Эта книга была написана в 1891 году, в год пятидесятилетия со дня кончины Лермонтова. Тогда много говорили и писали о Михаиле Юрьевиче. Суд потомства над ним как человеком и поэтом поражал отсутствием согласия в конечных выводах. Каждый из судивших истолковывал по-своему душу писателя и смысл его слов, по-своему оценивал общечеловеческое или историческое значение его поэзии.
Такое разногласие не должно удивлять нас, если мы вспомним, какой сложной, полной противоречий, какой загадочной психической организацией был одарен Лермонтов: как глубок был смысл его речей -- плод его острой мысли -- и как богато оттенками его настроение -- отклик его поэтической души на все впечатления жизни, не только его окружавшей, но жизни вообще как великой нравственной проблемы.
Долгие годы, протекшие со дня кончины Лермонтова, сохранили его живым для нас. Многое, о чем он думал, осталось и для нас предметом живого размышления; многие из его страданий и радостей продолжали и нас печалить и радовать, и мы, говоря о нем, не могли забыть о себе.
Личные симпатии и антипатии должны были примешаться к суждениям об этом большом поэте и вместе с тем столь типичном выразителе и истолкователе одной весьма знаменательной эпохи в истории нашей образованности.
Жизнь поэта была, таким образом, продолжена за пределы его гроба, и это было новым оправданием красоты его поэзии и ее общечеловеческого смысла.
История жизни Лермонтова в настоящее время восстановлена -- насколько это допускают дошедшие до нас скудные сведения. Нельзя сказать, что это жизнеописание во внешних своих очертаниях представляет большой интерес. Поэт умер очень рано и в книге жизни успел перелистать лишь несколько страниц, и то довольно однообразных. Но он в себе самом носил целый мир чувств, идей и видений.
Эти мысли, настроения и грезы он облек в художественную поэтическую ризу. Для всех, кто чуток к красоте, кто склонен и любит думать о ее смысле и назначении в нашей жизни, поэзия Лермонтова навсегда останется неиссякаемым родником наслаждения и размышления.
Но в ней есть и иная сила, столь же вечная, как ее красота. В художественную форму облекла эта поэзия целый ряд вопросов нравственного порядка -- вопросов, не только связанных с определенным историческим моментом нашей русской жизни, но связанных вообще с бытием человека, поскольку человек мыслит и ощущает себя не единичным явлением, а частью единого целого, в отношении к которому у него есть и права, и обязанности.
Лермонтов -- из семьи моралистов, искателей нравственной истины.
Чего искал он и как искал -- вот вопрос, на который автор настоящей книги желал бы ответить.
I
Раздумье над нравственной ценностью жизни и нравственным призванием человека составляет одну из отличительных черт минувшего XIX века. Он был веком тяжелых испытаний для нашего нравственного чувства и вместе с тем веком очень сильного воздействия всевозможных этических учений на самый ход жизни. Редко когда человек мучился так вопросами личной и общественной этики, как в это столетие, начавшееся с крутой ломки главнейших устоев духовной и материальной жизни культурного мира и окончившееся ожиданием столь же радикального перелома.
Века зарождающегося и торжествующего христианства, равно как и эпоха реформационных движений, могут, конечно, по силе и глубине поднятых в те годы нравственных вопросов поспорить с XIX столетием. Но надо помнить, что первые христиане и реформаторы в своей борьбе за новый или обновленный нравственный идеал жизни имели одну великую союзницу -- сильную своей простотой и наивностью религиозную веру, которая освящала нравственные понятия, утверждала кодекс личной и общественной этики и давала людям готовую формулу поведения. XIX век, наследник скептицизма и рационализма предшествующих двух веков, такой неизменной союзницы не имел и теоретическое построение морали и практическое проведение ее в жизнь свершал главным образом при поддержке свободного разума и свободного чувства, которые все более и более освобождались от всякой не ими установленной санкции. Такая свобода приводила к великим умственным и душевным колебаниям и тревогам и дала в результате то поражающее разногласие в философских основах морали и в программах практического проведения в жизнь принципов добра и справедливости, которое бросается к глаза при самом беглом взгляде на ход развития культурной жизни за минувшее столетие. Моралист-теоретик или практик, открытый или тайный, -- вот тот повсеместно распространенный тип культурного человека, который в изобилии выработан XIX веком. Служители церкви разных вероисповеданий перенесли центр своих интересов с вопросов богословских на вопросы нравственные, стремясь главным образом оправдать истинность своих религиозных догм не столько перед Богом, сколько перед людьми... Философы всевозможных школ завершали свои философские системы построением морали на принципах умозрения, не говоря уже о том, что сама этика разрослась в целую самостоятельную науку, обогащенную новым материалом, добытым антропологией, этнографией, языковедением и естественно-историческими знаниями... Люди строгой науки, которые могли оставить нравственные вопросы вне поля своего зрения, -- и они -- физиологи, биологи и зоологи, не говоря уже об историках всех видов и направлений, -- старались привести свою науку в связь с этическими требованиями человеческого духа... Если от людей теоретической мысли мы перейдем к людям практического дела, то общий и самый беглый взгляд на политические и социальные движения, которые в XIX веке во всех культурных странах проявлялись так решительно и в таком разнообразии, убедит нас еще более в том, как настойчиво современный человек стремился и стремится устроить свою земную жизнь согласно с теми нравственными принципами, которые он признает разумными и природе человеческой свойственными. Наконец, поэты и художники, и они не избегли в минувшем столетии этого самовластия моральной мысли и чувства -- и стоит только углубиться в мир их мечтаний, чтобы увидать, как часто они отожествляли свою роль творцов красоты с ролью наставников, проповедников житейской мудрости, пророков добра и истины, законодателей и вождей. И как много мучились они над вопросом о связи добра и красоты, которой они служили, как поспешно подчиняли они иногда красоту добру и затем, рассерженные, как резко и раздраженно пытались они порвать всякую связь между ними!
XIX век -- век своеобразный по интенсивности в людях нравственной мысли и чувства, век, когда недовольство установлявшимися этическими нормами жизни заставляло людей часто переоценивать все ценности, от утверждения быстро переходить к отрицанию, от любви к ненависти, от смирения к восстанию.
Этот интерес к вопросам нравственного порядка -- к вопросам личной и гражданской этики, теоретической и практической, -- был в минувшем веке очень силен и у нас в России. Особенности нашего политического и общественного строя не могли, конечно, не отразиться на тех формах, в какие облеклась эта этическая мысль у нас. При неподвижности и косности мысли религиозной, при отсутствии широкого и разностороннего гласного обсуждения многих самых существенных сторон жизни, при всех тех стеснениях, какими у нас было обставлено всякое проявление свободной инициативы в мыслях и деяниях, трудно было встретить смелого и свободного моралиста на открытых поприщах теоретической или практической деятельности. И вся воспитательная работа в этом направлении почти всей своей тяжестью легла на служителя искусства, преимущественно, конечно, искусства словесного. Художник-писатель под давлением этической мысли, узкой или широкой, личной или общественной, привыкал смотреть на себя как на судью, который должен дать известную нравственную оценку окружающей его действительности; и это неравномерное распределение ролей в деле общественного воспитания поставило русского художника-писателя в положение исключительно трудное.
Как сын своего века, столь увлеченного этическими вопросами, и, кроме того, как гражданин страны, где всякая моральная проповедь, глубоко врезывающаяся в жизнь, обставлена всяческими стеснениями, художник-писатель, без поддержки иных культурных сил, имел много случаев задуматься над своим призванием и над своим нравственным долгом перед жизнью; и эти думы становились для него источником больших мучений.
II
Из всех людей, стоящих в первых рядах общества, никто не бывает так безоружен перед этическими вопросами жизни, как поэт, этот признанный баловень природы.
Сложная и весьма часто болезненно напряженная нервная система; повышенная отзывчивость на все впечатления жизни без разбора; мир мечты и видений, заслоняющий так часто реальный облик жизни и тем обостряющий столкновение с нею, держат художника в постоянной тревоге духа; и чем сложнее запросы жизни, его окружающей, тем труднее и запутаннее его отношение к ним. Ему, более чем кому-либо, приходится страдать от постоянного разлада идеала и действительности, так как результаты его деятельности менее осязательны, чем плоды какой-либо иной работы.
Способность преображать и людей, и минуту; способность жить в ином мире силою своего воображения, иногда торжествующего, а иногда беззащитного перед сарказмами рассудка; поэтическая идеализация земных чувств и уменье наслаждаться призраками, как бы предметами земными и осязаемыми, -- все выводит поэта на опасный путь раздвоения и вражды с окружающей его обстановкой, если его фантазия не настолько сильна, чтобы поработить в нем все остальные духовные силы и заставить его совсем забыть о том, что он видит плотскими глазами.
Этот разлад в душе поэта может быть смягчен и умиротворен лишь одним сознанием -- уверенностью, что его поэтическая греза есть живая сила, которая при всей своей видимой отчужденности от жизни не что иное, как сама эта жизнь, но только в своеобразной форме. Художник должен прежде всего сознать свою солидарность с окружающими людьми -- как бы он на них ни сердился и даже ни презирал их, -- потому что только эта солидарность, эта нравственная связь обеспечивает ему самое ценное -- уверенность, что он сам есть сила живая, действующая, а не призрачная.
III
Душевные страдания Лермонтова, застывшие в столь красивых формах, проистекали из его раздумья над вопросом, в чем и как должна выразиться связь между ним, поэтом и человеком, и людьми, среди которых судьба ему жить определила.
Лермонтов с самых юных лет старался выяснить себе свое, если так можно выразиться, общественное положение в самом широком смысле этого слова. Вопросы религиозные, философские и политические скользнули по его глубокому уму и взволновали его душу, и он умер, не успев доработаться в раздумии над этими вопросами до какого-нибудь определенного объединяющего мировоззрения. А ему нужна была ясность во взгляде на мир и в понимании своей роли в нем, так как с детских лет он был убежден, что судьба забросила его на землю для какого-то великого подвига. Он чувствовал в себе большую силу характера и таланта и не знал, куда ее направить. Мир представлялся ему ареной, которая ждала его выхода, его борьбы за идеалы. Он страдал от того, что эти туманные, но облюбованные им идеалы не укладывались ни в определенную теоретическую формулу, ни в практическую программу. Эти поиски идеалов и эти мечты о своем великом призвании были в поэте не чем иным, как проявлением сознания своей связи с людьми и обнаружением желания служить им в одной из самых ответственных и трудных ролей героя. Не покидавшее поэта сознание своей беспомощности перед этой высокой задачей стало источником его недовольства жизнью, его разочарования и его скорби.
Михаил Юрьевич Лермонтов, как известно, умер очень рано, на 27-м году жизни (родился 2--3 октября 1814 года. Умер 15 июля 1841 года). Ранняя смерть прервала его литературную деятельность, быть может, в тот самый момент, когда талант его, пройдя через длинную подготовительную школу литературного и жизненного воспитания, был накануне полного расцвета. В оставшихся произведениях Лермонтова перед нами далеко не законченная картина, а лишь более или менее вырисованные этюды и наброски.
Естественно, что от человека, который жил так мало, мы не вправе требовать устойчивого решения труднейших вопросов жизни. К этому решению Лермонтов только готовился, и вся его литературная деятельность не что иное, как отражение этой духовной работы, постоянно кипучей, нервной и часто до болезненности изнурительной.
По своему темпераменту Лермонтов был натурой очень деятельной, живой в мыслях и поступках; его фантазия никогда не вызывала в нем мечтательно-томного пассивного настроения, а наоборот, отрывая его от слишком монотонной будничной жизни, переносила его в мир образов, где все было огонь и движение. Жить и творить значило для него волноваться. Как в жизни он не мирился ни с одним из своих положений, светского ли человека или военного, так и в своей поэзии он не мог найти покоя и отдыха. Смотреть на мечту как на мирную пристань для взволнованного и мятежного духа Лермонтов не мог. Он не мог усвоить себе того тихого и ровного творчества, того душевного покоя и чувства удовлетворения, какое испытывали, например, его ближайшие предшественники, поэты 20-х годов, ограждавшие себя мечтой от сует и волнений жизни.
Для Лермонтова -- поэзия которого не выходила из круга личных ощущений и настроений -- анализ собственного сердца был результатом мучительной борьбы двух спорящих душевных состояний: изнурительной жажды какой-то великой, героической деятельности и сознания своей несвободы, своего бессилия в утолении этой жажды. При таком душевном разладе никакое примирение с жизнью на почве чисто эстетического ее созерцания или пересоздания не могло состояться.
Не мог поэт доработаться и до спокойного и широкого философского взгляда на жизнь и на роль искусства в жизни. К отвлеченному мышлению, к которому его не подготовили ни природа, ни воспитание, он не имел склонности, и утешение в философии не пришло ему на помощь.
Единственный возможный выход из этого тяжелого разлада идеалов и жизни, надежд и разочарования была борьба, вмешательство в самую жизнь, во имя определенных нравственных принципов. Но для этого нужно было, прежде всего, иметь такие определившиеся идеалы и, кроме того, жить при условиях, благоприятных для их утверждения и обороны.
Туманность идеалов и неустойчивость взглядов на коренные нравственные вопросы жизни причиняли поэту большие страдания, питали в нем его разочарование и ту склонность к меланхолии и грусти, которой с рождения наделила его природа.
Не было ни одного живого вопроса минуты, которого бы Лермонтов не затронул вскользь и от которого бы не отвернулся с тайной досадой на свою беспомощность овладеть им и с раздражением против обстоятельств и людей, которые этот вопрос запутали.
Трудно вычитать идеалы из книг, не имея перед глазами самой жизни, которая своим живым, быстрым и шумным движением рождает в умах людей то или другое требование разума и в их сердце то или другое острое желание. Писатель на Западе, присматриваясь к окружавшей его действительности и свободно разбираясь в ней, строил и проверял свое мировоззрение на живом течении событий. Русская жизнь шла своим особым шагом, и поверхность ее была в годы, когда жил Лермонтов, так гладка и невозмутимо спокойна, что угадать ее насущные, и притом скрытые, потребности, умственные и нравственные, было делом нелегким. Редкие из наших передовых людей 30-х и 40-х годов угадали эти потребности -- но Лермонтов не принадлежал к их числу. Из того знания, каким он обладал, он не мог создать себе цельного взгляда на насущные запросы современности. Все в нем было борение, порыв, колебание и сомнение. Вина была, конечно, его, но большая часть вины должна быть поставлена в счет самой русской жизни того времени, которая давала так мало пищи умам и сердцам людей, по природе своей более склонных к действию, чем к тихому мечтанию.
И зла была ирония судьбы, которая так неожиданно прервала жизнь поэта!
Поэт, который с детских дней мечтал о какой-то великой деятельности, о героических подвигах, в котором каждое движение души было порывом и вспышкой или тоской по идеалу, писатель, откликавшийся по мере сил на все запросы современности, оставил нам в своем наиболее ярком литературном типе образ печального, разочарованного, озлобленного и совершенно бесполезного человека, прожигающего свою жизнь без всякой мысли о каких-либо идеалах.
Как мог сложиться в творческой фантазии Лермонтова этот тип, который, несомненно, хранил частицу души самого художника?
Детство и юность I
Сведения, какие мы имеем о детстве и ранней юности Лермонтова, крайне скудны. Уединенная, замкнутая жизнь в деревне, в кругу семьи, совершенно скрыла от нас те первые ступени духовного развития поэта, которые особенно ценны для биографа. Когда мы знакомимся с Лермонтовым как писателем, перед нами уже 15-летний мальчик, с довольно характерным миросозерцанием и нравственным обликом, основные черты которого сохраняются у него до самой смерти. Вопрос, каким образом сложился этот своеобразный ум и характер, какие события внешней жизни повлияли на выработку таких, а не иных склонностей и взглядов ребенка, должен остаться открытым и может допустить лишь приблизительное решение.
Семейная жизнь родителей Лермонтова не была счастлива. Мать вышла замуж по любви, но против воли старших, и поставила этим в своей семье себя и своего мужа в неловкое положение. Юрий Петрович, отец поэта, был человек мягкий, довольно легкомысленный, но, по-видимому, не вполне достойный той жертвы, какую ему принесла его супруга. Больная и нервная женщина, она умерла очень рано, и ребенок остался на руках бабушки, которая после смерти дочери не имела особых причин стесняться с зятем. Они рассорились, и отец был вынужден уступить своего сына бабушке и уехать.
В первые годы детства эта семейная драма была для ребенка, конечно, тайной; но с годами она стала ему открываться и вызвала в нем сильное нравственное потрясение. Бабушка не переставала вести постоянную войну с зятем, и мальчику приходилось нередко колебаться между живым чувством к страстно его любившей женщине и чувством более идейным, которое он питал к своему отцу. Юрий Петрович наезжал лишь изредка навестить своего сына и не решался взять его к себе, так как не имел достаточных средств, чтобы дать ему должное образование и воспитание.
Решить семейной загадки в чью-либо пользу ребенок, конечно, не мог, и потому в мечтах преувеличивал то свою любовь к отцу[*], то свое раздражение против бабушки; он рисовал в самых мрачных красках судьбу несчастного, гонимого родителя и в той же степени идеализировал образ своей матери. Однажды мальчику мелькнула даже мысль о самоубийстве. Однако он искренно и всей душой любил свою бабушку и если, в своих поэтических образах, иногда как будто хотел задеть ее за живое, то в письмах не иначе говорил о ней, как словами самой теплой любви.
[*] -- Когда его отец скончался, Лермонтов посвятил ему стихотворение, в котором правды, вероятно, было столько же, сколько и преувеличения:
Ужасная судьба отца и сына
Жить розно и в разлуке умереть,
И жребий чуждого изгнанника иметь
На родине с названьем гражданина!
Но ты свершил свой подвиг, мой отец.
Постигнут ты желанною кончиной;
Дай Бог, чтобы как твой, спокоен был конец
Того, кто был всех мук твоих причиной!
Но ты простишь мне! я ль виновен в том,
Что люди угасить в душе моей хотели
Огонь божественный, от самой колыбели
Горевший в ней, оправданный творцом?
Однако тщетны были их желанья:
Мы не нашли вражды один в другом,
Хоть оба стали жертвою страданья!
Не мне судить, виновен ты иль нет...
[1831]
Биографы часто останавливались на этой домашней семейной ссоре, пытаясь найти в ней главный источник печальных взглядов на жизнь, так рано утвердившихся в уме ребенка. Нет сомнения, что ненормальное положение в семье старило мальчика. Оно вырывало из его юности целую светлую страницу, лишало его семьи в строгом смысле слова, не дало расцвести в нем целому ряду чувств, которые могли бы помешать развитию в его душе излишней склонности к меланхолии, излишнего раздумья над своим одиночеством, над горькой участью отца, несчастием матери и многими другими вопросами, слишком трудными и опасными для детского ума [*].
[*] -- Поэт вообще любил приводить свою загадочную меланхолию в связь с грустными воспоминаниями об этом выстраданном семейном раздоре. Так, например, он писал:
Я сын страданья. Мой отец
Не знал покоя по конец,
В слезах угасла мать моя;
От них остался только я,
Ненужный член в пиру людском,
Младая ветвь на пне сухом; --
В ней соку нет, хоть зелена, --
Дочь смерти -- смерть ей суждена!
[1831]
Семейный разлад был важным, но зато единственным мрачным событием в детстве Лермонтова. Семья, в которой он остался жить, не жалела средств на то, чтобы обставить воспитание ребенка наилучшим образом. Мальчику была предоставлена большая свобода; деревенская жизнь помогла ему рано полюбить природу и простых людей и испытать на себе их умиротворяющее влияние; женское общество, из которого главным образом состояла его семья, развивало в нем много нежных и поэтичных чувств, хотя, быть может, слишком рано воспламенило его фантазию. Гувернеры разных национальностей постоянно поддерживали в нем духовные интересы и расширяли умственный кругозор своего воспитанника, который, живя в глухой деревне, рисковал утратить идейную связь с современной ему жизнью.
В деревне Лермонтов провел 13 лет -- не только детство, но и отрочество.
Крестьянский быт был у него перед глазами, и он, как рассказывают, жил в довольно тесном общении с простым людом.
II
Лермонтов иногда вспоминал свое детство и любил разукрашать его насчет настоящего. Когда в его еще совсем юной душе начались всяческие бури и волнения и на него легла трудная обязанность найти в жизни место и оправдание неясным стремлениям души, поэт, нервный и раздраженный, с грустью говорил о мирном, былом времени, когда его душевная гармония не была, как ему казалось, нарушена никаким идейным или сердечным диссонансом.
Еще в 1830 году, живя в Москве, он писал:
Зачем семьи родной безвестный круг
Я покидал? Всё сердце грело там,
Всё было мне наставник или друг,
Всё верило младенческим мечтам!
[1830]
Та же мысль выражена Лермонтовым и в другом стихотворении, но только более поэтично. Намекая на свою "бурную" жизнь, он сравнивал себя с волной и говорил:
...волна
Ко брегу возвратиться не сильна.
Когда, гонима бурей роковой,
Шипит и мчится с пеною своей,
Она всё помнит тот залив родной,
Где пенилась в приютах камышей...
[1831]
И в 1833 году мы встречаемся с тем ж настроением:
К чему, куда ведет нас жизнь, о том
Не с нашим бедным толковать умом;
Но исключая два-три дня да детство,
Она, бесспорно, скверное наследство.
[1833]
За скудостью посторонних сведений и ввиду молчания самого Лермонтова весь ранний период его жизни остается для нас полузагадкой. Мы можем с уверенностью сказать только одно, что основная черта лермонтовского характера -- его грусть, его меланхолия, сказалась в нем необычайно рано, хотя в этот ранний период и сменялась иногда проблесками более светлого настроения, которое потом стало исчезать очень быстро.
Эта грусть, стремление во всех впечатлениях жизни отмечать их печальную сторону, была, несомненно, врожденной склонностью, даром природы, так как в самих фактах юношеской жизни поэта света было все-таки гораздо больше, чем мрака.
Такой дар самой природы был хоть и опасный и печальный, но он приучал мальчика рано вникать в смысл жизни.
В борьбе с трудными загадками этой жизни Лермонтов, как видно по его самым ранним стихотворениям, прошел прежде всего через ту полосу "романтического", неопределенного, малопродуманного томления, когда земное существование кажется тяжким бременем, когда грустный юноша готов на словах "прервать ток своей жизни", а на деле только начинает ощущать всю прелесть ее юных впечатлений. Жуковский лучше всех умел некогда выразить такое томление.
Чрез эту ступень развития Лермонтов прошел очень быстро, и только в самых ранних его стихах мы можем подметить туманное стремление вдаль, поэтичную тоску по надземному блаженству, томление по какому-то лучшему миру. Очень скоро эти мечты уступили место другому чувству, более определенному, но зато и более печальному.
Мальчик все больше и больше привязывался к земле и стал пристальнее присматриваться к ее явлениям. Томиться по иному миру он переставал, но над миром земным он произнес приговор очень строгий и мрачный.
III
Лермонтову было тринадцать лет, когда его привезли в Москву; он поступил в университетский пансион, а затем в университет, сначала на этико-политическое отделение, а потом на словесное.
В столице поэт сразу попал в совершенно новую для него обстановку. Вокруг него не было ни деревенской свободы и простоты, ни природы, которую он так любил и чувствовал. К тому же он приехал в Москву с несвободным сердцем, насколько может быть несвободно сердце тринадцатилетнего мальчика. В 1825 году, живя с бабушкой на Кавказе, куда она ездила с ним для поправления его хрупкого здоровья, Лермонтов испытал чувство первой сердечной привязанности, которое оставило глубокий след в его памяти.
Перемена обстановки и связанный с нею наплыв воспоминаний, всегда грустных, за отсутствием предметов, которые их вызывали, частые сердечные вспышки, семейные ссоры отца и бабушки, принявшие в Москве особенно острый характер, -- все поддерживало в мальчике его меланхолическое, но теперь уже, временами, желчное настроение.
Прежний замкнутый образ жизни резко изменился. Приходилось сталкиваться с товарищами, с их интересами, университетскими и иными; приходилось, наконец, столкнуться и с вопросами общественными и политическими, которые в начале 30-х годов начинали волновать русское общество.
Ко всем этим новым для него сторонам жизни Лермонтов приноровлялся туго. Из рассказов его товарищей мы знаем, что в университете он занимал в их кругу совершенно обособленное место, друзей не имел и даже ни с кем из них не разговаривал. Верны ли эти рассказы о его угрюмом виде, о его дерзких ответах, о постоянном чтении в аудитории какой-то английской книги -- утверждать трудно, но не подлежит сомнению, что Лермонтов держался в стороне от товарищей, хотя, вероятно, не из гордости или презрения к людям. Такое нелюдимое и угрюмое поведение Лермонтова объясняется отчасти тем, что поэт переживал как раз в эти годы (1829--1831) тяжелый нравственный и умственный кризис: целый ряд самых трудных и сложных вопросов взволновал сразу его ум и душу, и он, по природе скрытный и гордый, предпочел разбираться в них в тиши, не призывая никого на помощь.
Что, собственно, дал Лермонтову московский университет в смысле умственного развития, определить трудно[*]. Насколько оживлены были тогда духовные интересы молодежи, -- а ведь рядом с Лермонтовым на одной студенческой скамье сидели Белинский, Станкевич, Герцен, К. Аксаков и их друзья, -- настолько, за весьма малыми исключеними, мертва была в то время речь преподавателей. Лермонтов, избегая близкого общения с товарищами, тем самым ставил себя и вне их умственных интересов.
[*] -- Лермонтов вспоминал о своем пребывании в университете с иронией:
Святое место!.. Помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры,
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить -- с водой иль просто голый ром;
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сюртуки, висящие клочками.
Бывало, только восемь бьет часов,
По мостовой валит народ ученый.
Кто ночь провел с лампадой средь трудов,
Кто -- в грязной луже, Вакхом упоенный,
Но все равно задумчивы, без слов
Текут... Пришли, шумят... Профессор длинный
Напрасно входит, кланяяся чинно, --
Он книгу взял, раскрыл, прочел... шумят;
Уходит, -- втрое хуже...
Товарищам же бросалась в глаза его светская жизнь и тот круг блестящих барышень, в обществе которых он появлялся в театре и на балах. Внешний лоск молодого студента, сопоставленный с его нелюдимым поведением в аудитории, конечно, подавал повод обвинить его в высокомерии и гордыне.
Странным может показаться, однако, что, несмотря на видимое отчуждение от общей товарищеской жизни, Лермонтов принял участие в известном скандале, устроенном студентами профессору Малову. Но какую именно роль сыграл Лермонтов в этой университетской "истории", с точностью неизвестно.
Имеются также сведения, что Лермонтов ссорился с профессорами на экзаменах, а при тогдашних взглядах на субординацию такие стычки с начальством не могли, конечно, пройти даром. Отразились ли они непосредственно на положении Лермонтова в университете, неизвестно, но только в 1832 году мы застаем поэта в Петербурге со свидетельством от московского университета в том, что он прослушал двухлетний курс лекций и выбыл из числа слушателей.
IV
Московский период в жизни Лермонтова окончился, когда ему было восемнадцать лет. Чем мог поэт помянуть эти годы?
Жизнь текла однообразно, разделенная между семейными и светскими интересами, хождением в университет и домашними занятиями.
Семья и "свет" не могли наполнить его жизни. Для света Лермонтов был еще слишком молод, а в семье, несмотря на окружавшую его всеобщую любовь, положение его было не из легких.
Профессора давали мало пищи его уму, а шумная, но вместе с тем идейная жизнь товарищей не находила себе отклика.
Домашние занятия шли зато правильно и успешно; юноша быстро развивался, читал много, размышлял и наблюдал.
Недостаток внешних впечатлений вознаграждался, таким образом, для Лермонтова усиленной внутренней жизнью, тем анализом собственных чувств и мыслей, которому он всецело отдался. Плодом этого анализа была очень спешная и напряженная литературная работа. В этот именно короткий промежуток времени, с 1828 по 1832 год, Лермонтовым написаны все многочисленные его юношеские стихотворения, "Демон", "Измаил-бей", "Историческая повесть", несколько драм, поэм меньшого размера, набросков и отрывков.
В этих стихах и поэмах перед нами развертывается очень характерное миросозерцание совсем юного философа, стремящегося преодолеть необычайную трудность тех сложных этических проблем, на которые его наталкивала пока не столько сама жизнь, сколько раздумье о ней.
Юношеские стихотворения I
Когда мы, ознакомившись с условиями, в которых протекало детство и юность Лермонтова, переходим к чтению его стихотворений, относящихся к этой эпохе, нас поражает в них несоответствие между поэтическим вымыслом автора и тем, что ему дала жизнь. Несложные и очень обыденные житейские явления не согласуются со сложным и совсем необычным духовным миром юного мечтателя.
Юношеские стихотворения Лермонтова затрагивают широкий круг вопросов и частного, и общего характера. Они частью скользят по ним, частью дают на них ответы. Соединяя эти разрозненные ответы в одно целое, мы получаем в итоге довольно своеобразную житейскую философию. Она иногда до того безотрадна и мрачна, до того нервна и подчас болезненна, что читатель, незнакомый с обстоятельствами жизни самого поэта, готов пожалеть гонимого, оскорбленного и несчастного человека, детские впечатления которого излились в таких скорбных и отчаянных песнях.
Но мы знаем, что Лермонтов не был ни гоним, ни несчастен, ни даже оскорблен. Он был от природы меланхолик, не по годам умен, очень впечатлителен и большой мечтатель -- умен прежде всего, и, конечно, этот перевес ума, эта способность, не довольствуясь впечатлением, расчленять его и продолжать его в выводах, сыграла не последнюю роль в укреплении того печального взгляда на жизнь, с которым Лермонтов с детства сроднился. Ранний ум старит ребенка, и преждевременная утрата детской наивности вредно отражается на нем. Эта утрата может стать источником подозрительности и желчности, которая способна заставить человека думать, что природа его обидела, обошла на жизненном пиру, тогда как на самом деле она его слишком одарила.
Биографы поэта часто говорят об известном нам семейном разладе, о ранней смерти матери, о грустной затаенной привязанности ребенка к отцу, об опасной болезни Лермонтова в юности, о не совсем благоприятной его наружности, о его ранней любви, которая должна была разрешиться в тоскливое томление, -- одним словом, о многих фактах, печаливших и сердивших поэта. Значения этих случайностей отрицать нельзя, они важны и могли иметь свое влияние на впечатлительную душу юноши, но они такое обыденное явление в жизни многих людей, что едва ли могут быть названы настоящей причиной того мрачного мировоззрения, которое открывается нам в юношеских стихах Лермонтова. И наконец, все эти огорчения искупались житейскими удобствами, заботливостью и теплой любовью, которой было окружено детство этого капризного ребенка.
Главный родник лермонтовского настроения заключается в самом душевном складе поэта, который дан был ему природой, предрасполагал его к ощущениям известного порядка, оберегал от других, и источников которого никто не уловит и не объяснит. Природа создала Лермонтова, по существу, меланхоликом и мечтателем, и мы можем только проследить, как на этот основной фон ложились временами более темные или более светлые краски.
Уже в юношеских стихах Лермонтова заметна одна черта, которая должна была усилить в нем его пристрастие к печальному. Это была ранняя склонность анализировать умом свои чувства и привычка восполнять мечтой недостаток живых впечатлений.
Лермонтов прожил свое детство и первые годы юности в кругу очень тесном. Интерес дня сосредоточивался на семейных мелочах; широкого общественного кругозора у людей, его окружавших, не было; вопросы литературы были вопросами книжными, а не живыми. Лермонтов читал, но не разговаривал с авторами. Читал он очень много; утверждают, что тринадцати лет от роду он знал уж почти всю русскую литературу и имел богатые сведения по литературам иностранным. Умственная жизнь юного поэта делилась, таким образом, на две неравные половины: с одной стороны, скудный и малоинтересный опыт житейский, с другой -- богатый мир чувств и мыслей, вычитанных из книг. Строго разграничить эти два мира Лермонтов был, конечно, не в состоянии, но он был слишком большим мечтателем, чтобы не попытаться слить их: мелочи жизни он пригонял и приноравливал к тем сильным и картинно выраженным чувствам, с которыми он встречался в книгах. Отсюда вытекла его склонность преувеличивать собственные ощущения -- привычка, не покидавшая его и в зрелые годы.
Наряду с этой привычкой восполнять мечтой недостаток житейского опыта и однообразие переживаемых ощущений поэт с самых юных лет сильно развивал в себе и другую склонность -- расчленять разумом то, что он успевал схватить своим чувством. В сущности, разлад между действительностью и мечтой, разгоряченной чтением, был так велик, что многие неиспытанные чувства пришлось уяснять себе разумом; и многие испытанные ощущения добавлять тем же разумом, чтобы сделать их похожими на те, с которыми ум поэта успел уже освоиться по книгам. Эта способность оказала свое опасное влияние на развитие прирожденной поэту грусти.
Естественные и обыденные мысли и чувства, отданные во власть беспощадному анализу, могут привести человека к самым безотрадным и пессимистическим выводам, в особенности, если этот человек так юн, что не имеет за собой никакой жизненной опытности, никаких установившихся убеждений и, кроме того, по природе своей меланхолик. Так, например, чувство семейной горечи могло привести поэта к отрицанию всяких нравственных основ семейной жизни; чувство детской обманутой дружбы -- к непризнанию в людях вообще каких бы то ни было благородных чувств: недовольство ребенком-женщиной -- к целой теории женского коварства; смутное сомнение в своих силах -- к бреду о собственном ничтожестве. Юношеские стихотворения Лермонтова дают нам разительный пример таких умозаключений, вытекавших из неизбежных мелких неудач и разочарований ежедневной жизни, замкнутой в себе и предоставленной на произвол логического анализа, лишенного всякой житейской опытности.
Меланхолический темперамент, однообразная и огражденная почти со всех сторон жизнь, раннее усиленное чтение, попытка привести это чтение в связь с тем, что удалось испытать на деле, и сильная склонность к рефлексии -- вот те условия, при которых миросозерцание ребенка и юноши получило скорбную не по его летам окраску.
II
Прислушаемся к словам поэта. В своих юношеских стихах, в бесчисленных вариациях повторяет Лермонтов все одну и ту же песню об одиночестве, грусти и унынии. Иногда это простое признание в том, что "дух его страждет и грустит", что "уныния печать лежит на нем, потерявшем свои златые лета". "Отчаяния порыв" тогда охватывает его; он даже не может плакать и "страдает без всяких признаков страданья"; он -- "воздушный одинокий царь" и "года, как сны, перед ним уходят".
Иногда это красивые поэтические сравнения. Поэт -- как "постигнутый молнией лесной пень, который догорает, гаснет, теряет жизненный сок и не питает своих мертвых ветвей"; он "как пловец среди бури устремляет угасший взор на тучи и молчит, среди крика ужаса, моленья и скрипа снастей":
...жалкий, грустный, я живу
Без дружбы, без надежд, без дум, без сил,
Бледней, чем луч бесчувственной луны,
Когда в окно скользит он вдоль стены.
[1830]
Его судьба, как "тот бледнеющий цветок, который в сырой тюрьме, между камней растет не для цветения, а для смерти". Он живет, как "камень меж камней, скупясь излить свои страдания"; он -- "куст, растущий над морской бездной", "лист, оторванный грозой и плывущий по произволу странствующих вод". Зачем ему жизнь -- ему, который "не создан для людей"?
Как в ночь звезды падучей пламень,
Не нужен в мире я.
Хоть сердце тяжело, как камень,
Но все под ним змея.
Меня спасало вдохновенье
От мелочных сует;
Но от своей души спасенья
И в самом счастье нет.
Молю о счастии, бывало,
Дождался наконец,
И тягостно мне счастье стало
Как для царя венец.
И все мечты отвергнув снова,
Остался я один --
Как замка мрачного, пустого
Ничтожный властелин.
[1830]
Любовная связь между ним и людьми порвана. В его сердце нет сострадания:
Хоть бегут по струнам моим звуки веселья,
Они не от сердца бегут;
Но в сердце разбитом есть тайная келья,
Где черные мысли живут.
Слеза по щеке огневая катится,
Она не из сердца идет.
Что в сердце, обманутом жизнью, хранится,
То в нем и умрет.
Не смейте искать в сей груди сожаленья,
Питомцы надежд золотых;
Когда я свои презираю мученья,
Что мне до страданий чужих?
[1831]
Да и за что любить людей? Лучше забыть их. Постараться --
Чтоб бытия земного звуки
Не замешались в песнь мою,
Чтоб лучшей жизни на краю
Не вспомнил я людей и муки,
Чтоб я не вспомнил этот свет,
Где носит всё печать проклятья,
Где полны ядом все объятья,
Где счастья без обмана нет.
[1831]
И что такое жизнь? -- чаша обмана:
Мы пьем из чаши бытия
С закрытыми очами,
Златые омочив края
Своими же слезами;
Когда же перед смертью с глаз
Завязка упадает,
И все, что обольщало нас,
С завязкой исчезает;
Тогда мы видим, что пуста
Была златая чаша,
Что в ней напиток был -- мечта.
И что она -- не наша!
[1831]
Не лучше ли стать "уединенным жильцом шести досок" и протянуть дружественно руку смерти? "И ненавидя и любя, он был во всем обманут жизнью; пора уснуть, уснуть последним сном". Смерть -- она не страшна; в ней покой и забвение, и прежде всего забвение людей: