Вступительная статья, подготовка текста и примечания И. Д. Гликмана
1
В 1821 году в журнале "Сын отечества" появилось стихотворение "К Светлане", принадлежавшее перу дотоле неизвестного поэта И. И. Козлова. Страшный недуг (слепота и паралич ног) приковал его к постели, и горестными жалобами на судьбу было пронизано все стихотворение, очень интимное по тону, напоминающее крик изболевшейся души.
Дебютанту было 42 года -- возраст весьма почтенный для новичка, вступающего на литературное поприще в эпоху, которая ознаменовалась чрезвычайно ранним и бурным расцветам поэтических талантов. Вряд ли кто-либо мог рассчитывать на то, что Козлов станет профессиональным поэтом. Но прошло всего лишь несколько лет, и имя Козлова облетело всю читающую Россию. После опубликования "Чернеца" (1825) Козлов был многими признан первоклассным талантом, который может быть поставлен в одном ряду с Пушкиным и Байроном. Подобные оценки исходили не от восторженных дилетантов, а от таких людей, как Е. А. Баратынский и П. А. Вяземский, знавших толк в поэзии.
Сам Козлов хорошо сознавал преувеличенность такого рода, суждений. Он с гордостью считал себя лишь учеником Байрона, Жуковского и Пушкина, под могущественным влиянием которых сформировался его поэтический дар. В 1825 году, будучи в зените своей славы, Козлов писал Пушкину: "Когда я собираюсь писать стихи, то читаю моего Байрона, Жуковского и Вас, и с грехом пополам воображение начинает работать, и я принимаюсь петь". {См.: А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 13. М.--Л., Изд. Акад. наук СССР, 1937, стр. 536--537. В дальнейшем ссылки даются по этому изданию.}
Было бы неверно истолковать эти строки, исполненные чувства преклонения перед любимыми учителями, как авторское признание эпигонского характера своего творчества. В самом деле, наряду с мотивами, заимствованными из Байрона, Пушкина и Жуковского, поэзия Козлова питалась жизненными впечатлениями современности, нашедшими собственную художественную форму. Именно это придает индивидуальное своеобразие и оригинальность творческому облику Козлова.
Нельзя согласиться с теми критиками и исследователями, которые объясняют огромную популярность Козлова в двадцатых и тридцатых годах только драматизмом его личной судьбы, биографическими мотивами его поэзии. По этой концепции интерес к Козлову был вызван главным образом сочувствием и жалостью к поэту-инвалиду. Таким образом, творчество Козлова, волновавшее умы и сердца его современников, низводится до частного "биографического казуса", а широкие круги читателей наделяются чрезмерной чувствительностью, повелевавшей им любить поэта не за его стихотворения, а за его страдания.
Характерно, что такого рода филантропически-снисходительное истолкование поэзии Козлова вызвало резкое возражение со стороны издателя "Московского телеграфа" Н. А. Полевого, который видел в этом невольное оскорбление и унижение автора "Чернеца". Полевой высмеял тенденцию современных ему журналов "вымаливать" у читателей сочувствие к "поэту-страдальцу": "Почти каждое известие о новом сочинении или переводе г-на Козлова начиналось обыкновенно словами: "Судьба его должна возбудить участие в нежных сердцах; несчастие было для него гением животворным; мы уверены, что муза поэта-страдальца пробудит в сердцах" то и то, и так далее. Не знаю, что чувствовал поэт, слыша о себе такие отзывы, но, скажу чистосердечно, я не мог без досады читать подобных суждений о поэте, который в самых произведениях своих являет истинное дарование, и не горестным состоянием тела, но поэтическим умом и чувством привлекает к себе внимание всех любителей изящного. Что вам за дело до Козлова-страдальца, когда вы говорите о Козлове-поэте?" {"Московский телеграф", 1833, No 10, стр. 317--316.}
Многие произведения Козлова, действительно, биографичны, они обладают достоверностью человеческого документа, эмоциональной искренностью исповеди, но ими зачитывались потому, что глубоко личное, сугубо интимное, индивидуально-неповторимое подвергалось в них художественному обобщению и известной типизации. В лирике Козлова, при всей ее субъективности, несомненно отразились некоторые стороны общественного самосознания его эпохи. Только в этом следует искать ключ к пониманию популярности и славы поэта.
2
В немногочисленных работах, посвященных Козлову, легко обнаружить настойчивую тенденцию отожествления реальной биографии поэта с биографией его лирического героя. Это неизбежно приводит к некоторой стилизации человеческого облика Козлова. Несмотря на всю искренность его лирических излияний, они ни в коей мере не исчерпывают жизнь Козлова во всей ее полноте, с ее идейными исканиями, сомнениями, психологическими конфликтами.
В. А. Жуковский в статье-некрологе 1840 года нарисовал несколько сусальный портрет Козлова-мученика, безропотно несущего свой тяжкий крест, находящего утешение в религии, семье и скорбных песнях. В этом, по-своему цельном, иконописном портрете, который неоднократно воспроизводился в литературе, отсутствуют внутренние контрасты и противоречия. А о них нетрудно догадаться, если внимательно проанализировать даже те очень скудные биографические материалы, которыми мы располагаем.
Нельзя признать сколько-нибудь убедительной крайне упрощенную биографическую схему, получившую распространение в литературе о Козлове. Согласно этой схеме, Козлов в молодости был всего лишь бездумным светским денди и лихим танцором, затем он стал преуспевающим чиновником, а неожиданно ослепнув в 1821 году, он так же неожиданно для себя и для окружающих стал поэтом. Не имея возможности танцевать или служить в департаменте, он с горя начал писать стихи. Само собой разумеется, что такое волшебное превращение маловероятно. Хотя мы о жизни Козлова знаем, к сожалению, чрезвычайно мало, однако можно с уверенностью сказать, что она была значительно сложнее и богаче этой примитивной схемы, которую, кстати, решительно отвергает Н. А. Полевой в цитированной выше статье. Он убежден в том, что "вдохновение таилось в душе Козлова еще в то время, когда он был молодым, блестящим светским человеком, украшением обществ Петербурга и Москвы". {"Московский телеграф", 1833, No 10, стр. 322.} Именно эта светская жизнь, по мнению Полевого, сковывала поэтическое дарование Козлова: "Силы души явились у него только тогда, когда он сбросил с себя тяготевшее их бремя <света>". {"Московский телеграф", 1833, No 10, стр. 323.}
Иван Иванович Козлов, происходивший из знатного и старинного дворянского рода, родился в Москве 11 апреля 1789 года. Его отец был статс-секретарем при Екатерине II. Из краткой биографической заметки, составленной дочерью поэта Александрой Ивановной, мы узнаем, что Козлов "воспитывался с братьями у богатых родителей с иностранными гувернерами, как это было тогда обычно в великосветских семьях, но с детства любил все русское, родное... Серьезное образование он сам почерпнул в изучении разных литератур и чтении книг, предаваясь этому с увлечением его страстной натуры". {К. Я. Грот. К биографии, творениям и переписке И. И. Козлова. -- Известия отделения русского языка и словесности Академии наук, 1904, кн. 2, стр. 77--78.}
Пятилетним мальчиком Козлов был зачислен сержантом в лейб-гвардии Измайловский полк и по тогдашним дворянским обычаям, не проходя службы, к 16 годам был произведен в прапорщики, а через два года получил чин подпоручика. Но, по всей видимости, военная карьера не привлекала начитанного и образованного молодого человека, тем более что как раз в это время, после вступления на престол Павла I, в армии воцарился культ бессмысленной муштры и шагистики. Козлов предпочел выйти в отставку и в 1798 году поступил в канцелярию московского генерал-прокурора.
Об этом периоде своей жизни Козлов неоднократно вспоминал в стихах двадцатых и тридцатых годов. Перед нами возникает обра" романтически настроенного юноши, пылкого а влюбчивого, предающегося мечтам на лоне сельской природы,-- совсем в духе Карамзина! Особенной любовью Козлова пользовались поэтические уголки Подмосковья и сама Москва, которым он посвятил много прочувствованных строк:
Москва, Москва, где радости и горе
Мой юный дух, пылая, обнимал...
...Ты -- колыбель моих воспоминаний,
Сердечных дум и дерзких упований!
(Вступление к "Безумной")
Однако молодой мечтатель, которого волновал "мятеж стра^ стей", не чуждался и светской жизни. Блестящий собеседник, любитель музыки и поэзии, он в начале 1800-х годов становится известным человеком в московских салонах. Когда В. А. Жуковский в 1808 году переехал в Москву для редактирования "Вестника Европы", он сразу заметил Козлова и оценил в нем, по-видимому, литературные интересы и образованность, а не искусство бального танцора, о котором так охотно говорят многие исследователи. Вскоре Жуковский стал не только близким другом, но и литературным наставником Козлова.
Во время Отечественной войны Козлов принимал участие в организации обороны Москвы. Летом 1812 года он состоял в Комитете для образования московской военной силы и покинул город за три дня до вступления в него Наполеона.
В 1813 году Козлов переехал в Петербург и поступил на службу в департамент государственных имуществ. В 1818 году у него появляются признаки паралича ног, а через три года он ослеп. Легко себе представить отчаяние Козлова, который, в довершение ко всему, должен был содержать жену и двух малолетних детей. Под влиянием болезни в нем усилилось влечение к религии, от которой он, в часы душевной депрессии, ждал чудесного исцеления.
С 1821 года до самой смерти Козлова (1840) петербургские журналы и альманахи систематически печатали его произведения, стяжавшие ему громкую славу и любовь современных читателей. Этим, собственно, исчерпывается (внешняя биография Козлова.
3
Невозможно себе представить, что Козлов до опубликования своего первого стихотворения (1821) был заурядным чиновником, успешно делающим карьеру, а затем по мановению волшебного жезла превратился в поэта. Приходится предположить, что уже с десятых годов Козлов стал проявлять интерес и сочувствие к передовым кругам русской литературы, начал готовиться к поэтической деятельности, а также углубленно изучать творчество Байрона, восторженным приверженцем и пропагандистом которого он вскоре станет. Иначе представляется абсолютной загадкой сближение Козлова с А. С. Пушкиным, П. А. Вяземским, Александром, Николаем и Сергеем Тургеневыми, которое произошло в 1818--1819 годах. Что могли эти люди иметь общего с немолодым и далеко не высокопоставленным чиновником департамента государственных имуществ? Конечно, их могла сблизить только известная общность литературных и идейных взглядов.
Из дневника Козлова за 1818 год мы узнаем, что к этому времени его отношения с будущим видным декабристом Николаем Тургеневым были весьма дружескими и исполнены взаимопонимания. Николай Тургенев обладал острым, саркастическим умом, смелой независимостью суждений, громадным образованием. В своем дневнике этих лет он с гневным презрением пишет о властях предержащих, о высших сановниках и министрах, которых он наблюдал на заседаниях Государственного совета. Ему претили сервилизм, холопство и дряблая чувствительность. Тургенев много и часто говорит о своем одиночестве, о ненависти к пустым, пошлым и плоским людям великосветского Петербурга. Следовательно, Козлов был человеком, резко выделяющимся из общего круга, с ним можно было говорить на одном языке. Козлов, в свою очередь, очень высоко ценил образ мышления Н. И. Тургенева. Вот какую характеристику он дает ему в дневниковой записи от 26 декабря 1818 года: "Прекрасный человек, просвещенный, такой интересный -- своим светлым и широким умом, своим смелым великодушным порывом к прекрасному, к великому, к идеалу. Он только что написал замечательный груд "Теорию налогов"". {Старина и новизна, кн. 11 СПб., 1906, стр. 39. В дальнейшем ссылки даются на эту книгу.} Эти строки свидетельствуют о том, что Козлов с большим сочувствием относился к декабристским идеалам Тургенева. Весьма знаменательно, что "Опыт теории налогов", явившийся теоретическим обвинением крепостничества, здесь охарактеризован как "замечательный труд".
28 ноября 1819 года Николай Тургенев читал знаменитое письмо М. Ф. Орлова к Д. П. Бутурлину, которое пользовалось большой популярностью в декабристских кругах и широко распространялось в описках. Наиболее обличительные строки этого письма, по признанию самого Тургенева, его "почти до слез тронули". Через несколько дней Тургенев счел нужным познакомить Козлова с этим письмом. В дневниковой записи Козлова от 9 декабря 1819 года мы читаем: "Николай Тургенев приехал ко мне после обеда в Английском клубе. Он мне дал прочесть интересное письмо Мих. Орлова к Бутурлину". {Там же, стр. 42.}Тургенев, как очень умный человек, конечно, не дал бы этого письма Козлову, если бы он не был уверен в том, что оно будет встречено сочувственно и с пониманием.
Тематика дружеских собеседований была широкой и политически злободневной. 8 января 1822 года Николай Тургенев записывает в своем дневнике содержание беседы, которую он вел с Козловым. Речь шла о разных формах революций -- "счастливых и несчастливых": английской, американской, нидерландской и французской. Запись завершается словами: "Все это слышал я от Козлова". {Дневники и письма Николая Ивановича Тургенева, т. 3. Пг., 1921, стр. 312.}
Темой дружеской беседы явилось также вспыхнувшее в начале 1821 года национально-освободительное восстание в Греции, встреченное с горячим сочувствием прогрессивными кругами русского общества. Летом этого года (точная дата неизвестна) Тургенев обращается к Козлову с просьбой познакомить его с "Песней греческих повстанцев" Байрона. Приведем это единственное сохранившееся письмо Н. И. Тургенева к Козлову: "Я знаю всю цену Вашей ко мне привязанности, и моя к Вам поистине столь же искренняя... Я навещу Вас завтра или послезавтра, и Вы мне прочтете оду Байрона к Греции, которую Вы, конечно, знаете". {К. Я. Грот. К биографии, творениям и переписке И. И. Козлова. -- Известия отделения русского языка и словесности Академии наук, т. 9, кн. 2. СПб., 1904, стр. 88.}
При характеристике мировоззрения Козлова в конце десятых годов нельзя недооценивать его интереса к Байрону, чье творчество через несколько лет станет для передовых русских писателей символом свободолюбия и революционного романтизма. Если учесть, что имя Байрона впервые появилось в русской журналистике в 1815 году, то следует признать, что Козлов был одним из самых ранних истолкователей и переводчиков великого английского поэта. В 1818 году он начинает усиленно заниматься английским языком и через несколько месяцев уже читает в подлиннике "Чайльд-Гарольда" и "Гяура". Впечатление от байроновской поэзии было совершенно ошеломляющим. А. С. Пушкин в одной из полемических статей 1830 года рассказывает, что он в юности "с ума сходил" от Байрона. Эта формула как нельзя более применима к Козлову. Свое восторженное отношение к Байрону он очень ярко выразил в дневниковой записи от 31 января 1819 года: "Много читал Байрона. Ничто не может сравниться с ним. Шедевр поэзии, мрачное величие, трагизм, энергия, сила бесподобная, энтузиазм, доходящий до бреда; грация, пылкость, чувствительность, увлекательная поэзия, -- я в восхищении от него... Но он уж чересчур мизантроп, я ему пожелал бы только более религиозных идей, как они необходимы для счастья. Но что за душа, какой поэт, какой восхитительный гений! Это -- просто волшебство!" {Старина и новизна, стр. 40.}
Этот пламенный дифирамб является одним из первых русских откликов на поэзию Байрона. Надо было самому быть поэтом, чтобы так остро почувствовать эмоциональную стихию байроновского творчества, чтобы тонко ощутить то сочетание величия, трагизма и силы с грацией и пылкостью, которое составляет одну из обаятельнейших особенностей Байрона. Религиозного Козлова не отпугивает атеизм Байрона, но он ему простодушно советует проникнуться религиозными идеями, наивно веря, что они облегчат его трагическую жизнь. Тем не менее Байрон представляется Козлову глашатаем гуманности, добра и справедливости. Эта мысль выражена в лаконичном восторженном восклицании: "Но что за душа!" В общей оценке Байрона Козлов во многом сходится с поэтами пушкинского круга, но он не смог подняться до декабристского истолкования социально-обличительных мотивов в творчестве великого революционного романтика. В 1819 году Козлов перевел "Абидосскую невесту" на французский язык -- это была его первая литературная работа, которую он рассматривал как дань любви к Байрону. Козлов не предназначал свой перевод для публикации, вероятно поэтому он выбрал французский язык, опасаясь того, что ему не удастся передать все богатство оригинала на высоком уровне современной ему русской поэзии (только через шесть лет он осуществит полный перевод этой поэмы на русский язык). Французский перевод "Абидосской невесты" не сохранился, но о нем были хорошо осведомлены Жуковский, братья Тургеневы и Вяземский. Это подтверждается их перепиской, а также дневником Козлова: "20 июля 1819. Столь любимый мною Жуковский прибыл из Павловска. Я ему читал мой перевод "Bride of Abydos"". {Старина и новизна, стр. 41.} "12 августа 1819. Александр Тургенев, которого я люблю всем сердцем, читал мой перевод и долго беседовал со мной"; {Там же.}"31 августа 1819. Лекок мне принес мою "Абидосскую невесту", великолепно переписанную и переплетенную". {Там же.}
Надо думать, что о переводе знал также и Пушкин, который "в период 1819--1820 гг. непрерывно общался и с Жуковским, и с А. И. Тургеневым". {Д. Д. Благой. Творческий путь Пушкина. М.--Л., 1950, стр. 251.} Перевод "Абидосской невесты", вероятно, был одним из первых источников ознакомления Пушкина с дотоле ему неизвестным Байроном. Через посредство Жуковского и А. И. Тургенева Пушкин, в период недолгого пребывания в Петербурге (до Южной ссылки 1820 года), успел не только познакомиться, но, в известной мере, подружиться с Козловым. Об этом свидетельствует весь тон письма Козлова к Пушкину от 31 мая 1825 года, написанного после пятилетней разлуки, и в частности такая фраза: "Простите, если я позволил себе беседовать с вами как со старым приятелем".
Будучи на юге и затем в селе Михайловском, Пушкин внимательно следит за творчеством Козлова. Его радует успех нового и несомненно симпатичного ему поэта. В письме к П. А. Плетневу (около 19 июля 1825 года) Пушкин пишет о недавно опубликованной "Венецианской ночи": "Скажи от меня Козлову, что недавно посетила наш край одна прелесть <А. П. Керн>, которая небесно поет его Венецианскую ночь на голос гондольерского речитатива -- я обещал известить о том милого, вдохновенного слепца". {А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 13, стр. 189.}
Пушкин считал Козлова человеком своего круга, способным верно оценить его новые произведения. В письме к брату Льву Сергеевичу от 4 декабря 1824 года Пушкин спрашивает: "Что Козлов слепой? Ты читал ему Он<егина>?" {Там же, стр. 128.}
Попутно следует заметить, что Лев Сергеевич, несмотря на разницу лет, был очень дружен с Козловым и постоянно бывал в его доме. С согласия брата он читал слепому поэту еще не опубликованные произведения Пушкина: первые главы "Евгения Онегина", "Цыган" и целый ряд стихотворений. В мае 1825 года Пушкин, живя в Михайловском, с волнением читал козловское послание к В. А. Жуковскому и поэму "Чернец". Ему захотелось "отвечать стихами". И из-под его пера вылилось известное стихотворение "Козлову. По получении от него "Чернеца"":
Певец, когда перед тобой
Во мгле сокрылся мир земной,
Мгновенно твой проснулся гений,
На всё минувшее воззрел
И в хоре светлых привидений
Он песни дивные запел.
и т. д.
Для характеристики взаимоотношений Пушкина и Козлова в первой половине двадцатых годов имеют большое значение письма пушкинских друзей. А. А. Дельвиг пишет 10 сентября 1824 года: "Матюшвин тебе кланяется и слепец Козлов, который только что и твердит о тебе да о Байроне"; {См.: А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 13, стр. 108.} П. А. Плетнев (22 января 1825 года): "Козлова завтра увижу и прочитаю твое письмо. Он твоим словом больше дорожит, нежели всеми громкими похвалами". {Там же, стр. 134.} Тот же Плетнев сообщает о предстоящем выходе "Чернеца" и "Абидосской невесты". Дельвиг в письме от 15 сентября 1826 года рассказывает о том радостном впечатлении, которое произвела весть об освобождении Пушкина из ссылки. Козлов упомянут среди близких друзей, которые "прыгают и поздравляют тебя".
В середине двадцатых годов, когда имя Козлова становится известным не только в литературных, но и в широких читательских кругах, у него завязываются новые дружеские связи. Обаятельная личность Козлова, широта его культурных интересов, горячее сочувствие к молодым, передовым силам русской литературы и, наконец, героизм его собственного поэтического труда привлекли к нему симпатии наиболее замечательных людей его эпохи. В доме Козлова бывали Пушкин, Жуковский, братья Тургеневы, Вяземский, Крылов, Грибоедов, Рылеев, Кюхельбекер, Гнедич, М. И. Глинка, Адам Мицкевич, Дельвиг, Баратынский, А. С. Даргомыжский, Тютчев, Зинаида Волконская, И. М. Муравьев-Апостол и многие другие. В середине тридцатых годов его посещал Лермонтов. Причем было бы неверно предполагать, что это были некие полуофициальные визиты, которые наносились из вежливости или из чувства сострадания к Козлову. По словам Н. А. Полевого, к поэту-слепцу ходили, главным образом, "не разделять бремя скорби и болезни, но слушать поэта, говорить с ним, дивиться этому непонятному (психологическому явлению. Говоря с Козловым, я забыл, что он слепой, что бремя болезни приковало его к одру страдания. Мы говорили о многом, и необыкновенная память и обширные сведения Козлова изумили меня". {"Московский телеграф", 1828, No 4, стр. 550.}
Козлов обладал проницательным умом, способным быстро и верно распознавать людей. Так, например, побеседовав с А. С. Грибоедовым, он записывает 3 мая 1825 года: "Грибоедов, человек умнейший, каких мало". {Старина и новизна, стр. 47.} Любопытна характеристика молодого Тютчева, данная в дневниковой записи от 12 августа 1830 года: "Пришел интересный и любезнейший Тютчев". {Там же, стр. 49.} Козлов безошибочно ощутил подлую сущность Фаддея Булгарина.
Поэт поражал своих современников огромным мужеством, с которым он боролся против своего тяжелого недуга. Его писательcкий труд был настоящим подвигом. Неуемная жажда творчества побеждала мучительные физические страдания. Он диктовал стихи своей дочери Александре Ивановне и с ее голоса переводил сложнейшие иноязычные тексты английских, французских, итальянских и немецких поэтов. Близкий к декабристскому движению А. Д. Улыбышев в рецензии на "Чернеца", напечатанной в "Санктпетербургской газете", издававшейся на французском языке, с восхищением писал о нравственной силе и мужестве Козлова. Статья заканчивается такими многозначительными словами: "Сколько зрячих и отменно здоровых людей достойно большего сожаления, нежели наш слепой и парализованный поэт!" {"Journal de St.-Petersbourg", 1825, No 61, 21 мая.} Адам Мицкевич, проживавший в 1827--1828 годах в Петербурге, часто навещал Козлова и посвятил ему свою поэму "Фарис". Это посвящение исполнено глубокого внутреннего смысла, ибо в "Фарисе" великий польский поэт воспевает мужество и волю человека, вступившего в борьбу с природой.
На протяжении своей двадцатилетней болезни Козлов сохранил восторженно-страстную любовь к литературе и искусству. Он жадно следил за новинками русской и мировой поэзии, музыки и театра. Он с детства знал наизусть всего Ломоносова, а из современных ему русских поэтов больше всего любил Пушкина, Жуковского, Лермонтова; отлично знал творчество Батюшкова, Рылеева, Гнедича, Баратынского, Вяземского, Дельвига, Языкова.
Круг его любимцев в западноевропейской литературе был широк и разнообразен. Тут мы встречаем дорогие ему имена Петрарки, Камоэнса, Шиллера, Андре Шенье, Адама Мицкевича, Т. Мура, Вордсворта и многих других, но с исключительным энтузиазмом он относился к Данте, Шекспиру, Ариосто, Тассо, Байрону, Вальтеру Скотту, Роберту Бернсу. Одного этого перечня достаточно, чтобы убедиться в том, что "скорбно-унылый" Козлов, каким его обычно изображают, по своим вкусам больше всего тяготел к большому искусству оптимистического и героико-трагического плана.
За два года до смерти 59-летний Козлов с каким-то юношеским пылом зачитывается знаменитой эпической поэмой португальца Луиса де Камоэнса (1524--1580) "Лузиады". Приведем несколько строк из письма его к Жуковскому от 19 ноября 1838 года, которые дают яркое представление о душевном строе Козлова, о неувядаемой свежести его чувств: "Прочел я с величайшим наслаждением бессмертную поэму Камуэнца, французский перевод слово в слово; если "Люзиада" так меня восхищает в прозе, то что же бы было со мной, если б я ее прочел в чудесных, гармонических португальских октавах! Эпизоды Инесы де Кастро и Адамастора, можно сказать, божественны и идут наравне с дивнейшими эпизодами всех поэм на всех языках -- древних и новых. Ах, какое для меня счастье жить с Данте, Ариостом и Тассом и слушать их песни... восхищаться Шекспиром и любить, как я люблю, буйного лорда Байрона". {Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Онегинское собр. 28088/СС I б. 125.}
Характерно, что и в современной музыке Козлова привлекали не чувствительные романсы, широко бытовавшие в двадцатых и тридцатых годах, а могучие дарования Бетховена и Глинки. В дневнике Козлова неоднократно встречается имя Бетховена, чьи героические симфонии он "слушал с восторгом" в исполнении молодого А. С. Даргомыжского.
Совершенно очевидно, что личность Козлова никак не укладывается в унылую схему "певца своей печали". Но мужественная сила характера, сочувствие благородным идеалам свободолюбия и гуманности и даже смелые душевные порывы парадоксально сочетались в нем с какой-то внутренней робостью и мучительным страхом перед мертвящим николаевским режимом. Это противоречие можно отчасти объяснить положением инвалида, полной физической беспомощностью и беззащитностью Козлова.
Козлов был живым и (близким свидетелем декабрьского восстания. Среди повешенных и сосланных были его друзья и знакомые. Он хорошо знал Рылеева и Кюхельбекера, был связан тесной дружбой с отцом прославленных декабристов -- И. М. Муравьевым-Апостолом. Расправа над героями 14 декабря потрясла и напугала Козлова. Опасаясь правительственных репрессий, он уничтожил компрометирующие его письма и дневниковые записи (случайно уцелели лишь немногие). На протяжении мрачного последекабрьского пятилетия он вовсе не вел дневника. Осторожность его иногда принимала крайние формы: так, например, он не включал в собрания своих сочинений "Бейрона" -- одно из любимейших своих стихотворений, написанное в 1824 году. В атмосфере последекабрьского террора он замкнулся в себе, затаив много невысказанных мыслей и чувств.
Тем не менее Козлов продолжал интенсивно писать. Он внимательно следит за растущими силами русской литературы, радостно приветствуя появление Лермонтова. Потрясенный гибелью Пушкина, он 11 февраля 1837 года с волнением и любовью слушал "чудные стихи Лермонтова на смерть Пушкина". {Старина и новизна, стр. 56.}
Незадолго до смерти Козлов напасал стихотворение "Гимн Орфея", в котором воспел могущество поэзии, являющейся вечным и неизменным спутником человечества.
4
Начало поэтической деятельности Козлова совпадает с расцветом романтизма в русской литературе. "Романтизм -- вот первое слово, огласившее Пушкинский период", -- писал В. Г. Белинский. {В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 1. M., 1953, стр. 91.}
По собственному признанию, Козлов испытал на себе сильнейшее влияние Жуковского, Байрона и Пушкина. Уже одно сочетание этих имен во многом обусловило противоречивость его творчества, в котором причудливо скрещивались противоборствующие тенденции консервативного и прогрессивного романтизма.
Белинский видел новаторство Жуковского в смелой попытке изображения жизни через художественное раскрытие своего лирического "я": "Жуковский был первым поэтом на Руси, которого поэзия вышла из жизни... До Жуковского на Руси никто и не подозревал, чтоб жизнь человека могла быть в тесной связи с его поэзией и чтоб произведения поэта могли быть вместе и лучшею его биографиею". {Там же, т. 7. М., 1955, стр. 190.}
Этот по существу важнейший принцип романтической лирики стал доминирующим в поэзии Козлова, который с самого начала своего творческого пути провозгласил право поэта на глубоко личные, лирические излияния, за которыми, однако, стоит объективный мир в его сложном многообразии. Жуковский, как типичный романтик, выказывал в своем творчестве неудовлетворенность реальной действительностью. Он, по словам Белинского, "выговорил элегическим языком жалобы человека на жизнь". {Там же.} Именно "жалобы", а не гневный протест и призыв к борьбе, составляющие центральную тему поэзии прогрессивного романтизма. Элегические жалобы Жуковского, как правило, разрешаются примирительным аккордом, покорностью воле провидения, надеждой на потустороннее, небесное блаженство. Козлов разделял эту концепцию своего учителя, нашедшую художественное выражение в целом ряде его произведений. Белинский сурово осудил его за это. Однако, как мы это увидим ниже, Козлов, в отличие от Жуковского, осложнил тему покорности жизненным обстоятельствам мотивом внутреннего сопротивления и борьбы. Лучшие произведения Козлова были созвучны настроениям передовых читателей его эпохи. Примыкая по своим дружеским и литературным связям к (прогрессивным кругам русского общества, Козлов в годы нарастания революционного движения декабристов сочувствовал передовым течениям общественной жизни, и живая современность находила отклик в его поэзии.
В 1822 году Козлов создает одно из характернейших и значительных своих произведений -- послание "К другу В. А. Ж<уковскому>". Эта вещь является, в известной мере, програ7ммной для лирики Козлова. Ее высоко ценил Пушкин. В центре послания -- образ самого поэта, потрясенного обрушившимся на него несчастьем. Послание отличается задушевностью тона, горячностью и искренностью поэтической речи, то есть теми особенностями, которые вообще свойственны лучшим произведениям Козлова и которые были отмечены такими его современниками, как Жуковский, Пушкин, Гоголь, Гнедич, Вяземский, А. И. Тургенев, H. H. Раевский.
Н. И. Гнедич в 1828 году писал: "А поэта Козлова я знаю: иногда так царапнет за сердце, что не усидишь на месте". {"Русский архив", 1886, No 2, стр. 190.}
Н. В. Гоголь говорил, что "Козлов гармонический поэт, от которого раздались какие-то дотоле неслышанные, музыкально-сердечные звуки". {Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений, т. 8. М.--Л., 1952, стр. 385.}
В послании к Жуковскому драматизм повествования подчеркивается воспоминаниями о счастливом прошлом поэта, исполненном жизненной энергии, пылких мечтаний и молодой отваги:
С душой, наполненной огнем,
Я волн и бурь не устрашился, --
И в легком челноке моем
Отважно по морю пустился.
Козлов с захватывающей силой рассказывает о своей слепоте, ввергшей его в отчаяние и "бездну гибели". Высокая патетика скорби выражена целым потоком выстраданных, взволнованных и горячих стихов, о которых Пушкин писал: "Ужасное место, где поэт описывает свое затмение, останется вечным образцом мучительной поэзии". {А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 13, стр. 174.}
Но тема скорби об утраченном счастье не является единственной в этой лирической исповеди, она органически скрещивается с темой преодоления душевного кризиса. Как бы "рок" ни "свирепел", как ни тяжело "стерпеть удар сей нестерпимый", как ни мучительны испытания, но в поэте неугасимо горит вера в искусство, гуманность, красоту человеческой дружбы, которые и озарили его новый жизненный и творческий путь.
Козлов с большой выразительностью и душевным подъемом говорит о могуществе поэзии, которая придает силы, обогащает, преображает, наполняет высшим смыслом жизнь:
Каким волшебным я щитом
От черных дум обороняюсь!
Я слышу дивный арфы звон,
Любимцев муз внимаю пенье,
Огнем небесным оживлен;
Мне льется в душу вдохновенье,
И сердце бьется, дух кипит,
И новый мир мне предстоит...
Дальше Козлов, характеризуя роль поэзии в человеческой жизни, не пытается сформулировать ее общественное и гражданское назначение, а ограничивается свободной перифразой известных строк Ломоносова о науках ("Науки юношей питают...").
Гоголь в 1831 году писал, что Козлов в своем творчестве стремится "с порывом, с немолчною жаждою -- торжествовать, возвыситься над собственным несчастием..." и вместе с тем "он сильно дает чувствовать все великие, горькие траты свои...". {Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений, т. 8. М.--Л., 1952, стр. 153--154.} Эти гоголевские слова полностью применимы к идейному и эмоциональному строю послания к В. А. Жуковскому. Острая душевная боль и горечь сочетаются в нем с мужеством и силой духа, которые и помогают сопротивляться натиску жизненных бед. Вот почему послание завершается оптимистически звучащими строками, выражающими идею торжества человека над ниспосланными ему испытаниями:
Изведал я, что убивать
Не могут грозные страданья,
Пока мы будем сохранять
Любви чистейшей упованья.
Лирический герой послания и других лучших произведений Козлова -- не только страдающая, но и стойкая, борющаяся личность, утверждающая себя в любви к жизни, в преодолении жизненных невзгод и бедствий. Если к этому прибавить художественную достоверность и подлинность переживаний героя, то станет понятным тот интерес, который возбуждала поэзия Козлова среди читателей двадцатых и тридцатых годов.
Послание к В. А. Жуковскому изобилует лексическими и (поэтическими формулами, образами и метафорами, которые будут неоднократно использованы Козловым. К таковым следует отнести романтический образ челнока, на котором спасается потерпевший крушение герой, или образ разбитого жизненной бурей челнока. Эта выразительная метафора, помимо Козлова, была использована многими поэтами двадцатых и тридцатых годов: Денисом Давыдовым, Языковым, Веневитиновым, Кюхельбекером, Полежаевым и, наконец, Пушкиным в его гениальном "Арионе".
Впервые образ челнока появляется в стихотворении Жуковского "Путешественник" (1809). Челнок здесь имеет абстрактно-мистическое значение, он уносит странника в "небесную нетленность". В мастерски написанном стихотворении Жуковского "Пловец" (1812) дан развернутый образ бури и челнока. Герой, "вихрем бедствий гонимый", опять-таки спасается яри помощи божественного провидения, которое было его "тайным кормщиком". Такое стихотворение Козлова, как "Два челнока", написано под прямым влиянием Жуковского, но в послании и в целом ряде других вещей Козлов переосмысляет "Пловца". Мистический пафос, религиозная символика уступают место конкретно-поэтической образности. Аллегория становится прозрачной и светлой, небесные ангелы заменяются верой в успех и удачу, которая воплощается в поэтическом образе сияющей, приветной звезды. Буря приобретает реальные приметы жизненных невзгод, а челнок становится емкой метафорой движения. В этом смысле очень показательно стихотворение "Графу М. Виельгорскому", пронизанное пушкинскими интонациями:
И мрак пловца не погубил;
Луною море озарилось, --
И сердце радостью забилось,
И я любовь благословил.
5
В годы нарастания декабристского движения Козлов стремится выйти из круга субъективных переживаний на широкий простор общественной жизни, откликнуться поэтическим словом на события, волновавшие передовые круги России. Одним из таких событий была национально-освободительная война в Греции, воспетая Пушкиным, Гнедичем, Рылеевым, Кюхельбекером, В. Туманским, Федором Глинкой, Владимиром Раевским.
Вяземский, сочувственно следивший за восстаниями в Греции, Неаполе и Пьемонте, революцией в Испании, упрекал Жуковского в равнодушии к бурной политической жизни современности. В письме к А. И. Тургеневу от 25 февраля 1821 года он писал: "И, конечно, у Жуковского все душа и все для души. Но душа... видя эшафоты, которые громоздят для убиения народов, для зарезания свободы, не должна я не может теряться в идеальности Аркадии... Поэту должно искать иногда вдохновения в газетах". {Остафьевский архив, т. 2. СПб., 1899, стр. 170--171.}
Козлов во многом разделял мнение своего друга, он нашел "вдохновение в газетах". В начале 1822 года было опубликовано его стихотворение "Пленный грек в темнице", посвященное одному из руководителей греческого национально-освободительного движения Александру Ипсиланти. Такие формулы, как "Ах, иль быть свободным, Иль совсем не быть!" или "Средь бури зреет плод, свобода, твой!" -- приобретали в годы подготовки декабрьского восстания весьма актуальное политическое звучание. В этом смысле показателен отзыв Вяземского -- автора вольнолюбивой политической оды "Негодование" (1820) -- на стихотворение Козлова "Пленный грек в темнице". Вот что он писал А. И. Тургеневу 27 апреля 1822 года: "У нас и зрячие не разглядели этого предмета, истинно поэтического:
Ах, иль быть свободным,
Иль совсем не быть!
Будь я в поре стихов, с досады умер бы я, видя, что у меня украли Ипсиланти". {Там же, стр. 252.}
В декабристских кругах выражалось глубокое негодование по поводу политики Александра I, отказавшегося помочь "единоверным" грекам. Характерно, что эти настроения нашли отображение в Козловском "Бейроне". В одном из вариантов стихотворения, хранившемся у Александра Тургенева, пятая и шестая строки второй строфы читаются так:
Цари равнодушны, -- он прежде царей
С мечами, с казною и арфой своей... {*}
{* Остафьевский архив, т. 2. СПб., 1899, стр. 69.}
В 1823 году Козлов опубликовал стихотворение "Молодой певец", перекликающееся по своему идейному звучанию с "Пленным греком в темнице". Тема "Молодого певца", заимствованная из "Ирландских мелодий" выдающегося английского поэта Томаса Мура (1779--1852), посвящена национально-освободительной борьбе ирландского народа против своих поработителей. Следует заметить, что Козлов был одним из первых русских поэтов, обратившихся к "Ирландским мелодиям", проникнутым пафосом народного героизма и свободолюбия. "Ирландские мелодии" Мура произвели огромное впечатление на Байрона, они по справедливости были высоко оценены поэтами декабризма и позже поэтами революционной демократии (переводы А. И. Одоевского, М. Л. Михайлова, А. Н. Плещеева).
В "Молодом певце" прославляется поэт-воин, павший "жертвой грозных сеч" во имя свободы родного края. Герой умирает с твердым убеждением в том, что он все равно не смог бы жить и творить в стране,
Где раб звучит цепями.
Излюбленная декабристскими литераторами тема гражданского долга нашла своеобразное преломление в отрывке "Фея Моргана к Оливьеру" (1822). И хотя отрывок заимствован из поэмы Мильвуа, посвященной военным походам Карла Великого, тем не менее в нем сквозь условную декорацию эпической поэмы отчетливо прозвучала тема долга, доминирующего над всеми другими помыслами и чувствами. Стремление к героическому подвигу пересиливает колдовские любовные чары. Оливьер покидает "терем" Морганы, которая сама готова сопутствовать ему в сражениях:
Помчусь и я подругою твоей.
Я брошуся на стрелы роковые --
И притуплю их грудию моей!
Козлова привлекали сильные, недюжинные характеры. В прекрасной балладе "Разбойник" (1825), заимствованной из поэмы Вальтера Скотта "Рокби", посвященной эпохе Английской революции XVII века, изображается "друг неверной тмы", вступивший в конфликт с обществом, порвавший с его законами, обычаями и условностями, исполненный стихийного бунтарства, разбойничьей удали и отваги.
Смерть Байрона в апреле 1824 года была с чувством глубокой скорби воспринята писателями-декабристами, видевшими в нем своего идейного соратника. Известие о гибели Байрона потрясло Козлова "как смерть дорогого сына". Он сразу же начал работать над большим стихотворением "Бейрон", которое было закончено летом 1824 года. Овеянное духом свободолюбия, это стихотворение принадлежит к немногочисленным образцам гражданской лирики Козлова.
В своей оценке Байрона -- поэта и человека -- Козлов близок к Пушкину, Рылееву, Кюхельбекеру, Веневитинову, Вяземскому, откликнувшимся на смерть великого английского поэта, и внутренне полемизирует с Жуковским. Козлов на протяжении всей своей творческой жизни пытался осмыслить судьбу "буйного лорда Байрона", вступившего в непримиримый конфликт с обществом. Козлов не смог оценить во всей полноте сущность и природу этого конфликта, но он отчетливо понимал, что и семейная драма Байрона, и его бегство из Англии есть следствие травли со стороны господствующих классов. И в этом он, конечно, был прав.
Свою горячую симпатию к Байрону Козлов выразил не только в самостоятельных произведениях, но и в специфическом выборе байроновских стихов для перевода. Козлова-романтика пленяло в Байроне горделивое одиночество изгнанника. Уже в 1822 году в одном из вариантов послания к В. А. Жуковскому (см. примеч., стр. 445) возникает тема "рьяного стенанья", "таинственной тоски", снедавшей Байрона, который, однако, наделен магической силой гения, воспламеняющего, подобно молнии, человеческие сердца. В 1824 году Козлов переводит "Прощальную песнь" Чайльд-Гарольда под названием "Добрая ночь". Герой с затаенной болью расстается с Англией, с которой его уже ничто не связывает, кроме горестных воспоминаний. В<месте с тем он нежно любит родину, и эта любовь выражена в очень теплом, задушевном рефрене: "Ночь добрая тебе!" Отголоски семейной драмы слышатся в переводе байроновского "Прости". В "Отрывке из 4-й песни "Чайльд-Гарольда"" ("Байрон в Колизее") возникает образ Байрона, затравленного светской чернью, ханжами и клеветниками, палачами гения. Весь отрывок дышит гневом и страстной жаждой мести:
О Немезида!..
...Восстань опять из бездны вечной!
Явись, правдива и грозна!
В стихотворении "Бейрон" Козлов создает романтический портрет великого поэта, бесприютного скитальца вселенной, отвергнувшего ненавистное ему враждебное общество. Мятежная, вольнолюбивая душа Байрона охвачена тревогой за страждущее, угнетенное человечество:
И в бурных порывах всех чувств молодых
Всегда вольнолюбье дышало...
...Он пел угнетенным свободу.
"Кипучая бездна огня и мечты" -- в этой лапидарной поэтической формуле метко схвачен характер Байрона -- глубокий, пламенный и неукротимый. Козлов называет музу Байрона "пророчицей дивной свободы", перекликаясь, таким образом, с Веневитиновым, также назвавшим Байрона "пророком свободы", и с декабристскими представлениями о поэтах как о трибунах и пророках свободы. Козлов говорит о Байроне не только как о великом мечтателе и вольнолюбие, но и как об отважном борце за свободу. Апофеозом жизни Байрона, по мнению Козлова, является его участие в греческом восстания. В финальных строфах стихотворения, насыщенных торжественным пафосом, возникает героический образ Байрона-борца:
Он первый на звуки свободных мечей...
...Летит довершать избавленье;
Он там, он поддержит в борьбе роковой
Великое дело великой душой --
Святое Эллады спасенье.
Козлов посвящает борющейся Греции вдохновенные и восторженные строки, звучащие как гимн:
О край песнопенья и доблестных дел,
Мужей несравненных заветный предел --
Эллада! Он в час твой кровавый
Сливает свой жребий с твоею судьбой!
Сияющий гений горит над тобой
Звездой возрожденья и славы.
"Сливание жребия" великого поэта с судьбой сражающейся за свою свободу Греции является также лейтмотивом стихотворений Рылеева и Кюхельбекера, посвященных смерти Байрона. В траурной рылеевской оде горестно и вместе с тем горделиво звучат слова:
Увянул Бейрон в цвете лет
В святой борьбе за вольность грека.
("На смерть Бейрона")
Кюхельбекер называет Байрона песнопевцем "свободой дышащих полков", имя которого навеки соединено с образом свободолюбивой Эплады:
Бард, живописец смелых душ,
Гремящий, радостный, нетленный,
Вовек пари, великий муж,
Там, над Элладой обновленной!
("Смерть Байрона")
Стихотворение Козлова, прославляющее Байрона, боровшегося и героически погибшего за передовые идеалы своего времени, нашло живой отклик среди прогрессивно настроенных читателей в канун декабрьского восстания. Оно пользовалось большой популярностью и расходилось в списках. Стихотворение посвящено Пушкину, и весьма характерно, что образ Байрона, созданный Козловым, некоторыми своими чертами и свойствами ассоциировался в сознании современников с молодым Пушкиным -- преследуемым изгнанником. Об этом свидетельствует письмо Вяземского к А. И. Тургеневу от 13 августа 1824 года. Говоря с возмущением и горечью о ссылке Пушкина, Вяземский восклицает: "В его лета, с его душою, которая также кипучая бездна огня (прекрасное выражение Козлова о Байроне)". {Остафьевский архив, т. 3. СПб., 1899, стр. 74.}
Первая половина двадцатых годов ознаменовалась большой творческой активностью Козлова. Помимо цикла лирических стихотворений, в этот период создается поэма "Чернец", завершается перевод "Абидосской невесты", начинается работа над поэмой "Княгиня Наталья Борисовна Долгорукая".
Гражданские мотивы козловской лирики сочетаются с темой грусти о мимолетности и непрочности человеческого счастья и радости, которые уподобляются недосягаемой, далекой звезде, горящей в "мраке бедствия" ("К радости"). Одна из главных тем поэзии Жуковского, тема упования на потустороннее возвращение утраченного на земле счастья, воплощенная в таких произведениях, как "Теон и Эсхин", "Голос с того света", "На кончину королевы Виртембергской", "Цвет завета", была сродни Козлову, искренне верившему в загробный мир. Эта излюбленная тема Жуковского была подхвачена и усвоена Козловым. Она неумолчно звучит в оригинальных и переводных стихотворениях двадцатых и тридцатых годов. Она варьируется на многие лады, сохраняя в неприкосновенности идею потустороннего блаженства, уготованного верующим. Так, например, в балладе "Сон невесты", выдержанной в мрачных тонах того романтизма, который Белинский назвал "средневековым", девушке, охваченной страхом и тоской, является во сне призрак жениха-утопленника, призывающего не лить слезы, а надеяться на то, что они, разлученные на земле, соединятся "в небесах". В стихотворении "Жалоба" поэт оплакивает счастливых и цветущих молодых людей, над которыми внезапно зажегся "факел погребальный". Поэт испытывает чувство бессилия и отчаяния перед лицом торжествующей смерти, он осознает обманчивость, эфемерность жизни с ее призрачными радостями:
Обман пленительной мечте,
Обман святому вдохновенью,
Обман любви и красоте,
Обман земному наслажденью!
Но если на земле все так непрочно, скоротечно и обманчиво, то почему человек не впадает в состояние безнадежности, почему он упорно продолжает "желать" и "любить"? На этот вопрос Козлов отвечает совершенно в духе Жуковского: "сокрушенному тоскою" помогает вера в бессмертие, вера в грядущую встречу с безвременно ушедшими:
Но сердце с сердцем будет жить,
Сольется вновь душа с душою!
Герой стихотворения "Выбор", обезумевший от горя после смерти своей возлюбленной, просит в молитвенном экстазе ниспослать ему скорую смерть, чтобы соединиться в надзвездном мире со своей избранницей.
Среди стихотворений Козлова, окрашенных в религиозные тона, особое место занимает "Элегия" ("Вчера в лесу я, грустью увлечен..."), заимствованная у Григория Назианзина, средневекового богослова и поэта. Для этой элегии, исполненной художественной выразительности и силы, характерно стремление Козлова к углубленному самоанализу, к познанию самого себя. Причем процесс познания оказывается мучительно трудным, приводящим в смятение героя элегии, томимого внутренним беспокойством и сомнениями ("И разум мой сомненье облегло"), хотя церковные догматы несовместимы с противоречиями и сомнениями в душе верующего. Аксиомы христианского вероучения не избавляют героя от разлада в сознании. Цельность его религиозного мироощущения, в котором царят извечные непререкаемые догматы, в ходе самоанализа оказывается мнимой:
Мой дух кипел, я спрашивал себя:
Что я теперь? что был? чем буду я? --
Не знаю сам, и знать надежды нет.
И где мудрец, кто б мог мне дать ответ?
Герой не находит такого "мудреца", ибо истины так же непостоянны, невечны, изменчивы и текучи, как и все другие явления природы, не знающей состояния неподвижности и покоя:
Уже тех волн мы в море не найдем,
Которые в нем раз переплывем...
И человек, лишь мы расстались с ним,
Не тем, чем был, но встретит нас иным...
Мрачная мысль о неотвратимой смерти в известной мере просветляется надеждой на потустороннее блаженство, но, в противоположность другим религиозным стихотворениям Козлова, в этой элегии мотив бессмертия звучит неуверенно, робко, приглушенно, с вопросительными интонациями. Значительно ярче и сильней излагается пессимистическая тема о бесцельности жизни, которая завершается уничтожением и прахом:
Как бурный ток, пролетная вода,
Теку -- стремлюсь -- исчезну навсегда.
Удел мой -- гроб; сегодня -- человек,
А завтра -- прах...
Это четверостишие вызывает в памяти известные строки из стихотворения Державина "На смерть князя Мещерского"; они перекликаются по своей мысли, образному строю и лексике:
Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы
. . . . . . . . . . . . . .
Сегодня бог, а завтра прах.
Этим произведениям Козлова контрастно противопоставлены такие стихотворения, как "Венецианская ночь", послание к Н. И. Гнедичу, "К Италии". Радостное мироощущение, полнота душевной жизни раскрываются в поэтических пейзажах, полных весенней свежести, праздничных, нарядных, сверкающих красок. Первые шесть строф "Венецианской ночи" напоены молодыми надеждами, радостью бытия, безотчетными стремлениями к счастью:
Всё вливает тайно радость,
Чувствам снится дивный мир,
Сердце бьется, мчится младость
На любви весенний пир...
"Венецианская ночь" очень музыкальна, она выдержана в певучих и нежных ритмах баркаролы, не случайно М. И. Глинка создал на этот текст один из вдохновеннейших своих романсов. Вторая часть стихотворения подернута дымкой меланхолии я светлой грусти, вызванной воспоминаниями о Байроне -- певце "свободы и любви". Белинский писал по поводу "Венецианской ночи", что Козлову "не чужды и звуки радости, и роскошные картины жизни, наслаждающейся самой собою"; затем, приведя 32 строки из "Венецианской ночи", Белинский продолжает: "Какая роскошная фантазия! Какие гармонические стихи! Что за чудный колорит -- полупрозрачный, фантастический! И как прекрасно сливается эта выписанная нами часть стихотворения с другою -- унылою и грустною, и какое поэтическое целое составляют они обе!" {В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 5. М., 1954, стр. 73--74.}
Послание "К Н. И. Гнедичу" также пронизано жизнелюбием, порывом к свету и воздуху. Это ощущается и в общей приподнятости тона, и в радостной цветовой гамме кавказского и крымского пейзажей, и в упругой ритмике стиха, в характере его звуковой инструментовки. На фоне величавой южной природы возникает целая сюита образов и эпизодов. Поэт с горделивым чувством вспоминает о непокорном бунтаре Прометее, прикованном к дикой кавказской скале, о вдохновенном Пушкине, который "в садах Бахчисарая" встречает героиню своей будущей поэмы. В стихотворении слышатся отзвуки греческого восстания, а в романтическом финале появляется торжественно освещенная багровым заревом урна "вещего певца" -- Байрона.
Для творчества Козлова двадцатых годов также весьма характерна такая вещь, как "На погребение английского генерала сира Джона Мура" ("Не бил барабан перед смутным полкам..."). Она является вольным переводом одноименных стансов ирландского поэта Чарльза Вольфа. Это стихотворение приобрело широчайшую популярность и затем вошло в хрестоматийный и песенный обиход. Козлов воспевает в нем непреклонное мужество верных своему долгу борцов, над могилой которых сияет "бессмертная слава". Причем реальная биография генерала Джона Мура уступает здесь место поэтически обобщенному образу героя, с честью павшего на ноле брани. Стихотворение пронизано суровой нежностью и силой, ритмом траурно-триумфального марша. Небезынтересно отметить, что на теист этого стихотворения в середине XIX века была сочинена неизвестным автором музыка, которая впоследствии легла в основу революционной песни "Вы жертвою пали..."
В лирике Козлова первой половины двадцатых годов свежо прозвучали такие произведения, как "Киев" и перевод "Плача Ярославны" из "Слова о полку Игореве". Обращение к великому памятнику древнерусского эпоса говорит об обострившемся интересе Козлова к историческому прошлому России, к проблеме национальной самобытности литературы. Эта проблема, как известно, занимала одно из центральных мест в литературной программе декабристов, и нет ничего удивительного в том, что Козлов, по характеру своих дружеских связей, был о ней хорошо осведомлен, тем более что декабристы стремились включить в орбиту своего идейного влияния как можно больше активно действующих писателей и поэтов. Не случайно Рылеев и А. Бестужев привлекают Козлова к участию в альманахе "Полярная звезда".
Стихотворение "Киев" согрето патриотическим воодушевлением поэта. Древний "град" предстает перед ним в романтическом ореоле величия и красоты. Козлов любуется "милою стариною", предстающей в двух аспектах: религиозном и героическом. Поэт с умилением говорит о "светлом кресте" Печерской лавры, горящем "звездой на небе голубом", затем он переносится к славному историческому прошлому Киевской Руси, к ее богатырям, сражавшимся за отчизну, Баяну, воспевавшему "битвы роковые". Поэт, как бы обращаясь к своим современникам, восклицает:
Где ж смелые, которые сражались,
Чей острый меч как молния сверкал?
Козлова интересовала проблема народности, которую он, однако, воспринимал с ее внешней, романтически окрашенной стороны. В письме к Жуковскому от 16 октября 1823 года он с наивным простодушием признается, что такие слова, как "девичья красота, дымчатая фата, радужный жемчуг, Киев-град и Днепр-река, услаждают мой слух и обольщают мое сердце". {Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Онегинское собрание, 28088/СС I. б. 125.} Тем не менее и "Чернеца", и "Княгиню Наталью Борисовну Долгорукую" следует рассматривать как осознанное стремление Козлова создать национально-самобытную романтическую поэму на русском материале -- современном и историческом.
Поэма "Чернец", вышедшая отдельным изданием в начале 1825 года, была задумана в 1822 году, вскоре после опубликования пушкинского "Кавказского пленника", который произвел огромное впечатление на Козлова. В шестой книжке журнала "Новости литературы" за 1823 год была напечатана десятая глава из "Чернеца" под названием "Возвращение на родину" с авторской пометкой: "Отрывок из поэмы еще не напечатанной". Следовательно, к этому времени работа над поэмой шла полным ходом, но она, по-видимому, представляла большие трудности для автора, стремившегося сохранить творческое своеобразие в том новом жанре, который был освящен именами Байрона и Пушкина. Влияние этих великих поэтов явственно ощущается и в композиции "Чернеца", и в характеристике героя, и в экспрессивной, лирической манере повествования. Это уже бросалось в глаза самым восторженным поклонникам поэмы. Однако ее громадный успех свидетельствует о том, что Козлов все же сказал и новое, свежо прозвучавшее слово, что он первый после Пушкина дал собственный вариант русской романтической поэмы, которую ни в коем случае нельзя включать в поток эпигонских "байронических" произведений, разлившийся по журналам второй половины двадцатых и начала тридцатых годов. Этому противоречат простые хронологические факты.
Композиционная схема "Чернеца" некоторыми своими существенными элементами восходит к байроновскому "Гяуру" и "Кавказскому пленнику". Вокруг героя, окутанного атмосферой таинственности, сосредоточены все события поэмы, в изложении которых господствуют напряженная динамика, романтический "беспорядок", подчеркнутая фрагментарность. Острая эмоциональная заинтересованность поэта в судьбе героя проявляется в самом строе поэтической речи -- взволнованной и страстной. Характер чернеца раскрывается в действии, в борьбе с жизненными препятствиями, -- именно эту, принципиально важную особенность Козлов также воспринял в романтических поэмах Байрона и Пушкина.
Вместе с тем Козлов в построении сюжета "Чернеца" сознательно стремится к его "опрощению", к снижению. героико-романтической тональности, свойственной "Гяуру", "Кавказскому пленнику" или "Бахчисарайскому фонтану" (поэма "Цыганы" в период создания "Чернеца" еще не была опубликована). Кроме того, Козлов пытался придать своей поэме отчетливый национально-русский колорит -- не "восточный" и не "южный", а именно русский. Эти тенденции обнаруживаются хотя бы в том, что действие "Чернеца" развертывается на фоне "обыденного", мирного сельского пейзажа, написанного с проникновенной поэтичностью: