант громоздкого академика и доносившийся сквозь легкое шипение машин грузный спокойный голос. Сибирякова.
-- Да, я все помню, -- ответил он.
Набегая друг на друга, как кадры пущенной неопытным механиком киноленты, прошли перед ним событии тех далеких уже лет о которых напомнила Ольга.
Он не видел ее со времени своего ареста, с того дня, когда следователь предъявил ему писанную им, Локшиным, бумагу, и деликатно, но настойчиво сказал:
-- Пожалуй вам придется некоторое время побыть у нас.
Под арестом Локшин пробыл недолго -- месяца через два его выпустили, и хотя с первых же дней он делал решительно всё, чтобы найти Ольгу, она всячески уклонялась от встречи с ним. Он звонил по телефону, ему говорили, что ее нет дома, он заходил к ней и, хотя из задних комнат отчетливо доносился ее голос, ему отвечали: -- Она только -- что вышла. -- Он часами ждал ее у ворот, в подъезде, на лестнице.
Позже он случайно встретил ее. С него шел Винклер, еще более самоуверенный, чем на Николиной горе. Ольга цеплялась, за рукав его широкого пальто. И по тому, каким холодным взглядом встретила она Локшина, он понял, что вместе со взрывом на заводе "Вите-гляс", вместе с арестами в комнате по диефикации Ольга навсегда потеряна для него.
Судебное дело затянулось надолго. Уже будучи на свободе, Локшин снова и снова ходил на допросы, писал пространные объяснения, вспоминая когда, как и кем была составлена и дана ему на подпись та или иная бумага, то или иное распоряжение.
В комитет по диефикации Локшин уже не возвращался. Сибиряков поговорил с кем-то, кто-то отдал распоряжение, и Локшин получил небольшой кабинет в животноводческом отделе Госплана, огромные испещренные разноцветными флажками карты, книжные полки, заставленные справочниками и словарями.
Менялась жизнь. Диефикация проводилась с неумолимой последовательностью и решительностью, и если печальные итоги вредительской работы в комитете чувствовались еще во многом, то на смену прежней бестолочи и путаницы пришел четкий, математически выверенный план.
Город за городом, район за районом переходили на непрерывную жизнь. На пустырях, недавно еще поросших бурьяном, зажигались победоносные солнца академика Загородного. Жалкие уличные фонари отступали в глухие переулки, но все это шло мимо Локшина.
Клубы, столовые, общественные учреждения, фабричные и торговые предприятия оборудовались чудодейственным стеклом "вите-гляс". Не снившийся никаким мудрецам из Госплана, геометрически ускоряющийся темп промышленного развития, как пусто бумажку, отшвырнул все прежние планы. Оптимальные варианты предположений комитета сегодня принимались за отправные, завтра увеличились на пять и на десять процентов, чтобы уступить место новым. А Локшин меланхолически подсчитывал количество голов рогатого скота, предположенное в результате ряда мероприятий на территории Башреспублики в тысяча девятьсот сорок пятом году...
-- Как я живу, -- задумчиво повторил он, -- как и все. Рассказывай о себе. Тебе...
Он хотел добавить: "есть о чем рассказать", но так и не закончил фразы.
-- Что же, -- ответила Ольга, -- весной мы... то-есть я собираюсь за границу. И, кажется, надолго...
-- Я готов, Ольга Эдуардовна, -- крикнул откуда-то сверху Винклер.
Ольга оборвала разговор и заторопилась к выходу.
Глава вторая. Зеленый конверт
Локшин поднялся по извилистым лестницам центральной теплофикационной станции, преодолевая холодный, Пронизанный теплыми струями поток воздуха, падающий сверху.
-- Ольга... Как это в сущности давно...
И от того, что Ольга ушла, от того, что вдруг опустели и трибуна и площадь, Локшин с неожиданной остротой ощутил своё привычное одиночество. Так бывает, когда приезжаешь в незнакомый провинциальный город: над сквером зеленое небо исколото потемневшими трубами домов, грузный собор смутно белеет сквозь сгущающиеся сумерки. Ты ходишь один по хрустящим дорожкам сквера, праздничная молодая толпа окружает тебя, но ни одна девушка не улыбнется тебе, чужому и никому неизвестному человеку.
Локшин миновал Советскую площадь и спустился к Газетному переулку. Стрелки часов на здании Центрального телеграфа, казавшегося рядом с выросшими вокруг небоскребами утлым парусником, затерянным между крутыми бортами трансатлантических пароходов, показывали пятнадцать минут седьмого.
-- Однако, я опоздал, -- подумал Локшин, но вместо того, чтобы, ускорив шаги, поспешить в Госплан, -- решил вернуться домой.
-- Ольга!
Утраченная, давно забытая нежность. Как не вяжется она с тем, что сейчас окружает его. Гигантская громадина небоскреба "Известий", возвышающаяся над Тверской, каучук мостовых, коричневыми пятнами проступающий из-под редкого снега, маяки искусственных солнц, -- все это не на два года, а на целый десяток лет отбрасывало память об этой любви.
Локшин подошел к Дмитровке и, хотя трамвайные линии были сняты со всех включенных в кольцо Б улиц Москвы, поток автомобилей надолго задержал его на перекрестке. Улучив минуту, он, наконец, перешел улицу, и, нырнув в узкую дверь чудом сохранившегося старинного подъезда с унылым швейцаром около унылой вешалки, поднялся по лестнице на второй этаж Центральной гостиницы, где он жил до сих пор.
Конечно, за эти годы Локшин давно уже мог бы переехать в любой из вновь отстроенных домов и получить в нем квартиру, отнюдь не похожую на те камеры дореволюционных "Крестов", которые когда-то проектировал для счастливых жителей социалистических городов небезызвестный Сабсович, но с этой гостиницей, сохранившей в своих коридорах запахи времен Павла Ивановича Чичикова, Локшину было трудно расстаться.
Он прошел в свою комнату с зеркальным потрескавшимся шкафом, занимающим половину и без того не особенно щедро отмеренного пространства, с умывальником, некстати примостившимся рядом с письменным столом, и, бросив тяжелый портфель на кровать, опустил глухую звуконепроницаемую штору.
В нижнем ящике слева, в том самом, который приходилось открывать столовым ножом, так как ключ от него был давным-давно потерян, лежали аккуратно связанные, покрытые двухлетней пылью пачки бумаг.
Перебирая прошлое, застывшее в кривых строчках служебных записок, в выцветших штампах комитета с неумело набранным лозунгом, -- вместо "машина обязана работать" рассеянный наборщик обидно набрал "машинам обязательно работать", и коротких, сохранивших, как казалось ему, запах дорогих заграничных духов, записках Ольги, в беспомощно шутливых корявых резолюциях маленького Паши, в блистающих отточенным канцелярским стилем докладах Лопухина, в подобных сметах, составленных ученым бухгалтером Андреем Михайловичем, -- Локшин натолкнулся на зеленый конверт, вдруг почему-то остановивший его внимание.
Может быть, этот конверт он видел не раз и прежде, может быть, и прежде не раз он отбрасывал его, отыскивая среди вороха бумаг нужный ему документ, но только сейчас он с удивлением заметил, что конверт этот не распечатан.
Что может хранить нераспечатанный конверт, письмо, так и не дошедшее до адресата? Какие неизвестные еще подробности прошлого сохраняет оно? Может быть, на "завтра" назначенную встречу, может быть, чью-то невыполненную просьбу; может быть, это -- записка одного из работников комитета, переданная ему в тот момент, когда он, торопясь, садился в автомобиль и о которой забыл в тревогах напряжённой жизни.
В зеленоватом квадрате плавали расплывающиеся пятна света. Локшин рассеянно держал конверт над столом.
-- Почему же без адреса. Может быть, конверт просто пуст. Но нет. Неровным темным силуэтом сквозь тонкую бумагу проступал сложенный лист почтовой бумаги.
И сам не понимая, почему это его волнует, Локшин надорвал измятый край конверта. На листке зеленоватой бумаги -- неровные строчки, торопливо набросанные рукой Ольги.
-- Прости, что наспех. Вчера, когда он застал тебя, мне показалось, что он знает обо всем.
Обо всем -- было трижды подчеркнуто.
-- Мне показалось, что он догадался. Ты должен быть осторожен.
Осторожен -- тоже было подчеркнуто.
Ни подписи, ни обращения. Кого предупреждала Ольга? О чем?
Локшин нажал кнопку и звуконепроницаемая штора оказалась под потолком. За чуть-чуть запорошенным окном возникал сероватый и скучный зимний день. Медленно гасли искусственные луны, очередная смена работников спешила на работу, очередная лавина покупателей осаждала Мосторг. Открытая форточка впустила струю холодного смешанного с легкой снежной пылью воздуха.
-- Когда и кому?
Сменяя друг друга, проходили встреча за встречей. Нет, все -- не то. Вот. Возможно, что здесь.
Локшин вернулся из города. Николина гора. Ночь. Освещенное окно наверху, в комнатке Ольги. Запертая дверь. Ожидание. Яркий свет в столовой. Ольга собирает на стол, и за столом сконфуженный, потерявший почему-то обычную щеголеватость и приглаженность Лопухин.
Тогда он ничего не понял и ничего не заметил.
Его не удивило, что он застал Лопухина.
И это слово -- застал -- осветило все.
Если бы он понял это тогда. Если бы тогда, хоть на минуту ему пришло в голову, что Ольга изменяет ему с Лопухиным. Но разве Ольга могла увлечься этим чинушей, выхоленным, якобы подающим надежды инженером? И, наконец, мог ли он думать, что Ольга так жестоко обманывает его в первые дни, в счастливейшие дни их любви.
-- Лопухин был любовником Ольги. Это просто смешно.
Локшин снова перечитал короткие скупые строки. Эти подчеркнутые -- обо всем и осторожен. Конспиративный без адреса конверт. Записка без обращения. Может быть, не Лопухину?
-- А почему Лопухин так и не выдач главного виновника? Через кого поддерживалась связь с заграницей? Как передавалась информация? Через кого пересылались деньги? Он знал, что будет расстрелян, он любил Ольгу и не выдал ее.
Мелочи, давно забытые, выплыли из прошлого, и каждая мелочь с неопровержимой настойчивостью подтверждала догадку.
Вот распоряжение комитета, предъявленное ему следователем. Да, это его подпись. Да, это распоряжение было главной причиной взрыва на заводе "Вите-гляс". Когда и как он подписал эту бумагу?
-- Да, это она, Ольга.
Только она могла, может быть, шаловливо закрыв ладонями его глаза, заставить подписать эту бумагу. И он подписал ее, не глядя, как подписывал не раз очередные счета от портнихи, с бланком безналичного расчета, требующим его подписи.
-- Неужели Ольга? И он был только орудием в чьих-то руках?
Непреодолимая потребность пересмотреть до мельчайших подробностей события тех тревожных дней овладела Локшиным.
За окнами был бессонный, мало отличающийся от бессонной ночи день. За окнами в два-три года преобразившаяся Москва воздвигала из бетона и чугуна потрясающие памятники единственному победившему герою сегодняшнего дня -- коэффициенту сменности, а здесь в узкой заставленной ненужной мебелью комнате Локшин снова и снова перечитывал зеленоватый листок и снова возвращался к тому времени, когда он, скромный счетовод Оргметалла, впервые заговорил о диефикации.
Глава третья. Диспут в Политехническом
Седеющий человек уверенно держался на широко расставленных ногах, и казалось, что скользкий асфальтовый пол кренится и плывет под ним, как неверная палуба корабля. Обратив к Локшину обугленное, заросшее морской щетиной лицо, он лениво сказал:
-- Вы бы записали мой адрес.
Фиолетовый огонек нехотя вспыхнул в короткой обветренной трубке, скользнул по взмокшей стене и погас в иллюминаторе фарфоровой чаши. Ржавые облака окутали неподвижный жесткий затылок неизвестного, и, подумав, он добавил:
-- И телефон.
Локшин, оторопев, начал рыться в карманах. Неизвестный извлек отливающее черным никелем самопишущее перо, теплая капля скатилась с позолоченного острия.
-- Записывайте -- Большая Дмитровка, дом двадцать... Константин Степанович Сибиряков. Степанович, -- назидательно повторил он и, густо задымив трубкой, как бы продолжая начатый разговор, сказал:
-- Мне ваша идея нравится. Зашли бы как-нибудь ко мне. Перетолкуем.
-- Да, да... С удовольствием...
Локшин неловко поклонился и вернулся в зал.
На кафедре, оживленно размахивая руками, вертелся маленький, чернявый человек с обезьяньим лицом, обезьяньими же ужимками и ухватками. Подвижные пальцы его хватали, внезапно подбрасывали в воздух, ловили и снова отшвыривали невидимый мяч.
-- Ну я понимаю -- диспут, -- говорил он, -- ну я понимаю -- головокружение от успехов. Ну, конечно, проектами нас не удивишь. Но ведь что ж это такое? Как это назвать? Ведь это же ребяческий бред. Это в лучшем случае вздор. А в худшем, -- оратор особенно яростно швырнул я Локшина воображаемый мяч, -- это издевательство над рабочим классом. Видите ли, он предлагает поголовные ночные смены. Пусть работает ночью, если ему так хочется, но зачем же заставлять других? Ночной труд...
Тут оратор снова швырнул в Локшина, но уже не один, а несколько воображаемых мячей.
-- А знает ли уважаемый товарищ или гражданин, что такое ночной труд? А пониженная эффективность ночных смен, а снижение производительности труда, а чудовищный рост брака, а повышенный травматизм...
Локшин прошел на трибуну. Золотое пенсне председателя недружелюбно дрогнуло. Локшин растерянно протянул руку к графину, но графин был безнадежно пуст. Если бы кто-то из президиума не подсунул Локшину горстку измятых записок, он не знал бы куда спрятать руки.
-- Диефикация, -- яростно повторял вертлявый оратор. -- Надо же было выдумать такое ненужное слово.
Он сердито выругал Локшина, заодно высмеял докладчика и всех предшествующих и последующих оппонентов и под дружные аплодисменты, поймав в последний раз воображаемый мяч и швырнув его об пол, сошел с кафедры.
Локшин понял, что он провалился. Речь, с которой он мечтал выступить здесь, речь, которую он тщательно обдумывал заранее, речь, в которую впервые пытался вложить несколько лет мучившую его идею, превратилась в бессвязный лепет, а самая идея -- в объект насмешек и издевательств.
Что хотел он сказать здесь на этом случайном диспуте?
Он должен был сказать, что никакие разговоры о новом быте не могут нового быта создать, сказать, что новый быт вырастет не из тезисов и дискуссий, как, очевидно, полагал докладчик, а из коренного переустройства производственной жизни страны.
-- Зам осталась одна минута, -- сказа я председатель в тот самый момент, когда, оправившись от смущения Локшин, нашел, наконец, настоящие слова.
-- Диефикация, -- сказал он, -- это организация непрерывной жизни. А это значит, что ночи не будет. Не день, чередующийся с ночью, а сплошной непрекращающийся день. День по латыни "dies", отсюда и слово -- дефекация.
-- Ваше время истекло, -- нетерпеливо сказал председатель.
Локшин беспомощно умолк. Все тщательно подобранные примеры, все скреплённые цементом математических выкладок доказательства остались невысказанными. Почему он не сказал самого главного? Разве основная, беда ночных смен не в том, что рабочий спит три часа в сутки? Разве основное несчастье не в том, что у пего нет отдыха, что он лишен столовой, буфета, театра, клуба, даже медицинской помощи?..
Если бы не помешал председатель, Локшин сказал бы все. Он сказал бы, что диефикации -- это непрерывное многосменное производство плюс непрерывное культурно-бытовое обслуживание. Он сказал бы, что дефекация не романтическая фантазия мечтателя, он сказал бы...
И теперь, пока оппоненты один за другим безжалостно вышучивали его, Локшин, проклиная невольное свое косноязычие, перебирал подброшенные ему записки.
Записки эти не отличались ничем от тысяч других, подаваемых на каждом диспуте, на каждой лекции, на каждом докладе. Кто-то спрашивал, почему в магазинах снова появились очереди на сахар, кто-то допытывался, отчего не повышается зарплата, ещё кто-то, видимо, домохозяйка, интересовалась, читал ли Локшин Пантелеймона Романова, и если нет, то почему.
Записки эти, написанные торопливым карандашом на самых разнообразных клочках бумаги, спрашивали о чем угодно: кто-то настойчиво допытывался, служил ли Локшин и где, и сколько ему обещано за сегодняшнее выступление от администрации Политехнического музея.
И лишь одна записка на обертке шоколада "Золотой Ярлык" задержала внимание Локшина. Неровные столбики мелких выцветших букв, прерывала колючая изгородь твердых знаков и непривычных "ять", витиеватые инициалы "О. Р." заканчивали записку, а рядом с ними было то, чего не было во всех остальных привычно анонимных записках. Рядом с инициалами был обозначен номер телефона. Локшин не знал почему, но эта записка заинтересовала его. И номер телефона -- В1-30-84 -- он запомнил с той легкостью, с какой вообще запоминал нужные ему цифры.
Прочитав и сложив записки, он рассеянно сунул их в карман и, так же рассеянно вынув блокнот, вспомнил о новом знакомом.
-- Как глупо, -- подумал он, -- я ведь ничего ему не сказал Наверное, он обиделся.
Стараясь не привлечь внимания жадной ко всему происходящему на трибуне толпы, Локшин встал и, спускаясь, услышал обрывок речи последнего из оппонентов:
-- Как хотите, -- донеслось до него, -- уже то обстоятельство, что никто не обошёл молчанием этой неожиданной идеи, говорит за нее. Почем знать, не кроется ли в ней зерно истины...
-- Зерно истины, -- повторил Локшин, -- "Мне ваша идея нравится", вспомнил он слова Сибирякова.
-- Разве молено было так бессмысленно оборвать разговор.
Надеясь отыскать Сибирякова, Локшин обошел коридоры, прошел в курительную, но там уже не было никого. Он спустился в раздевальную, протискался к вешалкам, затурканный швейцар бросил ему пальто, кто-то оттеснил от барьера, еще кто-то подтолкнул сзади, и Локшин очутился на улице.
-- Сибиряков, -- повторял он, -- где я слышал эту фамилию? Когда?
Лубянский проезд был загорожен. В темноте на развороченной мостовой громоздились груды балок и рельсов, штабели тёсаного камня, рыхлые пирамиды песку, -- начиналась постройка метрополитена.
Локшин, спотыкаясь, пробрался на площадь, мучительно перебирая нестройные ряды ассоциаций, в которых, то возникая, то пропадая, беспомощно барахталась фамилия Сибирякова.
-- Сибиряков. Сибиряков... Позвольте...
Смазанная и тусклая фотография на первой странице "Огонька". Прием иностранных гостей. Широкоскулое улыбающееся лицо. Короткая головастая трубка.
На Театральной площади в изрытом растерзанном сквере, где через полгода должна была вырасти станция метрополитена, гигантской уродливой птицей высился экскаватор. Локшин взглянул на вздыбленную застывшую стрелу землечерпалки.
-- Какая нелепость! Выписывают из-за границы и не умеют использовать. А ведь сколько стоит такая машина? Тысяч сорок? Шестьдесят? И восемь часов в сутки стоит без дела. Стало-быть, в год -- две тысячи девятьсот двадцать часов...
С легкостью умножая и складывая в уме многозначные числа, Локшин пробовал перевести эти часы в деньги, вычислил процент с капитала за непроизводительно истраченное время, высчитал общую сумму убытков и ужаснулся ее размерам.
-- А ведь если Сибиряков не пошутил...
Высмеянная только -- что идея победила.
Она осуществляется! Ученые инженеры, биологи, врачи, экономисты заняты разработкой проектов. Ночная работа вводится повсюду. Ночной свет обезвреживается. Искусственные солнца почти дневным светом заливают площади, улицы, целые районы... Ни на минуты не останавливаясь, движутся автомобили, трамваи, поезда, подземки.
-- Который час?
-- Три часа ночи.
-- "Ночная Москва"! Только что вышла! Газета "Ночная Москва", -- надрываются газетчики. -- Диефикация Урала...
Пятилетка выполнена в два года. Следующая пятилетка -- в один год. За короткий срок выброшены на свалку старые машины. Строятся гигантские заводы с новым оборудованием. В Москве четыре с половиной миллиона жителей. Звенигород, Подольск, Раменское -- окраины Москвы. Через Волго-Донской канал, через Волгу, Оку и Москва-реку к Устьинскому мосту подходят английские пароходы...
Зубовская площадь. Локшин поднялся на третий этаж и позвонил. В глазах его все еще стояла залитая ночными солнцами Москва.
Дверь не открывали. Локшин позвонил снова: звонок, очевидно, не работал. Он начал стучать, сначала осторожно костяшками пальцев, выбивая дробь по филенке, потом решительно кулаком, затем ожесточённо ногой.
-- Кто там? Ты -- Саша? -- недовольно спросил женский голос.
Локшин сбросил пальто и торопливо рассказывал:
-- Женя! Какой успех! Заинтересовался Сибиряков. Приглашал к себе.
-- Какой Сибиряков? Что? -- сонно переспросила Женя и недовольно отвернулась.
-- Да ты погоди... Я расскажу...
-- Завтра расскажешь!..
Локшин посмотрел на красный сатин ратного одеяла, вздувшегося на недовольной спине жены, перевел взгляд на просыхающую на калорифере кофту и безнадёжно умолк.
Глава четвертая
Счетовод Оргметалла
Бесшумно распахнувшиеся створки дверей пропустили сначала огромный поднос, затем показались обшитые кожей валенки, потом неподвижное высокомерное лицо с очень маленьким лбом и лоснящимися волосами.
-- Вахрамеева чаю! -- громко повторил Петухов и быстро захлопнул крышку бюро.
Грохот делового дня сотрясал зеркальные стекла, легким дребезжаньем отдавался в оконной раме и падал вниз, смешиваясь с ревом и фырканьем автобусов, со звонками трамваев, наполнявших озабоченную Мясницкую.
Через открытую форточку, вероятно, с бульваров пахнуло московской весной.
-- Петухову чаю захотелось, значит час! -- высоким фальцетом сказал, подымая плешивую голову от книг приказов, маленький делопроизводитель Паша.
Вахрамеева неторопливо подошла к бухгалтерскому столу, выбрала стакан с самым крепким чаем и бережно поставила его рядом с малахитовым пресс-папье на безукоризненно розовую пропускную бумагу, потом подала чай помощнику бухгалтера, отнесла стакан скучающему за решеткой кассиру, с достоинством поставила чай на стол Петухова и, протянув поднос с единственным оставшимся стаканом Локшину, сказала:
-- Берите!
Локшин отодвинул в сторону ящик: в нем, образуя неровные пирамидки, стояли переложенные разноцветными указателями карточки.
Локшину чаю можно не давать, -- сказал Паша.
-- Правильно, не давать, -- добродушно поддержал бухгалтер и, вынув из ящика завернутый в клетчатую бумагу сверток, извлёк намазанные кетовой икрой бутерброды.
-- Я думаю, Андрей Михайлович, -- подобострастно сказал Петухов, -- Локшин может ночью чай пить. Ведь он как его -- диефикатор.
-- Не диефикатор, -- с серьезным лицом возразил Паша, -- в дурофикатор.
-- Дурофикатор? -- как-будто бы не расслышав, переспросил Петухов. -- Это от какого же слова?
-- От слова Локшин! -- визгливо выкрикнул Паша и захохотал.
Уши Локшина из красных сделались коричневыми, он нервно хлебнул чаю, поперхнулся и, окончательно рассердившись, быстро поднялся и направился к двери.
-- Локшин, -- окрикнул его Андрей Михайлович, -- бросьте обижаться. Ведь мы же шутим. Мы все прекрасно понимаем, что вашей идее принадлежит грандиозное будущее.
Петухов, наклонившись к уху Паши, вполголоса, но так, чтобы все слышали, добавил:
-- Вчера из политбюро звонили. Нельзя ли, говорят, Александра Сергеича к телефону...
-- Американцы, -- подхватил Паша, -- тоже очень интересуются. Хотят на эту финтифлюкацию концессию заполучить. Вчера, представьте себе...
Поощренный всеобщим вниманием Паша встал и начал изображать в лицах:
-- Сижу это я вчера в одном месте. Ну сами понимаем, в каком. Где все дипломаты собираются. Ну, словом, в пивной сижу. На Петровке... И вот подходит ко мне этот самый, ну, как его... Американский заводчик. Ну да, подходит ко мне Генрих Форд и говорит: "Братишка, вы, говорит, Александра Сергеича знаете?.. А нельзя ли через вас ему чек передать?" Ей богу! -- визгливо закричал Паша, -- не вру! Вынимает чековую книжку...
-- Товарищ Лопухин, -- громко прошептал Петухов. Паша сразу умолк и раскрыл первую попавшуюся под руку папку. Небрежно поздоровавшись с Андреем Михайловичем, едва кивнув Паше и Петухову и вовсе не посмотрев на Локшина Лопухин прошел в кабинет.
-- Андрей Михайлович, -- от двери бросил он, -- ведомость приготовили?
-- Как же, как же, -- почтительно ответил бухгалтер, -- еще вчера. -- И собрав бумаги бросился в кабинет Лопухина.
-- Когда, наконец, ты кончишь эти шутки, -- яростно прошептал Локшин обращаясь к Паше -- Я...
-- Пойди к Лопухину и пожалуйся. -- Пойди, -- ответил Паша и взял Локшина за рукав.
-- Товарищи, -- предостерегающе остановил начавшуюся было ссору Андрей Михайлович, выходя из кабинета, -- шутки шутками, но...
Бухгалтерия углубилась в работу.
Вахрамеева взяла со стола недопитый стакан Локшина, убрала крошки со стола бухгалтера и вышла, недовольно хлопнув дверью. За окном пронзительно запела сирена скорой помощи рассыпался звон трамвая и совершенно отчетливо донесся надрывный голос газетчика Локшин сумрачно вернулся к столу и углубился в работу.
-- Сто тридцать четыре рубля восемьдесят три копейки. Двести пятнадцать, -- подсчитывал Локшин и вдруг неожиданно для себя ошибся в счете.
Ошибка эта удивила и огорчила его.
Он любил счет, он любил цифры, он любил вычисления. Еще гимназистом он не пропускал ни одной вывески, торопливо не подсчитав количество букв. Не понимая зачем, он вдруг на улице, подняв булыжник методически катил его по тротуару, стараясь подсчитать, сколько раз обернется камень, пока докатится до фонаря. На уроках он удивлял товарищей и учителей способностью легко, не задумываясь, без помощи карандаша и бумаги производить самые сложные вычисления, и потому ошибка в счете подействовала на него так как не действовали ни постоянные насмешки маленького Паши, ни уничтожающая речь вертлявого оратора на вчерашнем диспуте. Он растерянно отложил карточки и стал раскладывать по папкам уже записанные ордера. Вахрамеева с шумом открыла дверь и, прошлепав к бухгалтерскому столу, подала Андрею Михайловичу газету.
-- Что новенького, -- с фамильярной почтительностью спросил Паша и. хихикнув добавил, -- о Локшине не пишут?
Андрей Михайлович внимательно прочел объявления. пробежал бюллетень погоды и перевернув страницу, удивленно откинулся на кресло:
-- Паша, -- почти взволнованно сказал он, -- а ведь и правда пишут.
-- О чем?
-- О Локшине пишут...
Локшин со злобой отбросил папку с документами.
-- Неужели вам не надоело. Работать мешаете...
-- Честное слово пишут, -- серьезно ответил бухгалтер, -- вот глядите.
-- "В числе выступавших, -- вслух прочел он, -- следует отметить некоего Локшина". -- Что? Видите?
Бухгалтер сделал укоризненный жест в сторону Паши.
-- "Он предложил очень своеобразный, хотя и невыполнимый проект. Сущность проекта -- полное уничтожение ночи".
-- Финтифлюкация, -- горестным тоном вставил Паша, и его лысая голова недоуменно поникла.
-- Слушайте, -- продолжал бухгалтер. -- "уничтожение ночи и непрерывная работа всего промышленного и государственного аппарата. Нельзя не сознаться, что при всей путанице проекта в нем есть несомненное зерно истины..."
Бухгалтер услужливо протянул ему газету. Влажная от краски она трепетала, в пальцах Локшина, и ему казалось, что от нескольких набранных сбитым петитом строк, затерявшихся между объявлением мюзик-холла и письмом в редакцию исходит теплая волна бодрости, подъёма и уверенности в себе.
Глава пятая. Большая Дмитровка, 20
Локшин нерешительно прикоснулся к звонку.
-- Может быть уйти?
Он отошел от двери. Лестницы глубоким узким колодцем проваливались в темноту. За дверью -- грузные, уверенные шаги.
-- Нет, уже поздно.
Дверь распахнулась.
-- Входите, входите... Что же вы...
В одной руке Сибиряков держал чайник, в другой бутылочку с бензином.
-- Раздевайтесь где-нибудь здесь и вешайте пальто.
На голых стенах прихожей ничто не напоминало о вешалках.
-- Кладите вот сюда на чемодан. Пройдите в комнату... Впрочем, нет, оставайтесь здесь, -- мне нужно, вы извините, воду вскипятить. А пока потолкуем.
В прихожей на ломберном столике рядом с мутным закопченным зеркалом, сапожной щеткой и сильно заношенной заграничной шляпой умещался примус. Сибиряков осторожно налил бензину, зажег спичку.
-- Рассказывайте, рассказывайте... Да вы садитесь, вон там в углу табуретка.