Наш далекий предок, впервые научившийся владеть палкой, рассуждал приблизительно так: я живу в век высокоразвитой техники, ибо никто не владел палкой до меня: и, чтобы научиться этому, понадобится опыт множества поколений.
Наш предок был несомненно прав, полагая, что он находится на вершине технического прогресса. Но в своем высокомерии он не помышлял о том, что не пройдет и сорока-пятидесяти тысяч лет, как его великое открытие покажется совершеннейшей чепухой по сравнению с тем, до чего додумаются его шустрые потомки. И в самом деле, разве мог в его время кто-нибудь предположить, что человек будет добывать огонь, ударяя камень о камень?
В наши дни события в истории техники следуют в более быстром темпе. Достаточно человеку зажиться подольше на белом свете, и он уже вспоминает о великих достижениях техники, волновавших умы в пору его юности и зрелости, не иначе как со снисходительной улыбкой. На протяжении своей короткой жизни современный человек не один раз переживает триумфы, которым мог бы позавидовать и великий питекантроп, изобретатель палки, и гениальный неандерталец, изобретатель огнива.
Как приуныли бы эти два парня, если бы им показали технику будущего! Куда девалось бы их высокомерие! Какими жалкими показались бы этим волосатым ребятам их дубины, их кремни...
Но не лучше ли почувствовал бы себя и современный человек, если бы ему дали возможность заглянуть в будущее? Он пришел бы в такой ужас от сознания собственной отсталости, что все стало бы валиться у него из рук.
Разве не доказывает это история, случившаяся недавно с одним из почитаемых всем человечеством пионеров авиации? В годовщину своего исторического перелета, открывшего мировую дорогу летательному аппарату тяжелее воздуха, он решил подняться на аэроплане, хранившемся в музее, как священная реликвия, в течение тридцати лет. Аэроплан был тщательно обследован, отремонтирован, окрашен и подготовлен к полету. Огромные толпы народа собрались на аэродроме, чтобы присутствовать при этом исключительном зрелище. Ветеран влез в кабину, подозрительно долго возился в ней, затем посмотрел на небо, на землю, на толпу и вылез из аэроплана.
- Нет, - сказал он, - я не полечу. В молодости я совсем иначе смотрел на эту чертовщину. А теперь я слишком опытен, чтобы повторять безумие юности. В наши дни летать на этой жюльверновской штуке невозможно.
Чулков подъезжал к Центральному аэродрому, где должен был осмотреть и испробовать новый прибор, установленный на четырехмоторном корабле Г-2. Это уже был не тот Чулков, которого мы помним по Балашову, где он садился по ветру; по Темрюку, где он обучался военному искусству у кавалериста. Это был старик Чулков, заслуженный летчик, более всего известный широкой публике как командир пятимоторного самолета "Правда". Более пятнадцати тысяч москвичей получили воздушное крещение из рук Чулкова.
Но мы спешим оговориться: слово "старик" в авиации означает нечто совсем другое, чем в жизни. Оно не имеет ничего общего с морщинами, дряхлостью, сединой и стариковскими болезнями. Поясним это примером.
Один из давних друзей и боевых соратников Чулкова, летчик X., сейчас же по окончании гражданской войны был направлен в Среднюю Азию. Он работал там несколько лет. В центре знали, что есть в Средней Азии старый, очень опытный летчик X., трижды награжденный орденом Красного Знамени, Герой Труда. Понадобилось как-то поручить кому-либо из летчиков выполнение очень ответственного задания в Средней Азии и Афганистане. X. вызвали в Москву. Когда он явился к руководящему товарищу, тот был удивлен: перед ним стоял высокий голубоглазый, светловолосый парень, на вид лет двадцати восьми.
- Как ваша фамилия? - спросил начальник.
- X.,- ответил летчик, вытянувшись по-военному.
- Очень жаль, но произошла ошибка: мне нужен старик X.
- Я и есть старик X., товарищ начальник, - сказал пилот.
К такого рода авиационным "старикам" принадлежит и Чулков. Не один юноша позавидует могучей грудной клетке, белым, крепким зубам, бронзовой коже и оптимизму нашего "старика".
Этот оптимизм зиждется, между прочим, на убеждении, что и настоящей старости - в конце концов ее ведь не избежать и летчику - не так легко уж будет разлучить пилота с машиной, если он сам этого не пожелает. У нас есть работающие летчики-дедушки. Мы имеем в виду не почетных "дедушек русской авиации", а дедушек в прямом, житейском смысле слова, обыкновенных фамильных дедов. Приласкав своих внучат, эти дедушки взлетают в поднебесье. Они приходят домой в тугих кожаных регланах и добротных фетровых сапогах и, будучи в хорошем расположении духа, разрешают внучатам поиграть пилотскими очками и планшетом с воздушной лоцией. Правда, еще недавно существовала теория "излета". Она утверждала, что летная жизнь каждого пилота измеряется определенным, большей частью небольшим, сроком: восемью, десятью, двенадцатью годами. Кончается этот срок - и пилот "вылетывается". Долго держалась зта теория, пока советские ученые не доказали, что никакого излета не существует. И наши дедушки продолжают благополучно летать, уже не тревожимые обидной и лженаучной теорией "излета". А между тем кое-кому из них уже идет шестой десяток.
Итак, Чулков подъезжал к Центральному аэродрому. Иногда он не прочь был пофилософствовать про себя, и сейчас для этого представлялся подходящий случай. То, что он видел здесь четверть века назад, и то, что ему предстояло увидеть сегодня, было начальным и заключительным этапом очень важного для человечества периода в истории техники.
Лет за восемь до революции он впервые в жизни увидел полет аэроплана. Это был полет Заикина.
Борцу Заикину самолет купили купцы. Они же послали его на свой счет во Францию - обучаться полетам. Он ездил по городам, демонстрировал полеты и выступал в цирковых чемпионатах борьбы. Аэроплан возили за ним в поезде. Совершая свое турне, он заехал в Воронеж, где жил Чулков. На полет собрался весь город. Но аэроплан продержался в воздухе лишь несколько секунд. Он перелетел через забор и рухнул в кусты.
Из-за обломков вылез совершенно пьяный Заикин. Он оглашал воздух бранью: поломки исправлялись за его счет, так гласил договор с купцами.
Чулков одним из первых оказался на месте аварии. В суматохе ему удалось стянуть на память осколок пропеллера. Через пять минут на земле остались только тяжелые и громоздкие части - то, что поклонники авиации не в состоянии были поднять и унести с собой.
Настоящие полеты Чулков увидел только через несколько лет в Москве, на Ходынке.
Огромное поле, где теперь расположился Центральный аэродром, не было огорожено. В одном углу возвышалось несколько сарайчиков завода "Дукс" и павильон аэроклуба с фигурой Икара на крыше.
Рядом стояла будочка с вывеской:
Б. И. РОССИНСКИЙ
ПОЛЕТЫ С ПАССАЖИРАМИ
Через поле проходило шоссе. Аэропланы взлетали над самыми головами извозчиков и их испуганных кляч. Праздничный народ сновал по аэродрому во всех направлениях: все хотели видеть полеты.
Габер-Влынский испытывал "Мораны" и "Дюпер-Дюссены" завода "Дукс". Он громко ругался, тумаки сыпались направо и налево. Перед тем как взлететь, он садился на автомобиль и гонялся за публикой, освобождая место для разбега своего самолета. Публика была в восторге. Она получала двойное удовольствие. Автомобиль тоже был новинкой. Езда на автомобиле по изрытому ямами полю была не менее головокружительным трюком, чем полет на аэроплане.
В день полетов французского авиатора Пегу на аэродром пускали по билетам. Знаменитый Пегу, впервые в мире сделавший мертвую петлю, должен был продемонстрировать перед москвичами свое удивительное искусство. Никто не знал, что на самом деле первую мертвую петлю сделал замечательный русский летчик Нестеров.
Чулков был среди бесплатной публики, разместившейся в Петровском парке. События этого дня врезались в его память с величайшей отчетливостью. Он помнит даже лица людей, которых видел в этот день. Он помнит, например, трех пьяных слепых; они орали песни, размахивали палками перед собой, разгоняя прохожих и останавливая трамваи. "Наверно, они протестуют против того, что не могут увидеть мертвые петли Пегу", - подумал тогда Чулков. Он запомнил старика-сапожника с неописуемо грязной лысиной, в фартуке и очках; двух молодых нянек, забывших обо всем на свете и в том числе о младенцах, плакавших в своих колясках. Все эти люди - соседи Чулкова по поляне - и он сам составили единый слитый хор, дружно, как по команде, оравший и свистевший в самые захватывающие моменты.
Десятки тысяч людей кричали вместе с ним.
На верхней стороне крыла кувыркающегося в небе самолета большими буквами было написано: "Пегу".
Каждый раз, когда самолет переворачивался вверх колесами, публика видела ярко освещенные солнцем большие черные буквы на желтом фоне:
Пегу... Пегу... Пегу...
И каждый раз над Ходынкой и Петровским парком проносилось такое могучее "ах!", что самолет изобретательного француза, вероятно, подбрасывало воздушной волной.
Чулков вспоминает и другие годы, другие картины.
18, 19, 20-й годы... Та же Ходынка. Самолеты, у которых одна лишь табличка с номером могла блеснуть заводским происхождением, а все остальное было снято с других машин, похоронивших под своими развалинами не одного смельчака... "Авиаконьяк", "казанская смесь", бензол, ацетон, толуол и прочая дрянь, на которой летали, когда не было бензина... Эти составы разъедали резиновые трубки бензинопроводов, покрывали язвами руки мотористов. Он помнит, как самолеты обували в "лапти", обматывали колеса жгутами соломы и веревками, так как шин из каучука не было.
Машины рассыпались в воздухе. Но люди летали. Старики помнят случай с летчиком Аниховским. На высоте тысяча шестьсот метров его самолет развалился на части. Фюзеляж, крылья, мотор - все это летело вниз рядышком, отдельно друг от друга. Аниховский тоже падал камнем. Он, вероятно, не успел даже подумать о том, что его может ушибить в воздухе мотором или чем-нибудь другим.
Но у самой земли ему невероятно повезло, как не везло ни одному летчику в мире. Он угодил в телеграфные провода, затем свалился в огромный сугроб у Солдатанковской больницы. Немало людей падало с высоты полутора километров, но никто из них не оставался в живых. Во всем мире не было такого случая со времен Икара. А Аниховский остался жив, отделавшись простым переломом ноги, причем ему не пришлось даже далеко искать хирурга, ибо он удачнейшим образом выбрал место для своего падения - как раз у входа в больницу.
Пусть читатель попробует поставить себя на место Аниховского. Предположите, что вы падали с высоты тысяча шестьсот метров, что вы летели на землю вместе с обломками самолета и остались живы. Захотелось бы вам после этого летать снова? Не спешите отвечать "нет". Когда Аниховский выздоровел, его снова потянуло подальше от земли. Он как бы предчувствовал, что не воздушной стихии ему следует остерегаться. Он вернулся в часть. Здесь-то судьба наконец настигла его: через полгода он умер от сыпного тифа.
Люди хотели летать, и ничто не могло остановить их. На аэродром приходили ребята, называвшие себя летчиками. Они были увешаны авиационными эмблемами и значками. На их шлемах блестели пилотские очки. Им выкатывали самолет. Они садились в машину, давали полный газ, брали ручку на себя, ставили самолет дыбом и разбивались на месте. Это были наивные самозванцы-мотористы, солдаты авиаобозов и хозяйственных команд, страстно мечтавшие о полетах, видевшие, как летают другие, но никогда не летавшие сами.
Раньше взлететь было проще. Нужно было летчику взлететь - он садился на самолет и взлетал. А сейчас это совсем не простое дело. Если пилот намерен подняться на современном четырехмоторном самолете, он должен явиться на аэродром часа за два. Десятки людей уже хлопочут у самолета: заправляют его бензином, маслом и водой, проверяют моторы, приборы, загрузку, подготовляют метеосводки. Инженерам, механикам, заправщикам, мотористам, метеорологам, дежурному по порту, штурману, радисту, второму пилоту - всем работы по горло. Но инструкция требует, чтобы окончательную проверку всей подготовки самолета производил сам командир корабля. И двух часов иногда едва хватает на это.
Но вот все осмотрено. Чулков сидит за штурвалом. Колодки из-под колес убраны, четыре вращающихся пропеллера образуют вокруг моторов прозрачные нимбы. Остается последний, прощальный обряд.
Пилот поднимает руку. Это значит: "У меня все готово, прошу разрешения на старт". В ответ дежурный разводит в стороны два флажка: "Пожалуйста, рулите на здоровье". Рев моторов становится оглушительным, нимбы пропеллеров растворяются в воздухе, машина тяжело катится по старой ходынской земле.
Воспоминания далеких дней, конечно, не имеют доступа в пилотскую кабину. Они остались за дверью, внизу, на бывшей Ходынке. Самолет делает пологие развороты, и большое поле далеко внизу мерно кренится то в одну, то в другую сторону.
Чулков никогда не мечтает в пилотской кабине, Чулков иногда говорит, что за штурвалом он превращается в автомат. Мозг, глаза, уши, руки и ноги пилота должны одновременно производить столько разнообразных действий и наблюдений, все органы чувств - зрение, слух, осязание и даже обоняние - должны держать связь с таким множеством приборов, передавать столько приказаний во все концы корабля, реакция должна быть такой быстрой и безошибочной, сознание таким ясным, что никакая посторонняя работа ума уже невозможна. В тот момент, когда он кладет руки на штурвал, ставит ноги на педали, надевает радионаушники, устремляет взгляд на доску с приборами, он превращается в автомат, в неотъемлемую часть всего механизма; самолет становится как бы продолжением его самого.
Могут сказать: да ведь это же "человек-оркестр"! Но как раз это сравнение окажется неверным по существу. "Человек-оркестр" напрягается, потеет, из кожи лезет вон, чтобы руками, ногами, шеей, ртом, локтями, подбородком привести в действие свои многочисленные инструменты. Чулков совершенно спокоен: он не испытывает чрезмерного физического напряжения; он с удобством расположился в своем кресле и, если нужно, высиживает на нем по четырнадцать часов в сутки. Но ум, внимание, чувства его, конечно, поглощены целиком.
Сегодня в это сложное взаимодействие человека и машины должен был включиться новый прибор. Собственно, это был целый ящик с приборами, хотя и небольшой по размеру. Он находился в очень почтенной компании. Его окружали гирополукомпас, компас, искусственный горизонт, показатель скорости, высотомер, указатель угла поворота, счетчики оборотов, тормозной манометр, секторы управления всеми моторами, тормозом и автоматом, радиоаппарат для приема сигналов маяков, приспособление для запуска моторов сжатым воздухом и еще много других хитрых приборов.
Но еще больше всяких циферблатов, стрелок, спиртовых и ртутных столбиков, ручек, кранов и сигнальных лампочек не смогло вместиться в кабине пилота. У нашего человека-автомата не хватило бы глаз и ушей чтобы принимать сигналы от всех этих приборов, и рук - чтобы ими управлять. Пришлось поступить так, как это делают, когда в центральной телефонной станции не хватает номеров: обзавестись коммутатором. И вот множество приборов, рассеянных во всех концах самолета, посылают свои сигналы не непосредственно на центральную станцию, а через коммутаторы. Этими коммутаторами являются бортмеханики, штурман, радист. Они сигнализируют пилоту лишь о важнейшем.
Новый прибор должен был в корне изменить всю систему. Этот маленький ящичек сегодня должен был заменить Чулкова и взять на себя управление самолетом в воздухе! Чулков смотрел на прибор с некоторым недоверием. Он не раз в шутку называл себя самого пилотом-автоматом; он говорил это еще тогда, когда никто не помышлял об изобретении прибора под таким названием. И вот перед ним был настоящий автомат-пилот, машина с функциями человека.
Как описать то, что произошло, когда Чулков включил автопилот? Если мы скажем, что автомат схватил управление, это будет вернее всего. Одна педаль резко дернулась. Автопилот "дал ногу". И сделал он это очень сердито. В момент включения самолет был не совсем в горизонтальном положении, и автомат резко и грубо исправил ошибку Чулкова.
После этого корабль продолжал спокойный горизонтальный полет. Чулков испытывал очень странное ощущение. За двадцать лет он так привык давить на эти рычаги, его руки и ноги так привыкли к их инертному, беспрекословному подчинению, а сейчас эти рычаги сами давят на его руки и ноги, они живут самостоятельной жизнью, они действуют, и действуют разумно. Чулков инстинктивно убрал ноги с педалей.
Самолет шел хорошо, однако время от времени он слегка клевал носом. Линия полета была чуть волнообразной. Несомненно, это было упущение автомата. Но удивительнее всего было то, что он сейчас же сам себя исправлял. Было бы менее удивительно, если бы он не ошибался совсем. Когда самолет клюнул в первый раз, Чулков, забыв, что автомат включен, инстинктивно схватился за управление. Но оно не поддавалось. Напрасно Чулков напрягал мускулы. Автомат был сильнее. Он не боялся Чулкова. Он не только не боялся, что тот с помощью грубой силы заставит его сделать не то, что надо, но он опасался даже, что человек его испортит; ибо сколько бы ни давил Чулков на управление, в системе автомата происходила бы лишь борьба рычагов, не опасная для прибора. Чулков понял, что пока управляет автомат, самолет ему не принадлежит.
"Или он, или я, - подумал пилот. - И это хорошо. Пусть будет единоначалие. Ты управляй самолетом, но тобою буду управлять я..."
Вращая ручки, напоминающие ручки радиоприемника, Чулков установил автопилот на снижение - и самолет стал снижаться; на набор высоты - и самолет стал набирать высоту; на разворот - и самолет послушно вошел в пологий разворот. Он установил автомат на компасный курс - и самолет точно шел по компасному курсу.
В облаках началась довольно сильная болтанка. Автомат и здесь неплохо вел самолет. Правда, Чулкову показалось, что автомат действует органами управления энергичнее, чем это делал бы он сам. Пожалуй, автопилот чуть-чуть перебарщивал. Он был слишком придирчив, слишком точен, проявлял чрезмерную нетерпимость к изменениям в положении корабля, даже самым ничтожным. Но это не было коренным недостатком. Скорее, это был свой стиль, своя индивидуальность. Ведь у каждого живого пилота тоже свой стиль. Каждый летает по-своему.
В конце концов, Чулков мог бы раскритиковать каждого живого пилота.
Чулков представил себе автопилота в препарированном виде, отделенным от самолета, распростертым в воздухе - так на медицинских плакатах схематически изображается нервная или кровеносная система человеческого организма. Он представил себе заключенный в дубовый ящичек мозг автопилота - жироскопический аппарат; его нервы и сухожилия, протянутые к элеронам, к рулям глубины и поворотам, - ту часть аппарата, которая с великолепной точностью, присущей технике, названа "следящей системой": тросы, идущие к органам управления, и золотники, регулирующие подачу воздуха в цилиндры, которые заставляют эти органы работать.
Чулков встал со своего места - теперь он мог это сделать.
Он посмотрел на опустевшее сиденье, свободный штурвал, на котором он так привык видеть свои руки. Вдруг одна педаль опустилась, штурвал передвинулся. Нет, определенно в этом было что-то сверхъестественное! Рычаги совершали разумные движения, как будто на пилотском месте сидел невидимый человек.
Впервые он летел пассажиром у самого себя. И может быть, поэтому, кажется, в первый раз за всю его летную жизнь, он позволил себе немного пофилософствовать в воздухе. Тут-то Чулкову пришли в голову разные мысли об изобретателях палки и огнива, о машинах дней его собственной юности, о "Сопвиче", "Фармане". Что, если бы ему, фантазеру и мечтателю, показали тогда это пилотское кресло и бесшумно передвигающиеся рычаги перед ним, - что подумал бы он, бедный неандерталец, об авиации?
Вдруг ему захотелось чихнуть. По старой привычке, он надавил ямочку на верхней губе, и желание чихнуть немедленно прошло. Он вспомнил, что этот способ изобрели первые авиаторы. А аэропланы были настолько неустойчивы в воздухе, что неосторожным чиханьем их можно было опрокинуть. Это воспоминание доставило ему удовольствие. В то же время оно вызвало из подсознания какое-то давно забытое, безвозвратно утерянное ощущение, неясное, как призрак. Собственно, не самое ощущение, а воспоминание о нем. Он даже с трудом вспомнил, что же это такое, а когда-то оно ни на минуту не оставляло тех, кто поднимался в воздух. Это было ощущение опасности, боязнь упасть на землю.