Козин Владимир Романович
Вечера в Тахта-Базаре

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Владимир Козин
  

ВЕЧЕРА В ТАХТА-БАЗАРЕ

  
   Днем принимали овец.
   Перед Тахта-Базаром, со стороны Афганистана, стояла глиняная гора, под горой извивался полноводный Муграб, чистый и синий в осеннюю пору. Было утро и легкое солнце. За городом, у развалин глинобитных зданий, толпилось стадо: это был сброд, отбитый у неудачливого бандита, - каракульские, туркменские, белуджские и высоконогие овцы афганской породы "аймак". Они были тощие, с пустыми хвостами.
   - Я виноват, что под Тахта-Базаром трава не растет? - говорил уполномоченный заготовительного пункта - толстый беспокойный армянин с могучими бровями.
   В глинобитный развалинах устроили загон. В загоне были шум и движение. Пастухи ловили овец. Вожатые козлы, взволнованные и наглые, носились вдоль стен загона, ища лазейку. Голодные ягнята с любопытством смотрели на пастухов и дружно от них шарахались. Ветерок сдувал с развалин пыль. Далеко внизу, под развалинами, был голубой простор Мургабской долины.
   Кулагин сидел на верблюжьем седле у высокой обветренной стены и вел запись. Пастухи вытаскивали из загона изумленных овец. Живулькин задирал им верхнюю губу, смотрел на овечьи резцы и определял по зубам возраст. Иногда, ощупав овцу, он озабоченно кричал:
   - Травма на хвосте. Хромота. Бронхит!
   Кулагин держал папку на коленях и условными знаками обозначал наружные признаки овец. Пастухи, распахнув халаты, сидели верхом на овцах, овцы в недоумении вертели головами. Живулькин, потный и неистовый, кричал пастухам:
   - Смотри, пожалуйста, сел верхом, как на кобылу. Что же, товарищ зоотехник будет тебя описывать или овцу? Слазь, слазь, не скаль зубы: тут баб нет.
   Пастухи смеялись, простосердечная ярость Живулькина была необидной.
   Когда пастухи задерживались в загоне и пестрый овечий поток прерывался, Кулагин с улыбкой поглядывал на своего ветеринарного фельдшера, седого и беспокойного.
   Вечерами на дворе заготовительной конторы приезжие дышали прохладой осеннего воздуха, слушали гитару бухгалтера, командированного из города Мары, развлекались беседой.
   Бухгалтер был урод в семье бухгалтеров, он не любил ночных занятий в конторе, его больше привлекали ночные тени на пустом дворе и звук гитары.
   Гитара бухгалтера была украшена большим зеленым бантом. Живулькин с уважением пощупал материю.
   - Хорошенький у вас на гитарке бантик. Чай, жинка старалась, или от какой-нибудь случайной дамочки?
   - Моя супруга.
   - Гитарка у вас ценная.
   - Я - человек музыкальный.
   - А на балалайке не играете? - спросил Кулагин.
   - Женщины не уважают балалайку.
   Бухгалтер вынул из кармана серебряный портсигар с монограммами, конскими головами и наядами из фальшивого золота, открыл его и сказал:
   - Прошу. Редкое качество при нашей отдаленности.
   Кулагин поблагодарил и взял сигарету. Живулькин вздохнул, пораженный любезностью бухгалтера, и незаметно взял две.
   - Пахучие! - сказал он, понюхав. - Благодарствуйте... Сыграйте что-нибудь на гитарке.
   - Что прикажете?
   - Ну, любовный романсик или нашу русскую песню.
   - О любви принципиально не играю.
   - Почему? - спросил Кулагин.
   - Видите ли, мы с моей супругой как-то подумали на этот счет...
   - Да.
   - И решили, что любовь - это липовая надстройка исторически угнетенного общества, настоящее свободное чувство расцветет только при коммунизме. К сожалению, мы до этого не доживем. Я вам сыграю бравурный марш.
   - Что-нибудь с чувством, пожалуйста! - сказал Живулькин.
   - Современному человеку чувствительность ни к чему, - сказал бухгалтер и положил гитару на колени осторожно, как ребенка. - Что такое любовь, если заглянуть в нее исторически?
   Живулькин почтительно посмотрел на бухгалтера.
   - Ну, предположим, любовь в пещерные времена нашего человечества, - сказал бухгалтер и нежным движением тронул гитару, - мужчина подходил к длинноволосой женщине, обнимал ее, как ему было удобно, и говорил: "Пойдем, дорогая женщина, со мной в отдельную пещеру, полежим на звериных шкурах". Вы согласны, что это голый примитив?
   - Согласны, - сказал Кулагин.
   - В средневековые времена, когда над половыми чувствами человека стояла феодальная церковь, мужчина, крестясь, шептал женщине: "Ради бога, пойдемте со мной, любимая красотка, в мой готический дом плодиться и размножаться с благословения всех святых отцов". Вы согласны, что это мрачный фанатизм?
   - Согласны, - сказал Кулагин.
   - В продажные буржуазные времена богатый мужчина говорил бедной женщине: "У меня - деньги, у вас - красота, мадам, товар за товар". Вы согласны, что это лицемерный разврат?
   - Согласны, - сказал Кулагин.
   - В наши бурные времена женщина говорит мужчине: "Давай жить вместе". Вы согласны, что это только начало?
   - Это не любовь, товарищ бухгалтер! - сказал Живулькин.
   - А что такое любовь, Василий Иванович? - спросил Кулагин.
   - Когда на всем белом свете есть одна-единственная для тебя лебедушка, другой нет и не будет. Если ты нашел свою нетронутую лебедушку - счастливый, не нашел - бедняга, потерял - горький, несчастный человек, навек не сыта твоя душа. Вот что есть любовь, а все прочее - насмешки ума от бедности душевной, ленивый грех. Я вас уважаю, товарищ бухгалтер, за способности на гитаре, за музыкальное отличие, но слово ваше - не мужское, худая издевка: люди от любви всю жизнь ходят нелепыми либо великанами, история тут, я думаю, ни при чем, и в пещере влюбленный человек стонал или пел свою радость, не зная, что поет, почему горланит на весь суровый лес.
   Живулькин стыдливо замолчал.
   - Я с вами в чувствах вполне согласен, товарищ ветеринар, - сказал бухгалтер, - но я - продукт истории и любовь понимаю исторически, то есть догадываюсь. Мы с моей супругой...
   - О любви без сердца не догадаешься, - проговорил Живулькин.
   Когда луна поднялась над одиноким тутом посреди двора, Живулькин сказал:
   - Ну, вечерок скоротали, а завтра день рабочий, - и пошел спать.
   На третий день бухгалтер-инструктор уехал их Тахта-Базара. Сидя под осеннею луной, Живулькин нередко его вспоминал.
   "Бухгалтер человек бойкий и на гитаре играет с чувством, - говорил он, - а любовь, по дурости душевной, понимает бесчувственно. Может быть, ему на супругу не повезло?"
  
  
   Рядом с комнатой для приезжих жил шофер Дымов со своей молодой женой. Между комнатами стояла фанерная перегородка, и вся молодая жизнь за перегородкой была больше чем слышна.
   Весь день муж и жена работали, он - за рулем, она - на хлопкоочистительном заводике; вечером они сходились в своей чистой, убогой комнате, мылись, ели, разговаривали, потом заводили патефон, чтобы никто не мог их подслушать, и ложились спать.
   Ее звали Клавдюша. Живулькин познакомился с нею на дворе, вечером, когда она выбивала пыль из текинского молитвенного коврика, и стал захаживать к ней в комнату. Комната была выбелена известкой, у стены стояла узкая кровать под белым одеялом, с одной подушкой, у другой стены - стол под белой скатертью; на столе - стопка книг, на окнах - занавески из марли, на стенах - портреты Клавдюши карандашом и красками, подписанные фамилией ее мужа. Шофер Дымов проходил военную службу во флоте и там же окончил художественную школу. Он писал жестко, словно вырезывал. На чистых стенах висели только портреты его жены, сделанные с грубой, неутомимой силой. Пока родина не звала его на защиту, лучшие его чувства принадлежали жене.
   Дымов был небольшого роста, с крепким обыденным лицом, глаза голубые и глубокие. Клавдюша - настоящая женщина, гордая, строгая, ласковая, взволнованная своей первой любовью. С другими она была спокойна и говорила мягким, ровным голосом. Ей было двадцать лет. Казалось, она знала глубоко, не сомневаясь, всю трудную простоту жизни, что стоит первая женская ласка и цену своей ласки.
   Она была смуглая, кудрявая, с большой, недевичьей грудью и странным лицом - отчетливым и печальным, смеялась задорно, как ребенок.
   - Какая жена у шофера! - сказал Живулькин Кулагину.
   Кулагин не ответил. Его тоже волновала жена шофера, но в этом стыдно было признаться: шофер был хороший, открытый человек, и Кулагин любил свою далекую жену.
   - Смеется звонко, а тихая, в самой себе живет, - сказал Живулькин.
   - Дымов тоже славный, - сказал Кулагин, - талантливый, учиться ему надо, был бы художником.
   - Шофером работать веселее, Андрей Петрович, простору больше.
   - Пожалуй.
   Живулькин относился к Клавдюше просто и почтительно. Он ни на что не надеялся и ничего не добивался, его преданность была легкой. По вечерам он приносил Клавдюше воду и подметал двор перед ее дверью.
   - Посидели бы, - сказал Кулагин, - будет вам суетиться.
   - У Клавдюши работа горячая, устает.
   - В двадцать лет?
   - Почему молодой женщине не помочь? - прошептал Живулькин. - Ей полезно, а мне приятно. Она несмелая, за все благодарит.
   Однажды Живулькин принес Клавдюше бутыль керосина и застал ее неодетой, она мылась над тазом. Живулькин сказал:
   - Ну, мойтесь хорошенько, я потом зайду, - вышел за двор, сел у ворот на скамеечку рядом с Кулагиным и закурил.
   - Скучаете, Василий Иванович? - спросил Кулагин. - Скоро поедем на колодец, домой.
   - Задержались мы здесь с этим бандитским стадом, вот неладное, и смотреть-то не на что, одна хурда.
   - Случная у нас на носу.
   - Время ответственное, Андрей Петрович.
   - Надо торопиться.
   - Пора нам отсюда откомандироваться, ей-богу, пора.
   - Рано смеркается, больше тысячи голов в день никак не ощупать.
   - И то от зари до зари.
   - У меня мозоль на пальце от карандаша.
   - К вечеру всю спину разломает, ночью долго не спишь.
  
  
   На другой вечер Живулькин сказал Кулагину:
   - Клавдюше что-то неможется, легла, - и сам лег на свою кошму раньше, чем обыкновенно, до прихода шофера, и сейчас же заснул.
   Шофер вернулся домой грязный и радостный, как всегда.
   - Лечу к тебе! - крикнул он жене, хлопнул дверью, скинул сапоги и стал торопиться мыться, роняя мыло. - Черт, весь в масле и пыли, не отмоешься. Хлопка в этом году! А дорога - яма на яме, чинят ее, чинят, один песок. Такая пыль. Я еще ничего не ел. Она мне и ночью снится.
   - Кто она?
   - Дорога... Клавдюшенька, ты лежишь? Что ты, хорошая моя, - сказал шофер, и скрипнула кровать. - Смотри, что я тебе принес. Вот конфеты, а вот печенье. Попробуй. - Шофер стал говорить шепотом. - Дай ротик. Ну, скушай, моя ласковая, ну.
   Клавдюша сказала громко и отчетливо:
   - Нет, не хочу, тошнит, положи на стол.
   Наступило молчание. Шофер ходил босиком по комнате из угла в угол.
   - Завтра с утра отправляйся в амбулаторию. Обязательно. Не упрямься. Послушай меня.
   Жена молчала.
   - Клавдюшенька, хоть я не врач, но определяю у тебя аппендицит.
   - Иди ко мне, - сказала Клавдюша с такой уверенной лаской, что Кулагину стало не по себе. - Это тебе за конфеты и печенье!
   Заиграл патефон. Пластинка была ночная, одна и та же.
  
  
   Через два дня прием стада был окончен.
   В последний вечер в Тахта-Базаре Кулагин долго сидел один на дворе заготовительной конторы и мечтал о своей жене. Конечно, время не терпит, осень, надо быть на колодцах, он не успеет хоть на одну ночь залететь в поселок под Рабатом, к жене. Какая она жена, - девчонка. Вечером он приедет на полустанок, а утром, на рассвете, уедет. Со станции Таш-Кепри он поскачет к стаду по осенним прохладным буграм, и начнутся беспокойные дни.
   Живулькина на дворе не было.
   Кулагин постучал в дверь к Дымовым. Клавдюша сидела одна у лампы, чинила рубаху мажа. Она была в летнем платье, руки голые до плеч, смуглые и крепкие, босая узкая нога.
   - Присаживайтесь.
   - Василий Иванович к вам не заходил?
   - Нет.
   - Пропал мой старик. Ну как ваш аппендицит?
   - Вам все слышно?
   - Все.
   Клавдюша опустила голову и прошептала:
   - Живешь как раздетая.
   - Попросите себе другую комнату, вы имеет право.
   - Комнат нет.
   - Но так жить оскорбительно.
   - Что же делать?
   - Требуйте, чтобы вам поставили каменную стену.
   - Нет кирпича.
   - Глинобитную.
   - Не умею я просить, кланяться, а Ване все равно, он говорит - пусть завидуют!
   - Из-за вас я третью ночь не сплю.
   - Все приезжие жалуются.
   - И вам беспокойно, и нам.
   - Бухгалтер с гитарой уехал раньше времени, бедняга!
   Клавдюша взглянула на Кулагина и рассмеялась. Кулагин взял ее руку: пальцы были длинные, смуглые, чуть загнутые вверх.
   - Красивые у вас руки, - сказал Кулагин, - очень красивые.
   - Моя беда.
   - Почему?
   - Мы познакомились с Ваней в вагоне, приехали в Ашхабад и поженились, он меня сразу полюбил. А потом стал ревновать к прошлому.
   - Он у вас не первый?
   - Нет, первый. Девчонкой я служила в прислугах у сельского кулака, нашего, самарского, на хуторе, а Ваня не может этого забыть, мучается. Мне он ничего не говорит, он сильный, Ваня, все понимает, а в своем дневнике написал такие несчастные строчки, что его любимая жена была прислугой у сволочи кулака и своими тихими руками убирала за ним. А разве я могу изменить прошлое?
   В дверях стоял Живулькин и слушал.
   Он вернулся на двор заготовительного пункта пьяненький. Кулагин взглянул последний раз в лицо Клавдюши и увел Живулькина к тутовому дереву, что росло посреди двора.
   Живулькин был смешон. Водка, выпитая им в одиночку у безлюдных развалин, пахнувших овцой, над темным простором Мургаба, развеселила его, но он старался бережно хранить в себе чувство одиночества и обиду на жизнь. Лицо его горело здоровым, мальчишеским румянцем, мясистый нос блестел от пота. Он был весь потный и слегка колыхался, а голубые глазки смотрели строго, наивно и печально.
   Вместе с выпитой водкой к Живулькину вернулось старое, солдатское, давно забытое - если не памятью, то сердцем: ему хотелось движений, открытых слов, признаний, песен, восторга, свободной жизни, веры в себя, в то, что впереди у него - много разнообразного счастья и случайных встреч, которые останутся радостью на всю жизнь. Но он выпил с горя, горе было новое, непривычное, и Живулькину было страшно разорвать его старой солдатской песней. Он ходил, покачиваясь, вокруг дерева, носил свое горе по лунному двору осторожно на некрепких ногах.
   Кулагин сидел у ворот на скамеечке и любовался перед сном тахта-базарской луной.
   Когда луна поднялась высоко и от дувала на половину двора легла спокойная тень, Живулькину стало так одиноко, что он тихо замычал, распахнул халат и прижал руку к сердцу. Потом разыскал Кулагина и, стоя подле него, - воспаленный, раскрывшийся, залитый лунным светом, - рассказал ему все.
   - Я тоже любил свою горничную, Андрей Петрович, - сказал Живулькин и выпрямился, - и ее тоже звали Клавдюша, служила она у капитана Боголюбского, и шейка у нее была белая, как у лебедушки, и голос ласковый, звонкий, и обе ноженьки можно было согреть в одной ладони, а губы быстрые и теплые. Куда оно делось, счастье мое, Андрей Петрович? Погибло солдатское мое счастье. Вот шофер с Клавдюшей своей счастлив: он работает на просторе, она работает, - какая может быть у них ссора, сплошное счастье из ночи в ночь, изо дня в день. А где мое счастье, Андрей Петрович?
   Живулькин посмотрел прямо в глаза Кулагину.
   - Прошлого-то не изменить, - прошептал он, ударил себя кулаком по мягкой груди, покачнулся и сел на скамеечку.
   - Посидите со мной, Василий Иванович, - сказал Кулагин, - вечер хороший, тишина-то какая.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru