Костомаров Николай Иванович
Старый спор

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Последние годы Речи Посполитой).


   Костомаров Н. Н. Старый спор (Последние годы Речи Посполитой). Исторические монографии и исследования. (Серия "Актуальная история России").
   М.: "Чарли", Смоленск "Смядынь", 1994.
   Книга воспроизводится по Санкт-Петербургскому изданию 1903-1906 гг. В тексте отчасти сохранены орфография и пунктуация автора.
   
   

СОДЕРЖАНИЕ

ВВЕДЕНИЕ

   I. Русь и Польша. -- Историческая борьба их за владения
   II. Народный характер польский. -- Польша древних времен. -- Золотой век. -- Введение иезуитов
   III. Период упадка. -- Монашеское воспитание. -- Жизнь в Польше. -- Дворская служба. -- Палестра. -- Войско. -- Сеймики. -- Пьянство и кутежи
   IV. Избрание Станислава Понятовского. -- Диссидентское дело. -- Барская конфедерация. -- Покушение на короля. -- Первый раздел Польши
   V. Польша под верховным надзором России. -- Ход воспитания. -- Неудачный проект Андрея Замойского. -- Внутреннее состояние страны
   VI. Оппозиция против короля. -- Процесс Угрюмовой. -- Сейм 1786 года

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   I. Путешествие Екатерины на юг. -- Свидание Станислава-Августа с Екатериной и Иосифом. -- Проект союза Польши с Россией
   II. Положение и виды Пруссии. -- Партии в Польше. -- Движение умов. -- Приготовления к сейму. -- Избрание маршала
   III. Открытие сейма. -- Прусские внушения. -- Увеличение войска. -- Уничтожение войскового департамента. -- Учреждение войсковой комиссии
   IV. Архиерей Виктор Садковский. -- Усиление православия. -- Страх крестьянских бунтов. -- Казни и преследования. -- Арестование Садковского. -- Нота Штакельберга
   V. Виды России. -- Процесс Понинского. -- Его побег. -- Конституционная депутация. -- Искание финансовых средств. -- Просьба городов
   VI. Маркиз Люккеэиии. -- Первые основы будущей конституции
   VII. Сейм в 1790 году. -- Финансовые затруднения. -- Политический договор с Пруссиею. -- Толки об уступке Гданска и Торуня. -- Недоразумения Пруссии с Австриек). -- Письмо прусского короля к польскому. -- Рейхенбахская конференция.-- Новые толки об уступке Гданска и Торуня. -- Закон о запрещении предлагать уступки. -- Судьба Понннского. -- Отозвание Штакельберга. -- Булгаков. -- Виды России. -- Вопрос о наследственности. -- Обращение к народу. -- Временное закрытие сейма
   VIII. Варшавское общество и нравы во время сейма

ГЛАВА ВТОРАЯ

   I. Сеймики 1790-го года. -- Открытие сейма с двойным числом послов. -- Пьеса Немцевича. -- Возобновление дела о Гданске и Торуне
   II. Устройство сеймов. -- Мещанское дело. -- Городской устав
   III. Приготовления к перевороту. -- День 3-го мая. -- Провозглашение конституции. -- Торжество в Варшаве
   IV. Поведение иностранных посланников. -- Намерения Екатерины II. -- Отношения к Пруссии. -- Черты варшавского общества. -- Протестация Щенсного-Потоцкого
   V. Деятельность сейма 1791 года. -- Лимита сейма. -- Разгул в Польше. -- Осторожность Булгакова
   VI. Волнения в Польше
   VII. Возобновление деятельности сейма. -- Соединение казначейств. -- Дело о староствах. -- Преобразование судов
   VIII. Дело о Щенсном-Потоцком и Ржевуском. -- Их осуждение. -- Отъезд Браннцкого

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   I. Отношения Пруссии, Австрии и России между собою по польским делам
   II. Веселье в Польше. -- Сеймики. -- Самоуверенность поляков. -- Поведение Люккезини в 1792 году. -- Булгаков подбирает партию. -- Зародыш конфедерации в Петербурге. -- Отказ саксонского князя-избирателя. -- Воинственные постановления сейма
   III. Празднество годовщины 3-го мая. -- Поведение Булгакова и других иностранных министров. -- Виды поляков. -- Приготовления к обороне
   IV. Объявление декларации Екатерины. -- Впечатление ее на поляков. -- Последние распоряжения и закрытие сейма. -- Воззвание к народу. -- Ответ на декларацию
   V. Отношения к Пруссии и другим державам. -- Посольство Потоцкого. -- Собственные средства обороны у поляков
   VI. Вступление русского войска. -- Тарговицкая конфедерация
   VII. Война русских с поляками в 1792 году
   VIII. Финансовые затруднения. -- Неудачное посольство Игнатия Потоцкого. -- Переговоры с Булгаковым. -- Письмо к Екатерине. -- Ответ ее. -- Король приступает к конфедерации. -- Бегство патриотов. -- Впечатление событий
   IX. Господство конфедерации. -- Унижение короля. -- Злоупотребления конфедерации. -- Тайные сношения держав о разделе Польши. -- Прусская нота. -- Тревога конфедерации
   X. Сношения кабинетов между собой по делам Польши. -- Делегация в Петербурге. -- Тревога конфедерации

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   I. Отозвание Булгакова. -- Назначение Сиверса. -- Игельстром. -- Прибытие Сиверса. -- Обращение Сиверса с королем. -- Его выезд в Гродно
   II. Сиверс в Гродно. -- Приготовления. -- Отъезд короля из Варшавы в Гродно. -- Декларация российской императрицы и прусского короля о втором разделе. -- Король в Белостоке. -- Протестация Ржевуского и Валевского. -- Ноты Сиверса. -- Возобновление Постоянного Совета. -- Прибытие короля в Гродно. -- Универсал осозваниисейма
   III. Меры Сиверса к устройству сейма. -- Открытие гродненского сейма
   IV. Дело о назначении делегации для подписи договора с Россией. -- Увертки сейма. -- Энергические меры Сиверса. -- Назначение делегации. -- Уступка России земель
   V. Дело с Пруссией. -- Споры о назначении депутации для совещания с прусским посланником. -- Упрямство и увертки сеймовых послов. -- Твердость Сиверса. -- Назначение депутации
   VI. Недоразумения с Бухгольцем. -- Арестование четырех послов. -- Сиверс окружает Избу войском. -- Немое заседание. -- Трактат с Пруссией
   VII. Последние работы сейма. -- Союзный трактат с Россией. -- Неудовольствие Екатерины II. -- Возвращение короля в Варшаву и новый характер его власти

ГЛАВА ПЯТАЯ

   I. Молодость Костюшки. -- Очерк о предшествовавшей деятельности. -- Зачатки восстания
   II. Игельстром. -- Меры в Варшаве. -- Восстание Мадалинского. -- Прибытие Костюшки в Краков. -- Акт повстанья. -- Декларация Игельстрома. -- Битва под Рацлавицамн. -- Успех Костюшки. -- Волнение в Варшаве. -- Меры русских к обороне
   III. Ян Килинский. -- Приготовления к варшавской революции
   IV. Дни 17-го и 18-го апреля. -- Изгнание русских из Варшавы. -- Восстание в Внльне. -- Казнь Коссаковского
   V. Воодушевление поляков и их надежды. -- Распоряжения об укреплении Варшавы. -- Уголовный суд и индигационная комиссия. -- Распространение восстания на простой народ. -- Универсал Костюшки об освобождении народа
   VI. Аресты. -- Волнения в Варшаве. -- Казнь Ожаровского, Коссаковского, Анквича и Забеллы. -- Организация военно-полицейской силы в Варшаве. -- Волнение против диссидентов. -- Образование Высочайшего Совета
   VII. Меры Высочайшего Совета к поддержанию революции. -- Финансовые распоряжения. -- Универсал к православному духовенству. -- Битва под Щекоцинами. -- Поражение Зайончека под Холмом. -- Взятие русскими Люблина. -- Взятие пруссаками Кракова. -- Волнения и казни в Варшаве. -- Вступление 675 австрийцев. -- Охлаждение к повстанью
   VIII. Битва у Толкова. -- Костюшко под Варшавой. -- Осада Варшавы прусским королем. -- Печальное положение польского войска. -- Недостаток средств. -- Новый уголовный суд. -- Отступление пруссаков
   IX. Восстание в Великой Польше. -- Взятие русскими Вильны. -- Дальнейшее охлаждение к восстанию
   X. Суворов. -- Обезоружение польских войск в южной Руси. -- Поражение Сераковского под Брестом. -- Битва под Маценовицами. -- Поражение и взятие в плен Костюшки. -- Впечатление этого события
   XI. Вавржецкий избран главнокомандующим. -- Меры обороны. -- Укрепления Праги. -- Поражение поляков под Кобылкою. -- Волнение в Варшаве
   XII. Суворов под Прагой. -- Штурм Праги. -- Капитуляция Варшаве
   

ВВЕДЕНИЕ

I.
Русь и Польша. -- Историческая борьба их за владения.

   С Х-го века обозначается соперничество и борьба двух славянских народов -- русского и польского. Это важнейшая сторона истории обоих народов. В 981 г. Владимир отнимает у Польши червенские города: Червень, Перемышль и др. Этим, сколько нам известно, открылась великая кровавая драма, которая с тех пор разыгрывалась до нашего времени. По смерти Владимира польский король Болеслав Храбрый воспользовался междоусобиями в роде великих князей, принял сторону Святополка Окаянного и в 1017 г. овладел Киевом. Поставленный его помощью князь должен был сделаться его подручником. Эта попытка к овладению Руси, однако, не была прочна. Не только Русь освободилась от зависимости, но Ярослав в 1031 г., пользуясь слабостью Польши, при наследнике Болеслава, Мечиславе Ленивом (Гнусном), опять овладел червенскими городами. При его преемниках междоусобия на Руси снова подали Польше повод вмешаться в ее дела. Болеслав Смелый, помогая киевскому князю Изяславу Ярославичу, овладел Киевом, подобно своему деду. Но и на этот раз не удалось Польше. Русь осталась независимой от Польши, хотя поляки, как показывают их историки, и возымели посягательство считать южнорусские области подручными Польше. Удельный строй ослабил центральную власть великого князя на Руси; Польша разбилась на части. Вплоть до Казимира Великого в XIV веке русские и польские князья между собой то роднились, то дрались, и, вероятно, русские и польские земли со своими князьями и вечами смешались бы в один федеративный строй, если бы различие вер не положило между Русью и Польшей сильной исторической грани.
   Четырнадцатый век был эпохой великого переворота в судьбах славянского мира. Как в Руси, так и в Польше является стремление к собранию раздробленных областей и к образованию единого государства. В Польше начало этому положено Владиславом Локетком.
   Сын его, Казимир Великий, в 1340 г. присоединил к Польше Червоную Русь. Остальная Русь потянула к двум центрам: Литве и Москве. Литовские князья успели составить из русских земель обширное государство, и в 1386 году литовский князь Ягелло, приняв, с рукой королевы Ядвиги, польскую корону и римско-католическое крещение, в первый раз соединил это государство с Польшей под одним главой. Преемники его оспаривали у Москвы Русь; Витовт прихватил к Литве пространство русских земель по реку Угру. При Казимире Ягеллоновиче предстояла важная задача. Новгород, силясь охранить свою удельную независимость против Москвы, отдавался Литве. Но там не сумели воспользоваться важной минутой. Новгород, со всем севером нынешней России, достался Москве. С тех пор успех за успехом следовал для Москвы. При Василии Ивановиче оторван был от Литвы Смоленск; при Иване Васильевиче -- Полоцк. Между тем Литва в течение двух веков постепенно приростала к Польше, и наконец, в половине XVI века (1569) соединилась с ней во единое тело. Все ее исторические задачи перешли на Польшу, и борьба с Москвой за Русь, возникшая с самого образования двух центров -- Москвы и Литвы, сделалась теперь призванием и Польши. Образовавшаяся из двух государств Речь Посполитая, приняв в себя по отношению к русскому миру прежние отдельные, как польские, так и литовские исторические предания, продолжала оказывать покушения овладеть остальной Русью, принадлежавшей Москве; со своей стороны Москва, возрастая и укрепляясь, предъявляла свои права на русские области, принадлежавшие польско-литовской Речи Посполитой.
   Оттого Московское Государство и польско-литовская Речь Посполитая беспрестанно дрались между собой, приостанавливали на время борьбу и снова ее возобновляли, а когда совещались, как бы им уладиться и помириться, то ни на чем не могли сойтись, оттого, что как те, так и другие хотели захватить себе как можно более русских земель. Еще задолго до окончательного соединения Литвы с Польшей Иван III, объявляя себя государем всей Руси, считал справедливым, чтобы все древние русские земли, захваченные прежде Литвой, подчинились бы Москве, так же точно, как ей недавно подчинился Великий Новгород. В областях, принадлежавших Литве, была партия, приятствующая московскому государю: она состояла из православных князей и бояр, недовольных столкновениями с латинством, которое исповедовал их литовский государь. Заключив перемирие со своим зятем Александром, великим князем литовским, московский государь приказывал объяснять свои политические замыслы и виды своему союзнику крымскому хану Менгли-Гирею таким образом: "Великому князю нашему с литовским прочнаго миру нет; литовский хочет у великаго князя тех городов и земель, какие у него взяты, а князь великий хочет у него своей отчины всей земли русской; взяли же с ним перемирие для того, чтобы люди поотдохнули, да чтобы взятые города укрепить". Эти многознаменательные слова и на все будущее время имели значение. Прочного мира не было и быть не могло; и та и другая сторона беспрестанно собирались с силами и помышляли, как бы одолеть друг друга. При Василии Ивановиче, когда Герберштейн, императорский посол, прибыл в Москву для устройства перемирия между Москвой и Литвой, московские бояре прямо объявили ему, что государь их хочет всей отчины русской, которой владели его прародители: Киева, Полоцка, Витебска и пр. Прочный мир оказался так же невозможным при Василии, как при Иване. Во время малолетства Ивана IV срок заключенного перемирия окончился; опять вспыхнула война, а после нее опять заключено перемирие на пять лет. В 1549 году Сигизмунд-Август предлагал Москве вечный мир. Царь Иван дал такой ответ: "за королем наша отчина извечная, Киев, Волынская земля, Полоцк, Витебск и многие другие города русские, так пригоже ли с королем мир заключить? Если теперь заключить мир верный, то вперед уже через крестное целование своих вотчин искать нельзя, а я крестнаго целования никак нигде нарушить не хочу". И действительно, после того заключались перемирия на сроки; по истечении сроков продолжали их на дальнейшие сроки, а прочного мира все-таки не заключали. Царь Иван, сознавая, что мир не может состояться иначе, как с присоединением русских земель, предлагал было покончить дело миролюбиво и хотел жениться на сестре Сигизмунда-Августа, с которым, по его бездетности, прекращалась мужская линия Ягеллонова дома и таким образом наследница Сигизмунда-Августа, сделавшись московской царицей, могла перенести все свои родовые права на мужа и своих детей. Различие веры, бывшее главной причиной розни между народами, помешало более всего и этой связи.
   По истечении перемирия нерешенное дело опять втянуло оба государства в войну, и бояре, в переговорах с польско-литовскими послами, говорили не только что русская земля вся, но и литовская земля вся -- вотчина государя нашего. Когда, после того, счастье в войне обратилось на сторону Москвы, и царь Иван овладел Полоцком (в 1564 г.), литовские послы приехали в Москву предлагать мир; бояре прямо запросили Киева, Волыни, Подолии, Галича: без этого не мог состояться вечный мир, и опять заключили перемирие, с оставлением при Москве того, что было завоевано ей в последнее время. Скоро предстоял случай опять порешить роковой спор мирным образом. Дом Ягеллонов с кончиной Сигизмун-да-Августа прекратился. В Литве возник замысел избрать на престол Речи Посполитой московского государя. Паны, соображая, что Москва ни за что не оставит своих притязаний быть главой всей Руси, и, следовательно, не перестанет угрожать польско-литовской державе нескрываемым намерением отнять у нее русские земли, нашли выгодным для себя такое избрание: они не только могли на известное время избавиться от этой грозы, но еще сделать обратное тому, чего хотела Москва; вместо отдачи своих русских земель, можно было иметь в виду присоединить к Речи Посполитой Московское Государство, так как постоянным выбором одного за другим литовских князей на польский престол поляки успели уже соединить воедино два государства: Польшу и Литву. В таком виде, в каком предлагалась корона Ивану Васильевичу, не Москва, а Речь Посполитая должна была получить первенство.
   Замысел не состоялся: во-первых, поляки не сумели направить согласно своих усилий к этой великой цели; во-вторых, царь Иван понял, куда это может вести, и потому выразился, что ему было бы приятнее, если бы его выбрали литовцы на престол Великого Княжества Литовского, отдельно от Польши, следовательно, покушался разорвать недавно устроенную унию Литвы с Польшей. Это было сообразнее с заветными стремлениями Москвы собрать под собой русские области. Избранный королем польским Стефан Баторий в 1578 г. отправил в Москву послов уговориться о вечном мире, которого уже не было более столетия. Но Москва опять потребовала Киева, Витебска и прочих земель, которые называла отчиной своих царей. Этого мало: Иван заявлял, что все Великое Княжество Литовское и даже самое Польское Королевство должны достаться ему по праву наследства, после прекращения литовского царственного дома, который он выводил от полоцких князей. Следствием такого ответа была опять война, но на этот раз несчастная для Московского Государства; она окончилась, при посредстве папского легата Антония Поссевина, иезуита, в 1582 г. Запольским перемирием на двенадцать лет. Москва уступила все свои последние приобретения. Вечного мира все-таки не было. При всех своих неудачах московская политика не хотела отказываться от того, что считала давним вековым правом Москвы. Москва надеялась рано или поздно возвратить себе достояние старых русских князей. В предупреждение этого, поляки изыскивали средства овладеть Московским Государством {Говоря -- поляки, разумеем и литовцев, соединенных тогда во единое тело с поляками.}.
   При наследнике Ивана IV, Феодоре, в 1586 году, посол Стефана Батория, Гарабурда, приехал в Москву предлагать уладить вековую распрю таким образом: "Если Бог по душу пошлет Стефана короля и потомков у него не останется, то Корону Польскую и Великое Княжество Литовское соединить с Московским Государством под государскую руку; Краков -- против Москвы, Вильну -- против Новгорода. А пошлет Бог по душу вашего царя, то Московскому Государству быть под рукою нашего государя". Но поляки напрасно надеялись выиграть, рассчитывая на недалекость ума тогдашнего московского царя; московский государственный ум не затмился от слабоумия носившего корону; политика была все та же, и вековые предания не забывались. Московских бояр вовсе не прельщала мысль о таком соединении с Польшей; они нашли такую отговорку: "неприлично при живом государе делать договоры на случай его смерти"; "наш государь -- прибавили они -- у вашего просит искони вечной вотчины своей Киева, с уездом и пригородами, и прочих вотчин своих". Эти переговоры кончились ничем, как и переговоры прежних лет.
   Баторий умер. Бескоролевие дало опять литовцам виды на решение спора с Москвой посредством выбора в короли московского государя, а Москва опять показала, что неизменно держится прежней политики, что на первом плане у нее заветное желание соединить под своей властью русские земли, а не приобретать чужие государства. Москве отнюдь не хотелось возлагать польскую корону на голову своего государя; она пыталась, напротив, разорвать унию Литвы с Польшей. Посланный в Литву московский дворянин Ржевский пытался расположить литовских панов избрать московского государя на Великое Княжество Литовское отдельно от Польши. Вы знаете, -- говорил он по наказу своего правительства, -- поляки веруют с христианами розно, а вы, паны-рада литовская, и вся земля литовская с нашею землею одной веры и одного обычая, и вы бы пожелали себе государя нашего". Но, вместе с тем, ставилось литовцам на вид, что, соединившись с Москвой, нужно будет вместе отнять у Польши те русские области, которые по акту соединения Короны Польской с Великим Княжеством причислены непосредственно к Польше, а не к Литве. "Начальное государство киевское -- говорили они -- от прародителей следует нашему государю, а теперь изиеволено, от Литовскаго государства оторвано к Короне Польской; и не одним Киевом польские люди завладели у вас, литовцев, да присоединили к польской земле насильством: так государю нашему как всего этого у поляков не отнять и к вам и к государству московскому не присоединить?"
   Но поляки в это время уже значительно успели в деле слития литовско-русского дворянства с польским; число ярых противников единства с Польшей редело; московский посол не в силах был произвести раскола между литовцами и поляками; напрасно литовские паны получали от некоторых московских бояр письма с увещаниями в таком же роде; они соглашались на избрание московского государя не иначе, как вместе с Польшей. Правда, они были не прочь вместе с московскими людьми побранить поляков, но отважиться на решительный разрыв они не могли, тем более, что тогда не было никаких к этому поводов. Литовские паны советовали отправить московских послов на общий избирательный сейм. Москва уступила; но когда на сейме стали выбирать короля и большинство было за московским государем, Москва осталась верной себе. Поляки хотели поставить дело так, чтобы за ними осталось первенство, требовали, чтобы московский государь короновался в Кракове, носил корону польскую сверх шапки Мономаховой и обещал соединить греческую церковь в России с римской. Послы объявили, что московский государь хочет оставаться непоколебим в православной вере, короноваться на королевство в Москве, а не в Кракове, шапку Мономахову носить сверх польской короны и в титуле писаться сперва царем всея Руси, а потом уже королем польским и великим князем литовским. Эти наружные признаки первенства, за которые так упорно стояла Москва, имели тот простой и прямой смысл, что Москва не иначе согласна на соединение с Польшей и Литвой, как только при таком условии, когда Польша и Литва получат значение земель, присоединенных к Москве, или поступивших под ее первенство. Москва хотела, чтобы ее царь владел русскими землями не иначе, как на основании старинного дедичного права над всей Русью, а не в силу добровольного поручения ему власти теми, которые фактически, а не легально, владели тогда этими землями. Притом же, польская вольность и московское самодержавие были несоединимы, как масло с водой. В Москве понимали, что если московский государь и будет избран на польский престол, то не удержится на нем, а если удержится сам, то не в силах будет утвердить власть за наследниками; поэтому на самое согласие принять польскую корону Москва смотрела только, как на способ оторвать от Польши русские земли и присоединить их к Московскому Государству. Поляки, напротив, если решались на избрание московского государя, то единственно с целью утвердить за собой покрепче русские земли и распространить свою власть на остальную Русь. Они избрали шведского принца, а с московским государем опять заключили перемирие, на этот раз на пять лет. Вечного мира и теперь невозможно было заключить: Москва не думала оставлять своих притязаний.
   Но вот и в Москве сталось то же, что было назад тому слишком двадцать лет в Литве; царствовавшая династия прекратилась; на московский престол сел потомок татарского мурзы, готовясь открыть собой новую династию. Москва не считала свои права на русские земли исключительным достоянием династии Рюриковичей; они были ей прирождены в силу стремления соединить Русь в единое политическое тело.
   В своих заветных стремлениях Москва походила на папский Рим. Могло сидеть на папском престоле такое или иное лицо, того или другого происхождения, с таким или другим характером, образованием, поведением, склонностями, но в стремлениях главенства над церковью, в коренных понятиях о вере и церкви, в главных чертах и способах действий церковный Рим оставался все тот же; века не изменяли основ его строя, с неизменной логикой, с неутомимым терпением, он преследовал одни и те же цели, приостанавливаясь в своей деятельности перед противными обстоятельствами, ни на волос не отступая в своих требованиях от своего учения; такова была и московская политика в деле собирания Руси и создания единого русского государства, которое положила себе задачей. Предложение вечного мира, привезенное в Москву при Борисе посланником польско-литовским Львом Сапегой, не состоялось от тех же причин, как и в прежние времена. Исторический процесс Руси с Польшей оставался неоконченным, и потому ограничились перемирием, правда двадцатилетним, но все-таки перемирием.
   Вслед затем скоро наступили для Московского Государства смутные времена. Поляки в это время, пропитавшись значительно иезуитским воспитанием, избрали по отношению к Москве путь интриг и коварства и приводили на московский престол бродяг, называвшихся именем убитого царевича, в тех видах, чтоб посаженные таким образом на престол сделались подручниками Польши. Эти средства не удались; тогда, пользуясь расшатанным состоянием Московского Государства, они овладели посредством оружия его столицей, заставили для вида избрать в цари польского королевича, а в самом деле хотели присоединить Московское Государство к Польше. И это им не удалось, несмотря на то, что счастье им во многом благоприятствовало. В самой Польше уже значительно созрели внутренние признаки будущего ее разложения. Опустошив Московское Государство, поляки не в силах были остановить противодействующей им народной силы, и после истощительной борьбы в 1619 году Деулинским перемирием должны были отказаться от покушения на Московское Государство и ограничиться приобретением только части его: областей Смоленской и Северской и Велижской волости. Московское Государство осталось, правда, с потерями, но выиграло тем, что отстояло свое существование. Как ни было оно разорено, но политика его не расставалась с сознанием своих прав на русские земли.
   По окончании перемирия, в 1632 г., вспыхнула опять война. Она была крайне несчастна для Москвы и в 1634 году окончилась вечным миром, известным подл именем Поляновского. Этот мир был в свое время событием чрезвычайно важным, потому что собственно мира у Москвы с Польшей не было со времени Ивана III: "такое дело великое и славное сделалось, чего прежние государи сделать не могли", говорили заключившие его польские комиссары. Но замечательно, что никакие домогательства не могли у москвичей вынудить условий, чтобы царь не писался царем всея Руси; поляки совершенно справедливо видели в этом удержании титула притязания на русские земли, присоединенные к Польше. Москве нужно было оставить за своим царем такой титул, потому что, уступая несчастным обстоятельствам, она не отрекалась от своего права при лучшем положении дел.
   Вечный мир просуществовал ровно двадцать лет. По-видимому, этим миром Москва затормозила себе ход к собиранию русских областей; но сама судьба освободила ее от необходимости самой начинать вновь уже законченный процесс. На этот раз не Москва искала русских земель, принадлежавших Речи Посполитой, а эти русские земли сами обратились к Москве. В половине XVII века вспыхнуло козацкое восстание, ужаснейшее в летописях восстаний. Поляки успели ополячить и окатоличить русские высшие классы, но не успели сделать того же Су южнорусским народом, не успели истребить его национальности, и этот-то народ, под фирмой козачества, поднялся на Польшу и втянул Московское Государство в свое кровавое дело. Успех для Москвы был большой: южная Русь отдавалась московской державе добровольно, Литва была завоевана, московский государь овладел ее столицей Вильной. Вслед затем на Польшу напало разом несколько врагов. Шведский король овладел обеими польскими столицами; польский король бежал из государства; в эту эпоху был заявлен проект первого раздела Польши: шведский король хотел овладеть Великой Польшей, Ливонией и Гданьском, бранденбургскому князю-избирателю, вассалу Польши, должны были достаться прусские владения Польши; Малая Польша и Литва -- седмиградскому князю Ракочи, а южная Русь должна была сделаться самостоятельным государством под властью Хмельницкого. Проект не состоялся; против него встала Москва. Алексей Михайлович, получив обещание приобрести по смерти царствующего короля Яна-Казимира польскую корону, явился защитником Польши. Вековой вопрос о русских областях, казалось, мог решиться добровольным соединением. Но обстоятельства повернулись иначе. Война за Малороссию возобновилась и затянулась надолго. Ян-Казимир отрекся от престола, предоставил эту войну кончать своим преемникам и произнес знаменитое пророчество, которое в следующем столетии сбылось с удивительной точностью. "Надобно опасаться, -- говорил он на сейме, -- что наша Речь Посполитая сделается добычею соседей. Москвитяне захотят взять себе все Великое Литовское Княжество, все земли по Бугу и Нареву, а может быть, и по самую Вислу. Бранденбуржец замыслит приобресть Великую Польшу и другия пограничныя воеводства. Дом австрийский покусится на Краков и на прилежащия к нему воеводства".
   Кровопролитная борьба за Малороссию, приостановившись Андрусовским перемирием, покончилась уже в 1686 году миром опять вечным, по которому Польша уступила России Смоленск, Украину левого берега Днепра и на правой стороне Киев с Васильковом, Трипольем и Стайками, а остальная правобережная Украина со всеми русскими землями на правом берегу Днепра осталась за Польшей. Мир этот был постыдным для России, она упустила из своих рук то, чего добивалась целое столетие и что еще недавно отдавалось ей добровольно; мир этот вызван был делами Украины: истощаясь в борьбе с внешними давлениями, эта страна разрывалась внутренними междоусобиями, склонялась то к России, то к Польше, то к Турции, думая добыть себе независимость. Допустить ее до независимости казалось в равной степени неудобно как для Москвы, так и для Польши: Москва хотела подчинить себе русские земли, а не делать их самобытными; Польше выгоднее было уступить соседнему государству половину своей провинции, чем потерять всю, признав ее независимой; притом самое это стремление Малороссии к независимости едва ли могло быть достигнуто по внутренней несостоятельности, и, не доставаясь ни Польше, ни Москве, Украина могла достаться Турции. Уничтожить эти стремления в Украине только и можно было разрывом страны между двумя государствами.
   Но московская политика и после этого мира не оставила своих заветных целей, а только изменила способ достижения. Прежде прямо требовалась отдача Москве прародительских земель: на этом основании целые века не допускался вечный мир, а только, для отдыха, соглашались на перемирие; теперь Россия стала налегать вообще на всю Польшу и мало-по-малу ставила ее в зависимое положение. Петр I, в качестве союзника, впутал посаженного с его помощью на престоле короля Августа II в Северную войну. Никогда еще Польша не была в таком расстроенном положении, как в то время; сдвинутая, так сказать, со своего фундамента козацкими восстаниями, в эпоху Северной войны она совсем расшаталась. Шведский король, разбив своего соперника, поставил в Польше другого короля, Станислава Лещинского. Поляки, вместо того, чтобы, сохраняя свое достоинство, отрешить обоих королей: первого за самовольное и вредное вмешательство в войну без воли нации, второго за принятие короны по воле чужого государя, стали колебаться между тем и другим королем, переходить от одного к другому, изменять тому и другому, продавать себя тому и другому. Развилась чрезвычайная деморализация. Август утвердился на престоле с русской помощью, ввел в Польшу саксонские войска и хотел править страной самовластно, не собирая даже сейма; поляки восстали против него, составили конфедерацию и обратились к Петру. Волей или неволей Август также должен был принять посредничество русского царя. Посланный царем в Польшу князь Долгорукий в 1717 году начертал для обеих сторон примирительные правила. Они утверждены были сеймом. Важнейшее из этих правил было то, что в Польше не должно быть войска более 18-ти тысяч, а власть военачальника (гетмана) сделалась независимой от короля и подлежала только одному сейму. Но сеймы в Польше обыкновенно не доходили до конца, а срывались, потому что каждый из сеймовых послов (депутатов) мог своим несогласием не допускать проекты обращаться в законы. Поэтому, гетман мог властвовать над войском по произволу. С этого времени русский посланник в Варшаве стал иметь прямое влияние на внутренние и внешние дела Польши. Август II был обязан русскому царю тем, что удержался на престоле; он тяготился этим положением и прибегал к разным коварствам, но ничего не мог сделать: Россия могла всегда расшевелить противную ему партию в самой Польше.
   Август II без отвращения слушал замыслы прусского короля, вредные для Польши. Бывший бранденбургский князь-избиратель, некогда вассал Польши, а теперь независимый король, думал, как его предшественник при Яне-Казимире, расширить свое небольшое королевство насчет Польши. Еще в 1710 году он предлагал, через своего советника Ильгена, Августу II раздел польских провинций: предполагалось уступить Петру I-му Ливонию, Фридрих I брал себе Пруссию и Жмудь, а остальная Польша предоставлялась Августу II в качестве наследственного владения на таких же правах, на каких он владел Саксонией; иными словами, за удовлетворением Пруссии и России, Польша присоединялась к Саксонии. Проект этот очень понравился Августу II, но он очень не понравился Петру I, до сведения которого доведен косвенным образом.
   Впоследствии, в 1721 году, прусский еврей Леман приезжал к Августу II от имени Пруссии с предложением раздела Польши. Но когда стали спрашивать об этом Пруссию, то прусский министр показал вид, что такого поручения еврею не делалось. Неизвестно, действительно ли Пруссия подсылала этого еврея к Августу, или он сам затеял такие планы. Как бы то ни было, Петр был решительно против всяких поползновений к разделу. Не для чего было России делиться с немцами, когда Польша шла по такому пути, что рано или поздно должна была подпасть под власть России.
   Россия оставляла на будущее время решение этого вопроса, а между тем старалась удерживать Польшу на пути к зависимости. Для этого у нее было орудие в продажности поляков. Стоило только подкупить несколько сенаторов и послов, чтобы они употребили свое право срывать сеймы, и никакое постановление, противное видам России, не могло состояться. Так русские посланники постоянно и поступали.
   В 1732 году Август, желая упрочить хоть что-нибудь из польских владений для своей фамилии, сам предлагал уступку польских областей соседям за то, чтобы получить остальное в наследственное владение. Август обратился с этим к прусскому королю, так как знал, что этот король скорее, чем всякий другой, увидит в этом предложении свою пользу. Он отдавал прусскому королю Курляндию, польскую Пруссию и часть Великой Польши, и совещался, какими бы способами ублажить Россию и Австрию. Австрии предполагалось дать староство Списское и еще прибавить кое-что, если она не будет довольна; России же предполагалось отдать часть Литвы, но без Вильны. Король Фридрих-Вильгельм давал советы, как принудить Россию к бездействию, в случае, если она ни за что не согласится на предложенную, по договору, часть; он указывал для этого на соглашение с Турцией, которую можно было, в случае надобности, напустить на Россию и отвлечь от Польши. Но эти соображения не обратились тогда в дело.
   По смерти Августа II, в 1733 году, в Польше сделалось волнение. Противники России провозгласили королем Станислава Лещинского, а Россия, вместе с Австрией, поддерживала сына покойного короля. Воцарился последний под именем Августа III, с помощью вооруженной русской силы.
   Если в предшествовавшее время течение дел в Польше зависело во многом от России, то новый король был уже почти ее подручником. Многие знатные паны, имевшие за собой большие партии, были против него; Россия всех их принудила признать его королем, кого подарками и обещаниями, а кого страхом. Август процарствовал 30 лет, проживая большей частью в Дрездене и оставляя Польшу на произвол судьбы, только пользовался ее доходами, насколько удавалось. При нем не было доведено до конца ни одного сейма, не составлялось законов, не поверялась администрация; отдавать отчетов было некому, потому что главные сановники, управлявшие различными ведомствами, должны были отдавать их одному сейму, а сеймы все срывались; подскарбии (министры финансов) распоряжались по произволу казной; канцлеры подписывали беззаконные акты; в судах и трибуналах происходили буйства; паны с вооруженной силой разгоняли судилища; полиции в Польше не было никакой, и господствовало полное право сильного; существовали, правда, великие и надворные маршалы, но не занимались своим делом; в Польше не чеканилось монеты: король начал чеканить польскую монету в Дрездене и ввозить эту монету из-за границы, но вслед затем за ней полилось в Польшу громадное количество фальшивой монеты из Пруссии. Торговля упала. Войска в Польше едва могло набраться до 8-ми тысяч, но и то было неспособно к делу. Польша потеряла всякое значение и уважение в Европе; не было даже польских посланников при иностранных дворах. Голос русского посланника в Варшаве стал всемогущ. Русские войска вступали в Польшу и квартировали, как в своей земле, брали с жителей поборы и очень часто дозволяли себе всякие своеволия; поляки же находили в этом квартировании у себя чужестранных войск даже пользу, потому что сбывали им свои сельские произведения на провиант и фураж.
   Польша была на краю падения, когда Август III, в 1763 году, скончался.
   

II.

Народный характер польский. -- Польша древних времен. -- Золотой век. -- Введение иезуитов.

   Внутренние условия, доведшие Польшу до разложения, сложны и были предметом множества соображений, догадок, заключений и выводов. Пытались поставить на первый план то одно, то другое явление, указывали на избирательное правление, на чрезмерную силу магнатов, на своеволие шляхты, на отсутствие среднего сословия, на религиозную рознь, на упадок и порабощение земледельческого класса. Нам кажется, что эти признаки польского политического строя, при своих дурных сторонах, не представляли еще стихий неизбежного падения и разложения государства. Избирательное правление существовало в Германии, и, однако, Германия не разложилась, и ее не завоевали другие; и там были своевольные и несогласные магнаты: князья и герцоги, да и везде в Европе они были; сельский класс не в одной Польше был предан произволу высшего, угнетен и забит: везде в Европе он мало чем был в лучших условиях, а иногда и ничуть не в лучших; в Польше были религиозные волнения и преследования, и в остальной Европе они проявлялись, и западная Европа представляет в этом отношении более картин раздоров, смут и кровопролитий. Польское устройство не хуже было устройства других стран, а выработкой свободных форм стояло выше многих. Понятно, что Жан-Жак Руссо, которому давали на рассмотрение польское устройство на бумаге, отозвался о нем с похвалой, хотя и заметил его недостатки. Самое liberum veto, парализовавшее в Польше движение к полезным переменам, имело и свои хорошие стороны, насколько могло останавливать хитрости, козни партий; в тех важных случаях, когда могло идти дело о коренных переворотах государства, liberum veto, в благоразумных размерах предоставленное послам сейма, со строгой ответственностью перед судом за нечистое и корыстное его употребление, могло приносить пользу, удерживая порывы увлечения, способные овладевать большинством. Причины падения Польши не столько в тех дурных сторонах, которые были в нравах нации, сколько в отсутствии хороших. Таким образом, перебирая ее формы и явления жизни, поражающие нас своим разрушительным характером, мы найдем все то же, что было и в других странах, но мы не найдем в Польше тех здоровых, противодействующих дурному начал, которые в других странах Европы давали движение к улучшениям в общественном строе и к торжеству здравых убеждений.
   Корень падения Польши -- в той деморализации шляхетского сословия, умственной и нравственной, которая лишала силы хорошие учреждения и увеличивала власть дурных; восходя далее к началу, придется сказать, что корень падения Польши -- в тех качествах народа, которые так легко увлекли его к деморализации и вообще делали поляков неспособными к самостоятельной государственной жизни.
   Конечно, нет ничего труднее объяснить, отчего образовался такой или иной народный характер, хотя он и высказывается всей исторической жизнью народа. Трудность эта истекает оттого, что начала его обыкновенно восходят к тем отдаленным временам, о которых не дошло до нас сведений. Так трудно бывает уследить причины образования характера человека в отдельности -- они кроятся во впечатлениях нежного возраста; первобытные ощущения до того влиятельны, что слагают существо человека на всю его последующую жизнь, и только сильные перевороты в жизни могут изменить определившееся в детстве направление способностей. В то время, когда дитя начинает лепетать слова и различать предметы, неуловимые случаи производят на молодые нервы влияние, дающее подкладку для его способностей. То же совершается в жизни племен и народов. Мы застаем исторические народы в те периоды развития, когда у них уже определились первобытные свойства; последующие исторические судьбы дают нам только возможность проследить, как развивались они, а самое зарождение свойств от нас ускользает.
   В чем же состоят первобытные свойства поляка, т.е. такие, которые являются со вступлением его в историю. Кажется, мы не ошибемся, если скажем, что польский народ, как и все славянское племя, в большей или меньшей степени представляет избыток и господство сердечности над умом. Начиная от времен Болеслава Храброго, и кончая последними судорожными порывами к утраченной самобытности, поляк всегда действовал преимущественно под влиянием сердца; ум и воля подчинялись у него этому влечению и часто парализовались им. Народные добродетели и пороки объясняются этим свойством; поляк легко воспламеняется, когда затрагивается его сердце, и легко охлаждается, когда сердце от утомления начинает биться тише, легко доверяется тому, что льстит желанию его сердца и легко теряет доверие, когда слышит что-нибудь неприятное сердцу, и в обоих случаях легко попадается в самообольщение и обман: голос холодного здравого рассудка, хотя бы самый дружеский, ему противен; увлекаясь чувством, он считает возможным невозможное для его сил, затевает великое дело и не кончает его, делается несостоятельным, когда для дела оказывается недостаточно сердечных порывов, а нужно холодное обсуждение и устойчивый труд; он способен к чрезвычайной деятельности, но не надолго, и может скоро впасть в лень и апатию; он добр до беспредельности и способен на величайшие самопожертвования в пользу доброго дела в минуту увлечения, но редко способен вести его с постоянством, может бросить его на полдороге, легко сделаться свирепым, жестоким, но также по увлечению сердца и не надолго. Не в натуре поляка ни постоянная долгая дружба, ни упорная мстительность. При первом неприятном на его сердце впечатлении он рассорится с вернейшим другом, изменит ему, но зато легко протянет руку заклятому врагу, если тот удачно польстит его чувству. Его легко поднять до восторга и довести до уныния; от этого он часто бывает чрезмерно кичлив и заносчив, но часто падает духом и унижается в несчастии, то чрезвычайно храбр, то чрезвычайно труслив, то чересчур бурлив и неугомонен, то чересчур податлив.
   Этими свойствами объясняются те многочисленные рокоши и конфедерации, которые, после шума и треска, оканчивались примирением и покорностью власти. Сигизмунд III, Август II наделали Польше много дурного; против них восставали, составляли конфедерации, но их не выгоняли, как выгоняли французы своих Бурбонов или англичане своих Стюартов; поляки, пошумев, побурлив, побившись, наконец, между собой из-за этих королей, мирились с ними самым нежнейшим образом. Паны беспрестанно между собой ссорились и дрались, но Капулетти и Монтекки в Польше не бывало; родовая вражда не в духе поляков; наделав друг другу пакостей в порыве сердечной злости, они часто мирились и запивали венгерским свои недоразумения. В истории польских войн есть примеры изумительной рыцарской отваги и храбрости; но бывали случаи, когда все польское войско без боя разбегалось по лесам и бросало оружие, как это было, между прочим под Пилявцами в войне с Хмельницким. Гостеприимство и радушие, в чем едва ли какой народ сравнится с поляками, истекали из той же безграничной и безрассудной сердечности; природе поляка нужно было веселое общество, как воздух, и он легкомысленно ставил последнюю копейку ребром для удовлетворения этой потребности. Польское легкомыслие вошло у всех в пословицу, но никто не скажет, чтобы оно происходило от врожденной тупости и недостатка способностей; напротив, поляки народ очень даровитый, но сердечность увлекала их за пределы рассудка, вводила в ошибочные взгляды, приводила к промахам, и только горький опыт, охлаждающий сердечные увлечения, заставлял их увидеть истину; отсюда и польская пословица: мудр поляк после беды; но самый опыт редко исцелял поляка: при первом случае он впадал в новое самообольщение. Та же легкомысленная сердечность увлекала поляка незаметно к порокам, несправедливостям, низостям и преступлениям; сердечность, располагавшая панов к гостеприимству и веселой жизни, приводила их к потребности увеличивать свои средства, а не приучив себя думать над тем, чего сердцу хочется, пан не обращал большого внимания на то, что эти средства доставались ему крайним угнетением его подданных, захватом чужой собственности и даже продажей чести и отечества. Последнее, так позорившее Польшу перед концом ее существования, происходило более от необдуманности, чем от расчетливого презрения к отечеству. Поляк, часто готовый на все дурное, из корысти готов был по влечению сердца, бескорыстно разделить свое состояние с другими. Пан, которого от безалаберного управления тысячи крестьян доведены были до крайней нищеты, до унижения человеческого достоинства, часто в сущности был добродушный человек, держал в своем дворе толпу бедной шляхты, защищал и выводил в люди своих клиентов, не жалел для их пользы ни денег, ни забот.
   Поляки спокон века кричали о свободе, но свобода у них была только сердечная, а никак не разумная; последняя стремится к тому, чтобы, всему обществу было хорошо, чтобы склонности и побуждения каждого лица подчинялись потребности общего добра, идеал ее -- порядок, гармония; при свободе сердечной, неуправляемой умом, мало думают или совсем не думают о том, что прямо не соприкасается с побуждениями сердечной жизни. Человек, в сущности добродушный, желает, чтобы было хорошо только тем, кого он часто видит и с которыми делит свои сердечные ощущения, а до тех, с кем соединяет его только идея, ему мало дела. Так, подчас польскому пану, живущему в Великой Польше, кормившему и одевавшему десятки или даже сотни шляхетских семей, которых довольство ему доставляло бескорыстное наслаждение, мало прилегала к сердцу судьба соотечественников, терпевших разорение от татар где-нибудь на Волыни. Свобода сердечная ищет только удовлетворения частных склонностей и симпатий; идеал ее -- беспорядок, потому что без всеуравнивающего ума, дающего всему место и время, размер и границы, невозможно согласить разнообразия личных свойств и побуждений. Польша это сознавала и в продолжение веков не затруднялась говорить открыто, что она существует беспорядком (nierzadem Polska stoi). Мы не знаем, существовал ли другой подобный народ, который признавал бы нормальным состоянием общества беспорядок. Где такая свобода, свобода беспорядка, там непременно должна была образоваться крайняя аристократия, неравенство сословий и порабощение одних другими. В Польше так и было: сначала сословие лехов или шляхты поработило сословие кметей или хлопов, а потом и среди шляхты образовалось неравенство, которое было тем уродливее, что существовало фактически под легальным признанием равенства.
   В глубокой древности польские славяне, как и все вообще славяне, не составляли государства, но жили раздельными обществами под управлением старейшин. Зародыш неравенства существовал еще в те отдаленные времена; некоторые роды выдвигались из ряда других с большим значением и силой под именем лехов и образовали таким образом высшее сословие, мало-по-малу стремившееся поработить себе остальной народ. Польское государство, точно так же, как и Моравское, и наше Русское (в двукратном его составлении в Новгороде и Москве) образовалось вследствие потребности во взаимной защите составивших его частей и в отбое от натиска иноплеменников. Этими иноплеменниками были немцы, устремлявшиеся на славян со времен Карла Великого. После падения Моравской державы явилась в западной славянщине одна за другой -- Чешская и Польская; обе выдерживали борьбу с немцами; обе входили с ними в компромиссы, и в крайности отстаивали свое существование признанием над собой главенства императоров: они думали оградить себя от совершенного покорения и поглощения, а это именно случилось с другими их соплеменниками. Болеслав Храбрый был настоящим творцом польского государства и дал толчок политическому бытию Польши на многие века. Но внутренней крепости в нем оказывалось мало с самого начала. Элементы разложения дали о себе знать тотчас после смерти Болеслава. Лехи не повиновались королевской власти, ссорились между собой и не отдавались на волю государя, а по смерти слабого Мечислава, сына Болеслава, прогнали его вдову с малолетним сыном. Государство распалось. Но те же лехи, желая освободиться от королевской власти, желали сами властвовать над сословием кметей, земледельцев, тогда еще лично свободных, но по условиям быта уже нередко подпадавших под насилие лехов. Кмети стали отстаивать свои права, поднялись на лехов; начались беспорядки, междоусобия; к этой беде присоединилось еще и то, что на Польшу напали чехи и венгры. Польше, лишенной государственной целости, приходилось сделаться добычей других.
   Такие обстоятельства привели лехов снова к сознанию необходимости государства; они призвали изгнанного наследника прежних государей Казимира, и разрушенное государство опять сложилось. Казимир, одолженный лехам своим водворением, всю жизнь должен был потакать им и удерживать под их властью кметей: на это преимущественно и был он призван. Сын его, отважный Болеслав Смелый, взял, напротив, сторону кметей, думал, опираясь на их громаду, утвердить монархическую власть, но после многих промахов принужден был бежать из отечества. Брат его и преемник, Владислав-Герман, должен был делать все по воле лехов и духовенства, наделенного имениями, и потому, по единству интересов, державшегося заодно с лехами. Так же поступал и сын его, Болеслав Кривоустый. Перед смертью своей, в 1139 году, он разделил государство между сыновьями и открыл период удельного раздробления; в этот период значение лехов возвысилось. Княжества образовывались и дробились; князья Пястова дома истощались в беспрерывных драках между собой; каждый в своем княжестве нуждался в помощи богатых и высокородных лехов, и поэтому они все давали своим лехам привилегии, усиливавшие это сословие. Таким образом, они освобождали их от установленных прежде даней, подворных, мостовых, торговых и пр., от участия в постройке городов и военных станов, от военной службы, если она не отправлялась внутри края, наконец, от суда своего и своих наместников. Тут-то положен был легальный фундамент той шляхетской вольности, которой впоследствии всегда так дорожили поляки. Безурядица, разбои, своеволие господствовали в стране непрерывно два века. При крайней слабости центрального главенства в Кракове, не выработав себе прочных федеративных форм, которые связывали бы раздельные части между собой, растрепанная Польша только потому не досталась чужим, что немецкие императоры были отвлечены в другую сторону, а Русь сама истощалась в усобицах и покорена была татарами, одним словом, оттого, что у Польши в те времена не было соседей, которым было бы удобно овладеть ей. Тогда немецкая стихия начала всасываться в Польшу иным способом. В опустелые от междоусобий города польские князья начали накликать немцев, и давали им право пользоваться устройством, управлением и законами, принесенными из неметчины, не подчиняться законам края, и за апелляцией в своих делах относиться за пределы Польши, в Галле и Магдебурге. Этим положено начало тому строю городов, который до последних времен назывался магдебургским правом, или просто Магдебургией. Таким образом, пришельцы-немцы, живя в Польше, составляли как бы малые республики, чуждые славянскому населению страны как по языку, так и по нравам и обычаям. Это естественно разрывало внутреннее единство народа. Люди, занимавшиеся в Польше торговлей и ремеслами, тем, что составляет душу обыденной жизни, были люди другого происхождения и языка, тянули не к Польше, а вне Польши; у шляхты же образовалось такое понятие, что торговля и ремесло -- занятие вовсе не идущее к поляку и унижающее шляхетское достоинство; что же касается до простого народа, то немцы всячески не допускали его до выгодных занятий ремеслами и торговлей, и через то способствовали его большему упадку, обнищанию и порабощению. Это-то призвание немцев содействовало онемечению Силезии и отпадению ее от Польши. Внедрение немцев в города резко свидетельствует о свойстве польской натуры действовать по сердцу, не справляясь с рассудком и не рассчитывая на будущее. Еще больших бедствий наделал в этом отношении Конрад III, мазовецкий князь, призвавший для борьбы с язычниками-пруссами немецких рыцарей-крестоносцев. Он подарил им польские земли, загородил на будущие времена для Польши море и, главное, привил к Польше чужеядное растение, которое со временем, разросшись, вытянуло из нее кровь и соки.
   В начале XIV века Владислав Локетек соединил Малую и Великую Польшу под своим правлением и короновался королем. Мазовия состояла под управлением своих князей. Силезия бела разделена на мелкие владения и уже признавала главенство чешской короны: сын Владислава, Казимир Великий, занимаясь внутренним устроением перешедшего от отца к нему государства, должен был пожертвовать этой землей, искони польской, и уступил ее навсегда чешскому королю. На другом конце он уступил усевшимся в Пруссии немецким рыцарям-крестоносцам Поморье и земли Хелминскую и Михаловскую. То был, можно сказать, первый раздел Польши за много веков до того, который произошел в XVIII столетии, и притом раздел не завоеванных Польшей, а коренных польских земель, заселенных испокон века польско-славянским племенем. Непрочность политического здания Польши стала оказываться ясно, когда от него так легко отпадали составные части. Оно было близко даже и к тому, чтобы подпасть под власть чужих всецело. Уже при жизни Казимира короли венгерский и чешский составляли между собой планы овладеть Польшей и разделить ее; уже в те времена, как бывало впоследствии, в ожидании кончины бездетного короля являлись разные кандидаты, заискивавшие престол посредством составления партий; уже и тогда, как бывало в последние времена, польские вельможи получали пенсионы от иностранных государей. Так, Спытек и канцлер Збигнев получали их от венгерского короля, и такого рода путем обязан был Людовик короной после Казимира. Как не узнать здесь, в XIV столетии, той Польши, какую мы знаем в XVII и XVIII-м!
   Участие лехов в правлении в удельные времена выражалось местными вечами. Со времен соединения уделов, и веча соединялись в один сейм. Первое такое общее собрание мы встречаем при Владиславе Локетке в 1331 году. Казимир созывал шляхту в Вислицу, где были учреждены земские суды, введена администрация, заложены такие формы, которые, впоследствии оставались надолго непоколебимыми в главных чертах. Казимир обобщил и распространил на все сословие лехов или шляхты те привилегии, которые в удельные времена от разных князей получали знатные вельможи из лехов. Ему нужно было содействие шляхты, чтобы сделать после себя преемником своего племянника. За шляхетством, в котором помещался класс землевладельцев, следовали кмети. Судьба их во времена уделов подвергалась коловороту обстоятельств. Некогда они были собственниками земель, на которых жили, а впоследствии или разным способом потеряли свои земли и жили на шляхетских землях на условиях, или же со своими землями подчинены стали шляхте. В удельные времена, однако, не достигли они совершенного порабощения. Кмети хотя и часто подвергались произволу владельцев, но часто и убегали от них к другим владельцам из одного княжества в другое. С объединением Польши такие побеги стали затруднительнее, и кмети подпали большей зависимости. Казимир Великий прикрепил их к земле владельцев с некоторыми исключениями из общего правила. Дозволялось из одной деревни выходить только одному и никак не более двух. Сверх того кмети могли уходить от своего владельца в таком случае, когда последний находился под церковной клятвой, но это установлено только потому, что тогда кметь, живя у владельца, в случае смерти лишался христианского погребения, так как в имениях пораженного церковной клятвой прекращалось богослужение: это была уступка церкви, когда права мирские сталкивались с церковными. Другой случай, когда кмети могли оставлять владельца, был тот, когда владелец насиловал их жен и девиц. И здесь уступка церкви, которая заботилась о правильности семейных связей. Был еще третий случай -- кметь мог убегать по жестокости господина, лишавшего его средств к пропитанию, но этот закон находил себе противовес в другом, по которому кметь, страшась возвратиться к жестокому господину (si propter austeritatem seu rancunem domini suu redire timens), все-таки платил ему три гривны пени и годовой чинш.
   Таким образом, выходило, что если господин оберет кметя, то кметь может от него освободиться, заплатив ему, но как же кметь может откупиться, когда его уже прежде оберут? В другом месте того же законодательства говорится, что кметь не иначе мог покидать своего господина, как оставив ему все свое имущество: а это большей частью должно было равняться запрещению. Притом же кметь мог пользоваться этими правами там где, действовало польское право, а кроме польского, многие владельцы ввели у себя право немецкое, и последнее крепче польского держало кметя во власти владельца. При Казимире же постановлено, чтобы там, где введено было немецкое право, руководствовались им так, как и польским там, где последнее оставалось в силе. В те времена шляхта ссылалась на немецкое право, когда ей то было выгодно, а при случае обращалась к польскому, хотя закон и требовал избрать одно какое-нибудь. Заметим, что замашки сильных земли обходит закон и криво толковать его в свою пользу находили достойный пример в самом великом законодателе Польши. Этот король, большой женолюбец, соблазнил одну чехиню (Рокицану) и, чтоб обмануть ее, устроил фальшивый брак; подкупленный священник совершил обряд неправильно, король со спокойной совестью покинул ее, когда она ему надоела. Этот поступок польского землестроителя очень многознаменателен. В угоду другой любовнице, иудеянке Эсфири, он надавал льгот иудеям, и прежде внедрявшимся в страну. Этот народ еще менее, чем немцы, мог слиться с туземцами, и всегда оставался в Польше особой корпорацией, захватив в свои руки торговлю и промыслы, не давая хода природным жителям, подмечая слабые стороны общества и всячески обращая их в свою пользу. Вообще в государственной организации, устроенной Казимиром, мы мало видим здоровых начал; напротив, Казимир потакал тому, что впоследствии составляло вредные и дурные ее стороны: возвышению шляхты, порабощению кметей, отдаче в руки чужеплеменников экономических сил края и легкому обращению с законом.
   При Людовике Венгерском королевская власть пошатнулась. Шляхетскому произволу расширилась дорога. Чтоб побудить шляхту признать наследницей в Польше одну из дочерей своих, од Кошицким договором уволил шляхту от податей, от службы и па<-винностеи, кроме платежа двух серебряных грошей с каждого лана земли и кроме всеобщего ополчения в случае вторжения неприятеля войной в страну; если же потребуется вести военную силу шляхты за границу, то король обязывался вознаграждать шляхте убытки, понесенные от такого похода. Королю, кроме двух грошей, оставались для доходов столовые имения. Собственно привилегия, данная Людовиком, не составляла новости; главные черты льгот существовали еще во времена уделов для знатных лехов или панов; Казимир их распространил на все сословие лехов или шляхты, а Людовик их подтвердил, уяснил и расширил.
   Равенство шляхетского сословия тогда уже подрывалось силой богатых и знатных вельмож. При Людовике, а еще более в последовавшее за ним бескоролевие, знатные роды вели между собой распри, а низшая шляхта служила им и за них дралась между собой. Через бракосочетание великого князя литовского Ягелла с польской королевой Ядвигой Великое Княжество Литовское, с вошедшими в его состав русскими землями, очутилось под одним коронованным главой с Польшей и, таким образом, явилось в Европе пространнейшее государство; за уступкой Казимиром Силезии и Поморья, теперь польский король стал владетелем пространства на восток до Угры и Сулы, а на юг до Черного моря. Мало было сплочения в этом государстве. Литва управлялась отдельно королевскими родственниками в качестве наместников. Добродушный, но недалекий по уму, Ягелло не устроил порядка, а скорее расшатал его. В 1413 году он, по желанию поляков, распространил права польского шляхетства на Литву, но не иначе как на ту часть, которая приняла римско-католическую веру, -- на православных русских это не простиралось. Таким образом, он расширил стихию своевольства, лежавшую в этих правах, и лишивши последователей одной веры того, что дал последователям другой, возбудил между ними рознь и вражду. По смерти Ядвиги он удержался на польском престоле единственно угодничеством шляхте и допущением всякого произвола. В конце царствования (1431 г.) он подтвердил все, что уступлено было шляхте Казимиром и Людовиком, еще к тому и расширил ее права: он обязался никого не арестовать без суда, дал обещание не бить монеты без согласия шляхты и ничего вообще не предпринимать без совещания с ней. Во внешних делах при Ягелле проявилось характерное качество поляков начинать и недоканчивать, успевать, но не пользоваться в пору успехами и пропускать удобное время. В 1410 г. поляки разбили наголову крестоносцев, пущенных неблагоразумными предками на свою землю, заклятых врагов своих, а потом помирились с ними и даже не отобрали своих исконных земель.
   Ягелло умер, и по поводу преемничества возникли смуты и междоусобия, несмотря на то, что сын его, Владислав, еще при жизни родителя признан его наследником. Громада шляхты шла за знатными фамилиями: Леливчиками, Ястржембцами, Налэнчами и пр. Друг на друга нападали, друг у друга грабили и сожигали имущества; к этому присоединилась религиозная смута; одни были против короля, другие за короля, и составили конфедерацию, то есть сотворили в государстве государство. Это явление, чрезвычайно разъедавшее Польшу в последующие времена, было и тогда уже не чуждо ей; и в этом отношении Польша XV в. походила на Польшу XVII и XVIII. С помощью конфедерации король утвердился. Он умножил и расширил шляхетское сословие, распространив его привилегии на Южную Русь, чтоб привязать ее к Польше.
   В Литовском Великом Княжестве также были разделение и смуты. По покорении русской земли языческими князьями, победители раздавали покоренные земли и города своей родне и своим боярам, природным литовцам, которые водворялись в назначенных местах с дружинами и держали в порабощении русских. Древние русские княжеские и боярские роды под гнетом победителей теряли свою силу и значение. Литовские князьки, заменившие русских, сидя в русских городах, зависели от великого князя, своего верховника. Таким образом возникла на Руси новая родовитость, род феодалов, налегавших на порабощенную Русь. Правда, уцелело несколько и русских княжеских родов, сохранивших свои владения посредством покорности и связей, но они, видимо, уже занимали второстепенное значение в сравнении с литовскими. Однако Литва и Русь не могли долго оставаться враждебными сторонами, потому что литовцы, по слабости собственных гражданственных начал, соприкасаясь с русскими, принимали их язык, народность и веру. Без сомнения, еще полвека -- и литовские князья, расселенные по Руси, забыли бы о своем происхождении. Но крещение Ягеллав римско-католическую веру, а за ним крещение в ту же веру остававшихся в язычестве и переход от греческой к римской нетвердых новичков христианства произвели две партии -- литовскую и русскую. К первой принадлежали принявшие католичество, ко второй -- православные. Последние отвращались от соединения с Польшей; первые хотя также хотели удержать автономию Литвы, но, по единству веры, наклонялись к более или менее тесной связи с Польшей. При Ягелле управлявший Литвой двоюродный брат его, Витовт, хотя и соблазнялся предложениями короны от императора, но колебался и не решался посягнуть на ущерб достоинства Ягелла и Польши, тогда как родной брат Ягелла, Свидригелло, православной веры, открыто и смело поднял оружие против соединения с Польшей. При сыне Ягелла преемник Витовта, Сигизмунд, католик, признал польского короля государем Литвы и был убит православным князем Чарторыским. По смерти Сигизмунда в Литве посажен был отдельно князем сын Ягелла, Казимир, а когда польский король Владислав Пал в бою против турок (1444 г.), то поляки пригласили на престол Казимира. Литовцы не хотели пускать его и пустили не иначе, как с условием, чтоб Польша возвратила Литве Волынь и Подоль (присоединенные к Польше при Ягелле наравне с Червоной Русью, захваченной еще Казимиром Великим). Семь лет Казимир Ягеллонович уклонялся от присяги на соблюдение прав шляхетских, во-первых, оттого, что в этой присяге было обещание охранять за Польшей земли, которые она считала своим достоянием, следовательно Волынь и Подоль; во-вторых, оттого, что он, как государь литовский, пользовался большей властью, чем польский король; но после семилетнего упрямства он, наконец, присягнул, подтвердил все права и вольности шляхетства и дал обещание сохранять все владения Польши и расширять их. Православная Русь и обрусевшая Литва не очень любили Казимира католика, угодника поляков; они не имели расположения быть в связи не только с Польшей, но и с Литвой, и стали обращаться к Москве, которая вслед затем и начала заявлять права на главенство над всей Русью. От этого Литва, получившая от Польши римско-католическую веру, хотя все еще не переставала думать об автономии, но стала более склоняться к Польше, по мере того, как начала опасаться, чтоб Русь православная не отдалась Москве.
   Со времени Казимира Ягеллоновича в Польше начались правильные постоянные сеймы или шляхетские собрания, отправлявшиеся в разных местах. Владельцы сделались полными государями в своих имениях, присвоили себе право судить своих подданных, отнюдь не допускали короля вмешиваться в свое управление. Шляхетство стало ревниво за свои привилегии и подозрительно к королю, боялось, чтобы король как-нибудь не нашел средств и силы ограничить его: семилетнее упрямство Казимира и нежелание подтвердить шляхетские права подавали повод этим опасениям. Боязнь, чтоб король не забрал в свои руки военных сил и с помощью их не ослабил шляхетской вольности, не допускала шляхту решаться на выгодные внешние предприятия, к которым сама судьба призывала Польшу: черта, обычная в польской истории до конца польского государства. Оттого внешние события Казимирова царствования дали много шума и блеска, но менее успехов для будущего, чем сколько можно было ожидать. Пруссия, недовольная правлением крестоносцев, отдавалась польскому королю: следствием этого была многолетняя война. Король должен был вести ее на свой счет; польское шляхетство мало помогало ему своими средствами, Литва вовсе не помогала. Война, однако, кончилась к пользе поляков, но со страшным опустошением Пруссии, происшедшим оттого, что шляхта оказывала мало содействия. Польша возвратила утраченные земли (Хелминскую, Михаловскую и Варминскую). Орден признал себя в ленной зависимости от Польши, но сохранил свое существование. Соседи искали союза и единения с Польшей. Чехи по смерти короля своего Юрия Подебрада и венгры по смерти Матфея Корвина избрали на престолы свои Казимирова сына, но из этого не вышло для Польши ничего. Новгород отдавался Казимиру, и поляки не сумели воспользоваться этим. Открытие для Польши течения Вислы и ее устья оживило торговлю с ганзеати-ческими городами: в край притекали произведения европейской промышленности; усилился сбыт туземных произведений: вместе с тем пробудилась и умственная жизнь; основана была Краковская академия, а за ней школы; началась литература, распространилось знание латинского языка и современных наук. Но, вместе с тем, широкие права шляхетства ослабляли королевскую власть, а с ней благоустройство и порядок, развивали своеволие и политическую безнравственность; богатые польские и литовские паны играли из себя независимых корольков; шляхта не давала средств на истинные нужды отечества, слушала и угождала не главе государства, а своевольным вельможам, кричала о свободе, а лакействовала перед богатыми; сильные не смотрели на закон, в своих спорах позволяли себе самоуправство, нападали друг на друга, не обращая внимания на то, что от этого терпели невинные жители; по всей стране размножились разбойники: в судопроизводстве была путаница и кривосудие. Этому способствовало то, что в разных местах действовали различные права: у одних немцев магдебургское, у других иное, немецкое же, у русских русское, у Мазуров мазовецкое. Со времен Казимира начинаются непрестанные жалобы на обилие своевольных людей в Польше и Литве; против них писались законы, но своеволие не прекращалось. Самое ближайшее знакомство с Западом посредством торговли, развивая в шляхетском сословии благосостояние, вызывало роскошь, порождало мотовство, а затем для увеличения средств к лучшей жизни и отягощение подданных.
   При наследнике Казимира, Яне-Альбрехте, узаконено большее порабощение кметей, или хлопов. В 1469 г. запрещено им покидать свое место жительства и выходить из-под зависимости от владельца, исключая одного из каждого села в год. Закон дозволял, однако, одному из сыновей кметя увольняться в учение по воле пана, а так как и без того судьба хлопов была в воле пана, то само собой разумеется, что это не была привилегия для народа. Подтверждалось, чтоб хлоп находился под доминиальным судом, иными словами, чтоб честь, жизнь и имущество находились под произволом пана. Лицам не только хлопского, но и мещанского звания воспрещено владеть земскими имениями. Таким образом, всех, не принадлежащих к шляхетскому сословию, стали считать безземельными. До тех пор кметь хоть и обязан был работой за землю, которую обрабатывал для себя и на которой жил, но, по обычаям, она переходила в его роде по наследству от отца к сыну. С этих пор древний обычай не мог более стеснять пана, если он захочет перевести хлопа с одного грунта на другой, или даже лишить его грунта вовсе. Убежавший и пойманный хлоп не отвечал уже перед судом за себя, а отвечал за него тот, кто его передерживал. В этом случае кметь как будто переставал быть человеком, а становился наравне с бессловесным животным, или даже бездушной вещью. Также по всякой жалобе на кметя отвечал не сам кметь, а его господин за него.
   Царствование двух последних Ягеллонов (Сигизмунда I и Сигизмунда-Августа) представляется у поляков золотым веком. Тогда было много наружнего блеска. Тогда у поляков были свои поэты, ученые; Польша произвела величайшего двигателя научной истины, Коперника. Но в это же время предрассудки шляхетской породы дошли до крайних пределов и хлопы впали еще в тягостнейшую неволю. Правда, Сигизмунд I лично был человек доброго сердца, старался облегчить участь хлопов, и назначил даже количество обязательных дней для работ на панов, но шляхта имела слишком много прав, чтоб связывать себя постановлениями. Сам Сигизмунд I не только не ограничивал прав шляхетства, но подтвердил все прежнее. Панские подданные были изъяты от покровительства короля, наравне также с панскими пленниками и с теми вольными Людьми, которые женились на рабынях и поэтому делались рабами. В Литве и Руси состояние хлопов было тяжелее, чем в Польше. По литовскому статуту шляхтич, убивший чужого хлопа или даже вольного человека, но не шляхетского звания, наказывался единственно платежом головщины. В Литве еще более, чем в Польше, возвысились знатные роды и подавляли своим величием убогую шляхту. Легальное равенство между всеми, принадлежавшими к шляхетскому званию, естественно, не могло удержаться на деле: не могло быть равных отношений между паном, получающим двадцать -- сорок тысяч червонцев в год дохода, и убогим владетелем каких-нибудь двух волок. В Литве не было еще сеймов при Сигизмунде I, и сенаторы не считали за шляхтой право соучастия в правлении, а потому и смотрели на нее как на класс ниже себя. Хотя в Польше были сеймы, но сенаторы, происходя из знатнейших фамилий, обращались с послами от шляхетства, как со своими прислужниками, тем более, что послы от шляхетства, будучи относительно небогаты, по приезде на сейм, принимали пособия от короля или от панов, и таким образом уже в те времена, как и впоследствии, послы говорили и действовали не по собственному убеждению, а по воле тех, которые их содержали или платили им.
   Дух подобострастия, угодничества, продажничества и вместе буйства, неповиновения закону был отличительным свойством тогдашнего шляхетства. Уже тогда срывались сеймы, и довольно часто. Так в 1533, 1537, 1540, 1544 и 1548 годах сеймы разошлись, не окончив своих дел. Явление, так частое в XVII и в XVIII в.в., происходило и в XVI. Чтоб провести на сейме какое-нибудь постановление, король должен был склонять панов обещаниями, лестью, подарками; со своей стороны паны, если им нужно было провести какой-нибудь закон, подкупали послов. Между владельцами то и дело происходили наезды; сосед разорял соседа, убивал его подданных наравне со скотом. В таких наездах за знатных панов работала шляхта, состоявшая у них на угощениях и плате. В судах было бесчисленное множество процессов о таких насилиях, но знатные паны не очень боялись суда, и даже сейма. Так один пан, по прозванию Русецкий, обвиняемый за буйства и убийства, прибыл на сейм с громадой подкупленной шляхты и требовал прекращения процесса над собой, и когда король настаивал на правосудии, он себе уехал прочь, и не видно, чтоб его потом преследовали. Процессы были обложены большими пошлинами: иногда выигравший дело об имуществе должен был платить пошлин больше, чем стоил иск, а потому и удобнее было управляться самому, когда достанет силы. Угождая панам и служа им из выгод, шляхта часто поднималась против них и против короля. Всяк поставлял себе целью быть независимым и не хотел ощущать на себе какого-нибудь давления, и потому, кто только мог, тот и буйствовал, и ничего не могло быть легче, как собрать шумный скоп недовольных. Но смятения так же легко утишались, как возбуждались. Королева Бона, большая интриганка, составила около себя партию: делались большие злоупотребления, установлялись неправильные поборы, продавались должности. Вспыхнуло неудовольствие. Несколько тысяч шляхты собралось под Львовом; шумели, кричали, грозили и, удовлетворенные фразами и обещаниями, разошлись, ничего не сделав. Сбор этот остался в истории под названием "Куриной войны".
   Эта эпоха замечательна и тем, что отсюда начинается упадок прав городов. До тех пор города имели право посылать на сейм своих представителей; но так как городские послы являлись туда в небольшом количестве и не могли ничего поделать против большинства шляхетских послов, да притом шляхта смотрела на них с презрением, то города сами перестали посылать своих представителей и, таким образом, лишались своих прав: впоследствии уже нельзя было восстановить их. С Сигизмунда I стали отдаваться города под надзор старост -- панов, получивших от короля в пожизненное владение королевские имения; в городах существовали выборные должности: войт, райцы и лавники, но в эти должности выбирались обыкновенно такие лица, какие были угодны старостам; магдебургское право не только не отнималось, но еще и вновь раздавалось, однако не защищало города от произвола вельмож и нередко служило к отягощению мещан: нужны старосте поборы, выборное правление города наложит их по воле старосты. В Польше тогда уже не было другой системы, кроме беспорядка. Король подчас мог поступать деспотически, сенаторы и его любимцы могли подкупить и направить сейм, как им угодно. Так, любимец Боны, Кмита, стращал купцов-христиан в городах, что он подговорит на сейме послов, чтоб расширить торговые права иудеев, а последних стращал тем, что за их лихоимство и обманы он подговорит сейм лишить их торговых привилегий: и тех и других держал он в страхе угрозами направить сейм по своим видам к их ущербу. В других случаях королем играли как пешкой: так Сигизмунду I не дозволяли принять в соправители сына, а потом ставили ему на вид, что он стар, и требовали, чтоб он передал сыну правление. Подчас и сеймовые послы были в разладе со страною, которой служили представителями. Перед собранием сейма они получали на сеймиках инструкции, как им действовать, а по окончании сейма должны были отдавать отчет на сеймиках, которые назывались в таком случае реляцийными, но бывало иногда, что сеймики не одобряли установленного послами. Так, в 1540 г. в некоторых местах шляхетство не хотело признавать определений, состоявшихся на сейме.
   Царствование Сигизмунда-Августа было периодом блистательных явлений польской безладицы. С самого начала от короля потребовали развода с женой Варварой из дома Радзивиллов; мать короля, Бона, строила козни против невестки, а поляки были ее игрушкой. Сигизмунд-Август не поддавался и настоял на своем; здесь поляки очень резко показали свойство своего национального характера: сперва горячились, потом уступили, и те, которые громче других кричали против королевы, потом нижайше кланялись ей и заискивали милостей. Однако, королева Варвара недолго прожила после такой передряги и после ее смерти поляки чуть не поклонялись ее памяти. Вообще заметно, что чем больше утверждалось и узаконялось политическое всемогущество шляхты, тем она делалась слабее: ее можно было водить за нос; запросив многого, она отступалась от всего, переходила от одной крайности в другую, от заносчивости к покорности, от злобы к податливости; чем больше поляк получал свободы, тем ближе был к тому, чтобы лишиться ее, хотя никак не воображал, что он ее лишается.
   Так сделалось в этот век со свободой совести. Польша приобрела ее в самом широком размере и скоро утратила. При Сигизмунде I религиозные нововведения считались неодобрительными, хотя и не преследовались с большим рвением; в Польше существовала инквизиция, сперва в руках монахов, потом, с 1542 г., в руках епископов. Этой инквизиции сходило с рук, когда она сжарила двух-трех. незнатных особ: мещанина, продававшего жиду святые дары, да старую мещанку, в которой отыскали какое-то неправоверие в божество Иисуса Христа. Но шляхетство иначе отнеслось к этому учреждению, когда оно стало призывать к суду людей шляхетского звания. Сеймовые послы на воеводских сеймиках получили инструкции стараться об отмене инквизиции и, после многих споров на сейме 1552 года, она была временно упразднена, а через десять лет, в 1562 году, уничтожена и по имени. Польша стояла открытой для всяких вероучений и ересей. Сам Сигизмунд-Август и примас польского духовенства, Уханский, готовы были отступить от папизма и наклонялись к восточному православию, хотя и не сознавали этого вполне. Сигизмунд-Август отнесся к апостольской столице с такими смелыми требованиями : чтоб обедня отправлялась не по латыни, а на живом языке, чтобы причащение было под двумя видами, чтобы в сан священника поставляли и женатых, чтобы аннаты, платимые римскому двору, были уничтожены и чтобы был учрежден в Польше национальный синод. Папа Павел IV (Караффа) отправил в Польшу легата Липомана укреплять короля и поляков в вере и убеждал дождаться решения вселенского собора, который должен был умиротворить волнуемую церковь. Король решился дожидаться. Собор, на который надеялись, был Тридентский, как известно, освятивший и подтвердивший все папские притязания и перемены, сделанные папами в церкви. В Польшу был отправлен легат Коммендони с определениями собора. Примас Уханский готов был объявить борьбу папе, надеясь сделаться сам патриархом национальной церкви. Но Сигизмунд-Август показал свою слабую натуру. Оттого ли, что он, как думают, желал развестись с женой и надеялся получить от папы диспенс, или от страха совести перед отеческими преданиями, он забыл свои прежние требования, признал все, чего хотел папа. Примас также должен был уступить, тем более, что епископы не намерены были его поддерживать. Впоследствии сам примас Уханский не только отрекся от своих затей, но сделался вернейшим слугой папизма. С тех пор (1564) хотя в Польше и Литве оставалась свобода совести, но она уже не могла привиться ни к чему прочному. Реформатское движение Европы коснулось Польши легко, поверхностно, не входя в умы, скользя по чувству людей высшего класса, щекотало его своенравие и не пускало никаких корней в народной жизни. Была мода на вольнодумство: поляки поддались ей; шляхта бросалась в кальвинство, лютеранство, арианство, как будто играя своей свободой; явились иезуиты -- и шляхта так же легко, поверхностно, необдуманно бросилась в их объятия и завязла прекрепко.
   Сигизмунд-Август более всех Ягеллонов усвоил польскую национальность и ввел в Литву все польские учреждения, каких там недоставало. Устроив правильный сейм и такие суды, какие были в Польше, он отказался от наследственного права на Литву и устроил вечное соединение Польши с Литвой. В 1566 году он отрекся от всех, даже номинальных, прав королевской особы вмешиваться в собственность шляхетскую, и тем самым хлопы, уже прежде преданные произволу панов, под благовидным именем доминиального суда, лишились даже надежды на покровительство государя. Для всей массы простого народа в Речи Посполитой короля как будто не было. Народ знал своих независимых панов, которые могли его обдирать, мучить и казнить. Богатства, стекавшиеся в Польшу через торговлю, подняли роскошь до высокой степени; экономия стала считаться скаредностью. Паны друг перед другом щеголяли гостеприимством, пиршествами, пышностью в одежде, постройкой великолепных дворцов, содержанием многочисленной прислуги, надворного войска и тунеядцев из шляхты, под названием резидентов; вошли в моду расточительные поездки за границу. Все это требовало новых доходов, а доходы панам доставляли им рабы, и на рабов наваливали тяжелые работы: уже не было помина об урочных днях в неделе. Каждый в своем имении устраивал, как хотел, быт хлопов, и обыкновенно они работали на пана шесть дней, а для их жалкого прокормления давалось им воскресенье. В имениях духовных лиц состояние хлопов отнюдь было не легче, как бы ожидать следовало, тем более, что духовные сами не управляли своими имениями, а отдавали их в посессию другим. Жалобы и стоны подвластных не доходили до превелебных владетелей, которые, получая доходы, жили себе весело и молились Богу о благоденствии такой республики. В королевских имениях состояние хлопов было не лучше, хотя они имели право жаловаться на несправедливости старост; тягаться хлопу с паном было всегда трудно; старосты же, владея имениями только пожизненно, не имели расчета щадить хлопов, а старались выжимать из них все, что можно, до крайности. В столовых имениях, с которых доходы шли королю, управители, доставляя в королевскую казну, по инвентарю, что следовало, старались приобрести доходы для себя и потому часто были тиранами над подданными.
   Век Сигизмунда-Августа считается золотым веком литературы и просвещения. Но, не отнимая достоинств таких замечательных и талантливых писателей, как Кохановский или Рей, надобно сказать, что плоды тогдашней литературы важны только в кругу своего родного края и далеко не имеют мирового значения. Ученейший из польских историков, Лелевель, выразился таким образом об умственной деятельности этого золотого века: "Вообще поляки не имели творческих способностей, усвоивали легко чужия открытия, а сами почти ничего не создали новаго, только один Коперник составляет исключение". Указывая на это имя, надобно, однакоже, сознаться, что этот великий человек обязан Польше своим рождением, а воспитание получил за границей, и все его ученые симпатии обращались вне Польши.
   Высшее место образования, Краковская академия во всех отношениях стояла ниже заграничных. Люди способные, желавшие приобрести основательные знания, спешили в Германию, Италию и Париж, а Краковская академия оказывалась для них недостаточной приготовительной школой.
   Поверхностный набор знаний, риторическая болтовня, отсутствие критики и приложения знаний к практике составляли черты польского учения. Правовед зазубривал кое-что из римских законов и ничего не знал о польском праве; богослов не читал священного писания, а долбил только Liber sententiarum Петра Ломбардского; медик учился по Галену, назнакомый с новым ходом науки и не изучая вовсе человеческого тела. Юноши выходили из академии круглыми невеждами, и умные люди находили, что для того, чтобы действительно чему-нибудь научиться, необходимо прежде было выбить из головы ту дребедень, с которой выходили из школы. Один из ученых того времени, Горский, жалуется, как бывает трудно бросать и забывать знания, приобретаемые в академии. "Счастлив тот, говорит он, кто успеет выкарабкаться из этой грязи; но нередко юношеский ум, забитый отвратительной грубостью ученья, не в силах бывает избавиться от него без тяжелаго труда". В обществе студентов господствовали бездельничество, лень, буйство и грязные шалости. Начальники заведения жаловались, что к ним поступают юноши, которые в семейном быту, от отцов и родственников, набираются духа своевольства, лени и презрения к знаниям; а им, напротив, замечали, что академия не умеет вести учеников и выпускает в свет граждан с дурными наклонностями и привычками. Под ведением академии находились в разных местах Польши школы или так называемые колонии, где учили читать, писать, немного арифметики, латинскому языку и затверживали сентенции древних философов. Этим и ограничивалось общественное воспитание. Протестантские школы были несколько лучше, но на них лежал исключительный религиозно-сектантский характер.
   Вообще школ было мало, и грамотность не очень была распространено в Речи Посполитой; от этого один из мотивов, по которым иезуиты скоро приобрели влияние на массу, был тот, что они быстро и успешно распространяли грамотность и учение.
   Иезуиты пришлись как нельзя больше по мерке польскому характеру. Этот орден, как известно, тем и отличался, что чрезвычайно искусно приноравливался к особенностям страны и пользовался слабыми сторонами того гражданского общества, в которое вступал. Польская сердечность и добродушие встречали в них самые привлекательные качества. Никто столько не показывал дел милосердия и любви, как иезуиты; ни от кого бедный и страждущий не видел такого радушного участия и материальной помощи, как от иезуитов. Во время моровых поветрий иезуиты с опасностью жизни ухаживали за больными. Никто так не отличался благочестием, скромностью и бескорыстием, никто так скоро не выучивал отданных в учение детей и не выпускал их с видимыми признаками мудрости; никто с таким даром красноречия не умел вкрадываться в душу, убеждать и возвращать в лоно церкви заблудших овец; ни у кого так великолепно и нарядно не отправлялось богослужение. Все, чем можно было привлечь добродушное и пылкое чувство, подействовать на восприимчивое воображение и опутать нетвердое размышление -- пустили в ход иезуиты. Никто не мог превзойти их в искусстве благочестивого шарлатанства. С появлением их в Польше эта страна вдруг сделалась краем чудес, знамений, явлений и откровений: стоит только заглянуть в их годовники (Annuae), чтобы видеть, какие это были чудотворы, в какие фамильярности входили они с ангелами и святыми, какие дивные исцеления производили своими молитвами: слепые прозревали, глухие слышали, безногие ходили, люди падали с крыш, разбивали головы вдребезги, и головы склеивались от иезуитских молитв; и все это записывалось и печаталось с точностью, указывалось место, где случилось чудо, имена и признаки лиц, с которыми были чудеса, а также и тех, кто их производил. Как было им не овладеть Польшей? Они и овладели ей. На счастье, судьба послала им такого польского короля, как Сигизмунд III: он царствовал долго и всегда находился в их руках. Победа им обошлась не без борьбы; против них ополчались и православные, и диссиденты (протестантывсяких толков), и самые католики, недовольные тем, что иезуиты овладели правительством и всеми делами; даже своя братия -- монахи других орденов, из зависти враждовали против них; они все вынесли геройски и остались победителями. Их победить могла только здравая наука и светлый холодный ум, неувлекаемый воображением и сердцем; а этого полякам недоставало паче всех соседних народов.
   

III.

Период упадка. -- Монашеское воспитание. -- Жизнь в Польше. -- Дворская служба. -- Палестра. -- Войско. -- Сеймики. -- Пьянство и кутежи.

   Период вступления Сигизмунда III у польских историков признается бесспорно периодом упадка, хотя главнейшие свойства польской жизни в основных чертах оставались те же, что и прежде были. То же своеволие, неповиновение власти, неуважение к закону, та же безладица на сеймиках и сеймах, путаница в судах, то же непостоянство, легкомыслие, риторство, хвастовство, отсутствие политического смысла во внешних столкновениях; то же высокомерие чувства собственной силы, то же самоунижение, продажность и лакействование слабости, тот же добродушный эгоизм, происходящий больше от необдуманности, чем от черствости сердца, то же подражательное увлечение иноземщиной, то же порабощение и обесчеловечение низшего класса. Только в период упадка все эти признаки являются в крупнейших формах, но в этом отношении иногда может вводить нас в обман то обстоятельство, что о событиях этого периода мы имеем гораздо более подробных сведений, чем о ранних. При том же, многое в эти времена является в положительных формах, тогда как прежде совершались подобные факты без легальных форм, по крайней мере нам известных. Так, например, liberum veto -- право одного посла на сейме уничтожать решение целого сейма, право, мешавшее столько раз окончанию сеймов, по мнению некоторых, является как положительная форма при Яне-Казимире, но мы видим, однако, что еще при Сигизмунде I сеймы не доводились до конца. Следовательно, сущность этого явления не принадлежит только к последним векам, и сейм 1652 года, с которого Сицинский, сорвав его, открыл целые десятки таких сеймов, был в своем роде не первый, а, сколько известно, семнадцатый. После него до Станислава Понятовского из пятидесяти пяти сеймов могло состояться только семь, да и то под чужеземным давлением; прочие были сорваны. Срывать сеймы было для послов статьей дохода. Так сейм 1669 года, как говорили, был сорван Олизаром за 600 зл., а сейм 1690 года Городинским за 600 талеров. Все это свидетельствует только о большей степени деморализации и легкомыслия, но основных изменений против прежних веков не последовало. Вся польская история имеет то свойственное ей отличие, что в ней от начала до конца господствует какой-то дух саморазрушения. Мы видим перед собой как будто несчастный, болезненный организм, которого вся жизнь состоит в развитии прирожденных злокачественных соков, ведущих его в могилу. Даже такие явления, которые по своей внешности должны представляться фактами прогресса силы, политической и гражданской крепости, духовной деятельности и благосостояния, в Польше способствовали только возрастанию того, что обусловливало ее неминуемую смерть.
   Так в XIV веке Польша собралась в единое государство, но в ту же эпоху утвердилось и укрепилось шляхетское своеволие, послужившее ей в будущем к гибели. Выработались сеймы и сеймики, но принесли польской нации вред, приучили польский народ не к законности, а к бесправию, не к гражданской доблести, а к продажности, не содействовали благодетельным учреждениям, согласию и порядку, а препятствовали всяким добрым намерениям власти, мешали удовлетворению потребностей страны и тормозили естественный ход общественного развития. Такие два блестящие события, как соединение с Литвой и приобретение Пруссии, должны были создать огромное могучее государство: вышло совсем не то; эти два события для Польши отозвались гибелью. Соединение с Литвой и Русью вовлекло ее в борьбу с Москвой, и этой борьбы она не умела вынести, а приобретение Пруссии связало ее с бранденбургским домом, который возрос и окреп у нее под крылом, а потом наложил на нее львиные когти. При Сигизмунде III возникла церковная уния; современникам она казалась укреплением государственной связи. Были две веры между собой несогласные; теперь они соединялись; -- и тут последствия вышли совсем иные: это событие повлекло к ужасным для Польши результатам. Польша умела обращать во вред себе даже такие события, которые сама судьба слагала в ее пользу. Так, при Сигизмунде III Московское Государство, обессиленное усобицами, доставалось Польше; но Польша не только не сумела удержать его, а обратила последствия смутной эпохи Московского Государства во вред самой себе. Известно, что те же польские шайки, которые разоряли Московское Государство, стали потом разорять собственное отечество, да к тому еще эпоха смутного времени усилила под боком у Польши козачество. Самое это козачество, это воинственное народонаселение, оборонявшее окраины Польши от хищнических стремлений Крыма, вместо того, чтобы сделаться полезной для государства военной силой, которая могла бы успокоить границы и овладеть берегами Черного моря, поляки сумели настроить так, что оно соделалось враждебнейшей для них стихией. От смерти Сигизмунда III до Станислава Понятовского Польша не показывает признаков никакой деятельной жизни, а ведет жизнь страдательную, т.е. испытывает то, что ей судьба подает, идет туда, куда другие ведут ее. Две страшные эпохи потрясают ее, первая -- козацкая революция, вторая -- Северная война. Последняя нанесла такой удар уже истощенному ее организму, что она стала каким-то полуживым, полугниющим телом. Неотвратимые библейские письмена, виденные когда-то Валтасаром, были начертаны над ней во очию всего света. Одни поляки их не замечали.
   Воспитание всему корень. Каково воспитание народа, такова и его деятельность Начиная от введения и распространения иезуитов до первого раздела, в Польше почти все воспитание было в руках монахов; исключение составляли академические колонии, представлявшие мало утешительного. Из монашеских орденов, у которых были школы, наибольшая часть приходилась на долю иезуитов; за ними следовали базилиане и пиары.
   История польского просвещения может быть наполнена бесчисленными столкновениями иезуитов с пиарами, иезуитов с академией, иезуитов с епископами и т.д. Одна сторона с другой тягались судом перед королем, перед папой и сами расправлялись между собой; ученики враждебных училищ -- иезуитских, пиарских и академических употребляли в дело кулаки и палки: сами наставники их к тому подзадоривали; но это отнюдь не была война за какие-нибудь принципы. То были споры за первенство, за школьную честь, за доходы, за право быть в том или другом городе: академики ни за что не хотели дозволить иезуитам заводить свои школы там, где прежде были академические. Все это были явления, соответствовавшие безладице, господствовавшей в крае, плод мелкой зависти, затронутого самолюбия; из всего этого не вырабатывалось ровно ничего, кроме вреда учению и нравственности. Воспитание всех было одинаково, один и тот же дух, одинаковое шарлатанство. Когда иезуиты сотворили своего святого, Станислава Костку, и величались им, академия, чтобы не отстать от них и не показаться ниже их перед Богом, сотворила, наконец, и себе своего академического святого, Яна Канта.
   Все школы носили церковный характер, все зависели от верховной власти папы. Наблюдение над ходом просвещения сосредотачивалось в Риме. Академия, правда, подчинилась светской власти, но только по материальной части. Порядок преподавания был у всех сходен. Иезуитские школы были образцами. Главный начальник их всех был генерал, а-под его ведением были провинциалы. Каждая школа состояла под начальством ректора, префекта и наставников. Преподавание было двоякое: общее школьное, доступное для всех и педагогическое для образования наставников. Последние приготовлялись в так называемом новициате, куда поступали из лучших учеников; первые два года они говорили не иначе, как по латыни, и упражнялись в благочестивой практике, а потом переводили их на четыре года в богословское отделение. В школах, собственно так называемых открытых для всех, было два рода классов: низшие или грамматические, числом три: инфима, грамматика и синтаксис, и высшие или гуманиорум, числом два: поэзия и риторика. В первых, т.е. грамматических, учили латинскую грамматику Альвара и задавали соответствующие упражнения на латинском языке. В высших читали кое-что из латинских писателей и отчасти из греческих, но вообще греческого языка почти никто не знал, и занятие им упало по введении иезуитов. Тем обыкновенно кончалось воспитание. В главной иезуитской школе в Вильне и в некоторых других были еще два высших класса философии и богословия, где преподавались этика и физика по Аристотелю, логика, метафизика и по Томасу Аквинейскому богословие. Немного было таких, которые кончали эти высшие классы.
   Обращение с учениками в школах было смесью грубости и жестокости с поблажками. Отцы считали главным побуждением к учению розги и сами усердно просили наставников не щадить их детей. За идущим в училище патером несли нагайку, называемую монитором, и клали на кафедру, чтобы ученики имели всегда перед глазами этот побудительный символ. В награду за прилежание и успехи наставники дозволяли прилежнейшим отсчитать несколько ударов ленивым, и таким образом внедряли в юные умы понятие, что тот, кто других умнее, прилежнее, благонравнее, тот за эти достоинства имеет право бить других. Впрочем, если приходилось кого-нибудь наказать построже, т.е. раздеть, положить и высечь, то должность палачей исполняли калефакторы -- ученики из бедного и неблагородного звания, обязанные топить печи, носить дрова и воду, прибирать классы: за это по окончании своих черных работ они могли прислушиваться к чтению уроков и зачерпнуть на свою долю латинской премудрости, если ставало на это способностей. Эти-то калефакторы секли учеников за печкой, не перед глазами всего класса, для того, что с трусливыми учениками случались припадки, неприятные для зрения. В школе ученик приучался к неравенству отношений между товарищами. На передней скамье сажали так называемых императоров: это были сыновья зажиточных отцов; им оказывали больше послабления и приучали обращаться с бедными товарищами высокомерно. Дети богатых родителей помещались на квартирах под надзором директоров, выбранных из лучших учеников, которым за то платилось, а прислуживали им мальчики, сыновья бедной шляхты, проживавшей у их отцов на содержании или состоявших у них на подачках. Эти мальчики исполняли должность лакеев, ходили с паничами в школу, носили за ними книги и бумагу и сами учились; нередко они перегоняли в ученьи своих паничей, и последние за то на них досадовали. Учители оказывали сыновьям богатых отцов предпочтение перед сыновьями бедных из лести; случалось, они им посвящали свои сочинения и в высокопарных дедикациях воспевали величие их рода, их собственные достоинства и будущие доблести, которых ожидает от них отечество. В самом надзоре за благонравием была своего рода деморализация, патеры поручали ученикам подглядывать за своими товарищами, тайно друг на друга доносить, вкрадываться друг к другу в дружбу, и выдавать их тайны наставникам. По наущениям наставников, ученики задирались не только с учениками других заведений, но с жителями шляхетского и мещанского звания, навлекавшими на себя злобу монахов; подущение делалось так искусно и ловко, что наставники, впоследствии, оставались в стороне и защищали учеников от посторонних преследований, извиняя их поступки детской резвостью. Наружный надзор за благонравием был обращен на мелочи; преследовалась детская резвость, особенно в церкви; кто во время богослужения сказал слово товарищу или разглядывал по сторонам, тот не миновал розог; но крупная безнравственность вкрадывалась в их души беспрепятственно. Пример наставников не укрывался от взоров питомцев, от которых везде и всегда труднее всего укрывается то, что хотят от них скрыть старшие. Пьянство, обжорство, распутство, ссоры между собой были обычными чертами домашней жизни наставников; дети брали образец с них на будущее время. Дух лукавства, пронырства, любостяжания, угодничества сильным, все, чем отличались монахи, прививался к ним. Не должно думать, чтоб исключительная вина во всем этом падала на иезуитов; они виновнее были настолько, насколько были умнее, деятельнее и успешнее других. Они умели лучше других опутать человеческий ум, но того же хотели и другие ордена; они энергичнее других осуществляли то, чего требовала церковь. В целях ее было не давать простора человеческому мышлению, держать душу под постоянным благочестивым страхом, в вечном ребячестве, в повиновении у духовенства. Идеал ее был человек нравственно забитый; идеал этот достигался такой системой воспитания, какая господствовала в Польше под монашеским наитием. Ученики, пропотев несколько лет над Альваром, выучив наизусть кое-что из речей Цицерона и стихов Виргилия и Горация, оставляли школы, не зная ровно ничего; кончивший риторику выходил в свет вполне asinus asinorum in saecul saeculorum -- как говорилось о ленивых учениках и как приличнее было сказать о самых прилежных. Те немногие, которые кончили философию и богословие, приобретали еще кучу лишних форм, которые ни к чему не годились в жизни. Отцы-наставники руководились тем взглядом, что для выделки умственных способностей нужны упражнения, а не знания, формы, а не содержание; то был нелепейший взгляд, какой когда-либо посещал человеческий мозг.
   Так как воспитание было в руках духовных, то можно было бы предполагать, что, по крайней мере, ученики выходили знатоками в религиозной науке; не тут-то было: в этом они были круглые невежды и должны были оставаться такими во всю жизнь. В других предметах им не запрещали, по крайней мере, по выходе из школы читать что-нибудь и вычитать какие-нибудь познания; в деле религии их всегда сковывали наставления духовных отцов: их воспитали в той мысли и впоследствии внушали им ту мысль, что мирянину не следует самовольно проникать в область религии, нужно покоряться наставлениям пастырей. Читать св. писание без руководителя из духовных запрещалось. Религиозное воспитание состояло в молитвах, сочиненных или указанных патерами, в исполг нении разных благочестивых упражнений также по приказанию духовных. Отцы-монахи заботились, чтоб души учеников находились под страхом религиозного мистицизма, и для этого у них было хорошее орудие в рожанцовых братствах, куда они вписывали своих питомцев и где последние, попав туда, оставались навсегда. Это были корпорации с обязанностью исполнять различные благочестивые упражнения. Часто собственно на чтение тратилось не более четырех часов в день. Кроме обычных праздников, праздновались памяти разных святых, уважаемых особенно почему-нибудь орденом. В большие годовые праздники устраивались сценические представления, символически изображавшие торжество веры, а наипаче своего ордена, и отнимавшие много времени на приготовления к ним. На страстной неделе совершались представления страстей Христовых, на Божье-Тело студенты ходили за цветами для украшения алтарей; если случался неурожай или падеж скота, они ходили за процессиями с образами. Были частые непредвиденные случаи, когда учение прерывалось, напр., когда объявлялся где-нибудь отпуст или канонизация святого и пр. Патеры заботились, чтоб учеников занимали разные религиозные и церковные случаи, напр., юбилей, приезд какого-нибудь важного сановника, назначение новых начальников в ордене, появление чудотворений, знамений, одним словом, чтобы все, что входит в область пиэтизма и верования, занимало их и было предметом их любви и внимания. Науки математические и естествознание не только не преподавались, но не одобрялись; ту физику по Аристотелю, какую преподавали в классах философии, нельзя причислить к этому разряду наук. Учение Коперника, поляка по происхождению, человека, которым Польша, более чем всяким другим, могла гордиться, преследовалось как еретическое.
   В половине XVIII века Станислав Конарский произвел реформу обучения у пиаров. Сущность ее состояла в том, что вместо открытых школ для вольноприходящих, заведены были конвикты, где ученики не только учились, но и жили, и, сверх того, введены точные и физические науки и новые языки. Первый такой конвикт заведен был в Варшаве; по примеру его в других местах заводились такие же, и даже у иезуитов. Остальные школы продолжали идти прежним путем. В самых конвиктах старые понятия о воспитании продолжали еще господствовать; притом, они были доступны только для богатых и в этом отношении возбуждали ропот небогатых обывателей, привыкших к даровому иезуитскому воспитанию. Все приверженцы старой рутины подняли крик против нововведения. В варшавском конвикте воспитание действительно шло лучше, и оттуда выходили деятели в умственной сфере времен Станислава-Августа, но их было немного, в сравнении с массой юношества, осужденного, вплоть до эдукационной комиссии, получать воспитание прежним способом. Вообще в предприятии Конарского благих желаний было более, чем успехов.
   В академии, высшем ученом учреждении, господствовало совершенное ничтожество. Своевольные магнаты поотнимали у нее фундуши; средства ее обеднели; не на что было высылать молодых людей за границу для дальнейшего образования. Многие кафедры оставались пустыми; на тех, которые были заняты, помещались люди, едва достойные быть преподавателями низших школ. Медицинский факультет, самый важнейший, по той непосредственной пользе, какую должен был приносить жизни, почти совершенно умер. В нем было всего-навсе два доктора, и они не читали лекций, а за деньги давали звание врачей шарлатанам, уполномачивая их губить человеческое здоровье. В Польше в XVIII в. почти не было своих природных врачей; лечением занимались иностранцы -- евреи, немцы, венгерцы; последние бродили по краю с походными аптечками, где с разными лекарственными каплями продавались приворотные корешки и талисманы. Если на редкость появлялся из поляков порядочный врач, то он непременно получал воспитание за границей. В юридическом факультете читались такие права, которые не имели применения к польской жизни, и студенты выходили оттуда с полным незнанием польского законодательства и судопроизводства, так что, когда им приходилось вступать на юридическое поприще, то они были как в лесу, и кончавшие курс учения у иезуитов, не слушав никаких лекций о правах, на деле, поступая в палестру, оказывались более умелыми, чем студенты академии, и скорее последних достигали мест. Философский факультет заявлял о своем существовании только панегириками, дедикациями, орациями и стиходействиями в честь магнатов на разные случаи жизни. Богословский факультет был значительнее других; туда шло более, чем в другие факультеты, ибо докторское звание давало бенефиции.
   Под ведомством богословского факультета находились семинарии, но далеко не все: некоторые зависели от епископов, другие, в большем числе, -- от миссионеров, иезуитов и других монашеских орденов. Клерики, учившиеся в семинариях последнего рода, усваивали признаки того ордена, под ведением которого воспитывались. Миссионерские считались лучше всех; там, между прочим, преподавались и новые языки. Вообще клерики слушали логику, метафизику и богословие. Последнее преподавалось по какому-нибудь авторитету: у иезуитов по Молине и Бузенбаху, у академиков по св. Фоме Аквинейскому, а у миссионеров -- по св. Августину. Церковной истории не преподавалось; в позднейшее время стали касаться ее у миссионеров, но в малых размерах. Будущий священник не должен был знать много о судьбах церкви, чтоб не подметить человеческих слабостей у прославленных мужей веры, чтоб не потерять уверенности, что все в церкви шло под видимым содействием Божиим, сопровождаемым чудесами и знамениями, а наипаче, чтоб не узнать, что были на свете дурные папы, и воображать их всех святыми, как всегда старалась внушать своим последователям латинская церковь.
   Клериков преимущественно занимали толкованием символического значения обрядов, изучением их правильного отправления и религиозными упражнениями; задавались им разные медитации, устраивались диспуты для преуспеяния в диалектике, заставляли их сочинять по образцам и произносить проповеди. Содержание клериков было умышленно скудное. Изъятие составляли сыновья богатых родителей, которые содержались на собственный счет и не заботились о том, чтоб научиться многому, зная, что во всяком случае им достанутся выгоднейшие места. Из них многие отправлялись в Рим, проводили там время в забавах и, воротившись домой, принимали высокий сан.
   Священников в Польше было чрезвычайно много: они помещались не только по приходам, но в домах обывателей: каждый зажиточный обыватель держал у себя домашнего капеллана, который был не только его руководителем к небесной жизни, но его домашним секретарем, его другом, советником и судьей его подданных. Доступ к священническому сану был открыт и нешляхтичам, но вообще те, которые происходили из мещан, получали бедные приходы, не принимались в хорошие дома и постоянно были в загоне: своя же братия, духовные шляхетской породы, смотрели на них свысока. Быть учителями народа приходские священники были мало приготовлены по своему невежеству; хотя при каждом приходе следовало иметь элементарную школу, где священник должен был учить чтению, письму и начаткам религии, но это исполнялось кое-где только по городам; в панских имениях господа этого не дозволяли; они находили, что хлопа учить вредно: чем он невежественнее, тем послушнее. Проповеди говорились только по монастырям, да и общество относилось с большим уважением к монашествующему духовенству, чем к приходскому; люди, сознававшие свою принадлежность к порядочному классу, исповедовались в монастырях. Таким образом, положение приходских священников было незавидное и доходы скудные. Униатским приходским священникам было еще хуже; они осуждены были иметь дело с одними сельскими хлопами да с мещанами невысокого полета. Что касается до православного духовенства, то унижаемое и гонимое, оно нигде не могло получить хорошего образования в Польше; но из него отличались сравнительно большей образованностью те, которые окончили учение в Киеве.
   Церковь во всем своем строе зависела не от государства, а от Рима, и потому была в Польше status in statu. Все священство судилось своим церковным судом. Первенствующим иерархом был гнезненский архиепископ, носивший титул примаса, второе лицо после короля в ряду всех сановников Речи Посполитой. Высшие духовные особы -- архиепископы, епископы, по своему званию сенаторы Речи Посполитой, были из важных фамилий, получали места по назначению короля и утверждению папы. Они были чрезвычайно богаты, и места их сделались для них чистыми синекурами. Жизнь их протекала весело, роскошно, как вообще жизнь знатных панов, со всеми светскими удовольствиями, шумными обедами, балами, игрой; если они чем-нибудь занимались, то скорее светскими и государственными делами, чем церковными; они, сохраняя свой духовный сан, часто назывались военными чинами, напр., ротмистрами кавалерии; богослужение отправляли они редко, а иные и совсем его не отправляли: на это у них были суфраганы. Духовный суд по епархиям находился в ведомстве консистории, под председательством генерального официала.
   Около епископа был род сената из прелатов и каноников, также лиц знатного происхождения, получавших свои должности по протекции. Места их в меньшей степени, как епископские, но в том же смысле, были не более, как выгодными синекурами. Сами прелаты и каноники не занимались делами и редко служили в костелах: всю церковную службу несли за них подначальные ксендзы. Монахи, независимые от власти епископов, со своими начальствами для каждого ордена составляли многочисленный и сильный отдел духовного сословия. В городах, и в особенности в столицах, было очень мало светских костелов; зато все города, а Варшава и Вильна в особенности, были набиты монастырями. Перед падением ордена иезуитов в Польше было 973 монастыря. Из них самое большее количество приходилось на долю доминиканцев (161), потом иезуитов (154), за ними бернардинов (132), базильян на Руси (118) и францискан (86). Остальные распределены были между другими орденами, мужскими и женскими. Эти-то корпорации монашества держали под своим нравственным гнетом и суеверным страхом всю Польшу: они-то руководили ее умственной деятельностью и давали юношеству воспитание. Понятно, что знания, приобретенные в годы учения, были совершенно непроизводительны. В Польше в XVIII веке умные люди повторяли то, что говорили их деды о Краковской академии до введения иезуитов: для того, чтобы сделаться полезным гражданином, дать ход своим природным способностям, обогатить ум науками, нужно было прежде всего забыть приобретенные в школе знания, выбить из головы самоуверенность в своей учености, переломить в себе привычки, глубоко укорененные в те лета, когда впечатления оставляют сильные следы, расстаться с предрассудками, завещанными от отцов и дедов, преодолеть закоренелую умственную лень. Сделать это было гораздо труднее, чем начать учиться, ничему не учившись. Здравый разум, как ни был забит монашеским учением, иногда прорывался в поляке. Иной, вступая на практическую жизнь, до известной степени расставался с призраками школьного учения и руководствовался природным умом; но на это способны были только натуры особенно умные от природы. Масса шляхетская долго не осмеливалась желать иного просвещения. Опыт научал, что приобретенное в школе знание не годится ни на что в жизни, а между тем все посылали детей своих в школы; все по рутине твердили, что учение необходимо. Без сомнения, совершенное отсутствие школ было бы полезнее для Польши, чем такое просвещение: тогда по крайней мере оставался бы простор здравому смыслу. Пример этому видим на России.
   Как ни прискорбен образ нашего многовекового невежества, но когда сравнишь его с польской образованностью, то невольно скажешь, что мы ничего не проиграли, а скорее выиграли от незнакомства с латинскими грамматиками. Русский человек был неучен и не знал того, что знал поляк, но более его был развит в жизненных вопросах, обладал более его прямым взглядом на вещи, лучше видел свою пользу и вообще более сохранил в себе способности к предметному, а не формальному знанию. Русский человек сознал одну истину, которой не сознал поляк: он сознал, что за всякое дело нужно приниматься с умением или с навыком; а так как дело управления государством нуждается в умении и навыке, то, чувствуя себя неумелым, отдавал свою судьбу в руки власти, рассуждая, что какая бы ни была власть, все-таки она лучше безвластия и безначалия. -- "Вам мила ваша свобода, говорил москвич поляку в 1611 году, а нам лучше наша неволя, потому что у вас не свобода, а своеволие". Нередко русскому приходилось тяжело от началия; ложились на него всякие нелегкие власти, и самодурные и крутые, и чужеземные и чужеземствующие, и монашествующие и солдатствующие; он все переносил, потому что его здравый ум говорил, что лучше перенести одного Ивана Грозного, Бирона, Аракчеева, чем подпасть под гнет десятка или сотни таких разом. Что именно такой взгляд руководил безусловной покорностью верховной власти, показывают слова того же москвича, которого разговор с поляком мы тотчас приводили. "У вас -- говорил он -- сильный может у слабаго отнять имение и самую жизнь. Искать же правосудия по вашим законам -- долго, дело затянется на несколько лет. А с иного и ничего не возьмешь. У нас, напротив того, самый знатный боярин не властен обидеть последняго простолюдина: по первой жалобе царь творит суд и расправу. Если же сам государь поступит неправосудно -- его власть, он как Бог карает и милует. Нам легче перенести обиду от царя, чем от своего брата". (Сказ. современников о самозванце, V, стр. 68). Поляк до этого не додумался, напротив, считал себя очень мудрым и с головой, набитой латинским синтаксисом, сентенциями, да панегириками святым, пускался править своим государством. Само собой разумеется, что получивший тогдашнее воспитание поляк не в состоянии был выдумать что-нибудь хорошее для улучшения внутреннего быта страны или для внешней безопасности.
   Поляк по выходе из монашеской школы продолжал смотреть на монаха, как на своего руководителя. Случалось, сеймовой посол, приготовляясь говорить речь в заседании, нанимал иезуита или пиара написать ему эту речь. Предрассудки, внедренные с младенчества и укрепленные в школе, оставались в поляке до гроба и передавались детям. В школе приучили его сносить побои от старших и ему самому позволяли бить слабейших; и в жизни, сообразно школьным примерам, он бил своих хлопов, бил и свою братью шляхту, когда чувствовал, что она от него зависит и вообще слабее его, но и сам, в свою очередь, позволял бить себя какому-нибудь магнату, от которого за побои надеялся милостей. В школе ему внушали, что один только католик может угодить Богу, а прочие иноверцы все -- исчадия диавола; и под влиянием таких внушений он показывал, с одной стороны, презрение к человеческому достоинству русских хлопов, а с другой -- отвращение ко всей сфере свободных знаний, развивавшихся в Европе не под влиянием папизма. Он не смел позволить себе читать других книг, кроме тех, которые ему разрешали монахи, его руководители в царствие небесное. В школе он приучался к дракам и своевольствам, и эта привычка укреплялась в той сфере, где все кипело своевольством; и он нападал на своего соседа, не подозревая, чтобы тут было что-нибудь дурное. В школе приучали его шпионить за товарищами, добывать себе милости у наставников низкопоклонничеством и интригами; -- и вот в жизни он подбивался в милость знатного пана, целовал ему полы платья и в то же время копал яму под своим братом, таким же лакеем. Иезуиты и вообще монахи умели поселить, укрепить и освятить в питомцах эгоизм. Они внушали им такую мудрость: не привязывайтесь к земле, устремляйте ваши помыслы на небо, не ищите себе друзей в сей юдоли; ищите их на небе: Иисус Христос, Богородица, ангелы, святые -- вот ваши друзья!" Сообразно с такими внушениями, сочинялись молитвы с характером фамильярности в обращении с небесными жителями; к ним относились как будто к коротким знакомым. Но тут-то и сбывались великие слова возлюбленного ученика Христова, который называл лжецами говоривших, что они любят Бога, и не любивших ближнего. "Бога вы никогда не видали, ближняго всегда видите", пояснял Христов апостол. Не дружиться ни с кем, значило не любить никого, а искать знакомства на небеси -- значило быть всегда во власти монахов и ксендзов, ибо только при их посредстве можно было удостоиться знакомства с небожителями; и выходило, что, переводя монашескую мудрость на язык здравого смысла, это значило быть эгоистом, избегать всяких глубоких привязанностей, жить для себя одного, но, для собственной пользы, быть в послушании у монахов. Земное отечество не было предметом попечения наставников; нечего было о нем думать; надобно жить для небесного, а это небесное осязательно на земле значило церковь, т.е. папу, монахов, духовенство. Мудрено ли, что поляк, усвоив такую мудрость, не заботился о своем отечестве, не дорожил им, жил исключительно для себя и готов был продать все, что должно быть святым для гражданина; для него оно не было святым; его учили, что на земле, вне церкви, нет ничего святого. Но в той же школе, где ему указывали образ небесного отечества, он на своих наставниках видел примеры пьянства, разгула, разврата и, будучи в поэзии и риторике, отведал и сам исподтишка этих прелестей. Правда, его за это пороли отцы-монахи, обыкновенно говорившие: quod licet Jovi non licet bovi, но из этой порки он выносил такое нравоучение, что умному человеку следует одно делать, а другое говорить. Одним словом, все, чем отличалось шляхетское общество -- унижение перед сильными, высокомерие над слабыми, буйство, бездельничество, пьяные оргии, отсутствие гражданской доблести, все это если не было создано монашеским воспитанием первоначально, то развивалось и укреплялось им.
   Женское воспитание шло в параллель с мужеским, но еще более было в упадке. Публичного воспитания не было вовсе, исключая Кракова. Зажиточные люди отдавали дочерей своих учиться а женские монастыри, преимущественно к визиткам и сакраменткам. Там их выучивали читать, писать и набивали религиозной экзальтацией до того, что многие шли в монахини, а те, которые выходили замуж, очень часто оставались на всю жизнь в духовном рабстве у монахов и ксендзов.
   В таком духе воспитание было уделом всего шляхетского звания. Многие богатые и знатные воспитывали детей дома, но и около них неизбежно были монахи и внедряли в питомцев свой дух; кроме того, у них были гувернеры и учители, а около дочерей гувернантки, обыкновенно из иноземцев; поэтому дети магнатов выучивались живым языкам; в XVII веке был э моде итальянский, в XVIII -- французский. Некоторые получали воспитание в Лотарингии, в заведении, основанном для поляков Станиславом Лещинским. По заложении Конарским конвикта, некоторые лица из знатных фамилий одолжены были первоначальным воспитанием этому заведению. По достижении юношеского возраста, молодых панов отправляли за границу, в Рим, в Париж, для окончания воспитания; но редкий чему-нибудь там научался; обыкновенно они там мотали родительские деньги, предаваясь необузданным удовольствиям и нередко доматывались до того, что родителям приходилось спасать их от долговой тюрьмы. Возвратившись в отечество, они туда ничего не приносили из путешествия, кроме рассказов об интригах, об игорных скопищах, о поединках и других принадлежностях светских развлечений. С беглостью в иностранных языках, но с отсутствием полезных знаний эти магнаты, через связи и протекции, получали важные государственные места.
   Со второй половины XVIII века, когда во Франции распространилась новая антирелигиозная философия, многие поляки стали возвращаться из путешествия деистами и атеистами. Из всех народов поляки были самыми легкими адептами учения Гольбаха, Вольтера, Дидро и Даламберта. Такой резкий переход от рожанцовых братств был вполне естественным явлением. Поляк ехал за границу совершенным невеждой в деле религии, а потому, как только касалась его свободная критика, сопровождаемая тонкими насмешками над его простодушной верой, как только он, кроме того, замечал, что в Европе стало модой между образованными людьми не верить, тотчас и переходил в противный лагерь: он более всего на свете заботился о том, чтоб его считали образованным человеком. Этот переход к безверию совершался так же быстро и необдуманно, как его деды в XVI веке переходили к лютеранству или арианству. Были даже примеры, что польские паны обращались в иудейскую веру. Так поступил Мартин Любомирский, связавшийся с известным Франком, основателем секты, наделавшей шуму в иудейском мире в XVIII веке. Другой знатный пан, Радзивилл, носивший титул коронного крайчего, так любил иудеев, что каждую пятницу устраивал для них пиры, а наконец открыто сделался иудеем. Но его родственники ускорили над ним опеку, признавая его безумным.
   Большинство шляхетского юношества, не ездя за границу, искало себе карьеры в отечестве, по выходе из учения. Коронной службы в Польше было мало. Многие определялись в так называемую дворскую службу -- к знатным панам; там им давали занятия по их достоинству, по протекции или по капризу властелина. Одних приставляли к собакам, других к лошадям; одних допускали смотреть за панскими платьями, других за панским буфетом, тех удостаивали стоять с тарелкой за креслом пана или пани; другие сидели в канцелярии и писали панские счеты; иные, удостоенные панского доверия, отправлялись в панские деревни экономами, диспозиторами, провентовыми писарями и пр. Некоторые ничего ровно не делали, жили, как говорилось, на респекте, и развлекали властелина, если на это были способны, или же составляли панские команды, и если пан вздумает сделать заезд на соседа, или на суд, то отправлялись на геройские подвиги. Не всех к дворской службе побуждала корысть, не все служили на жалованьи: люди зажиточные, владевшие собственными имениями, отдавали своих сыновей во двор, чтобы они набрали там лоску (poloru). У пани было также много шляхетных девиц, которых они часто выдавали замуж и снабжали приданым. Такой благородной дворни в Польше были тысячи. Поляки кичились своей свободой, называли рабами другие народы, у которых было монархическое правление, но сами не считали унизительным добровольное холопство. Бить и сечь благородных шляхтичей было в обычае: наблюдалось только, чтобы экзекуция происходила на ковре.
   Другие, окончившие учение, предпочитали идти в так называемую палестру. Это была корпорация молодых людей, посвятивших себя юриспруденции. При трибуналах, при городских и земских судах, при ассесориях, консисториях терлись они под названиями меценасов, адвокатов, патронов, пленипотентов и пр. Все это были ходатаи по разным делам и кандидаты на должности, которые можно было получить в свое время при помощи связей и протекций. Иные находили себе в этом занятии средства существования, но зажиточные поступали в палестру только для практического изучения судопроизводства и уменья ворочать законами. Народ, составлявший палестру, отличался буйными нравами.
   Иные из молодежи поступали в военную службу. В XVIII веке войско в Польше представляло что-то до крайности комическое. После сейма 1717 года постановлено было число войска до 18-ти тысяч; его на деле было гораздо меньше и едва доходило до восьми тысяч. Польское войско разделялось на два отдела: польский и немецкий. В первом команда была по-польски, в другом по-немецки; первый состоял из конницы; туда входили гусары, панцерные и легкая кавалерия; во втором была конница и пехота; к нему принадлежала и коронная гвардия, пешая и конная. В первом отделе все служащие были непременно шляхетского происхождения, в последнем же только офицеры. Служить в пехоте считалось унизительным для обывателя, гордившегося своим происхождением. Учения и экзерциций не бывало. Военные чины гетманов, региментарий, полковников, ротмистров, капитанов были синекуры вроде таких, какие были в духовном звании; за них исправляли должность поручники, да и тем нечего было делать. Ротмистр кавалерии всегда был знатное лицо. Кавалерии приходилось раз или два в год собраться в рыцарское коло, пощеголять своими мундирами, блеском вооружения, породой лошадей; там говорились витиеватые речи, восхвалялись польское мужество и храбрость, вспоминались имена Жолкевских и Ходкевичей, величали своих начальников, сравнивая их с Александром Македонским или Юлием Цезарем, пировали, пели, танцевали и потом расходились по домам. Каждый жил где хотел -- в своем имении или у какого-нибудь пана. В немецком отделе войска большая часть офицеров была также постоянно в отпуску. Полки разделялись на хоругви и были вообще малолюдны, до 200 чел. и даже менее; только в пешей королевской гвардии считалось до 1.000 человек. Страсть к чинам побуждала обывателей зачисляться в военную службу, чтобы носить мундир, ничего не делать, а между тем получать повышения. От этого в полку бывало такое же количество офицеров, как и солдат. Так, при Августе III в одном конном полку, состоявшем и з 180 человек и разделявшемся на 6 хоругвей, было в каждой хоругви по тридцати офицеров. Пешие войска набирались посредством вербунки из людей развратных, пропившихся, проигравшихся. Они не оставляли своих качеств в военной службе, а еще преуспевали в них. Другие, бедные, были насильно завербованы; нападут вербовщики на молодца, накинут на него солдатский плащ, наденут кивер и нет ему спасения: будут говорить, что пошел охотой; и такие в обществе развратных скоро усваивали их нравы. В особенности пешая королевская гвардия славилась обилием мошенников, воров, игроков и забияк. Со времени Северной войны поляки почти ни с кем не воевали до самого Станислава-Августа; только неугомонный южнорусский народ не покидал завещанной Хмельницким вражды к ляхам и надежды на освобождение; он беспрестанно бунтовал под именем гайдамаков, подкрепляемых выходцами из Запорожской Сечи. Против них-то ходили на брань польские военные силы и редко успевали их ловить; гайдамаки убегали в Сечь, а свирепые казни, приготовленные для них, постигали крестьян по подозрению в сочувствии гайдамакам. Наконец, значительная часть окончивших курс учения поселялась в своих имениях и жила дедовским обычаем, широко и весело. Молодой обыватель женился, праздновал свадьбу на славу, заживал семейной жизнью и, верный наставлениям своих родителей, не переставал думать о небесах, а потому и держал у себя каплана, духовного отца, посредника в сношениях со святыми, друга и советника. Нередко и дети его походили на духовного отца. Кроме того, к нему в дом ездили за подаяниями и с благословением всяких орденов монахи, их всегда кормили, поили, ласкали; сам обыватель ездил в монастыри пировать или в гости к соседям на именины, крестины, свадьбы, или созывал соседей к себе; на святках и отпустах ездил на шумные и веселые кулиги, как назывались зимние катанья из двора во двор; иногда засекал до смерти или вешал своих хлопов, ссорился с соседями, выходил с ними на поединки, или вел с ними тяжбы за какое-нибудь неосторожное слово, утучнял через то меценасов и адвокатов, а не то -- употреблял в дело brachium militare, т.е. собирал хлопов и подпоенную загоновую шляхту, нападал или посылал нападать на двор своего противника, а тот, в свою очередь, если был предуведомлен, собирал из своих хлопов и подпоенной шляхты corpus defensivum: кто одолевал, тот был прав. Для оправдания таких поступков у поляков было юридическое латинское название: отнять у другого собственность называлось приобретать -- via facti. Насолив хорошенько друг другу, пролив достаточно крови, обыватели мирились, и это называлось кончать дело per bona officia. И тут-то шли пиры на радости примирения.
   Но нигде польская жизнь не проявлялась в таком блеске, как на сеймиках. Сеймики собирались по воеводствам, землям и поветам (это было различно) для избрания послов на сейм и составления им инструкций, а по окончании сейма -- для слушания отчета от послов (в последнем случае сеймики назывались реляцийными). Кроме того, сеймики собирались для избрания депутатов на трибунал и назывались депутатскими и сверх того, для рассуждения о делах своего воеводства земли или повета, и назывались господарскими. Таким образом сеймики были часты. В старину только владевшие недвижимыми имуществами могли участвовать на сеймиках, но мало-помалу стала допускаться шляхта, жившая на панских землях. Сеймики в Польше были игрушкой знатных панов. Обыватели зажиточные, но не магнаты, менее чем кто-нибудь могли иметь там влияние.
   В Польше было много мелкой шляхты, так называемой законовой. По жизни и по образованию она ничем не отличалась от хлопов; даже по одежде и наружному виду походила на последних. Разница была та, что у шляхтича при боке висела постоянно сабля (karabela) в знак его благородства. По старым шляхетским понятиям, для человека благородного происхождения предосудительно было заниматься ремеслом, промыслом или торговлей; но шляхтич не стыдился лакействовать, продавать свою совесть, нищенствовать, а при случае грабить и воровать. Гордый своим званием, он смотрел свысока на всякого непринадлежавшего к шляхетству, а папских хлопов за людей не считал. Когда подобный шляхтич на кованой повозке или верхом на тощей кляче ехал по дороге, встречные мужики бросались от него в сторону, потому что, столкнувшись с мужиком, шляхтичу ничего не стоило потянуть его нагайкой ни за что, ни про что. Наглость была безмерная, зато и безмерное унижение из-за выгод. Каждый такой шляхтич был сам по себе нуль, но в громаде они составляли силу. Случалось, говорит современник Козьмян, встретится такой шляхтич с обывателем: и понравится шляхтичу на обывателе шапка, он без церемонии снимает ее, примерит себе на голову и говорит: не правда ли, ваша шапка идет ко мне? Обыватель должен сказать: возьмите ее себе навсегда. Иначе, если он этого не сделает, то шляхтич припомнит ему и настроит против него свою братью шляхту. Как истые поляки, этого рода шляхтичи любили пожить весело и нанимались у панов служить их произволу, не тайными убийствами, как итальянские bravi, a явным буйством и держанием стороны своих патронов там, где нужно. Задумает пан сделать пакость другому пану, стоит ему собрать панов-братию, как они назывались, подпоить и подкормить их, дать вперед по два, по три червонца, да обещать вдвое или втрое, и тогда они отправлялись в заезд, готовые вступить в свалку со шляхтой, набранной другим паном. Эта всегда падкая на пьянство и обжорство толпа, со словами гонора на устах, пользовалась своими правами свободного гражданина для того, чтобы продавать их панам на сеймиках. Как только приближался сеймик, пан сговаривался со шляхтой, набирал ее и вез в своих повозках в город, где должен быть сеймик. Иногда шляхту, таким образом свезенную, размещали по монастырским дворам, иногда на выгоне перед городом; там ее угощали, кормили досыта, поили допьяна и посылали па сеймик делать и говорить по приказанию пана. Сеймики происходили иногда в самом костеле, иногда близ костела. Между тем, в другом монастыре, или на другом выгоне около того же города, пан, противник первого, угощал шляхту из другой околицы и, напоив, посылал на сеймик делать и говорить по-своему. Когда открывался сеймик, одна шляхта кричала vivat своему пану, а другая своему. Неизбежно происходила свалка. Шли в дело сабли. Без кровопролития ни один сеймик не обходился. Поляки так привыкли к этому, что считали такие происшествия неотвратимым ходом дел человеческих. На которой стороне было больше разбитых носов, подбитых или выбитых глаз, изрубленных рук или ног, чья сторона, не выдержав боя, бежала, та проигрывала. Пленных не брали; повалив на землю побежденного витязя, отбирали у него деньги, пояс, шапку, кунтуш.
   Победители, удержав за собой поле битвы, голосовали, и все, что угодно было нанявшему их пану, постановлялось; выбирались такие послы на сейм и депутаты в трибунал, каких он назначал; писались инструкции, какие он сочинял; утверждались распоряжения, какие он придумывал. Иногда такие драки и кровопролития происходили в самом костеле; доставалось даже ксендзу, если он вздумает разнимать драку. Случалось, станет перед ними священник с распятием или с ковчегом: пьяная толпа выбьет у него из рук распятие или ковчег, и пальцы ему обрубит, а потом костел запечатают до нового освящения. По окончании сеймика победителей опять кормили, поили и расплачивались с ними по договору, а затем развозили по домам, иногда же этого не делали, а заплатив, что нужно, предоставляли возвращаться домой, как кому угодно; тем же, которые вышли из битвы с ранами, накидывали какой-нибудь лишний червонец на вылечку. Всегда почти, кроме убитых и раненых, было несколько таких, которые объедались и опивались до смерти. Что же касается до побежденной стороны, то ободранные, избитые, искалеченные и уступившие поле битвы не смели уже просить своего пана о награде, а разве как-нибудь сами себя вознаграждали: нападали на мещан, на их дома и лавки и грабили их. Вообще сеймики плодили калек в Польше. Повсюду можно было встретить героев с выколотыми глазами, хромых, безруких, а иные носили на себе такие резкие следы участия на сеймике, что изуродованные лица их пугали слабонервных женщин.
   Чтобы видеть образчик нравов этих свободных граждан Речи Посполитой, укажем на описание сеймика в Люблине, оставленное современником Козьмяном в его записках. Наши сеймики, -- говорит он, отправлялись летом или раннею осенью; у моего отца нанимался дом за иезуитским монастырем, без окон и без дверей, предназначенный для ночлега шляхте, и с этою целью возили туда солому и сено. Другие помещались по монастырским конюшням и строениям, а ели они в монастрыских переходах, где можно было поместить зараз не более восьмидесяти человек, поэтому собеседников сменяли одних другими: тут не обходилось без драк и сцен. Столы застилались простыми скатертями. Сперва тарелки и ложки были оловянныя, но так как шляхта их ломала или брала себе, то заменили их жестяными. Трудно было уберечь столовую утварь: пропадали со стола не только ножи, вилки и ложки, но даже скатерти; поэтому столы стали покрывать полотном и прибивать гвоздиками. Однажды во время такого обеда вошел какой-то шляхтич в серой епанче с капишоном, и, протеснясь к столу, кричал: паны-братья! Вы едите, а я голоден, со вчерашняго дня не ел! -- А зачем не пришел раньше? кричали ему. Шляхтич стал вырывать у сидящих вилки, его оттолкнули от стола. В это время несли огромную мису с горячими рубцами (фляками), шляхтич бросается на мису, жрет фляки и обжигается. Тут собеседники выскакивают из-за стола, те рвут у него из рук мису, те дергают за капишон, а те кричат ему: насыщайтесь, когда не ели!" и целую мису горячаго кушанья выкладывают ему в капишон. Шляхтич, обожженный в плечи горячими рубцами, кричит и скачет; собеседники бросаются на него с вилками, хотят достать рубцы из капишона, не попадают и колют шляхтича-забияку; наконец, срывают с него капишон, выкладывают рубцы опять в мису и едят.
   Подобный случай видел я на другом сеймике с блюдом пирогов: схватил его голодный шляхтич и побежал; его стали догонять и ворвались в мое помещение; шляхтич выбросил жирные пироги в камин, наполненный золою, а другие отпихнули его прочь, доставали пироги из золы и ели. На третьем сеймике, который приходился летом, давали шляхте ужин, продолжавшийся до свеч; повару пришло в голову попотчивать гостей компотом из вишен. Сперва паны-братья ели, а потом надоело им выбирать косточки и они стали друг друга мазать и красить вишневым соком, так что вся громада казалась окровавленною. Тут прибыла новая шляхта и думала, что происходила драка и все хватились за сабли. Предводительствовал ими шляхтич из села Собещан, по фамилии Ходковский, большой рубака. Между селами Тарновкою, Старовесью и Собещанами давно уже был спор за первенство; тарновянам и старовесьянам не нравилось, что первенствует шляхтич из села, которое они считали меньшим. Ходковский, видя, что война идет только на вишнях, закричал: паны-братья, перестаньте дурачиться, об вас подумают, что вы рубились. -- А! вы нас учить! закричали Тарновка и Старовесь, -- мы вас научим, когда так! И, погасивши свечи, они бросились на него с саблями. Ходковский, неустрашимый и сильный, в темноте отбивает нападение, обнажает палаш и, опершись плечом об окно, машет своим орудием, обрубливает противникам пальцы, задает раны по головам и по лицам. На этот раз брызжет уже не вишневый сок. Некоторые принесли свечи, кричали: братья-шляхта! не проливайте крови! и пытались разнять свалку. Те грозят, другие бранят, раненые плачут. У Сцибора и у собещан не стало пальцев, другие приобрели порядочныя царапины по лбу и по щекам. Ходковскаго постарались запереть, а то шляхта изрубила бы его в куски. На счастье, не было на этой сцене шляхтича из Старовеси, Доморадскаго. При нем буря не так бы скоро успокоилась. Этот шляхтич не умел ни читать, ни писать, зато силен был, как Геркулес, широкоплеч, жиловат, средняго возраста, уже с проседью; своею физическою силою, способностью много выпить и уменьем обращаться с саблею, стал он известен на ярмарках и сеймиках. Отец мой держал его у себя как ассистента, дал ему должность лесничаго, жалованье, пару платья на каждый год, и брал с собою на сеймики. Люблинская шляхта не смела его зацепить, а напротив, выбрала его себе ватажком. Таскаясь по ночам между шляхтою, завел он ссору с Луковскою шляхтою, которая не смела на него броситься открыто, а задумала отомстить ему коварным способом. По окончании сеймика Луковская шляхта сделала на него засаду в переходах у доминиканцев; одни занимали его разговором в костеле, чтобы он не вышел оттуда вместе с моим отцом, а другие ждали его за дверьми костела. И только что Доморадский перешагнул через порог костела, как раздался крик: попался молодец! и бросились на него с обнаженными саблями. Наш Геркулес обнажил свой палаш и уже нескольких порядочно наметил, как вдруг у него переломился клинок. Шляхта рубит безоружнаго; он закрывает себя шапкою от ударов, раны нанесли ему неглубокия, но кровь все-таки течет. Неустрашимый Доморадский схватил поперек одного шляхтича, который задорнее всех лез вперед, и начал им обороняться. Бедный шляхтич получил за него несколько ран, кричал своим "оставьте", а сам, как держал в руке саблю, так и продолжал ею отчаянно махать и защищал от ран своего же врага. Наконец, Доморадский увидал приставленный к стене стол, покинул шляхтича, залез под стол, приподнял его на голову и стал пробиваться вперед. Шляхта продолжала бросаться на него с саблями, но удары доставались столу, и Доморадский, пробившись таким образом на улицу, упал в изнеможении от потери крови. Тут на выручку ему прибежала шляхта Люблинская и разогнала его неприятелей. Моего отца известили, что Доморадский лежит без дыхания на улице. Мой отец отправлялся тогда на званый обед и тотчас послал двух своих ассистентов, дал два червонца на доктора и фельдшера и приказал отвезти Доморадскаго в госпиталь "милосердных девиц". Но каково же было его удивление, когда он через несколько часов, вернувшись с обеда, увидел перед собою Доморадскаго. Он был, правда, весь в крови, но с хмельною головою, обклеенною белыми бумажными лентами, которыми залепил себе раны. Доморадский пропил посланные ему два червонца и готовился рассчитаться со шляхтою, но отец мой отправил его поскорее к себе в имение".
   На таком-то народце опирался республиканский строй Польши. Средней руки обыватели должны были ладить с этой шляхтой; меряться со знатными панами им было не под стать, потому что знатный пан имел в руках своих более силы и мог стереть с лица земли строптивого обывателя. Опираясь на громаду загоновой шляхты, знатный пан менее всего мог иметь нужды в обывателях, а потому последние должны были угождать магнатам еще более, чем загоновая шляхта.
   Главными чертами польского общества было обжорство и пьянство, доходившее до размеров, перед которыми остановится самое гомерическое воображение. Шляхта, собираясь на попойки, пила буквально бочками. Кружок пьяниц прикатит к себе бочку, говоря, что если хлопец беспрестанно будет ходить за пивом, то сапоги истопчет; садятся вокруг бочки и дают себе урок непременно ее опорожнить, пьют с утра до поздней ночи и, наконец, кончают тем, что бочка оказывается пустой. От последнего шляхтича до знатного пана вся Речь Посполитая пила без просыпу. Не пить -- считалось пороком; те, напротив, которые могли много выпить, приобретали себе славу. Были такие, приводящие в ужас шляхетские желудки, что поглощали в себя зараз целый гарнец {Четыре кварты, около 5 бутылок.} пива. На пирах у поляков наблюдался такой обычай. Когда хозяин давал званый обед, то сам должен был показывать другим пример, и пить здоровье гостей за каждой переменой кушаньев. Сначала, после первого блюда, он вставал, пил за здоровье всех поочередно, называя знатнейших по именам, а тех, которые не пользовались большим почетом, титуловал вашей милостью или васаном. В гостеприимстве соблюдалось строгое отличие достоинства гостей; хлебосол-пан хотя поил и кормил и богатого и бедного, но обращался с ними различно. В обычаях у поляков за столом обеденным был всегда так называемый серый конец (szary koniec), куда помещали гостей неважных по своему положению: там им оказывали мало гостеприимного внимания; полагалось, что сами они должны себе вменять в почет, что их пригласили к столу. За столом все должны были вставать и пить за здоровье тех, которых именовал хозяин, и произносить их имена; само собой разумеется, что при этом происходил безобразнейший крик. Это был приступ к попойке; за вторым блюдом хозяин пил из большого кубка здоровье первого, по значению, гостя и давал ему в руки кубок; гость вставал и пил за здоровье хозяина и все гости должны были вставать. Таким же образом хозяин брал другой кубок, пил за здоровье другого гостя, и отдавал ему в руки. Служители наливали, гость вставал, пил здоровье хозяина, и снова все вставали. Точно так же поступали и с третьим, и четвертым и т.д., но только с теми гостями, которых, по знатности, уважал хозяин; прочие довольствовались тем, что их поминали в имени звания, к которому они принадлежали.
   После тостов за отдельных лиц пили за здоровье и благосостояние званий, напр., здоровье духовенства, без которого не обходился ни один пир, здоровье войсковых, палестры, дам, девиц И пр. Принуждали непременно осушать кубок одним духом; а если кто не выпивал, тому тотчас доливали: для этого одна прислуга стояла сзади за гостьми, а другая залезала под стол, так что если гость, держа кубок, поднимал его вверх, то стоявший за ним слуга тотчас наполнял, а если гость опускал кубок вниз, то слуга, сидевший под столом с бутылкой, спешил влить туда вина. После этих заздравных чаш пили за процветание разных отвлеченных понятий, выражаемых по-латыни, например: за благосостояние отечества, за славу его и т.д. После обеда, когда, по обычаю, молодежь танцевала, пожилые люди сидели за столами, осушали и передавали из рук в руки кубки с обрядным выражением: вам в руки (wrece pana). Хозяин-поляк, точно так, как и наш москвич в старину, поставлял себе честь в том, чтобы гости под конец пира были без языка и без ума. Иной, нагрузившись до-зела, выходя из дома, падал в грязь или снег, а иной разбивал себе нос, соскользнув с лестницы. Нередко хлебосолы употребляли насилие над гостьми, особливо если гости были невысокого достоинства: их заставляли пить угрозами. Китович в своем "Описании польских обычаев времен Августа III" рассказывает о знаменитом в свое время Адаме Малаховском. Много было несчастных, которых судьба завлекала к нему в гости: они принуждены были пить до того, что тут же засыпали вечным сном. Было у него страшилище: кубок с вырезанными тремя сердцами и с надписью "Corda fidelium"; туда входило полгарнца. Кто бы к нему ни приехал, -- такой ли знатный пан, каким он был сам, простой ли шляхтич, жид, или посыльный слуга, -- хозяин кормил его по достоинству завтраком, обедом или ужином, смотря по времени приезда гостя, а потом приказывал подать "Corda fidelium" и заставлял пить залпом; если же гость, какслучалось, не выпивал, слуга немедленно доливал до тех пор, пока гость не сваливался без чувств, или не испускал дыхания. Все обегали Бонкову-гуру, как называлось его имение, и если кого он звал к себе в гости, то гостю прежде нужно было взять от него salvum conductum, с присягой в том, что гость не подвергнется испитию рокового "Corda fidelium". Я сам, -- говорит рассказчик, -- едва избавился от этой беды и убежал без сабли, шапки и лошади. Пан Малаховский хвалился, что нет на свете человека, который выпил бы залпом "Corda fidelium". Но нашелся один бернардин, смело приехал в дом Малаховскаго и, подвергнутый пытке питья, несколько раз отпивал кубок, и после нескольких доливаний, одним залпом опорожнил "Corda fidelium".
   Другой знаменитый обжора и пьяница, пан Борейко, созывал к себе разных орденов монахов, запирался с ними на несколько дней, поил до безобразия и заставлял пьяных отправлять урочные дневные богослужения. Он построил близ своего двора часовню святого Яна Непомука, уставил ее лавками и скамьями, велел приносить туда значительное количество вина, пива и водки, сам садился в часовню с четками и молитвенником, и останавливал всех едущих по дороге, какого бы звания они ни были: монах ли, жид, обыватель или хлоп, -- все равно; пан Борейко выходил из своей часовни, расспрашивал, кто такой, куда едет, зачем, выпивал за его здоровье вина, предлагал ему и поил до тех пор, пока тот не сваливался с ног. Пан Борейко не приневоливал к испитию кубков залпом, а позволял пить с роздыхом. Его обжорство вошло в такую славу, что составилась поговорка: "а чтоб ты такого чорта съел, как пан Борейко съест!"
   В Люблинском крае, как сообщает Козьмян, был подобный гуляка, Михаил Грановский: у него был такой обычай, что когда подопьет, то разденется донага и гостям велит то же делать, а кто не хотел, того раздевали насильно. "Я американец", кричал он при этом. Было у него два заветных кубка, один в пять бутылок вместительности и назывался орлом, а другой назывался уткой и вмещал три бутылки. Однажды в Люблине в трибунале он выиграл процесс и собрал к себе на пир членов трибунала: только президент не поехал к нему потому, что был нездоров. Подпивши хорошенько, пан Грановский закричал: "Я американец; кто меня любит, пусть делает то, что я". Вслед затем он мгновенно разделся и выскочил на улицу. В угодность ему раздевались гости и выскакивали за ним. Небогатые шляхтичи пустились бежать, потому что им было стыдно показать, что у них белье не в отличном порядке. Гайдуки и лакеи догоняли беглецов и с помощью гостей, хотевших угодить панской фантазии, раздевали их. Перед крыльцом на улице, по данному прежде приказанию, стояла огромная запряженная бричка с двумя бочками вина. Был в числе гостей некто Бадовский, славный обжора: он за завтраком выпивал четыре бутылки портеру, потом съедал целое блюдо зраз, каши и два каплуна, и запивал все это четырьмя бутылками вина. Этот чудак сел на бочку, представляя из себя Бахуса, огромной разливательной ложкой черпал вино и наливал в кубки, которые подставляли идущие около брички нагие собеседники. Было их числом человек восемьдесят; все они страшно кричали, пели, плясали, а некоторые, не выдержав огромного количества пойла, принятого в себя, падали на землю и извергали поглощенное. Такая толпа бросилась на дом, где жил президент, выломала запертые двери, стащила с постели больного президента и хотела вести за своей процессией. Насилу он умолил их оставить его в покое.
   Выходки подобного рода были тогда в большой моде. Духовные особы не отставали в этом от светских. Тот же Козьмян рассказывает, что в его время в Люблине был ксендз Ленчевский, носивший титул Абдеритского епископа, большой любитель и даватель пиров. Однажды он давал пир по случаю получения ордена, и когда уже все подпили, пьяный епископ закричал: "я кавалер! пойдем на улицу с музыкой". Все вышли на улицу, гости пляшут; епископ впереди подплясывает и припевает: "дай мне ночку ночевать, смочил меня дождик!" а потом вскрикивает: я кавалер!" Монахи были большие кутилы. В монастырях умели приготовлять отличные меды, наливки и старую водку; монахов приглашали даже в обывательские дома, как специалистов приготовлять напитки. Всегда радушный и хлебосольный монастырь только по наружности прикрывался аскетизмом; монахи на виду народа, в церкви, корчили постные лица, а между тем обители их были открыты для веселых поклонников Бахусу {Только некоторые строгие ордена, как, напр., камелдулов или траппистов составляли исключение.}, и повсюду в обывательских домах монахи были самыми веселыми собеседниками. "Я видал, говорит Козьмян^ как одна гостеприимная пани держала за пояс монаха, а другой рукой наливала ему вина; он же, в угоду ей, прыгал, представляя медведя на цепи".
   Все подобные выходки, хотя и были непристойны, по крайней мере не заключали в себе ничего жестокого; были случаи, когда пан-озорник, приучившись не сдерживать себя в пьяном виде, позволял себе выходки не слишком добродушного свойства. К такому разряду иногда принадлежал знаменитый Карл Радзивилл, известный под названием "Panie Kochanku", особенно в своей молодости. Почти всегда пьяный, расточительный до беспредельности, поставлявший себе первым удовольствием кормить и поить всякого встречного и поперечного из шляхетского звания, в случае, когда кто-нибудь не потакал его пьяному капризу, тотчас выпускал тигровые когти. Однажды его собеседник, такой же кутила, как и он, пан Пац, поссорился с ним за пирушкой. Причина была та, что Радзивилл позволял себе дурачиться со всяким, не считая никого равным себе; точно так же начал он обращаться и с Пацом и задел его гонор. Пац вызвал его на поединок. Радзивилл кликнул людей, приказал Паца заковать в кандалы и посадить в тюрьму. Наутро объявили ему смертную казнь и вывели одетого в саване на середину двора. Палач стоял с орудием. Ксендз приготовил к смерти осужденного. Тогда окружающие бросились к ногам Радзивилла и умоляли пощадить приятеля. Радзивилл был непреклонен. Пац при виде смерти умолял, чтобы ему позволили поправить что-то на исповеди. Радзивилл тогда закричал: "вот я тебя теперь лучше напугал, чем ты меня вчера поединком". С этими словами он взял Паца за руку и повел в свой палац; но бедный Пац, избежав смерти от палача, умер на третий день от вина.
   Николай Потоцкий, староста Каневский, прославился самыми разнообразными подвигами пьянства и озорничества. Убить человека для него ровно ничего не значило. Он забавлялся над иудеями, убил у соседнего пана иудея и взамен привез ему целый воз иудеев, наклав их одного на другого и придавив сверху гнетом, как снопы; приказывал женщинам лазить на деревья, кричать ку-ку и стрелять их мелкой дробью в зад; заставлял доминиканцев, в их белой одежде, пролезать сквозь дегтяную бочку, расстреливать каждого, чья физиономия ему не нравилась, сек судей, которые судили его за бесчинство, положив их на утвержденный ими приговор, а под старость построил церковь в Почаеве, проживал иногда в монастыре, но и осудив себя на покаяние, подчас не оставлял своих пьяных выходок.
   Другой такой же забияка Шанявский, староста Малогоский, делал наезды на соседей, убивал и мучил людей; не было ни одной каденции трибунала, где бы не состоялось над ним приговора за его преступление, и никто не был в состоянии его усмирить; у него была многочисленная дворня; множество загоновой шляхты служило его дикому произволу. Но думая, что он ни в ком не нуждается, стал он обижать и эту шляхту; тогда против него составился заговор: затевали убить его. Раздраженных против него было так много, что он понял невозможность устоять против них со своими силами. Он бежал из своих имений, но не за границу, как бы можно было ожидать, а в Варшаву, зажил себе в своем доме на Грибове и, увенчанный трибунальскими приговорами, продолжал среди столицы свои дикие выходки; люди боялись ходить по улице мимо его дома; иногда слышали крики тех, кого он мучил для забавы. Жена его, промучавшись с ним несколько лет, убежала от него под покровительство королевы, и только при ее содействии выхлопотала развод, но не решалась оставаться в мире, боясь его мщения, а пошла в монастырь. Эти факты показывают, до какой степени своевольство в Польше оставалось безнаказанным, и против диких выходок магнатов не было ни полиции, ни суда, ни власти.
   Когда поляки до такой степени предавались пьянству, обжорству и своевольству, польки увлекались до безумия танцами и увеселениями. Были в Польше богатые пани, которые всю жизнь беспрестанно устраивали у себя кулиги, театры, балы и разные забавы. Тогда, как мужья их приневоливали пожилых гостей пить до бесчувствия венгерское, жены приневоливали молодежь танцевать мазурку до потери ног и рук. У веселой госпожи были беспрестанные съезды под разными предлогами, то чьи-нибудь именины, то дни рождения, то годовщина брака, то просто праздники, а тут еще у них были клиентки, панны-резидентки, жившие у них, или соседние обывательские дочки, которым они покровительствовали; они знакомили с ними посещавших их молодых людей и устраивали свадьбы: и вот являлся новый предлог к танцам.
   Как пан Борейко или пан Малаховский затаскивали к себе гостей для попойки, так точно охотницы до плясок и забав ловили всюду плясунов и дамских угодников. Во второй половине XVIII века в местечке Белжицах была такая госпожа, по фамилии Коссовская, сама очень богатая по наследству, жена богатого пана, державшая мужа под властью. В ее местечке факторы из иудеев, ради прибыли, для угождения пани, подмечали таких проезжих, которые по наружному виду показывались порядочными людьми; одни хватали лошадей и задерживали экипаж, другие бежали в панский двор и давали знать, а вслед за ними выбегали служители и резидент, насильно заворачивали в панский двор и приводили пленника в панский палац на несколько дней, а иногда на несколько недель. Не помогали ни жалобы, ни просьбы, ни изложение не терпящих отлагательств дел, ни даже клятвы и обещания скорого приезда; иногда сам супруг просил отпустить пленников, "но неумолима была польская Цирцея -- говорит современник Козьмян -- и превращала своих пленников в танцоров и угодников своих шалостей и вакхических утех". Как только гости пообедают вкусно и сытно да погреют себя венгерским, так являются двадцать четыре музыканта, начинаются танцы и продолжаются далеко за полночь. Случалось, кто-нибудь выбьется из сил, убежит из залы, забьется в какой-нибудь закоулок и заснет мертвецки; заметит хозяйка его отсутствие, даст приказание; отыщут беглеца, иногда раздетого, несут с постелью в залу, обливают водой, секут розгами и заставляют плясать. При страсти к забавам и гостеприимству паны очень мало заботились об удобствах для своих гостей. Плясуны и питухи спали как попало; женщинам не было пристойных помещений: каждое утро после балов теснота, беспорядок, нечистота царствовали в панском доме. За множеством гостей, невозможно было всех помещать в доме и во флигелях, которые обыкновенно окружали главное здание панского жилища, и гости помещались в грязных иудейских корчмах вместе с толпой прислуги, которая пьянствовала и бесчинствовала в местечке в то время, как ее господа пили и плясали в панском палаце. Очень часто танцы доводились до поединков, особенно было в моде спорить до поединка за первую пару в полонезе. Редко, впрочем, поединки кончались смертью. Во всех таких собраниях не было и тени умственной жизни, там нельзя было услышать разговоров ни о политике, ни о благоустройстве отечеств ва, ни о литературе, ни об искусстве. Беспрестанные оргии отучили польские головы от мысли, сердце от любви к труду, пристрастили к суете, приучили смотреть легко на священнейшие обязанности человека. Семейные связи не имели твердости; разводы сделались делом обыкновенным; поляки не задавали себе труда удерживать преходящие побуждения и подчинять их рассудку. До какой степени даже сознание об истинно нравственном исчезло в польском обществе, спившемся с круга, можно видеть из того, что один из мемуаристов того времени, Охоцкий, без зазрения совести рассказывает о себе, как он вошел в связь с актрисой и помог своему другу жениться на ней, скрыв от него свои прежние к ней отношения. Автор, сообщая об этом, даже не подозревает, что он делал гнусное дело.
   Представленный нами краткий обзор польского воспитания и нравов польского общества достаточно показывает, в какое невылазное болото попала несчастная Польша. Никакая реформа учреждений, никакие улучшения в правлении, законодательстве, никакие способы к возвышению экономических сил, никакие средства внешней защиты не могли ей помочь. Спасти Польшу могло только перевоспитание народа, но такое перевоспитание, которое бы изменило с корнем весь народный характер, создало другого поляка: прежний уже никуда не годился. Нет ничего невозможного для воспитания, оно всесильно над человеком, и нет на земле народа, которого бы оно не в силах было изменить, переделать, облагородить и развить. Но чтобы в Польше принялось, усвоилось и развилось новое воспитание и могло создать новое польское общество, для этого нужно было много времени. История не ждет опоздавших.
   

IV.

Избрание Станислава Понятовского. -- Диссидентское дело. -- Барская конфедерация. -- Покушение на короля. -- Первый раздел Польши.

   По смерти Августа III по поводу выбора нового короля в Польше возникли обычные смуты. Две партии, Чарторыских и Огинских, стали враждебно одна против другой. Обе заискивали помощи у России. Сильная партия Чарторыских, во главе которой стояли два брата -- канцлер Михаил и русский воевода Август, отправила в Петербург племянника по сестре этих братьев, Станислава Понятовского, сына умершего мазовецкого воеводы.
   Это, можно сказать, был тип поляка XVIII века, соединявший в себе коренные свойства национального характера со свойствами европейской знатной особы своего времени.
   От природы он получил счастливую память, живое воображение, блестящий, но никак не глубокий ум, способен был на остроумные выходки, бегло и складно говорил, особенно в том кругу, где ему верили и ценили его слова, -- в совершенстве владел несколькими европейскими языками, читал и просматривал много книг, много видал во время своего путешествия по Европе, посещал общества тогдашних европейских знаменитостей, и потому в высокой степени набрался того лоску (poloru), за которым польские паны ездили по Европе. Поэтического уклада в его натуре не было; но он любил до страсти искусства и знал в них толк, насколько наслышался и начитался о них; еще более он был любитель и ценитель прекрасного пола и в отношении к нему отличался чрезмерным Непостоянством и ветреностью. До сих пор в Лазенковском дворце, им построенном, показывают целую стену портретов любовниц последнего польского короля. Переменяя их как наряды, он был, однако, внимателен к их услугам, и, уволив их от своего сердца, давал им большие пенсионы и тем увеличивал свои расходы и долги. Вообще в нем не было ни тени скупости; щедрый для других и расточительный для себя, он любил сам пожить в свое удовольствие, любил и вокруг себя видеть веселые и довольные лица.
   Нравом он был мягок и кроток; не видно в нем было того самодурства, которым так часто отличались и даже чванились польские паны, избалованные своим богатством и раболепством перед собой других: воспитанный до шестнадцатилетнего возраста под надзором матери, он носил на себе тот отпечаток женственности, который часто остается на тех, которые в отрочестве испытывали сильное влияние матушек и тетушек; притом же европейские привычки, усвоенные в путешествии, не дозволяли в нем укорениться полуазиатским признакам польской мужественности. В обращении он был до того любезен, что принц де-Линь признал его любезнейшим паче всех государей своего времени. Эта любезность не мешала ему в то же время быть двоедушным, хитрым, недоверчивым, зато в затруднительных положениях для своего ума и воли он был даже чересчур доверчив. Обладая свойством обворожать и привлекать к себе людей, он не умел привязывать их, не в силах был возбуждать их и управлять ими, напротив, сам подчинялся нравственному могуществу других и всегда почти зависел от окружающей его среды. Никогда не показывал он ни запальчивости, ни злобы, не терпел ссор и всегда старался примирять других и улаживать недоразумения и борьбу страстей, выдумывая какую-нибудь середину на половине. Чувство мщения ему было незнакомо; его иногда обижали так, что доводили до слез; все сносил он и готов был первый протянуть руку заклятому врагу. Он не мог ни к чему глубоко и сильно привязаться; поверхностность, лживость и слабодушие -- обычные качества охотников до женского естества, отражались в его поступках; свои убеждения он менял почти так же, как любовниц, и с трудом мог возвыситься до общей идеи, под которую подходили бы его понятия и поступки; у него всегда на первом плане были частные отношения: его занимали желания и планы удовлетворить ту или другую сторону, поставить себя в известное положение к таким-то лицам, узнать: как думают тот или другой, и в каких отношениях находятся они между собой. Деятельность его была чрезвычайная, но почти всегда обращалась на второстепенные предметы и в ней недоставало крепкой нити, связующей ее направления. В своих суждениях он нередко отличался здравым взглядом и находчивостью, когда предмет обсуждения не требовал особенной дальнозоркости и глубокомыслия, но всегда высказывался с некоторым колебанием и часто подчинялся мнению других, когда видел против себя упорство. Он склонен был приставать к смелым и отважным предприятиям, но без увлечения, и менее чем кто-нибудь способен был геройски противостать обстоятельствам и легко склонялся под их гнетом; зато был хвастлив, приписывал себе вчинание такого дела, в котором он следовал за другими, такие мысли, которые он заимствовал от других, и величался такими доблестями, каких у него не было. Таков был этот последний польский король, поставленный Екатериной с тем, чтоб служить ей послушным орудием.
   Владея изумительной способностью узнавать людей, Екатерина не обманывалась в нем никогда и, делая его королем, не надеялась от него твердой и незыблемой преданности; она, без сомнения, предвидела его двоедушие и коварство в отношении к ней, но это не мешало ее планам, напротив, скорее вело к цели. Так, по крайней мере, можно думать из того, что впоследствии императрица несколько раз внушала своим министрам в Польше не полагаться на постоянство короля, нрав которого, как она писала, ей давно известен.
   Русская императрица составляла по характеру диаметральную противоположность с польским королем, ее подручником. Насколько он был мало способен сосредоточить себя всего для идеи, настолько она только и существовала для сознанной и предвзятой идеи. Правда, и в ней можно было заметить пороки века, которыми заражена была большая часть венчанных особ: чувственность и суетность и ей были не чужды, но зато в ней был гениальный ум и гениальная воля. Немка по происхождению, призванная судьбой на престол русского государства, она охватила во всей цельности его историческое значение, усвоила его прошлые заветные предания, глубоко и разносторонне постигла его тогдашнее положение, предвидела и устраивала его будущее. Величие и благосостояние России было ее идеалом; она хотела сделать Россию сильнейшей державой в свете, а потому поставить Польшу в вечную зависимость от России, а если будет нужно, и уничтожить ее; она думала ниспровергнуть турецкую империю, освободить славян и греков, ослабить Швецию, привязать Австрию и Пруссию и поставить их в необходимость быть, так сказать, на буксире у России, и в то же время создать из России внутри благоустроенное государство, развить промышленность, торговлю, благосостояние и просвещение. В ней было столько же твердости и последовательности, сколько в Станиславе-Августе мягкости и слабодушия, но в то же время в ней не было увлечения; она боролась с препятствиями только до тех пор, пока несомненен был успех; ее смелые и широкие предприятия сдерживались благоразумием и осторожностью; она умела остановиться на полдороге, чтобы выждать время и при удобном случае начать снова прерванный путь; зато, когда была надежда на успех дела, ее уже не останавливали никакие частные отношения, никакие посторонние виды, ни кровь, ни бедствия поколений не принимались у нее в расчет, когда нужно было достигнуть цели -- черта общая истинным людям идеи. Она умела привлекать к себе людей, не так, как польский король, который выигрывал только то, что его называли любезным; она привязывала их так, что они делались ее орудиями и служили, часто даже невольно, ее видам. Политика ее была нередко двоедушна и коварна, но это было не то легкое двоедушие, которое почти никогда не покидало польского короля. Екатерина прибегала к нему только тогда, когда оно было необходимо для ее целей и преимущественно тогда, когда приходилось бороться с врагом его же оружием; без нужды она была пряма и искренна.
   Она не прощала зла и измены так любовно, как Станислав Понятовский; она или презирала их вовсе, когда не считала важными, или же мстила без послабления, когда они ей мешали. Понятно, что с такой покровительницей Польше было плохо: у поляков не было ни самостоятельности, ни силы, ни государственного благоразумия настолько, чтобы Екатерина могла их уважать, но они неспособны были предаться ей искренно и безусловно, чтобы она могла их полюбить: она их презирала, и этим презрением запечатлены все ее действия до самого конца.
   Избрание Понятовского не обошлось без сильных смут. Но русские войска разогнали всех его противников. Составился конфедерационный сейм. Дядя Понятовского, Август Чарторыский, сделан был его маршалом. Предводители противной партии, старый гетман Браницкий и Карл Радзивилл бежали из Польши со своими единомышленниками. Станислав-Август был избран 7 сентября 1764 года.
   Чарторыские, овладев делами, старались произвести в Польше некоторые реформы и ввести новые учреждения, которые, по их соображениям, могли обновить Польшу. Шляхта упорно стояла против всяких перемен, но Чарторыские нашли себе лазейку: покровительствуемые силой русского оружия, они успели устроить сейм в образе конфедерации: по обычаям конфедерации, закон принимался не единогласием, а большинством голосов, и такого сейма уже нельзя было сорвать; затем они склонили значительное число голосов подкупом и страхом. Таким образом, им удалось ограничить власть гетмана и подскарбия: до сих пор эти важные сановники не отдавали никому отчета, кроме сейма, который обыкновенно никогда не кончался; теперь устроили четыре комиссии: войсковую, скарбовую (финансов), полиции и судопроизводства. Положили увеличить войско и доходы, сделано было несколько распоряжений относительно городов, пришедших в упадок, в особенности оттого, что на городских землях помещались дом шляхетства, духовенства и монастырей, не подчинявшихся городским повинностям; постановлено, чтобы сеймики отправлялись большинством голосов, -- установлены таможенные пошлины, которых в Польше не было. Эти распоряжения сделаны были на сейме, предшествовавшем избранию, и должны были утвердиться избранным королем. Станислав-Август горячо поддерживал их: они обратились в закон к большой досаде многих. Хотели даже уничтожить вовсе liberum veto, но этот проект никак не мог быть принят: польское шляхетство привыкло называть liberum veto зеницей шляхетской вольности; притом русский и прусский посланники заявили неудовольствие насчет перемен коренных постановлений Речи Посполитой.
   Прусский король всеми силами не допускал в Польше коренных реформ, которые бы утвердили в ней монархическую власть. В его видах было поддерживать анархию, слабость, истощение, одним словом, все то, что, впрочем, и без него не могло измениться в Польше. Фридрих II уже предположил расширить свою территорию насчет Польши, а потому побуждал и убеждал Екатерину держаться той же системы. Также не был принят проект об увеличении податей и умножении войска; шляхетство издавна не любило, чтобы об этом даже говорили. Россия тогда не показывала намерения мешать во что бы то ни стало таким улучшениям в Польше. Проект Чарторыских о реформе был прежде предъявлен русским посланникам, Кейзерлингу и Репнину; Россия только хотела при этом соблюсти свои интересы и свою безопасность. Посланник императрицы объявил, что Россия соглашается на увеличение войска до 50.000, но только с тем, чтобы Польша с Россией заключила теснейший союз. Поляки стали упираться против союза; даже самые Чарторыские, до сих пор действовавшие под покровительством России, боялись, что таким образом Польша подпадет в большую зависимость от России. Русский посланник Репнин получил приказание не входить в сношение с поляками об их переменах, без заключения союза с Россией, и подал ноту, где императрица требовала даровать гражданские права в Польше некатоликам -- православным и диссидентам. То же требование заявлял Польше, со своей стороны, прусский король. Но послы, воспитанные в фанатизме, отвергли это требование с шумом и волнением. Таким образом, поляки при самом воцарении короля, поставленного Россией, раздражали против себя Россию и Пруссию, две сильные соседние державы, с которыми они, по своей слабости, бороться были не в состоянии.
   Русские войска тотчас расположились в королевских имениях. Король, слыша около себя ропот, хотел угодить полякам и показать, что он не намерен быть орудием Екатерины, а желает царствовать самостоятельно; он вступил в тайное сношение с Турцией, жаловался на Россию, что она поступает с Польшей, как с подвластной страной, располагает свои войска на польских землях без воли нации, хочет, как видно, держать в Польше постоянный гарнизон. Турции, ненавидевшей Россию, ничего не стоило изъявить сочувствие к Польше, но она ничем ей не помогла, а между тем Екатерине стали известны сношения короля с Турцией, она испытала слишком скоро коварство своей креатуры; ясно стало, что русская императрица не может иметь к польскому королю доверие.
   Дело о некатоликах в Польше было не таково, чтоб русская императрица могла бросить его. Православные уже много веков обращались к России. Еще Иван III ссорился за них с зятем своим Александром. Алексей Михайлович вел за них кровопролитную и разорительную войну. В статьях мирного договора 1686 г. польский король обязывался со своей стороны содержать православных по давним правам и во всяких свободах. Со времен этого договора, когда Киев навсегда отошел к России, православное духовенство продолжало получать рукоположения от киевского митрополита, а потом, по основании святейшего синода, обращались к нему как к верховному учреждению своей веры. Поляки по отношению к православным жителям Речи Посполитой не соблюдали договора с Россией, заключенного в 1686 году; унижение православной религии, принуждения к унии, неистовства, которые позволяли себе делать над православными своевольные фанатики, были обыкновенными явлениями; православные беспрестанно обращались к России и просили ходатайства за них; все русские государи по этим просьбам вели сношения с Польшей. Петр много раз обращался к своему союзнику Августу II, после того, как к нему приходили жалобы от православных с длинными реестрами разных оскорблений, нанесенных католиками. Эти неоднократные требования оставались всегда без удовлетворения, так что русский государь, наконец, стал грозить и в 1722 году выразился так: "Если, паче чаяния, по этому нашему представлению и прошению удовлетворения, по силе договора, не воспоследует, то мы будем принуждены сами искать себе удовлетворения". Короткое царствование Екатерины I не обошлось без просьб, полученных в синоде из белорусской епархии, и без ходатайства за православных со стороны России. При Анне православные обращались с жалобами к российским посланникам и резидентам в Варшаве и императрица вменяла последним в обязанность домогаться, "чтобы православные люди греческаго исповедания в безпрепятственном пользовании принадлежащих им вольностей без малейшаго утеснения оставлены были". Трудно было таким домогательствам и представлениям иметь в Польше силу, когда там и сеймы не кончались, и короля не слушали.
   Елисавета энергически и, подобно своему родителю, с угрозами заступалась за православных: "чтоб вельможи, писала она, предписали кому следует крепкими указами, чтобы по трактату и привилегиям королевским в прежней свободности и без всякаго препятствия и насилия, как в совести, так и в строении и поправлении церквей, без помешательства благочестивые в покое оставлены были. В противном случае таковой неправедной и безответной с польской стороны поступок уничтожения и презрения нашего на толь многих безпрекословных правах основаннаго участия в их жалобах не иначе, как явно показуемое нам самим озлобление, признавать можем и за упомянутых утесняемых людей вступаться и им вспомоществовать всемерно обязанными себя признаваем, и при дальнейшем безплодствии и презрении дружеских представлений и домогательств, иные сильнейшие и важнейшие способы употреблять напоследок принуждены будем, имея паче надежду на другия державы, которыя для своих под именем диссидентов в Польше и Литве разумеющихся единоверцев и ради утеснения оных в том общия с нами обязательства имеют к нашим мерам к тому приступить и общее дело с нами чинить весьма готовы". С тех пор каждый год, а иногда и не один раз в год, русские министры в Варшаве делали представления о православных, но эти представления напоминают басню о Поваре и Коте, потому что вслед за ними святейший синод заваливался новыми жалобами православных, присылаемыми из владений Речи Посполитой. Даже и шестимесячное правление Петра III не обошлось без обычного представления польскому правительству о судьбе православных. Екатерина в своих домогательствах в пользу православных не показала ничего нового, необычного; она шла по следам прежних государей, но она выше их была по уму и деятельности: естественно, что при ней дело пошло иначе, не так, как шло оно при ее предшественницах.
   Поляки в 1764 г. отвечали на домогательства России в том же смысле, в каком привыкли отвечать прежним русским государям, даже еще резче и неуважительнее, чем бывало прежде. Но скоро они увидали, что этого им не простят. В следующем 1765 году, по желанию Екатерины, белорусский архиепископ Георгий Конисский отправился в Варшаву и там, перед королем, произнес речь, ссылался в ней на привилегии, данные православным прежними королями, жаловался на утеснения и оскорбления, просил возвратить православным первобытную свободу, а вместе с тем не забыл объяснить, что прошение его поручила ему принести всероссийская императрица яко особливая веры нашей заступница .
   В Варшаве, возненавидев Конисского, начали умышленно тянуть его дело; стали по его жалобам наводить справки, а он между тем, в ожидании, без нужды проживался в столице. Узнала об этом императрица и приказала своему министру Репнину, устроить так, чтобы на будущем сейме 1 /66 года дело о православных диссидентах было непременно решено в их пользу. Екатерина не домогалась, чтоб их допускали в сенат и к высшим местам, но хотела, чтоб они были допущены к выборам в трибуналы, могли получать провинциальные должности и чтобы в число членов сейма из каждого воеводства при двух католиках помещался третий -- некатолик. Чересчур трудно было согласить поляков на установление таких законов; они от своих дедов и прадедов получили убеждения, что, кроме католика, все иноверцы -- еретики, проклятые Богом, и их ни в чем нельзя поставить на одну доску с католиками. Это заранее предвидела Екатерина и предписала Репнину, в случае когда сейм не согласится даровать некатоликам права, собрать православных и диссидентов и составить конфедерацию, которая бы просила помощи у России; тогда предполагалось, как будто уступая ее просьбам, послать в Польшу русские войска и провести дело силой. Пусть поляки знают и удостоверятся, -- писала она, -- что мы не допустим успокоить это дело по их единовидным желаниям, а поведем оное лучше до самой крайности!"
   Король Станислав-Август говорил, что это требование -- громовой удар для него и для всей страны, писал к императрице, умолял ее оставить это дело, сообщал, что на прошлом сейме, когда он заговорил об этом, то поднялся страшный крик и шум, и чуть было не умертвили примаса в присутствии короля. Сам Репнин, видя беспредельный фанатизм в Польше, пытался отклонить государыню от ее намерения; но Екатерина была неподатлива, твердо решившись так или иначе довершить то, что ее предшественники начинали и покидали.
   Большая сумятица была тогда в Польше. Король был уже в разладе со своими дядями Чарторыскими, которые признали его королем только в Надежде держать его под своей опекой. Короля тяготила эта опека. Чарторыские хотели сохранить созданную ими конфедерацию, чтоб посредством ее властвовать над Польшей; король, напротив, хотел ее уничтожить. Но это не умножило его друзей. Противники Чарторыских, которых было много, ненавидели фамилию, как называли тогда Чарторыских, и всю их партию, но вместе с тем не любили короля, возведенного на престол с чужой помощью. Последние изменения на сейме произвели ропот в Польше. Учреждение комиссий возбудило неудовольствие безотчетных до того времени министров и подчиненных им должностных лиц, которые пользовались выгодами при прежнем управлении; учреждение таможенных пошлин, увеличив дороговизну, вооружило против короля обывателей и купцов. Приморский город Гданск, снабжавший Польшу привозными товарами, был особенно недоволен. И без того король прусский в Мариенвердере брал пошлины с плывущих по Висле польских судов; теперь, с прибавкой польских пошлин, товары значительно вздорожали. Но более всего приводил в ужас поляков вопрос о допущении к правам некатоликов. Епископы: краковский Солтык, каменецкий Красинский, виленский Масальский (будущий приверженец России) распустили по приходам пастырские послания, предписывали священникам молиться в костелах об отвращении беды, грозящей римско-католической религии и древним постановлениям Речи Посполитой, вопияли против общения с еретиками и схизматиками, против введения пагубных новшеств. Кармелит, по имени Марко, исцелявший больных наложением рук и сообщавший воде целительное свойство,, ходил между народом и призывал защищать св. веру. С кафедр в костелах загремели огненные проповеди против веротерпимости. Верная шляхта приглашалась не допускать во что бы то ни стало обращения в закон ужасного проекта.
   Когда приближалось время сейма, Репнин объявил, что если не захотят даровать православным и диссидентам прав, то сорок тысяч русского войска войдут в пределы Речи Посполитой. Такой решительный тон еще сильнее взволновал поляков. С религиозным фанатизмом зашевелилось оскорбленное национальное самолюбие: поляки тяжело почувствовали, как низко упали они в государственной жизни. Епископы повторили свои воззвания на зло русскому послу. Король говорил, что готов умереть за веру и свободу. А между тем этот фанатизм вооружал против Польши половину Европы. Требование о даровании прав последовало не от одной России, а также и от Пруссии; в виде доброго совета ходатайствовали о том же Дания и Англия.
   Собрался сейм. Королю прежде всего хотелось установить закон, чтобы при обсуждении дел, касавшихся войска и финансов, принималось решение большинством голосов, а не единогласием. В виду у него было умножение войска и податей; он считал это первой необходимостью для возрождения отечества. Но как только он сказал о своем намерении некоторым панам и послам, -- они оказались противниками таких нововведений, поспешили сообщить об этом Репнину и представить ему, что король затевает противное нации. Разнеслась о желании короля весть между другими прибывшими в столицу сеймовыми послами и встретила всеобщее неодобрение. Подозревали, как это уже часто случалось при прежних королях, что король имеет замысел усилить монархическую власть и ограничить золотую шляхетскую вольность. Репнин и прусский посланник Бенуа явились к нему и объявили, что дворы их не допустят в Польше делать того, что противно желаниям нации, а потому они протестуют против намерения увеличить число войска и размер податей. Король упал духом и горько заплакал. Оказалось, что если нация действительно огорчена и раздражена против России за покровительство некатоликам, то та же нация была противна всяким преобразованиям более, чем сама Россия, которая, как выше было сказано, была готова содействовать полезным преобразованиям в Польше, но только заручившись для своей безопасности крепким и твердым союзом с ней.
   Чарторыские, как увидели, что преобразования, которым они сами же положили почин, не удаются, тотчас стали опять сближаться с Репниным, заискивать через него милостей императрицы и вооружали послов сеймовых. Это еще более убивало Станислава-Августа. Сам ярый епископ Солтык, ненавидевший и короля, и Чарторыских, и русских, сближался с Репниным через референдария Подосского и льстил ему согласием со своей стороны на компромисс по делу о диссидентах. Но то была только интрига. Епископ заискивал у русского министра для того, чтоб наделать неприятностей королю и, в особенности, мешать проекту о большинстве голосов. Когда он увидал, что и без того все против этого проекта и он пройти ни в каком случае не может, -- тотчас переменил тон.
   В заседании 11-го ноября на сейме заговорили о деле некатоликов; поднялся страшный шум; большинство послов в один голос вопило, что ни за что не допустят нарушить права религии. Один из послов, Гуровский, стал было говорить за свободу некатоликов, но ему угрожали саблями, кричали на короля за его планы ввести решение посредством большинства голосов. Ни за что не позволю большинства, -- кричал посол Чацкий, -- с большинством, пожалуй, допустят мещан к сейму, и хлопов наших уволят от подданства! Король ушел. Послы кричали, ругались, потом разошлись. Конфедерация, устроенная Чарторыскими, уничтожилась.
   После этого оставалось прибегнуть к средству решительному, которое заранее государыня приказала употребить в случае крайности -- составить другую конфедерацию в пользу некатоликов. На Репнина возложено было это трудное поручение. Оно казалось даже почти невозможным. Поляки-католики были очень фанатичны и если в чем-нибудь непродажны, так именно в деле веры; некатолики были немногочисленны в высшем классе: охотников до такой конфедерации могло найтись мало, а ведь только о высшем классе могла идти речь, когда шло дело о даровании политических прав. Но в таком разлагающемся обществе, каково было польское, убеждения были второстепенными двигателями событий; главное место занимали личные интересы. Шляхту всегда можно было взволновать: не нужно было говорить за что или против чего надобно подниматься, а стоило указать ей только лица или фамилии, за которых или против которых приходилось постоять, да главное, нужно посулить при этом ей выгоды. У Чарторыских недругов было много; их сила возбуждала зависть и соревнование. У знатных панов, стоявших к ним неприязненно, были сторонники -- обыватели и шляхта. Короля не любили и думали, что он все еще заодно с .Чарторыскими, хотя он и поссорился с ними. Паны надеялись его низложить; были такие, что подумывали сесть сами на его место; другие надеялись выбрать более подходящего для себя и держать его в руках. Собрать все недовольное Чарторыскими и королем, поманить обещаниями и привязать к этому дело о свободе некатоликов -- такой план замыслил референдарь Подосский, сообщив его Репнину, и сам взялся работать. Подосский был давний враг короля; по смерти Августа III он уговаривал поляков избрать сына покойного польского короля. Это не удалось. Екатерина посадила Станислава-Августа, -- Подосский стал врагом России; теперь же, когда уже Россия стала недовольна посаженным королем и Репнин намекал на возможность низложить его, Подосский сделался верным орудием России. Репнин обещал ему доставить место примаса. С Чарторыскими не считали нужным церемониться; они увивались около Репнина, кричали перед ним против короля и против уничтожения liberum veto, которое уничтожить прежде сами хотели; им не верили, потому что они ничего не делали в угоду России для дела некатоликов. Их двуличность была очевидна.
   Поляков только дурачили, говоря им о низложении короля, Екатерина не хотела его низлагать, а рассчитывала наказать его за то, что во время прошлого сейма он не только не старался делать угодное императрице, а еще угождал епископам и сам подавал полякам пример упрямства. Подосский начал собирать врагов короля и фамилии (Чарторыских), Репнин издал декларацию, где объяснял, что императрица желает полякам добра и спокойствия, и поэтому вынуждена послать во владения Речи Посполитой войско для защиты слабых против могущественных. При этом именем своей государыни он ручался за целость и неразделимость Польши. К декларации прилагалось письмо Панина, заведывавшего в России иностранными делами: оно приглашало поляков соединиться дружно за свою свободу и права. Декларация с письмом была разослана по всей Польше на разных языках. В то же время более тридцати тысяч русского войска вошло в Польшу. Был план устроить разом на различных концах Польши и Литвы конфедерации, а потом соединить их в одну, и маршалом этой конфедерации учинить Карла Радзивилла (Panie kochanku), бежавшего после неудачного сопротивления при избрании в короли Понятовского за границу. Он проживал в Дрездене, и находился разом под опалой русской императрицы и польского короля.
   Подосский пригласил в Варшаву знатнейших панов; тут были: киевский воевода Салерий Потоцкий, другой Потоцкий крайний, надворный маршал Мнишек, великий коронный подскарбий Вессель, великий коронный кухмистр Вельогурский, литовский стражник Поцей, Оссолинский, Тарло и другие, все неприятели Чарторыских. Старый гетман Браницкий сам не приехал, а прислал уполномоченного; здесь были даже главные и упорнейшие враги веротерпимости -- епископы Красинский и Солтык. На общем совещании, 10-го мая 1767, Репнин предложил устроить конфедерацию и изложить требования и мнения для водворения и обеспечения порядка. Ненависть к королю и Чарторыским, боязнь за свои права и вольности, на которые король и Чарторыские посягали своими реформами, заставили забыть другие виды на время. Надеялись низвергнуть короля. Репнин не обещал им этого прямо, а говорил двусмысленными выражениями: конфедерованная нация получит все, чего захочет от императрицы". Паны разумели под этим обещание избавить их от Понятовского, и этого было довольно; со своей стороны все обещали содействовать общему делу и разъехались. И вслед затем, по всей Польше и Литве возникли конфедерации.
   Киевский воевода сконфедеровал русские провинции Волынь и Подоль; Мнишек -- Великую Польшу; Красинский -- воеводства Равское, Мазовецкое и Лэнчицкое; Вессель -- Краковское; Тарло -- Люблинское; Оссолинский -- Сендомирское; Браницкий -- Подлясье. Собственно диссидентские конфедерации составились в Торуне и Слуцке; к последней примкнули православные и в их числе архиепископ Конисский, которому обещано место в сенате: это было только возвращение прежнего права; русские добились этого права еще в XVII веке, но поляки его нарушили. Когда диссидентская конфедерация прислала своих депутатов к королю, Ста-нислав-Август не хотел принимать их; он боялся этим самым узаконить требования конфедерации. Репнин настоял, чтоб он их принял. Король покорился, но оставил за собой такую уловку, будто он принимает этих господ не так, как полномочных от конфедерации, а как простое собрание людей, пришедших к нему за советом.
   В Польше и Литве состоялось тогда сто семьдесят восемь собраний, и на них подписалось восемьдесят тысяч особ; и все это сделалось в течение мая 1767 г., в продолжение каких-нибудь восьми или десяти дней. Такая быстрота объясняется тем, что в Польше издавна обыватели и шляхта привыкли слушаться знатных панов; во всяком околотке был свой королек; к нему тянуло шляхетство, ему угождало; и теперь стоило этим королькам скликать в назначенное место обывателей и шляхту и предложить что угодно. Так везде и сталось. Повсюду громада шляхты приступала к конфедерации в пьяном виде, после пирушки, которую ей устраивал королек; никто не думал о веротерпимости, напротив, все были воспитаны и укреплены в исключительном фанатизме и ужаснулись бы, если б тогда же узнали, что дело идет о даровании прав схизматикам и еретикам; им выставлялось, что король и Чарторыские хотят нарушить древние шляхетские вольности, а русская императрица их защищает. От разных конфедераций присланы были в Варшаву по заданному заранее плану к Репнину одинакие заявления: уничтожить недавно учрежденные комиссии, отнюдь не допускать решения дел на сейме большинством голосов, сохранить зеницу шляхетской вольности liberum veto, не дозволять умножения податей и увеличения войска и просить императрицу принять на себя гарантию ненарушимости польского правления.
   Между тем Репнин снесся с Радзивиллом. Ему от имени императрицы обещано примирение и забвение прошлого, возвращение всех прав, снятие секвестра с имений, все это с тем, чтоб он принял на себя звание маршала общей конфедерации, заявил себя защитником свободы совести, не притеснял бы в своих имениях православных и диссидентов, возвратил бы им церкви и позволил строить новые. Ему внушали, что, защищая разноверцев, он ничего не сделает преступного против собственной римско-католической религии, которая остается по-прежнему господствующей в государстве. Вместе с тем, от него в числе условий потребовали, чтоб он вперед вел себя скромно и благообразно. Такое условие было необходимо, потому что Panie Kochanku был большой руки самодур. Легкомысленный, расточительный до безрассудства, вечно веселый и вечно пьяный, равно добродушный и буйный, это пан-забулдыга, по ограниченности ума, был всегда склонен к тому, чтоб его водили за нос, но всегда был уверен, что делает так, как самому хочется, и ему казалось, что все кругом его слушается. Партия его в Литве была чрезвычайно велика; никто щедрее его не кормил и не поил братью-шляхту, никто не способен был дороже купить ее для своих прихотей. Радзивилл перед тем, в видах низложения Екатерины, покровительствовал самозванке Таракановой, но, получив дружелюбные предложения от России, оставил претендентку и прибыл в Литву.
   j-ro июня 1767 он вступил в Вильну. Духовенство, городской магистрат, несколько тысяч прибывшей нарочно шляхты встречали его с радостными восклицаниями; с ним был не покидавший его русский полковник Kapp. Русские войска будто для почета провожали его. Выстрелы русских пушек раздавались во славу его возвращения вместе с гулом виленских колоколов. Да будет благословен возврат твой, -- кричала шляхта, -- ты приносишь нам свободу и мир! Радзивилл подписал свой акцесс к общей конфедерации. Дело конфедерации с этой минуты в Литве стало твердо: куда Радзивилл, туда и большая половина Литвы.
   Из Вильны Радзивилл поехал в Белосток, где застал старого гетмана Браницкого, короля и Чарторыских. Гетман колебался, потому что очень ненавидел Россию, но в то же время и боялся ее. Приезд Радзивилла придал ему твердости. Он поехал в Варшаву и был обласкан Репниным. Он надеялся, авось-либо, по низложении короля Станислава-Августа корона достанется его седой голове.
   Радзивилл отправился в сопровождении русских войск в Радом. Там Репнин назначал сборное место для соединения всех конфедераций, которые туда выслали своих советников. Русский посланник сообразил, что если оставить поляков на свободе беседовать о своих делах, то они перепьются, передерутся и ничего не постановят, а потому приказал полковнику Игельстрому окружить Радом русским войском. Когда эти меры были приняты, полковник Kapp, сопровождавший Радзивилла, словно дядька, потребовал, чтоб все единогласно порешили собрать чрезвычайный сейм и на нем узаконить допущение к правам православных и диссидентов и принять от России гарантию правления Речи Посполитой. Это значило, иными словами, поступить законно под зависимость от России. Поляки протрезвились. В собрании поднялся ропот. Из восьмидесяти восьми членов, присланных представителями разных конфедераций, только шесть беспрекословно пристали к требованию Kappa. Все прочие шумели; но Kapp хладнокровно объявил им, что всякий свободен противиться как ему угодно; пусть только при этом знает, что императрица поступит с тем, как со своим врагом и возмутителем общественного спокойствия в его собственном отечестве. Нельзя было вести много разговоров в такой обстановке, в какой находилась конфедерация. Поневоле все должны были согласиться в виду окружавшего их русского войска. Каменецкий епископ Карсинский, сильнейший противник веротерпимости, дал такой многознаменательный иезуитский совет: "Если хотите выпутаться из беды, то будьте во всем послушны и подписывайте. Чем больше зла нам сделают, тем больше способов у нас будет". О низложении короля нельзя было толковать. Впрочем, сам Радзивилл был против этого и изъявил желание признать его королем, когда уже случилось так, что он избран и коронован. "Нас подманили словно пташек на клей, -- говорили после спохватившиеся поляки, -- обольстили, ослепили отдаленными надеждами на перемену главы государства. Хотели мы оборонять свою вольность, а стали невольниками, хотели охранить св. веру, и нарушаем ее. Такая подлость у нас господствует: хоть и видим, что все наши поступки несомненно пагубны, однако, не стыдимся самым гнуснейшим образом привыкать к рабству".
   Король в Варшаве, между тем, сошелся с русским послом. Репнин представил ему, что восемьдесят тысяч подписей ясно показывают, как нетвердо он сидит на своем престоле, и как легко делать с поляками такие вещи, которые с первого вида казались невозможными. Станислав-Август сообразил, что его судьба в руках России, и согласился на все. "Хотя бы все ваши партизаны были у вас отняты, -- сказал он Репнину, -- а я буду держаться с вами и без изъятия стану делать все, чего потребует от меня государыня по делу о диссидентах и о гарантии". Это говорил он вовсе не искренно, но, тем не менее, Россия не находила нужным потакать врагам его более. Репнин теперь явно и открыто стал всем говорить, что императрица отнюдь не дозволит лишить короны Станислава-Августа. Он даже не велел переменять обычных судов и административных мест, как случалось в Польше, во время конфедераций. Зато и король, в угодность Репнину, не противоречил назначению примасом Подосского. Высокая награда, которую Этот Человек получил за преданность России, должна была и других ободрять к верности и доброжелательству России. Употребляя в дело врагов Чарторыских, Репнин относился ласково к самым Чарторыским. "Вы, господа, -- говорил он Августу Чарторыскому, -- можете приставать и не приставать к конфедерации: как вам угодно; только в последнем случае извольте оставаться нейтральными. Императрица никого не принуждает, но будет почитать за злодеев тех, которые против нея действовать будут". В хороших отношениях Репнин был с сыном Августа, князем Адамом, но еще в лучших с его женой, Изабеллой, урожденной Флемминг. Современники говорят, что и в пользу короля лично настроила Репнина эта госпожа, бывшая недавно в нежной связи с королем, а теперь перешедшая в объятия русского посланника. Репнин, большой любитель прекрасного пола и светских удовольствий, легко сживался с поляками и усваивал польские взгляды на человеческие отношения. Это не мешало ему, однако, оставаться русским человеком в том смысле, что он исполнял верно и точно повеления своего верховного правительства и действовал с равной энергией и тогда, когда требования правительства расходились с его сочувствиями, как и тогда, когда они с ними совпадали. Когда приходилось делать, Репнин делал и ни перед чем не останавливался. Репнин был хотя и православный, но без сердечности относился к православному народу; он был барин по своим понятиям и сочувствиям: православная вера в Речи Посполитой была почти исключительно достоянием простого народа; по его личному воззрению не стоило вовсе и хлопотать о том, что годится только для черни. Репнин не видал православных между знатными, родовитыми и богатыми господами. В своих мнениях, посылаемых в Петербург, Репнин постоянно выражал желание, чтобы домогательства прав для неунитов и диссидентов не нарушали преимуществ господствующей римско-католической религии, чтоб не показалось, что Россия желает распространения православия.
   Для Репнина лично Как будто не существовало того важного обстоятельства, что в русских краях Речи Посполитой католичество и уния распространялись с насилиями, что утесняемый и насилуемый народ долго отстаивал свою веру, проливал за нее кровь и, изнемогая в многовековой борьбе, обращался с надеждами и молениями к России, что на России лежала историческая обязанность, усвоенная прежними веками -- поддерживать своих единоверцев и пользоваться для этой цели всеми благоприятными обстоятельствами. Когда Россия требовала, чтобы православные епископы заседали в польском сенате, ее посланник ходатайствовал перед русским правительством не за православных, а за униатов: он даже изъявлял боязнь, чтоб, даруя православным больше прав, чем имеют униаты, не побуждать униатов возвращаться к православию. Так-то русские бояре, вместе с прадедовскими кафтанами и бородами, теряли и заветные предания своих предков. Краковский епископ приступил также к конфедерации, но имел осторожность оговориться, что приступает с условием неприкосновенности прав и цельности отечества и с тем, чтоб не допускать диссидентов до излишних желаний. После того, как совершилось заседание Радом-ской конфедерации под русским оружием, он услышал от Репнина, что права для некатоликов, требуемые императрицей, состоят именно в том, чтобы православный архиерей заседал в сенате, а православные люди и диссиденты имели с католиками равное гражданское значение. Тогда он засадил пятнадцать секретарей и заставил их день и ночь писать списки пастырского послания к правоверным католикам: он приглашал верных детей церкви молиться, чтоб на них низошел Святой Дух и дал им силу бороться с неверными схизматиками и диссидентами.
   Уже и без того после Радомской конфедерации по всей Польше кричали, что Россия обманывает поляков, что их насильно заставили подписать противное святой вере. Послание Солтыка должно было подлить масла в огонь. Напрасно Репнин через примаса Подосского старался укротить краковского архипастыря. -- "Скорее тело свое отдам на разеечение, чем соглашусь на уравнение прав неунитов и диссидентов с католиками", говорил Солтык. Репнин предвидел, что этот человек и другие заклятые фанатики наделают шума на сейме и станут мешать устроенному Россией делу. Он истребовал от императрицы разрешение арестовать тех, кого найдет нужным.
   Стали собираться сеймики. Послание Солтыка и наущения фанатиков дали такое направление шляхетству, что на сеймиках следовало ожидать больших бурь. В этих видах Репнин разместил русские войска на тех пунктах, где надеялся больше шума, и навязывал сеймикам проект инструкции, где было показано, чего должны домогаться на будущем сейме послы, по воле своих избирателей: они должны были требовать удовлетворения желаний некатоликов и гарантии установленных в Польше законов со стороны России. Были наперед посланы даже имена тех, кого Репнину хотелось иметь послами. Король приложил к этому делу руку.
   Так как везде на виду были русские ружья и штыки, то поневоле в невоинственной Польше сеймики составили такие инструкции, какие им велели составить, и выбирали послов, каких хотелось русским. Проскакивало кое-где сопротивление, но было усмирено. На одном сеймике был арестован обыватель Чацкий за смелые речи. В Каменце, где чувствовалось влияние епископа Красинского, два русские офицера, прибывшие с инструкциями, были прогнаны и самый привезенный ими проект изрезан саблями. По закрытии сеймиков кое-где написаны были протесты и занесены в градские книги, но Репнин приказал их вырезывать оттуда и уничтожать.
   Чтобы одним разом не дать силы и значения подобным протестациям, Репнин перед открытием сейма потребовал от конфедерации постановления об уничтожении всех таких протестов. Тогда поднялся против этого один из членов конфедерации, Кожуховский. Репнин тотчас велел его арестовать. Конфедераты зашумели сильнее. Папский нунций возбуждал поляков именем веры, хотя в своих донесениях отзывался о них с крайним презрением и называл развращенной и глупой нацией (la traviata ed imbecili nazione). Конфедераты сошлись у Радзивилла, кричали, что все готовы на мученичество за святую веру. Репнин внезапно явился к ним и обращался с ними, словно учитель с буйными школьниками; он говорил им: "Перестаньте шуметь, а не то, как я заведу шум, так мой будет посильнее вашего!" -- "Освободить Кожуховскаго!" кричали конфедераты. -- Криком у меня ничего не возьмете, -- сказал Репнин, -- будете шуметь -- ничего не сделаю; а попросите тихо и учтиво, так, может быть, и сделаю вам удовольствие". Тогда Радзивилл подошел к нему и попросил его учтиво -- отпустить Кожуховского. Репнин тотчас исполнил его просьбу. Зная, что всякому упорству виной Солтык, Репнин послал военную экзекуцию в имение краковского епископа; солдаты разоряли магазины,, забирали и истребляли всякую движимость, принадлежавшую епископу. Приблизился сейм. Солтык знал или, может быть, догадывался, что у Репнина насчет его есть решительные приказания. Он составил завещание, в опасении быть высланным, как он думал, в Сибирь, и установил викариев на место себя для управления епархией.
   Сейм открылся (23 сентября) 4 октября. Порядок, выдуманный Репниным.был таков: сейм должен был выбрать из своей среды делегацию, уполномочить ее согласиться на все, чего требует русский посланник, и тем покончить все дело. В таком смысле должен был податься проект на первом заседании.
   Солтык не допустил чтения этого проекта на первом заседании. "Послы, -- говорил он, -- будучи сами выбранными, не имеют права устраивать делегации и передавать ей одной власть, принадлежавшую им всем. С российским посланником вовсе нет нужды вести трактаты. Обыкновенно трактаты ведутся по поводу заключения мира после войны, или по поводу союзнаго договора. Но императрица объявляет, что она желает, чтобы оказано было правосудие пекатоликам, обратившимся к ней с жалобой; нам, поэтому, предстоит прямой легальный путь -- назначить комиссию для изследования: "справедливы ли жалобы тех, которые обращались к императрице?" Обратившись к королю, Солтык сказал: "Ваше величество обещались и обязались проливать свою кровь за веру: вот теперь пришло время дать нам доказательство искренности ваших чувствований и показать собою пример всему народу".
   За ним говорил старый Вацлав Ржевуский, краковский воевода, человек старого времени, строгий консерватор, ненавистник всяких реформ и нововведений, откуда бы они ни исходили. Он прежде всего распространился в похвалах своим предкам и советовал поступать по их примеру. Проект, о котором идет речь, -- сказал он, -- такого рода, что от него произойдет или свобода, или зависимость Польши. Наши предки установили закон -- не иначе принимать важные проекты, как обсудивши их. Нельзя принимать такого проекта необдуманно: это значит самому голову в ярмо вкладывать. О нас скажут: вот дети, недостойныя отцов своих; это уже не поляки!"
   После этой речи король закрыл заседание, а Репнин на другой же день отправил военную экзекуцию в имение краковского воеводы.
   На следующий день в заседании выступил киевский епископ Иосиф Залуский, знаменитый собиратель рукописей и книг, основатель публичной библиотеки. У него в руках были два папские бреве, взывающие к католикам, чтоб они не поддавались внушениям, противным вере. Чтение их произвело поражающее впечатление.
   Выступил сын Вацлава Ржевуского, молодой Северин, посол подольский. "Я, сказал он, выбран свободно; доказательством служит мое постоянное сопротивление и чувства свободных обывателей, именем которых я обязан произнести слово; я, поэтому, готов терпеть всякаго рода притеснения и самую смерть. Многие из послов, напротив, выбраны русскими. Обольщенные, они сделались врагами свободы. Их не ужасает то, что все провинции терпят безмерныя утеснения; до ушей короля не доходят вопли народа".
   Король, чтобы остановить дальнейшую тревогу, возбужденную на сейме этой речью, опять закрыл заседание.
   По желанию Репнина, следующее заседание отложено на шесть дней. Репнин поджидал еще одного заклятого противника, каменецкого епископа Красинского. После радомского совещания он уехал в свои имения, лежавшие на турецкой границе. Знакомый лично с хотинским пашой, он спрятал у него свои сокровища и отправил в Константинополь каноника армянина Анкевича с извещением, что русская императрица возбуждает греков и черногорцев к мятежу против Турции; вместе с тем он изложил жалобы на самовольства, какие позволяет Россия в Польше. Скоро он получил ответ чрезвычайно лестный: его извещали, что турки готовы объявить войну России за Польшу, лишь бы Австрия не мешала, и кроме того обещают дать полякам взаймы денег; Красинский был в посторге и поехал в Варшаву с великими надеждами. Он не знал того, что Репнину были известны его сношения. Его-то Репнин с нетерпением ожидал, чтобы взять вместе с другими и отправить, куда следует, подалее.
   Услышав, что он едет в Варшаву, Репнин послал ему навстречу конвой провожать его до столицы, как будто для почета. Но Красинский догадался, в чем дело, и за несколько верст от Варшавы переоделся стрелком, бросил свой экипаж и убежал. Он пробрался между русскими войсками, которые окружали тогда всю Варшаву, прибыл в Прагу и тайно послал к Солтыку совет, "чтобы он не противился, не подвергал себя напрасно опасности; лучше пусть ожидает благоприятного времени; есть большие надежды на турок. Не беда, если и весь сейм уступит императрице: пусть только один смелый посол найдется, чтобы протест записать; а потом мы составим конфедерацию. Пусть послы сделают все угодное силе, а потом идут в конфедерацию, только тайно до поры до времени; пусть каждый даст клятву не разглашать этого, а в свое время защищать веру и свободу, жертвуя за них жизнью".
   Солтык послал к нему Иосифа Пулавского, похвалил его предприятие и велел сказать: "Каждый из нас пусть ищет средств к спасению отечества, сообразно своему характеру. Я, с своей стороны, желаю принудить москалей поступить со мной ясно по-тирански. Зло, которое они мне сделают, принесет пользу отечеству".
   И действительно, Солтык принял намерение дразнить Репнина и доводить его до крайних поступков. После открытия заседаний он предложил Избе потребовать от Репнина объяснения: "на каких основаниях он себе позволяет брать под арест обывателей, разорять имения, насиловать убеждения и предписывать законы полякам?"
   Это произвело одобрение. Король сейчас закрыл заседание.
   У Солтыка в доме происходило совещание. Там даже поговаривали: нельзя ли устроить над некатоликами чего-нибудь вроде Сицилийских вечерень или Варфоломеевской ночи. Репнина об этом тайно известили. Тогда Репнин решился успокоить неугомонного епископа и его горячих товарищей по оппозиции.
   В ночь с 13-го на 14-е октября полковник Игельстром арестовал Солтыка в доме великого коронного маршалка Мнишка, где краковский епископ ужинал. "Знаете ли, что я князь, сенатор и духовное лицо? сказал епископ. Вас-то и приказано арестовать", сказал Игельстром. "Я думал, -- сказал Солтык, -- что меня арестуют в моем доме и нарочно оставил золотую табакерку в подарок тому, кому поручат такую коммиссию".
   Залуского взяли в то время, когда он стоял на молитве и держал в руке распятие. При виде русских он гласно возопил к Богу о прощении тем, которые его оскорбляют.
   Арестовали Ржевуских, отца и сына. За конвоем, состоящим из 200 конных, их всех отправили в Калугу.
   Три сенатора от имени короля приехали требовать у Репнина объяснения. Он отвечал: "Я обязан объяснять свои поступки только своей государыне. Арестованные не будут освобождены до тех пор, пока не будет все сделано согласно воле императрицы".
   После таких энергических поступков все пошло как по маслу. Назначили делегацию из шестидесяти послов, а из них выбрали четырнадцать человек и положили решить дело большинством голосов. Таким образом, судьба Речи Посполитой отдавалась восьми лицам. Совещания происходили в присутствии русского посланника и министров Пруссии, Англии, Швеции и Дании. Поодаль сидел белорусский архиепископ Конисский. Очень много рассуждать и разглагольствовать нельзя было. -- "Я требую не толков, не объяснений, -- говорил Репнин, -- а послушания". -- 19-го ноября решено допустить православных и диссидентов ко всем должностям, исключая королевского достоинства. Римско-католическая религия все-таки осталась господствующей, а при смешанных браках дети должны были исповедовать религию того из родителей, к полу которого сами принадлежали.
   При всей резкости своего обращения, происходившей по предписанию своей власти, Репнин не только не был врагом Польши, но ходатайствовал за нее перед императрицей. Госпожа, владевшая его сердцем, настраивала его: он хвалил своей государыне Станислава-Августа, уверял в его преданности России и доказывал, что Россия должна бескорыстно помогать Польше устроить у себя порядок, а не поддерживать в ней анархии, и потому допустить уничтожить liberum veto. По уверению Репнина, все благомыслящие люди в Польше этого хотели. Императрица отвечала, что нет необходимости не дозволять соседям пользоваться "индифферентным и спокойным порядком, тем более, когда такой порядок можно обратить на пользу России".
   Политика Екатерины не направлялась умышленно к тому, чтобы препятствовать благоустройству Польши, но настолько, насколько можно было заручиться уверенностью, что благоустройство не мешает России. Так, на сейме 1768 г. (продолженном с 1767 г.), постановлено было, с благословения России, чтоб в течение времени, когда сейм бывает в сборе, первые три недели он занимался экономическими делами, и эти дела должны были решаться большинством голосов, а другие две государственными, и по делам этого рода решение должно происходить посредством единогласия. Екатерина находила несвоевременным допустить господство большинства голосов во всех делах. Пользуясь давней привычкой шляхты угождать панам, какой-нибудь знатный пан мог собрать значительную партию, добыть себе большинство и таким образом проводить замыслы беспокоить Россию и вредить ей. Да и безотносительно к России уничтожение liberum veto не водворило бы в Польше благоустройства, а скорее усилило бы в ней анархию. Если оно до тех пор препятствовало хорошим замыслам, то препятствовало также и худым. Легко было предвидеть, что могло явиться с его уничтожением в таком продажном и деморализованном обществе, каким было польское. Знатный и богатый пан заодно со своей родней и приятелями пригонит на разные сеймики подпоенную и подкупленную шляхту, выберет в послы своих подручников, составит себе большинство голосов, постановит такие законы, какие ему угодно, и захватит власть, разделив ее со своей партией. Против него поднимется другой пан, также со своими близкими, рассыплет еще более червонцев между шляхтой и напоит ее еще усерднее, чем первый, и большинство перейдет па его сторону. Страсти, разумеется, усилились бы и ожесточились; кровопролития, опустошения страны были бы неминуемыми последствиями такой перемены. В Польше существовали уже образцы устройства с большинством голосов -- это конфедерации, всегда производившие тревогу и перетасовку общественных отношений, всегда почти сопровождаемые междоусобиями и кровопролитиями. Допустить большинство голосов значило устроить Польшу так, чтобы в ней не переставали конфедерации, чтобы вечно новая ниспровергала старую, а иногда появлялось бы разом несколько конфедераций, противных друг другу. Ошибались те, которые, видя дурные стороны liberum veto, думали, что уничтожение этого закона принесло бы отечеству счастье, силу и спокойствие: оно бы, напротив, ввергнуло его еще глубже в омут безурядицы.
   Кроме закона о голосах, на этом сейме, под влиянием России, издано было несколько законов, действительно показывавших стремление к улучшению и возрождению. Таким образом отнято было у панов право жизни и смерти над своими хлопами, и последние судились уже общим для всех судом, а не доминиальным судом своего господина. Этим возвращалась им хоть часть человеческого достоинства. За убийство хлопа господин отвечал перед правосудием, как за свободного человека; положили ввести в войске строжайшую дисциплину; запрещалось панам делать наезды друг на друга; виновным в этом угрожала кара. Этих полезных учреждений не дозволила бы ввести шляхта; только железной руке русского посланника они были обязаны своим введением в закон; впрочем, эта железная рука нужна была и для того, чтоб новые установления принялись в жизни, а не оставались на бумаге.
   Вечная гарантия России была утверждена этим сеймом и получила значение основного закона. Польша уже не только фактически, но и легально поступила в зависимость от России. Гарантия эта казалась оскорбительной для патриотического чувства поляков; но, в сущности, их щекотало более слово, чем смысл дела; Польша и без того зависела прежде и от России, и от каждого сильного соседа, и собственными усилиями не могла сделаться независимой. Ее ровному и спокойному перевоспитанию и развитию могла содействовать правильная и законная зависимость от какой-нибудь внешней силы, которая бы сдерживала сколько-нибудь и успокаивала внутренние стихии разрушения. Только такая внешняя сила, какой была для Польши Россия, и могла обуздывать самоуправство и беспорядок. Без этого условия не предвиделось никаких средств к скорому и успешному перерождению нации. Какие бы усилия внутри страны ни предпринимались для этой цели, против них всегда бы враждебно стояли разрушительные начала, тем более страшные, что опирались на привычку и эгоизм -- два важнейшие препятствия в истории человеческого прогресса. Если бы в Польше в то время была политическая мудрость, то она бы увидела в такой ужасной для патриотического самолюбия гарантии только средство удобнее совершить необходимые перемены и привести Польшу в такое состояние, в котором она могла воспитать в себе условия, необходимые для благоустройства, а следовательно, приблизиться к возможности быть независимой. Так именно и смотрел Подосский, который хотя и имел в виду главным образом свое собственное возвышение, но говорил справедливо, что при всей грубости русского вмешательства видит в нем средство воздвигнуть отечество из упадка {Подобный взгляд проскольэает даже в новейшем исследовании "Sejm Czteroletni Калинки, хотя иезуита, но автора беспристрастного и здравомыслящего.}. Были и другие, думавшие так же, особенно при дворе, но проницательность и расчетливость не были тогда в духе польского характера: поляк предпочитал поступать так, как ему говорит сердце, а не рассудок.
   Каменецкий епископ, его брат Михаил, Иосиф Пулавский с тремя сыновьями составили в Баре конфедерацию против сейма 1768 г., против всех перемен, узаконенных на нем и, главное, против дарования прав некатоликам и против русской гарантии. Они отправили своих посланцев в Турцию; сам епископ поехал в Саксонию, в Париж : везде возбуждал сочувствие к судьбе своего отечества, умолял о даровании помощи Польше против насилия. Составленная конфедерация, между тем, быстро разрослась. За сборищем в Баре в других местах появились такие же сборища. Образовалось военное ополчение. Русские войска вступили с ним в борьбу. Война была партизанского характера. Край пришел в смятение; торговля останавливалась, мирное сообщение задерживалось; вербунки в войско конфедератов, вымогательства припасов и денег отягощали народ городской и сельский.
   Тогда фанатическая злоба конфедератов обратилась на православных: от них сталось унижение Польше, за них, как за единоверцев, заступалась Екатерина; они вызвали ее вмешательство своими беспрестанными жалобами и просьбами в Петербург. В Южной Руси, где веками укоренилась вражда к полякам и католичеству, русский народ стал покидать унию и переходить к вере праотцев; приход за приходом присоединялись к православию; в одних сами священники подавали пример; в других прихожане принуждали священников, а тех, которые не хотели, прогоняли и на место их выбирали других. Центром православной пропаганды сделался Мотронинский монастырь, где игуменствовал деятельный Мельхиседек Значко-Яворский, напутствуемый в своих подвигах переяславским архиереем Гервасием {О деятельности этого лица см. Архив Югозападн. Росс, ч. I, т. II, III.}. Он съездил в Петербург, исходатайствовал у императрицы заступничество и в Варшаве получил от короля привилегию на неприкосновенность своего монастыря. Своевольный фанатизм не хотел знать никаких привилегий. "Мы и тебе, и королю твоему снесем голову, чтоб он не давал прав схизматикам, собачьей вере! говорили ему поляки. Особенным фанатизмом отличался официал униатского митрополита Мокрицкий, насильственно обращавший к унии тех, которые в последнее время возвратились к православию. Священников для поругания запрягали в плуги, били их киями, секли терновыми розгами, насыпали в голенища горячих углей, забивали в колоды, морили тюремным заключением, отнимали у них все достояние и пускали искалеченных по миру. Поймали самого Мельхиседека, ругались над ним и держали в тюрьме. Барские конфедераты, не в силах будучи ничего поделать России, мстили ей на православном народе, подвластном Польше. Отсчитывая усердно удары плетей по плечам священников и мирян, обратившихся из унии в православие, или не хотевших принимать унию, они приговаривали: "это тебе за государыню, а это за короля, а это за архиерея, а это за вся православные Христианы!" На всю Украину навело тогда страх варварское истязание млиевского ктитора Данила Кушнира за то, что он не отдал униатам гробницы (дароносицы). Его обвязали паклей, привязали к дереву и сожгли. Но в Украине имя Богдана Хмельницкого было известно и старому и малому; известно не из книг, а из живого предания, передаваемого от родителей к детям; украинские матери за панской пряжей пели детям песни о том, как некогда их предки козаки гатили гребли панскими трупами. Тайная надежда на освобождение з ляцкой неволи не покидала русский народ, как Израиля во дни пленения. Он искал и ждал спасения от единоверной России, где пленяло и ободряло его господство той веры, которая в его отечестве нашла название собачьей. Взоры народа устремились на север к великому свету-матушке, как называл он Екатерину. Ему показалось, что пришло время отмщения за вековые страдания. Он поднялся, как некогда поднимались его деды.
   Начало восстанию положил Максим Зализняк, запорожец. Он оставил уже войсковое житье, находился на послушании в монастыре и готовился поступить в иноческий чин. Поругание православной веры, избыток людских беззаконий вызвали его в мир. Он явился под Мотронинским монастырем и заложил стан на урочище Холодный Яр. Он огласил, что у него есть грамота императрицы, призывающая народ к восстанию. Мотронинские монахи благословили его предприятие. Сам Мельхиседек долго держал народ в пределах повиновения и терпения; теперь же, после испытанных над собой поруганий, благословил предприятие, как гласит предание. Впрочем, остается еще нерешенным, участвовал ли Мельхиседек в этом восстании?
   Народ со всех сторон стал стекаться к Зализняку. Монахи и изгнанные из приходов священники, терпевшие от униатов истязания, ходили по селам и возбуждали к восстанию. Разом явилось несколько предводителей шаек: Неживый, Уласенко, Бондаренко, Шило, Тимченко и другие. Начали резать панских управителей и жидов. Обреченные на смерть народным правосудием бежали в укрепленные места и в глубину Польши. Отдельные шайки присоединяются к Зализняку. Рассылается воззвание к освобождению панских хлопов. Коронные обыватели, -- было сказано в этом воззвании, -- живущие в панских и духовных имениях! Наступило время выбиться из неволи, освободиться от ярма и тягостей, которыя вы терпели до сих пор от ваших панов! Бог с высокаго неба воззрел на вашу недолю, услышал рыдания и вопли ваши на сей мирской юдоли и послал вам охранителей, которые отомстят за ваши бедствия. Прибывайте к тем, которые хотят учинить вас свободными и наделить правами и вольностями. Теперь-то пришла пора потребовать отчета от ваших властей за все кривды, мучительства, за все невыразимыя обдирательства. Посылаем к вам предводителей. Верьте им и идите за ними с оружием, с каким кто может! Покидайте дома ваши, жен и любезных детей. Не будете жалеть об этом, когда опять с ними увидитесь! Бог нам даст победу и станете вы все вольными панами, когда вы губите змеиное отродие панов своих, которые до сих пор сосут вашу кровь! Вы прежде нам не верили, когда мы к вам отзывались, а теперь можете верить, когда братия ваша на Украине и Подоли счастливо начала выбиваться из ярма. Призовите Бога на помощь и прибывайте к нам!"
   На знакомый украинскому сердцу призыв поднялись тысячи. Зализняк объявлял восстановление Гетманщины, всех сообщников называл козаками. Он напал на Лисянку: там заперлась шляхта с жидами. Местечко было хорошо укреплено, но русские жители его сочувствовали восстанию и потребовали от начальника своего, Кучевского, сдачи. "Все равно, -- говорили ему, -- Гетманщина будет: не устоишь! Лучше тебе добровольно сдаться: жив останешься". -- Кучевский отворил ворота. Козаки положили ему на спину седло, садились на него верхом и заставляли возить себя, а потом закололи. Всех католиков и жидов, искавших спасения в замке и сбежавшихся туда из околиц, перебили. Над дверьми костела францисканского монастыря повесили ксендза, жида и собаку, а сверху надписали: "лях, жид та собака: усе вира однака! То была, кажется, не новая выдумка, а подражание старине: русские этим поступком явно мстили за то, что поляки называли православие песьею верою. Более чем где-нибудь стеклось шляхты и жидов в Умани, принадлежавшем киевскому воеводу Потоцкому. Зализняк направился туда. Управляющим или губернатором в Умани от Потоцкого был Рафаил Младанович. В городе была панская надворная команда из Козаков, под начальством Обуха, а от него зависели сотники; в числе их был некто по фамилии Гонта: он пользовался милостями пана владетеля Умани. Младанович отправил этих воинов против восстания, но Гонта передался к Зализняку, а по его примеру и другие козаки.
   В Умани народу было битком набито, а воды не было; приходилось утолять жажду вишневкой да медом, и потому все перепились и стали неспособны к обороне. Младанович был не храброго десятка и потерял дух. Ксендзы приготовляли всех к смерти. Гонта вызвал Младановича на разговор, объявил, что идет с товарищами по приказанию Екатерины и ее именем требовал покорности.
   Один из товарищей Младановича, Ленарт, сказал: "просимо на хлиб-на силь!" Но другой, Рогашевский, закричал: "стрелять шельму!" Младанович не дозволил стрелять и сам в страхе убежал в костел. Гайдамаки ворвались в город и вторгнулись в костел, куда вслед за Младановичем вбежала шляхта толпой искать спасения в молитве. Увидя входящих Козаков, поляки падали на землю и просили пощады и милосердия. Гарненько ляшеньки просяться: треба перепустити! сказал один козак. А що з тобою буде, як им перепустимо! отвечал Гонта. Разъяренная толпа бросилась убивать и мучить всех: их кололи копьями, резали ножами, рубили саблями и топорами, не разбирая ни пола, ни возраста. Иным обрубливали ноги и руки и оставляли мучиться, не внимая их молениям докончить их. Прокалывали насквозь детей и подымали вверх на копьях. Ксендзов запрягали в ярма, гоняли по улицам, уложенным трупами, потом приводили в церковь, заставляли читать "верую" и за чтением били по щекам, и потом выводили из церкви и убивали. Перерезали в базилианском монастыре духовных и учеников находившейся там школы. Из соседних сел сбежались хлопы и потешались над муками и гибелью ляхов. Ругались над римско-католической святыней, одевались в богослужебные одежды и передразнивали богослужение, плевали на распятия и образа, рассыпали из ковчега и топтали ногами св. дары, приговаривая: "ото Бог ляцький!" Немногих, в том числе детей, пощадили, но заставили принять православие и совершали над ними обряд крещения, как бы не признавая римско-католической веры за христианскую. Тела убитых свалили в один глубокий колодец. Поляки уверяют, будто их погибло в Умани до двадцати тысяч, число, без сомнения, чрезвычайно преувеличенное, может быть, в десять раз.
   После такой расправы провозгласили восстановление Гетманщины. Зализняк назвался гетманом, Гонта уманским полковником. Но русский генерал Кречетников, узнав, что творилось в Умани, послал к новообразованной Гетманщине русского офицера с отрядом донских Козаков. Офицер, по прозванию Кривой, пригласил их вместе с русскими войсками воевать против барских конфедератов, а набившуюся в Умань толпу просил распустить. Зализняк и Гонта доверились и согласились. Тогда Кривой предложил им перед выходом из Умани сделать прощальную пирушку, и когда они перепились, приказал их перевязать и доставить в русский лагерь. Оттуда Зализняка отправили в Сибирь, наказав, как говорят, кнутом, а Гонту с другими товарищами выдали польским войскам, действовавшим заодно с русскими против конфедератов. В местечке Сербах, по распоряжению региментаря Ксаверия Браницкого, с Гонты сняли со спины двенадцать полос кожи. Испытывая такую казнь, Гонта говорил: "от казали: буде болити, а воно ни кришки не болить, так наче блохи кусають!" В заключение его четвертовали.
   Другие гайдамацкие шайки свирепствовали в разных местах в одно время с Гонтой и Зализняком. События, подобные уманским, совершались в Дашове, Гранове, Гайсине, Монастырище, Босовке, Ладыжине и других местах. Но после взятия Зализняка и Гонты, убедившись, что императрица совсем не благословляет восстания, народ утишился. После того ограждаемые отмести русского народа русской государыней, поляки думали навести страх на русский народ и учредили военный суд под названием: Judicium statarium. Председательствовал на этом суде полковник Стемпковский, получивший от короля неограниченное право меча (jus gladii), право казнить и искоренять мятеж. Местопребывание этого суда было в местечке Кодне. Туда приводили подозрительных по доносам. Чуть кто неосторожно подаст на себя подозрение в буйном духе, того сейчас и тащут в Кодню, а из Кодни никто не ворочался здоровым: иных вешали, других четвертовали, а менее виновным обрублмвали руки или ноги и пускали скитаться и ползать по миру, чтоб своим видом внушать русскому народу страх и повиновение. Еще в конце XVIII века можно было видеть калек, просивших милостыни стариков, носивших на себе следы посещения Кодни. В Украине долго оставалась поговорка: "а щоб тебе святая Кодня не минула!" Так говорили, рассердясь друг на друга.
   Гайдамацкое восстание подало случайно повод к важным переворотам в политических делах. Один из гайдамацких начальников, Шило, преследовал поляков до местечка Балты, лежавшего на тогдашней турецкой границе. Поляки убежали за реку Кодыму в турецкие владения. Шило погнался за ними; турки стали их защищать; Шило разбил турок, напал на татарское селение Галту и перебил скрывавшихся в ней поляков.
   Туркам в это "время нужен был только повод, чтобы к России придраться. Конфедерация давно уже умоляла их о помощи; Турция только манила их сочувствием до тех пор, пока, потерпев от русского оружия, конфедераты не подали Турции надежды приобрести от Польши Подоль с Каменцем и Волынь, в благодарность за объявление войны России. И вот нападение гайдамаков дало ей предлог к этому. Напрасно Россия объясняла, что нападение на турецкие владения сделано не русскими войсками, а своевольными шайками гайдамаков, польских подданных. Турция изъявляла притязания, зачем Россия вводит войска свои в Польшу и распоряжается ее внутренними делами. Турция объявила России войну, начав неприязненные действия заключением в Семибашенный замок русского посланника Обрезкова.
   Война эта, как известно, прославила русское оружие блистательными победами, открыла России путь к обладанию Черным морем, ослабила Турцию, заронила в восточных христианах надежду на свободу. Но для Польши она не принесла пользы; напротив, заступничество Турции наделало ей одного вреда и приблизило к гибели. Конфедераты терпели поражения за поражениями. Русский полковник Древич, отличавшийся в войне лютостью и свирепостью, взя.л Бар; до тысячи двухсот пленных было отправлено в глубину России: в их числе был кармелит Марко, чудотвор, воспламенявший поляков своим даром. Казимир Пулавский был стеснен в бер-дичевском монастыре и сдался на капитуляцию, обещав отстать от конфедерации, а потом убежал в Турцию. В Литве Радзивилл пристал к конфедерации, но русские прогнали его и взяли его укрепленный Несвиж. Литовская конфедерация поступила под маршальство Паца.
   Но в недре конфедерации происходили раздоры. Потоцкий вошел в непримиримую вражду со старым Иосифом Пулавским. Первый держался Турции и на ее вмешательство полагал все надежды, будучи уверен заранее в ее блестящих победах над москалями, а Пулавский обращался к Австрии и думал расположить к Польше императора Иосифа. Потоцкий оговорил Пулавского перед турецким правительством; по этому оговору последнего взяли в Константинополь и там он умер в тюрьме. По примеру главных начальников, второстепенные также ссорились между собой, один под другим подрывался. Беспрестанно появлялись отдельные конфедерации и бывало так, что на звание маршалка такой-то конфедерации является двое претендентов, и они спорят между собой до тех пор, пока один из них не схватит другого, не засадит в тюрьму или даже не убьет.
   От турок конфедераты не увидали себе великого уважения. Когда турки заметили, что между конфедератами нет ни лада, ни порядка, то стали обращаться с ними презрительно, и в присутствии начальников визирь насмехался над поляками. -- "Знаете ли, -- говорил он своим пашам, -- что такое польская вольность? У "их в том вольность состоит, чтоб не знать над собою никакого закона". Недовольные Турцией конфедераты перебрались в Венгрию, а потом в Силезию, под защиту Австрии, которая дозволила им на своих землях содержать генеральное управление и тем делала угрожающую демонстрацию России, но в самом деле уже составляла план воспользоваться на счет падающей Польши. Оттуда конфедераты врывались в Польшу и Литву, давали движение и ободрение мелким конфедерациям, которые беспрестанно появлялись там и сям. Составлялись шайки, избирали предводителей или маршалков, нападали на русских; когда одну такую шайку разобьют, ее остатки бегут к другой и вновь появляются в поле. Рассчитывали всегда напасть на русских врасплох. Иногда, действуя таким образом, имели успех. Казимир Пулавский под Брестом-Литовским разбил русский отряд; но потом снова был сам разбит наголову и потерял в бою брата своего Франциска. Отважнее, удалее, смышленее других предводителей конфедераций оказывался Шимон Коссаковский. Он с необычайной быстротой летал с одного края в другой, пробегал большие пространства в короткое время, преодолевая утомление и неудобства дорог и непогоды, нападал на русских неожиданно, когда никто не воображал, чтоб он был близко, отнимал у них запасы. Кроме него славились своими партизанскими нападениями Моравский, Заремба, Сава. Но при их раздорах между собой они не могли иметь важных успехов. Заремба был во вражде с Пулавским, считая себя выше его чином, не хотел повиноваться ему и действовал врознь. Конфедераты, разбитые, давали на себя так называемые реверсы, то есть отречение от конфедерации, но потом не считали бесчестным нарушать данное обещание. Ксендзы им это разрешали; война для них была святая, потому что шла за нетерпимость. Сам Пулавский показал на себе пример такого нарушения реверса, продолжая участвовать в конфедерации после того, как в Бердичеве обязался не участвовать в ней. Эти поступки раздражали русских и оттого то некоторые позволяли себе жестокости. Такими были полковник Рен и упомянутый выше полковник Древич. Последний обрубливал руки и ноги таким конфедератам, которые, нарушив данное отречение, попадались в плен с оружием в руках.
   Король и окружавшие его паны колебались и виляли между Россией и конфедерацией, выжидая, какая сторона возьмет верх, лтобы к той пристать в свое время. Россия, казалось, делалась мягче и уступчивее. Вместо энергического и резкого Репнина прислали в Варшаву князя Волконского -- человека умного, но мягкого и кроткого. Он давал знать панам, что для сохранения тишины в Польше Россия не прочь сделать некоторые уступки относительно диссидентов, но только тогда, когда сами диссиденты обратятся к пей и заявят желание отказаться от некоторых своих прав. Пытаясь подвинуть Польшу к войне против Турции, Волконский обещал Польше Молдавию и Бессарабию. Такие речи при чрезвычайно почтительном обращении возгордили короля; паны также подняли голову, воображали, что Россия уже ослабла, боится Европы и заискивает расположения Польши; выводили из этого, что, верно, в Европе есть намерение заступиться за Польшу. Около короля составился совет: в нем были: великий канцлер Млодзиевский, бравший от России пенсию, готовый брать ее от кого угодно и за что бы то ни было, но вместе с тем не считавший дурным делом интриговать против тех, с кого брал деньги, вице-канцлер Борк, вице-канцлер литовский Пршездзецкий, коронный маршал Любомирский, Андрей Замойский, Ходкевич, Хребтович. Главными заправщиками были Чарторыские, опять получившие власть над племянником королем. Чарторыские ненавидели Россию, уверившись, что Россия не слишком намерена помогать их планам устроения Польши и сама более всего заботится о собственных видах. Они старались сохранить с Россией наружно доброе согласие, а тайно действовали против нее. В составившемся около короля сенатском совете затевали отправить в разные страны Европы -- в Англию, Голландию, Францию, посольства с жалобами на Россию, а в Петербург послать литовского гетмана Огинского с требованием уничтожить трактат 1768 года, то есть расширение прав диссидентов и российскую гарантию. Король осмеливался заявлять об этом желании русскому послу. Волконский, исполняя полученные свыше предписания, переменил тон, стал говорить резче и напоминал королю, что на престол возвела его императрица и он может удержаться на нем только при ее содействии и благосклонности к нему, упрекал его в коварстве за то, что он тайно хочет сноситься с Францией и мирволит конфедерации. В самом деле, король, соображая, что конфедерация, разрастаясь, может взять верх, заранее как будто подготовлял себе возможность сблизиться с ней и давал региментарю Браницкому тайные приказания не действовать против конфедератов. Но Браницкий, человек случая, служил более России, чем королю. Волконский начал требовать от короля, чтоб он удалил от себя Чарторыских и прочих советников: епископ виленский Масальский составлял план образовать реконфедерацию, и предложил этот план русскому посланнику. Волконский старался привлечь к ней Мнишка и других панов, неприязненных Станиславу-Августу. Он не успел в этом деле и был отозван.
   Место его временно занимал генерал Веймарн, а в 1771 году прислан в Варшаву посланником Сальдерн, человек энергический, но до крайности раздражительный. План реконфедерации развивался. Виленский епископ Масальский, первый подавший мысль о ней, был хотя человек хитрый, но обленившийся сибарит, любивший прежде всего весело проводить обыденную жизнь и до страсти преданный игре в карты; энергичнее его был приставший к плану примас Подосский, состоявший у России на пенсии, изворотливый и пронырливый; сообщниками их стали: калишский воевода Твардовский, подляшский Годский, великий кухмистр Понинский, -- люди продажные, переменчивые и лукавые, бравшие от России пенсионы и готовые при случае обмануть ее; к ним присоединились: поморский воевода Флемминг, Рогалинский и два брата Островские -- епископы куявский и познанский, -- этот кружок пытался было, при помощи России, низвергнуть Станислава-Августа и дать корону саксонскому принцу.
   Но такая перемена совсем была не в видах Екатерины; она хотела поддержать того короля, кого сама поставила; да если бы пришлось посадить на престол другого, Екатерина никогда не дозволила бы отдавать короны какому бы то ни было чужому принцу: это значило отдать Польшу иностранному влиянию и выпустить ее из-под своей власти. Намерения патриотической унии, раболепствовавшей перед Россией, в сущности, сходились с духом конфедерации. Конфедераты в это время заручились покровительством Франции. Управлявший делами во Франции герцог Шуазель прислал им генерала Дюмурье и с ним хороших инженеров и офицеров. Находясь в Вельске, в Силезии, конфедерация объявила короля Станислава-Августа изменником, а трон его вакантным и уничтожала постановления предшествовавшего сейма. После этого королю не оставалось ничего более, как теснее примкнуть к России, и он дал письменное обязательство действовать во всем согласно воле императрицы, никого не награждать, не наказывать без ее одобрения, не раздавать без ее согласия никаких должностей и вообще находиться у нее в зависимости. Заручившись таким образом покорностью короля, Сальдерн покончил с патриотической унией; он обличал ее в двоедушии, напал больше всего на Подосского, укорял в переделке составленной русским посланником декларации, и резким обращением довел до того, что Подосский уехал из Варшавы в свои имения; но Сальдерн приказал привести его назад за конвоем и приставил к нему стражу в его доме. Он освободил его только тогда, когда императрица это приказала, дав за то выговор своему посланнику. Поступок этот возбудил ропот, но и навел страх; все затеи патриотической унии рушились, и сама она исчезла.
   20 июня 1771 года Сальдерн издал грозную декларацию, в которой объявил всех конфедератов разбойниками, и объявлял, что вперед русские войска не будут считать их военнопленными, а станут взятых в плен вешать. Сам Веймарн, главнокомандующий русскими войсками в Польше, устрашился энергии Сальдерна и попросил увольнения. На его место назначен генерал Бибиков. Грозный посланник был им также недоволен; он находил его чересчур мягким и притом легко поддающимся влиянию женщин, а этим, надобно сознаться, страдали русские начальники и посланники в Польше: только угрюмый Сальдерн, как и впоследствии Суворов, был бесчувствен к обаянию прекрасного пола.
   Поправленная Дюмурье конфедерация начала было делать успехи и захватила в свои руки крепости, лежавшие около Кракова: Тынец, Боброк, Ландскорону. Успехи ее оживили дух восстания повсюду, но против нее стал лицом к лицу великий Суворов, только что начавший свое блистательное поприще полководца. Находясь в чине генерал-майора и квартируя в Люблине, в апреле 1771 года он вышел из этого города и под Уржендовом разбил конфедератов под начальством козака Савы. Этот Сава, по прозванию Цалинский, был сын запорожца, который передался полякам и за то был убит запорожцами. Воспитанный в унии, преданный Польше, Сава был один из замечательных предводителей конфедератских отрядов. После поражения Суворовым русские преследовали его по пятам, догнали под Шренском на прусской границе, разбили и взяли в плен. Несмотря на ласковый прием русских, на заботы о его здоровье, на уважение, которое победители оказывали к его храбрости, Сава не принимал никакой помощи, ни лекарств и умер.
   Поразив Саву, Суворов двинулся по направлению к Волыни, разбил партию Новицкого, потом повернул в противоположную сторону к Кракову, под Ландскороною разбил самого Дюмурье, а потом повернул к Замостью, разбил Казимира Пулавского и отнял у него все орудия. Дюмурье, негодуя на конфедератов за то, что у них не было ни согласия, ни послушания, оставил поляков, о которых получил самое дурное мнение.
   Суворов, сделав свое дело под Краковом, прибыл обратно в Люблин. В это время восстание в Литве приняло широкие размеры. Великий гетман литовский Огинский до тех пор хотя и мирволил конфедерации, но не участвовал в ней открыто. Понадеявшись на ее успехи и не зная, что с ней уже расправился Суворов, он объявил себя на стороне конфедерации и стал предводительствовать войском против русских. Сначала ему повезло. Он разбил несколько небольших русских отрядов. Дошло это до Суворова. Он просил главнокомандующего позволить ему идти на Огинского. Бывший тогда главнокомандующим Веймарн строго запретил ему. Суворов не послушался своего начальника, написал ему: "пушки вперед, и Суворов за ними", и только с тысячью человек бросился из Люблина. Он шел так быстро, что прошел 200 верст в течение четырех дней и нагнал Огинского за Слонимом в Столовицах, ночью 11-го (22-го) сентября 1771 года. Огинский, старый сибарит, проводил ночь с какой-то француженкой и, при внезапной тревоге, едва успел сесть на коня и убежать. Его казна, имущество, гетманская булава достались русским. Генерал Беляк вздумал было остановить Суворова, сражался храбро, но принужден был уступить. Огинский со срамом убежал в Кролевец (Кенигсберг). Суворов был подвергнут суду за непослушание, но императрица освободила его: победителя нельзя было судить.
   Конфедерация, потерпев поражения, одно за другим, решилась прибегнуть к отчаянному средству -- овладеть королем, которого объявила лишенным короны. Поручение это взял на себя некто Стравинский. Пулавский дозволил ему сделать это с тем условием, чтобы короля привели к нему живым. Стравинский подобрал себе товарищей: Луковского, Козьму Косинского и тридцать конфедератов. Они отправились в Варшаву под видом мужиков, доставляющих сено в доминиканский монастырь. Ксендзы были с ними в согласии. За городом приготовили карету, куда следовало посадить пленного короля. Выбрали темную ночь с 3-го на 4-е ноября н.с. Король посещал тогда своего дядю, канцлера Чарторыского. Он возвращался от него ночью в карете, в сопровождении сидевшего с ним адъютанта, двух гайдуков и нескольких человек придворной прислуги. Заговорщики условились говорить между собой по-русски, чтобы мимоходящие принимали их за русских. На Медовой улице напали они на королевскую карету, дали несколько пистолетных выстрелов, одного гайдука убили, другого ранили; служители разбежались. Короля вытащили из кареты за ноги, били его, нанесли легкую рану саблей по голове и потащили с собой по грязи, так что он находился в средине, а впереди, сзади и по бокам шли толпой заговорщики и громко говорили между собой по-русски. Жители домов, услышав выстрелы, отворяли окна и спрашивали: что там такое, а заговорщики по-русски отвечали им, что они русские солдаты, поймали беглого и ведут. Потом короля посадили верхом на лошадь и повезли за город. Но в Маримонте, под Варшавой, его конь упал в ров и сломил себе ногу. Король завяз в грязи; пока его вытаскивали, нашли другую лошадь и сажали его на нее, большая часть заговорщиков успела отъехать от него вперед. Близ короля остался только Косинский с шестью конфедератами. Они повезли короля далее, но в темноте сбились с дороги и попали в болото; тут им показалось, что идут русские, и все разбежались, исключая Косинского. Король обратился к нему, и стал красноречиво умолять спасти его. Косинский так тронулся, что бросился к ногам короля и стал просить, чтобы ему даровали впоследствии прощение. Король обещал. Тогда Косинский привез его на хутор какого-то немца; оттуда дали знать в Варшаву. За королем приехала карета и отвезла его обратно во дворец.
   Пулавский, между тем, из Ченстохова приближался к Варшаве, во-первых, для того, чтобы выманить оттуда русское войско и облегчить заговорщикам взятие короля, во-вторых, чтобы принять пленника, когда заговорщикам удастся добыть его. Первое ему удалось: русские войска вышли, оставив в городе только двести человек, но короля не пришлось ему увидеть.
   Такой поступок сильно возмутил против конфедератов соседние державы. Императрица Мария-Терезия, король прусский Фридрих II, императрица Екатерина прислали к Станиславу-Августу свои дружеские поздравления. Тогда-то подан был благовидный предлог, как бы в наказание полякам, обрезать их государство.
   Сам король Станислав-Август с этих пор всецело, хотя все-таки не искренно, отдался России. Он увидал, что не только его корона, но и безопасность жизни зависят от России. Вместе с тем это происшествие охладило его к католичеству. Обстоятельства его похищения тому содействовали. Провожавшие его гайдуки были протестанты. Напротив, ксендзы участвовали в заговоре и благословляли покушение. Оно казалось плодом того же фанатизма, который некогда руководил кинжалом Равальяка. При свидании с Папским нунцием Станислав-Август не утерпел, чтобы не сказать ему: Вот следствия благословения, которое вы дали Пулавскому .
   Весной следующего 1772 года Суворов доконал конфедерацию. Преемник Дюмурье, прибывший из Франции с французами, Виомениль успел овладеть Краковом очень хитро и искусно: французы пробрались через подземную трубу, устроенную для стока нечистот. Неосторожный русский комендант Штакельберг, позволивший водить себя за нос какой-то польке, был захвачен врасплох. Но ненадолго утвердились там французы. Явился Суворов и обложил Краков. Коссаковский прибежал было на выручку, но Суворов разбил его черных витязей впух. Лишенный продовольствия, Краков сдался. Французы со своим предводителем взяты военнопленными. Этим окончилась конфедерация.
   Вслед затем наступил так называемый первый раздел Польши, т.е. отторжение нескольких воеводств, прилегавших к Пруссии, Австрии и России. Мысль обрезать Польшу была подана прусским королем. России эта мысль совсем была некстати; Польша все более и более подчинялась ее власти, и русская политика могла предвидеть, что при таком ходе обстоятельств вся Польша соединится с Россией в одно политическое тело. Но это предвидел и прусский король, и для пользы своего государства решился во что бы то ни стало воспрепятствовать этому. Еще в 1770 году Фридрих II пригласил на свидание в Нейштадт австрийского императора. Совещание происходило 3-го сентября. На этом заседании был и австрийский министр Кауниц. Монархи порешили, что их собственная безопасность и равнозесие Европы требуют принять меры, чтобы остановить чрезмерное расширение и усиление России, которая уже наложила железную руку на Польшу, и замышляет в то же время разрушить Турцию. Положили не допускать России одной овладеть слабой соседкой, а если Польша оказывается неспособной быть самостоятельным государством, то пусть, по крайней мере, обогатит и усилит собой не одно государство. Вслед затем прусский король занял прилегавшее к Пруссии Вармийское епископство, а Австрия Списскую землю, которая в 1412 году подарена была Польше Людовиком Венгерским. Теперь Австрия требовала ее назад к Венгрии с прибавкой. Кордон, который отмерила себе Австрия, включал до 500 сел и, кроме того, богатые соляные копи Бохни и Велички.
   Надобно было склонить Россию. Пруссия и Австрия воспользовались тем обстоятельством, что Россия вела войну с Турцией; от нее требовали мира и отречения от Молдавии и Валахии, завоеванных русским оружием, а в вознаграждение военных издержек предлагали ей взять на свою долю часть Польши. С 1769 по осень 1772 русский кабинет отделывался от настойчивых проектов Пруссии, которые были сообщаемы с разными видоизменениями через, королевского брата, принца Генриха, нарочно приезжавшего в Петербург, и через прусского посланника при петербургском дворе, Сольмса. В сентябре 1771 года прусский король сообщал России, что Австрия решительно пристанет к союзу с Турцией, что за Турцию Франция, и поэтому, если Россия станет продолжать войну с Турцией, то встретится с двумя стами тысяч европейских союзников Турции; Россия не будет в состоянии сладить с такой коалицией и потеряет свои приобретения в Турции, а потому ей благоразумнее будет, по крайней мере, заранее вознаградить себя насчет Польши, тем более, что самая война с Турцией возникла по поводу Польши. Так представлял дело прусский король, прикидываясь другом и союзником России.
   В то же время Австрия, не разрывая наружно дружественных отношений к России, действительно заключила тайный договор с Турцией, по которому получала от Турции значительную сумму (22 миллиона гульденов), часть Валахии и выгодные торговые условия, а зато обещала содействовать возвращению земель, завоеванных Россией у Турции. Таким образом, Россия очутилась в таком положении, что ей поневоле приходилось согласиться на предлагаемый обрез Польши, иначе она могла опасаться воевать с несколькими врагами разом, или должна была заключить с Турцией крайне невыгодный мир. Австрии, однако, в то же время хотелось в глазах поляков и целого света свалить с себя всю нравственную тягость этого дела на Пруссию и Россию и показать вид, будто она приступила к нему нехотя, и как будто по необходимости. Императрица Мария-Терезия вздыхала над судьбой Польши, вопияла против беззакония, с каким поступают с бедной страной и, как будто после долгого упорства, исполнила желание сына Иосифа и министра Кауница и дала свое согласие. За это соболезнование к Польше Австрия наградила себя лучшими и плодороднейшими землями польскими. Прусский король выдумывал причины для оправдания своего поступка: он объяснял полякам, будто польские короли овладели землями, принадлежавшими поморским князьям, а он за собой считал право наследства после давно угасших поморских князей. Ему хотелось включить в отбираемые владения важнейшие торговые города: Гданск (Данциг) и Торунь (Торн); но русский министр Панин в переговорах об этом с Сольмсом упорно настоял оставить за Польшей эти города, представляя, что отдача их прусскому королю стеснит и убьет польскую торговлю и приведет Польшу к крайнему упадку и разорению. Россия должна была удовольствоваться приобретением того, что заменяло ей потерю Молдавии. Странным должно показаться, что, по-видимому, в ведении этого дела забыты были те притязания на все коренные русские земли, которые Московское Государство некогда постоянно предъявляло, из-за которых в течение веков не хотело мириться с поляками. Россия заняла Белоруссию, пространство, заключавшее 2.200 кв. миль и до полутора миллиона жителей: то была самая худшая часть всего польского государства, как по отношению к природным достоинствам почвы, так и по отношению к обработке и устройству; Пруссия взяла 700 кв. миль с 900.000 жителей -- восточную Пруссию. Австрия взяла 1.600 кв. миль и 2.500.000 жителей -- Галицию. Австрии достался самый лакомый кусок.
   Всему этому нужно было придать вид добровольного согласия со стороны Польши. Следовало собрать сейм; этот сейм должен назначить из среды себя уполномоченную делегацию: последняя вступит в переговоры с представителями трех держав и подпишет уступку польских земель. Это не трудно было устроить, так как между польскими папами большинство было таких, что готовы были продать свое отечество за выгоды, за пенсионы и даже просто из трусости. В этом случае самым щекотливым делом было принять на себя должность маршалка или руководителя такого сейма. Жребий этот принял на себя князь Адам Понинский: ему дали по 3.000 червонцев в месяц. Он должен был убеждать и настраивать послов к уступке земель; у него был аргумент; невозможно противиться силе и потому остается только ей повиноваться. Звание это он принял по желанию тогдашнего русского посланника Штакельберга, заменившего Сальдерна, и через то навлек на себя всеобщее омерзение, а впоследствии, как увидим, и поплатился за это. Литовским маршалом на сейме был Михаил Радзивилл.
   Большая часть послов была подкуплена; жалованье им было разное; зато, чтоб молчать, платили от 200 до 300 червонцев в месяц, а тем, которые должны были отличаться красноречием, поболее. Многие послы, взяв деньги, уклонились вовсе от присутствия на этом сейме, так что подаваемых голосов было 33 сенаторских и 96 посольских, тогда как всех по комплекту было более трехсот.
   Так как обычный сейм отправлялся с единогласием и не было естественной возможности провести проект об уступке земель без того, чтобы кто-нибудь не закричал veto, то решили конфедеровать сейм и отправлять дела большинством голосов. Два посла Рейтан и Корсак стали было кричать против конфедерации, но их исключили из числа послов и отдали под суд.
   Король должен был добровольно признать конфедерацию после того, как Штакельберг объявил ему, что если он не признает ее, то 50.000 русского войска войдет в Польшу. Было решено, что этот сейм не должен прекратиться и по прошествии определенного срока, но может оставаться в виде конфедерации до тех пор, пока не покончит внутреннего устройства Польши. На делегацию, которой предоставлялось право уступки земель, возлагалось и устроение правительства, порядка и благоустройства Польши с тем, что все составленное ей будет отдано на утверждение полного сейма. Такое полномочие очень беспокоило короля и людей его партии. Они чувствовали, что делегация потребует таких форм и учреждений, которые, сколько возможно, стеснят королевскую власть и предадут судьбу Речи Посполитой в руки чужим властям. Король И преданные ему паны стали было противиться, но русский посланник стал стращать их введением войска не только в Польшу, но в самую столицу. Когда на эти угрозы со стороны поляков последовали отговорки и уловки, Штакельберг дал приказание войску входить в Варшаву и занимать все дворы, не исключая и дворов королевских родственников. Этим он припугнул сенаторов и послов; они знали, что если допустить солдатам хоть на день разместиться в городских домах, то оттого произойдут громадные убытки; солдатчина все перебьет, перепортит и жителям наделает оскорблений и насилий, тем более, что, введя войско в столицу с целью принудить сейм к уступкам, русский посланник уж, конечно, не стал бы принимать мер к спокойствию горожан; напротив, чем нахальнее и оскорбительнее поступали бы солдаты в Варшаве, тем это было полезнее для видов трех держав. Итак, несмотря на все усилия короля, сейм 17-го мая 1773 года назначил делегацию, и Штакельберг приказал войску тотчас отступить от города.
   Выбрав делегацию, сейм временно закрылся до 15 сентября.
   Делегации нечего было долго рассуждать об уступке земель; нужно было только согласиться на то, что велят. Поэтому трактат о разделе без затруднений был составлен и подан на утверждение сейму в сентябре. Но затем оставалось еще устройство правления и порядка, и по этому вопросу сейм не закрывался целых два с половиной года. Делегация нарочно медлила: главные заправщики извлекали себе личные выгоды из того, чтобы это дело как можно долее тянулось. По польским обычаям, когда в крае объявлялась конфедерация, тогда временно закрывались все обычные суды, а судопроизводство поручалось комиссиям, зависящим от конфедерации. Понинскому, великому канцлеру Млодзевскому и их товарищам это было под руку. Они назначали в судьи, кого хотели, и выигрывали в судах что угодно.
   Кроме того, в то время папа Климент XIV уничтожил иезуитский орден Богатыя, и многочисленные имения иезуитов в Польше и Литве обращались на фонд, предназначенный для воспитания юношества. Но способ приобретения доходов с этого фонда лежал на делегации, которой сейм передал свою власть. Положили сделать всем поиезуитским имениям люстрацию, т.е. описать их состояние и доходы, и на этом основании отдать за плату в наследственное пользование желающим. Король хотел, напротив, чтобы их отдавали в наследственное пользование без люстрации, просто с торгов, потому что это избавило бы от лишних расходов и принесло бы гораздо более дохода. Но король в этом случае ничего не мог поделать с делегатами, увидевшими для себя возможность обогатиться; король уступил, по с тем чтобы раздача имений происходила не через комиссию, а через посредство королевских привилегий. Делегация постаралась найти для люстрации преданных себе особ, которые оценили доходы с этих имений сколько возможно дешевле (по свидетельству саксонского министра, 300.000 злотых, тогда как при иезуитах они давали до полутора миллиона), и поэтому можно было получить их чрезвычайно выгодно за малую плату в казну. Понятно, что делегаты старались, чтобы эти имения, таким образом, доставались им или тем, которым они покровительствовали. Кроме того, Понинский и Млодзевский с братией постарались тогда захватить в свои руки на значительные суммы серебра, золота и вообще движимого имущества иезуитов. Наконец, для большего обогащения себя они назначили себе пенсионы. Постановлено также все староства после кончины тогдашних владельцев отдать на 50 лет в пользование на основании эмфитеутического права: так называлось право получать казенное имущество на известный срок для приведения в устройство. Делегаты постарались захватить в свои руки несколько старосте. Короля сперва возмущало это бесправие, но его успокоили. Ему дали четыре староства и тем увеличили его доходы, да сверх того дали пять старосте для раздачи тем, кому он пожелает; из них два, Белоцерковское и Богуславское, он отдал Ксаверию Бранецкому, переменившему свою фамилию в Браницкого. Этот человек некогда оказал Станиславу-Августу большую услугу в Петербурге. Во время барской конфедерации он находился при русских войсках, действовал против конфедератов и заслужил благосклонность Екатерины. Но больше всего возвысило его то, что он женился на племяннице Потемкина, девице Энгельгардт, и через то постоянно пользовался сильным покровительством Потемкина: он получил сан великого коронного гетмана. Другие староства король отдал своим племянникам. Во внимание к тому, что король потерял столовые имения в землях, отошедших по разделу к соседям, королю назначено четыре миллиона злотых в год, кроме доходов от оставшихся за ним столовых имений, приносивших в год до трех миллионов, и не считая вновь данных четырех старосте. Этим-то успокоили короля. Он надеялся, что после всех уступок ему останутся незагражденными пути ко введению полезных учреждений и к осуществлению его любимейшей мысли -- утвердить и расширить воспитание народа.
   Делегация, сообразно желанию посланников, особенно русского, Штакельберга, начертала образ правления для Польши. Речь Поспо-литая оставалась по-прежнему с избирательным правлением, с liberum veto, с сенатом и сеймом. Постановлено, чтоб только природный поляк из рода Пястов, имеющий шляхетское достоинство и владеющий в Польше недвижимыми имениями, мог быть избран в короли; дети и внуки бывшего короля не могли быть тотчас после него выбираемыми. Это правило включено в число коренных или так называемых кардинальных законов: они состояли из прежних с прибавкой новых, каковы, например, признание свободы и прав православных и диссидентов. Шляхтич, убивший или ранивший хлопа, должен был быть судимым в суде, как и за шляхетного человека, и за убийство подвергаться смертной казни, а помещик лишался права судить и наказывать своих крестьян, но должен был отдавать их суду. Около короля установлен совет, называемый постоянным (conseil permanent, nieustajaca rada). Он состоял из тридцати шести членов: из них восемнадцать выбирались из сенаторов, но в число их входили министры, без выбора, по своим должностям принадлежавшие к этому совету, а восемнадцать из шляхетства. Выборы производились в сейме секретными голосами. Этот совет, вместе с королем, имел значение верховного правительства. Король председательствовал в этом совете, но не мог поступать против воли большинства голосов. Король не мог самовольно назначать епископов, воевод, кастелянов и комиссаров в правительственных комиссиях, но за ним оставалось право назначать в другие должности по-прежнему. Постоянный совет наблюдал за всем механизмом внутреннего управления, правосудием, военной силой и вел сношения с иностранными державами. Вследствие этого он разделялся на пять департаментов: 1) иностранных дел, 2) полиции, 3) правосудия, 4) скарбовый (казначейство), 5) войсковый. Под ведомством этих департаментов были комиссии, заведовавшие, ближайшим образом, соответствующими ближайшими ветвями управления; войсковая, скарбовая, маршалковская (полицейская), ассесорская (над городами). Но одним из важнейших учреждений этого времени была эдукационная комиссия, под председательством виленского епископа Масальского: она должна была заведовать ходом просвещения и всеми учебными заведениями в Речи Посполитой. Только с этих пор воспитание, находившееся в руках монахов и духовенства, зависящего от папы, получило правильный ход и надзор со стороны правительства и могло сделаться национальным. Число войска положено увеличить до тридцати тысяч. Установлены правила о военной дисциплине, обращено внимание на то, чтобы солдат не допускать до своевольства над жителями. Положено увеличить государственные доходы до тридцати миллионов злотых и с этой целью установлена генеральная классификация подымного, собираемого в городах, сообразно значению городов, и по качеству облагаемых податью домов, а также чопового и шеленжного с производства горячих напитков. Установлена подать с гербовой -бумаги. Установлены покровительственные правила для производства отечественных мануфактур и с этой целью уволены от пошлин материалы, привозимые из-за границы для фабрик; поручено королю выдавать привилегии и льготы обывателям и компаниям, учреждающим фабрики, а скарбовой комиссии вменено в обязанность поощрять составление компаний для отыскания металлов и других земляных богатств. Были попытки вообще облегчить судьбу простого народа. Один из послов, Орачевский, говорил за простой народ такую речь: "Обратите внимание на тех несчастных детей отечества, которые доставляют вам обилие и благополучие; допустите в ожесточенный сердца ваши мысль, что ваш убогий работник не получает никакой награды за свой труд, кроме новаго труда для себя; ему суждено трудиться для пользы рода человеческаго и не думать о своем собственном улучшении; он работник на вас с детства, и в молодости, и в зрелом возрасте, и в старости, пока у него сил стает, и за все это в дряхлости он часто должен питаться от милосердия других, и нередко, не находя сострадания, мерзнет и голодает, и все-таки жалуется не на вас, а на горькую судьбу свою". Но эта речь осталась только памятником красноречия и благородства оратора. Для простого народа не сделано ничего более, кроме того, что еще- прежде, вынуждено было Россией. Обыватели раздражались при одной мысли о стеснении своих прав над хлопами. Восстановлены были трибуналы и суды, закрытые во время конфедерации; установлен сеймовый суд из членов сената, не находящихся в постоянном совете и пятидесяти четырех членов из шляхетства -- высшая инстанция. Изданы некоторые полезные узаконения по гражданским делам, например, о заведении книг для долгов в градских судах, об отчетах опекунов над имениями малолетних; установлены более строгие правила относительно взыскания долгов, введено вексельное право и производство по векселям и т.д. Ни один сейм не оставил после себя таких важных перемен и учреждений; никогда в Польше не было такой деятельности, клонившейся к улучшениям и благоустройству, как в это время непосредственного давления русской власти. Наконец, принята гарантия трех держав. Утвержденный на сейме порядок со всеми учреждениями охранять приняла на себя одна Россия: другие две державы только гарантировали целость государства. Таким образом, Россия приняла на себя обязанность надзора и наблюдения за внутренним составом и течением дел в Польше. Сейм окончил свои работы и закрылся в марте 1775 года.
   

V.

Польша под верховным надзором России. -- Ход воспитания. -- Неудачный проект Андрея Замойского. -- Внутреннее состояние страны.

   С этих пор русский посланник, которым до 1791 года был Шта-кельберг, являлся в Польше представителем той верховной власти, которая находилась в Петербурге. Независимость Польши исчезла. Речь Посполитая фактически уже принадлежала России и время должно было сделать эту принадлежность определеннее и теснее. Один из современников так описывает тогдашнее состояние Речи Посполитой: Российский посланник стал вице-королем Польши; его креатуры наполняли постоянный совет. Речь Посполитая сделалась для русских войск как бы своим краем. Король, казалось, имел особенное право по отношению к посланнику, но это было только обольщение. Правда, Россия наблюдала, чтоб королю было хорошо под ея властью, но в то же время она хотела, чтобы как король, так и магнаты нуждались в протекции от России. Российский посланник употреблял доверие к себе магнатов против короля, а доверие короля против магнатов, дабы, ссоря их безпрестанно, становить в необходимость искать у него покровительства, и пр.
   Из министерских бумаг не видно, чтобы такой план умышленно веден был Россией, да и не было необходимости. Факты происходили сами собой. России не нужно было заводить и интриг; оставалось только пользоваться тем, что поляки делали сами, по своей давней безурядице. Далее тот же современник говорит: "Смешно подумать, что ни одно значительное дело в градских и земских судах, трибуналах, коммиссиях, консисториях (особенно в делах по разводам) не обходилось без того, чтобы российский посланник не давал протекции; не было провинции, где бы он не указывал кандидатов в послы и не поддерживал их на сеймиках, и где бы не исключали тех, которые были ему неугодны. После каждого сейма путем апелляции шли жалобы в Петербург на российского посланника, что он не умел угодить тому или другому магнату, что слишком мирволит королю, что поддерживает не надлежащее дело и т.п. Дошло до того, что Петербург сделался нашею столицей, а Варшава стала главным городом губернии, принадлежавшей России, где вежливым образом, но всем распоряжалась Москва: губернатор этой губернии назывался посланник; московское правительство -- гарантиею, губернский совет -- постоянным советом, а председатель этого совета -- королем; и в этом совете из тридцати шести членов большинством голосов приводилось в исполнение то, что приказывал посланник. Императрица была неограниченная повелительница и принимала на себя все сношения Польши с иностранными державами. Никакому государству нельзя было входить с нами в переговоры иначе, как при посредстве России; нельзя было подать ноты иностранному министру, не спросясь у русского посланника. Таким образом, в Польше настало великое затишье: честные обыватели молчали и запрятались в домах, а все, что было знатнаго и сильнаго, лезло в Петербург; там было можно увидеть и польских министров, и сенаторов, и должностных лиц и даже дам; все это считало нужным побывать при петербургском дворе.
   Польское государство в прошедшие века, если не вследствие своей исторической мудрости, то вследствие стечения обстоятельств, играло важнейшую роль на севере Европы: оно имело все данные, чтобы удержать это значение и только по причине своей деморализации подпало теперь под власть того государства, которое за два века перед тем Польша топтала победоносной ногой. Но Польша только при давлении от России и могла сколько-нибудь устроиться, сделавшись окончательно неспособной к самобытной политической жизни. Сами поляки сознавали это, хотя из патриотического самолюбия стыдно им было сознаться в этом. Биограф Томаса Островского, автор в высшей степени неприязненной к России книги, сознается, однако, что в этот период подчинения Польши России неурядицы и анархические затеи уничтожались в зародыше, сеймы проходили спокойнее, чем прежде. Liberum veto не было употреблено ни разу. "Со стыдом приходится сознаться, но сообразно с историческою правдою, что присутствие российскаго посланника, который для политики своего двора не нуждался тогда в смутах, наиболее способствовало удержанию в границах общественнаго порядка.
   Причины очевидны. В видах русского правительства отнюдь не было производить смут в Польше и держать ее в анархическом состоянии, как поляки воображали и в чем хотели уверить всю Европу. Но иное дело -- сильное государство, а иное -- благоустроенная страна. Конечно, Россия не расположена была тянуть, так сказать, Польшу за уши и творить из нее сильное государство во вред самой себе; политика России всегда препятствовала бы ее политическому усилению, но Польша и без того никак не могла сама собой сделаться сильным государством, а сделаться благоустроенной страной могла только под иностранной верховной властью. Россия не мешала ни благоустройству, ни возвышению экономических сил, ни просвещению в Польше, а напротив, даже содействовала этому. Собственно Россия остерегалась не Польши самой по себе, а соседних государств, которые могли воспользоваться положением дел в Польше и обращать ее орудием своей политики против России. Россия не препятствовала Польше получить лучшее внутреннее устройство, но только с тем, чтоб Польша оставалась в подчинении у России, а не у кого-нибудь другого.
   Период от первого раздела до четырехлетнего сейма был временем составления полезных проектов, издания хороших законов, а всего более благих желаний и порывов. Со стороны России оказывалось желание умиротворить неурядицу, мешавшую приведению в исполнение добрых намерений. В 1776 году составилась против короля партия, главой ее стал гетман Браницкий. Оба дяди короля после раздела умерли. Главой партии Чарторыских стал князь Адам, человек тщеславный и недалекий, но умевший ослеплять глаза панским блеском и патриотизмом. С ним заодно был молодой племянник Браницкого Сапега и братья Потоцкие, Игнатий и Станислав. Они примкнули к Браницкому. Партия эта надеялась на Потемкина по родству его с Браницким и задумывала было устраивать конфедерацию против короля; но Штакельберг, опиравшийся при своем дворе на значение Панина, прекратил все эти затеи, послав русское войско разогнать начинавшуюся конфедерацию. Толпа подкупленных Чарторыским и Браницким послов явилась на сейм, но король, с помощью Штакельберга, конфедеровал сейм, и все послы, приведенные оппозицией, были исключены. Сеймовым маршалом выбран Мокроновский, человек не любивший России. На этом сейме уничтожена раздавательная комиссия поиезуитских имений, прекращены злоупотребления, которые она себе дозволила, расширена власть короля над армией и ограничен произвол гетманов над войском. Андрею Замойскому поручено составить кодекс законов и представить на рассмотрение будущему сейму. Чтобы умиротворить партии, Штакельберг постарался ввести в постоянный совет Чарторыских Игнатия Потоцкого и других панов их партии.
   Главным двигателем возрождения Польши было воспитание. Злоупотребления, допущенные при раздаче поиезуитских имений, делали недостаточными средства эдукационной комиссии. В 1780 году постоянный совет назначил визитацию, которая открыла большие упущения. Председатель комиссии, Масальский, заимообразно брал из касс комиссии деньги и проигрывал их. Ему за это не сделали ничего, как всегда в Польше злоупотребления магнатов оставались без наказания; назначены только надежные кассиры, и доходы комиссии, приведенные в порядок, возвысились до 2.311.000 злотых. Комиссия разделена была на отделы: великопольский, малопольский, мазовецкий, полесский, литовский, украинский, волынский, жмудский и пиарский. В распоряжении последнего были школы пиарского ордена, а первые восемь отделов заведовали устройством и содержанием школ, каждый в отведенном ему участке страны.
   Ксендз Гугон Коллонтай получил поручение преобразовать краковскую академию; он переменил многих профессоров, заместил устарелых молодыми и более знакомыми с ходом наук в Европе, усилил преподавание математики, указал, чтобы преподавание физики применялось к пользам жизни, а в естествознании обращено было особое внимание на предметы, производимые природой Польши; установил, чтобы профессора составляли программы своего преподавания и подавали деканам, указал на новейших авторов для руководства при изложении наук, учредил для студентов экзамены g той целью, чтобы не дать им лениться, и определил посылать достойнейших за границу для усовершенствования в науках. В виленской академии ввели медицину и усилили естественные науки, в том числе астрономию, для которой был тогда в Вильне знаменитый ученый Почобут. При академиях устроили учительские се" минарии для наполнения учительских мест в средних заведениях. Курс их был трехгодичный. Академии были не только высшими училищами, но и начальственными местами над школами, которые были подчинены академическим советам. Последние наблюдали над системой правильного преподавания и посылали визитаторов по школам. Вообще в школах введено и усилено преподавание истории естественного права, географии, математики, физики и естественных наук. Вместо латинского языка предписали преподавать науки на польском и внушать детям любовь к своему родному слову. Направление нового учения клонилось к тому, чтобы оно непосредственно и прямо приносило пользу в жизни. Таким образом, положили ввести в школы преподавание сельского хозяйства, чтоб дети получали понятие о земле, ее свойствах, о разных видах сельской производительности и о полезных изобретениях, которые могли быть в свое время введены для умножения сельского дохода. В разных местах предполагали основать специальные заведения механики и архитектуры. Наконец, положено было завести школы для простого народа, по приходам. Так как был ощутителен крайний недостаток учебных книг, то в Варшаве образовалось общество для издания элементарных учебных руководств и назначены для того премии. Скоро начали появляться опыты разных учебников. В составлении этих проектов принимал особенно деятельное участие Иоаким Хребтович, один из умнейших и честнейших людей в Польше.
   Реформы коснулись и духовных училищ; между прочим, определили ввести преподавание церковной истории.
   Величайший недостаток эдукациоиной комиссии состоял в том, что она оставила воспитание женщин в пренебрежении; не сделано было никаких распоряжений о заведении женских школ и о способе в них учения. Женщины по-прежнему должны были получать воспитание у визиток или сакраменток, или в своих семьях от иностранных гувернанток. Без этого великая цель перевоспитания народа не могла быть достигнута: образование полов шло вразрез одно с другим. Это в особенности чувствовалось в Польше, где женщина во всех видах оказывала сильное влияние на мужчину, а нередко и власть над ним.
   Блистательнее всего в Польше казалось воспитание в корпусе кадет, где было около восьмидесяти учеников. Директором его был князь Адам Чарторыский, содержавший некоторых учеников на свой счет. Здесь хЪрошо преподавались точные науки, отечественный язык и новые языки. Здесь обращалось внимание на выработку в юношестве патриотических чувств и честных побуждений. Из этого то заведения вышли Костюшко, Немцевич и вообще кружок людей, отличавшихся в последней борьбе за существование Польши. Вместо прежнего монашеского, рабского, эгоистического направления, юношам внушали гражданское мужество, отвагу свободной мысли и готовность на самоотвержение. Но вместе с тем, им вовсе не внушали благоразумной осторожности и сдержанности. Им толковали, что их отечество лишено самостоятельности, подпало под чужое ярмо, что долг молодого поколения победить и изгнать завоевателей; но им мало объясняли ту горькую истину, что их отечество от вековой гнили сделалось неспособным к самостоятельности и нуждается в нравственном пересоздании, которое могло совершиться только веками. Юноши привыкали видеть причину печальной судьбы своей родины только во внешних ударах, и воображали, что стоит только пышными фразами пробудить в своих соотечественниках временно усыпленные благородные побуждения, и поляки покажут свету величайшие доблести, тогда как то, что они считали только усыпленным, на самом деле было мертво; полякам нужно было не пробуждение, а воскрешение: нужно было иных поколений, иного времени. Таким образом, воспитание в этой так называемой рыцарской школе страдало коренным недостатком польского характера: воспитанников приучали смотреть на дело отечества сердцем, а не умом. Хороших последствий от такого рода воспитания не могло быть. Перевоспитание польской нации в том и должно было состоять, чтобы приучить новое поколение смотреть на вещи более умом, чем сердцем, подчинять горячность сердечных побуждений холоду рассудка. А так как этого не было, то получившие воспитание в рыцарской школе бросались на смелые предприятия, с уверенностью, что вся Польша разделяет их увлечения и готова всем жертвовать для великих дел; этого на самом деле не оказывалось. Они думали спасти Польшу революциями, а революции могли приводить ее к окончательной гибели, что и сталось; ей нужны были не агитаторы, а учителя, не борцы с внешними завоевателями, а скромные, трудолюбивые деятели, устроители внутреннего порядка, проповедники правды собственными поступками в гражданской обыденной жизни, предприимчивые промышленники, заботливые сельские хозяева, разумно честные собиратели капиталов; ей нужно было сознание первых прав человека, свобода крестьянина, его прочное благосостояние и просвещение, -- а прежде всего и паче всего полякам нужно было поменьше пить и плясать, а побольше работать. Ко всему этому могло привести одно только благоразумное воспитание как мужчин, так и женщин, без всяких политических увлечений.
   Но вообще воспитание, так красиво начертанное в уставе эдукационной комиссии, не так-то легко осуществлялось на деле. Преподаватели в училищах нелегко отставали от прежней рутины. Пока могли воспитаться и подготовиться молодые наставники, их место занимали старые, более всего ксендзы и экс-иезуиты. Введение польского языка казалось польскому обществу унижением науки. Отцы скорбели о том, что дети теперь будут хуже знать латынь, и, следовательно, хуже будут обучены: закоренелым в старых предрассудках латынь казалась альфой и омегой человеческой мудрости. Сама комиссия должна была делать уступки и допустить преподавание некоторых предметов по-латыни. Введение естественных наук казалось польской публике чем-то странным. Над ним отпускали глупые и невежественные насмешки. Вот, говорили, учат наших детей, что коня ведут за повод спереди, а не за хвост сзади; да это всякий пастух знает! Несмотря на строгие приказания комиссии отнюдь не употреблять варварских наказаний, розги и нагайки медленно выводились из школ. Дедовские привычки везде брали верх. Монахи и ксендзы настраивали общество против нового воспитания, жаловались на упадок благочестия, большинство вздыхало об иезуитах, желало и требовало их возвращения, находило, что с прекращением господства монашеского воспитания в Польше наступило невежество и нечестие. Многие обыватели не хотели отдавать детей в школы, боясь, что они там потеряют благочестие, и воспитывали их дома или у монахов. Понятно, что такая важная реформа, какую предначертала эдукационная комиссия, не могла совершиться в какие-нибудь двадцать лет.
   Во всяком случае, поляки, учившиеся в школах, устроенных на новый лад, все-таки выходили с большим запасом полезных знаний и с лучшими нравственными задатками, чем их отцы и деды. В некоторых школах и детей били меньше; от этого молодым паничам по возвращении домой не казалось совершенно хорошим делом бесчеловечное битье хлопов, и несчастные рабы начинали уже находить себе в этих паничах ходатаев и защитников перед грубыми отцами.
   Обращено внимание на искусства. Основана в Варшаве школа живописи, и Польша скоро имела замечательного своего художника Шмуглевича. Заведена также школа музыки. Молодые люди посылались за границу для усовершенствования в изящных искусствах. Основан публичный театр в Варшаве, и поляки показали, что природа одарила их способностями к этому роду искусства. Варшавская сцена заблистала истинными талантами, каковы были: Богуславский, Витковский, Овсинский, Свежавский, Трускуловская и пр. В драматической отечественной поэзии отличались писатели: Красицкий, Дроздовский, Адам Чарторыский, Юлиан Немцевич, актер Богуславский. Вообще отечественная поэзия всех родов украсилась произведениями Игнатия Красицкого, писателя талантливого и разнообразного, остроумного сатирика, автора, между прочим нравоописательного романа "Пан Подстолич", -- неглубокого, но даровитого игривого лирика Трембецкого, Княжнина, сатирика Вергерского, Шимановского, Карпинского, Езерского. В разработке отечественной истории отличались: Нарушевич -- автор "Истории польского народа", Альбертранди, Китович, оставивший драгоценнейшее описание обычаев и быта в восемнадцатом веке, Когновицкий, написавший биографию Сапег, Федор Островский, оставивший капитальный труд по истории польской церкви, Самуил Бантке, историк-юрист, только что начавший свое учено-литературное поприще. По естественным наукам поляки могут с честью указать на Клюка, Юндзилла, химика Андрея Снядецкого, Губе, Рогалинского, -- астрономов Почобута и Яна Снядецкого, геолога Сташица, бывшего также публицистом. Словом, по всем отраслям знания являлись у поляков писатели. Но круг интересовавшихся успехами отечественной литературы был невелик, большинство польской публики оставалось ей чуждым; аристократия предпочитала читать французские книги; обыватели почти ничего не читали: в любом гостеприимном и открытом обывательском доме, где сходились сотни гостей, имена всех этих писателей были почти никому неизвестны.
   Канцлер Андрей Замойский, которому сейм поручил составить кодекс законов, внес в него проект в пользу крестьян. Он не решался тотчас освободить их от власти панов, а хотел доставить им свободу постепенно вместе с просвещением, и для этого, во-первых, обязывал владельцев заводить в своих селах для крестьян школы, а во-вторых, непременно дозволять из каждой крестьянской семьи увольнять мальчиков в учение за исключением двух, которые должны оставаться при земле. Проект Замойского оканчивался такими словами: Хлопство наше живет в грубой простоте, не имеет никаких понятий об обязанности к Богу, к себе самому и ближнему; они все плохие христиане и нерачительные хозяева; религия и общественное благо требуют не оставлять народ в таком невежестве. Сверх того объявлялись лично свободными те крестьяне, о которых законно могло быть известно, что они некогда поселились на владельческих землях на условиях, они могли уходить от помещика, исполнив эти условия. Как ни малы были льготы, предоставленные крестьянам этим проектом, но шляхетство увидало в нем посягательство на свои права и тайное намерение лишить его власти над крестьянами, если не тотчас, то в будущее время. Сначала проект, представленный на сейме 1778 года, был отложен до будущего сейма в 1780 году. Замойский на этот последний сейм представил свой проект снова и негодование против него доходило до того, что составителя открыто называли изменником отечества. Кодекс, составленный Замойским, был отвергнут целиком, ради того, чтоб удалить вопрос о крестьянстве. Для соблюдения приличия Замойского, однако, поблагодарили за труд, но нашли его неудобным к принятию. Семидесятилетний канцлер удалился от дел в свои имения. Занимавшийся при нем в качестве секретаря, Выбицкий, рассказывает в своих записках, что когда он сам после того приехал в Великую Польшу, то его жизнь была в опасности. "Они, -- кричала шляхта, -- хотели у нас отнять хлопов, обратить шляхту в хлопов, а хлопов в шляхту". Достойно замечания, что подобные остроты отпускали поляки при Владиславе IV, перед восстанием Хмельницкого, обвиняя своего короля в намерении присвоить самодержавную власть, опираясь на хлопов.
   Влиянию русского посланника никак нельзя приписать неудач на этом сейме. Штакельберг именно в то время вовсе не мешался в дела, и Россия как будто предоставила полякам полную свободу. Даже русские войска были выведены из Польши. Штакельберг получал инструкции, которые заставляли его оставаться непричастным: происходило ли это, как думают иностранцы, оттого, что при петербургском дворе ослабело влияние Панина и взял верх Потемкин, или же оттого, что сама Екатерина сочла нужным, в видах своей политики, не налегать слишком на Польшу и предоставить полякам самим устраиваться -- пусть решают другие, а для нас несомненно то обстоятельство, что в это время полякам никто не мешал. На этом же сейме, когда кончен был отчет об устройстве "арсенала и литейного завода", по скупости, с какой поляки открывали карманы для общих нужд, король из собственных сумм выдал 701.491 злотых. "Этот сейм, -- говорит саксонский министр Эссен, -- доказал, что громада поляков питает явное отвращение ко всему, что только отзывается улучшением и правосудием".
   Жалуясь на политическую тиранию России над собой, поляки хотели быть у себя действительными тиранами. Тем не менее дух времени невольно брал свое. Некоторые паны, проникнутые свободомыслием века, делали в своих имениях облегчения для своих крестьян, и учреждали новые порядки. Андрей Замойский, племянник короля Станислав Понятовский, Чарторыские увольняли своих крестьян от панщины и заменяли эту повинность денежным оброком. Это был уже прогресс в крестьянском деле. Оригинальнее поступил Иоаким Хребтович: он приказал все свои пахотные грунты порезать на четвероугольники, вмещавшие каждый по волоке, и поделил их по достоинству на три рода. Каждый четвероугольник составлял отдельный участок; все их отдал он крестьянам, предоставив на выбор платить за них работой или натуральными произведениями. На этих участках приказано крестьянам поселиться, так что все имение Хребтовича представляло вид шахматницы. Нельзя не заметить здесь того духа реформ XVIII века, которым проникались тогда многие, думавшие, что можно устраивать счастье людей теориями и распоряжениями, не спрашиваясь с теориями и приемами текущей жизни.
   Прелат Бржовтовский сделал в своем имении подобие Речи Посполитой; он даровал подданным привилегии, подобно тому, как давали короли городам, устроил суды с присяжными и, вдобавок, ввел военные упражнения, а сам величался как бы в сане короля имений всех поссессоров и комиссаров, на которых к нему поступали жалобы от народа; половину своих маетностей роздал в поссессии таким лицам, на которых вполне надеялся, а другую принял в собственное управление, разделил их на фольварки и округи, заключавшие по нескольку сел, ввел между крестьянами громадское управление, не требовал от них повинностей, кроме одного дня панщины в месяц, двенадцати дней так называемого шарварка и двенадцати летних дней покоса и жатвы, разводил и побуждал крестьян разводить лучшие роды хлебного зерна, выписал лучшую породу рогатого скота из Венгрии и Италии и поправил домашний рогатый скот, первый завел в Украине мериносов, насаживал сады и огороды, Доступный своим подданным, внимательный к их нуждам, он не думал просвещать крестьян, но не мешал их благоденствию в той сфере, в какой они находились; его села блистали белыми хатами посреди роскошных садов, окруженные изобилием скирд хлеба, стогов сена, волов, овец, пчел и пр. У него не слышно было о нищете: крестьяне его не знали европейских одежд, зато не было у них недостатка в произведениях домашней мануфактуры, потому что женщины, не обремененные панской работой, имели время прясть, ткать и шить для себя и своих семей. Везде было довольство и веселье, везде жили по старине. Щенсный терпеть не мог перемены обычаев, как в своих имениях, так и в Речи Посполитой. Впрочем, возможность такого управления зависела от того, что Потоцкий был чрезмерно богат и получал до 80.000 червонцев в год. Но он не мог служить образцом для всех, ни даже для своих собственных детей и наследников. Притом, в тех имениях, которые не состояли под его непосредственным управлением, а отданы были в поссессии, положение крестьян было хуже.
   Вообще же восстание Гонты и Зализняка мало вразумило поляков. Современник-поляк, писавший в 1790 году, представляет южнорусский народ страдающим под страшным произволом необузданного деспотизма поссессоров и комиссаров. Крестьян изнуряли произвольной работой; с них брали тяжелые подати; официант производил экзекуции, ездил с козаками и гайдуками с нагайками в руках, мучил без сострадания и обирал хлопов: так, например, нужно с крестьянина получить корец жита (в четыре четверика), а он берет с него шесть четвериков и, таким образом, вместо трехсот корцев, следуемых пану или поссессору, получает до четырехсот и более. И лишнее обращается, разумеется, в его пользу. Случится неурожай -- крестьянину нет льготы; он сбывает жиду за бесценок вола, овец, продает свою последнюю ветошь, чтобы купить и везти овес и рожь в панские магазины. "Мы несчастные, -- вопили хлопы, -- работаем, не переводя дух; не дают нам собрать собственнаго хлеба; гнием в дыбах (колодах), умираем под канчуками". Украинские хлопы, несмотря на неудачу восстания, все еще продолжали надеяться на Россию. По известию одного поляка над созданной им республикой. Без всяких подобных затей и выходок отличался гуманностью обращения с крестьянами и заботливостью о их благе пан, который впоследствии навлек на себя, более чем кто-нибудь, проклятия прогрессивной польской партии -- то был Щенсный-Потоцкий, владетель неизмеримых пространств в Украине. Он был постоянный приверженец старошляхетской вольности и бесправия. С одной стороны, он не обладал выходящим из обычного уровня умом и не получил хорошего образования, которое могло бы освежить в нем прадедовскую затхлость, с другой, был слишком пански себялюбив, честолюбив и избалован, чтоб пожертвовать заветными предрассудками; зато от природы был очень доброго сердца и поэтического воображения. В молодости он сам перенес страшный удар от панского самодурного деспотизма своих родителей. Сын высокомерного магната, киевского воеводы Салерия Потоцкого, он страстно полюбил девицу Гертруду Комаровскую, дочь соседа обывателя, хотя не последнего по происхождению, но в глазах Потоцкого никак не достойного чести породниться со знатными родами. Молодой Щенсный женился тайно, и до поры до времени оставлял жену в доме ее родителей. Вдруг узнали об этом отец и мать и послали доверенных схватить ее: у старого воеводы была мысль засадить ее в монастырь и при помощи своей панской силы вытребовать развод. Доверенные схватили молодую Потоцкую, повезли ее по осенней колоти, ночью встретили обоз чумаков, и чтоб жертва не закричала и не завопила о помощи, стали ее Душить подушками и случайно задушили, а потом бросили труп ее в пруд, откуда впоследствии случайно вытащил ее мельник. Молодой Потоцкий был в отчаянии, хотел лишить себя жизни, но потом предался воле родителей и вступил в брак с девицей из фамилии Мнишков. Это была женщина пустая, тщеславная, болтливая и ветреная; Потоцкий не любил ее, но, по мягкосердию, нередко находился под ее влиянием. Потоцкий принадлежал к таким натурам, которые не ищут развлечений в переменных сношениях с прекрасным полом, но для которых необходима всегда женская опека. Он никогда не мог забыть первой любви; на груди у себя носил он изображение своей первой жены, и на всем характере его остались до гроба следы глубокой меланхолии. Неразговорчивый, задумчивый, он не разделял общей всем панам страсти к шумным пирам и кутежам. Высокомерный с равными, он был добродушен и приветлив с низшими и подвластными. По свидетельству знавших его, печальная катастрофа в молодости содействовала этой черте его характера {Мы распространяемся об этом лице потому, что оно играет очень важную роль в истории этого времени.}.
   Обыкновенно паны раздавали свои имения в поссессии, мало обращая внимания на то, кто их брал, и наблюдали свои выгоды более, чем благосостояние крестьян. Потоцкий выгнал из своих (Bunty ukrainskie), матери, сидя за пряжей, пели своим детям заветные песни о временах Хмельницкого, а при случае украинский хлоп, подпивши, осмеливался сказать ляху: "о, мы и не таких ризали"; на это поляк отвечал ему: "а мы и не таких вишали". Хотя в последнее время закон запрещал помещику убивать крестьян, но такого рода своевольства продолжались по-прежнему; нужно было, чтобы убийца при свидетелях был пойман на месте преступления; судьи всегда были готовы защищать обывателя, чтобы не дать потачки посягательству на шляхетские права. Ограничение работ не имело силы, очень часто помещик, или поссессор, по старине томил крестьян панщиной целую неделю, оставляя для крестьянской работы одно воскресенье; крестьянин не имел права ничего купить и продавать иначе, как жиду-арендатору, и вообще в это время крестьянин у большинства панов продолжал иметь значение вещи. Зато везде, исключая Украины, где веял козацкий дух, польский крестьянин был так забит, что и не помышлял о возможности свободы. Крестьяне в староствах имели право жаловаться на злоупотребления старост, но не пользовались этим правом, потому что было напрасно искать его: старосты всегда умели остаться правыми. В имениях духовных состояние хлопов ничуть не было легчв( Они все почти были отданы в поссессии и находились в крайнем утеснении.
   Являлись попытки к водворению фабричной и заводской промышленности. В этом отличился особенно Тизенгауз, получивший в управление столовые королевские имения близ Гродна. Он устроил там несколько фабрик, обращая однако внимание на предметы роскоши, проводил через дикие леса дороги, но забыл интересы соседних обывателей, и раздражил их своим обращением: сам он был человек пьяный, буйный и своевольный; поднялись против него жалобы, а между тем при дворе старались ему вредить другие паны; между прочим Радзивилл и Чарторыские. Он не умел также поладить и со Штакельбергом. Король отнял у него управление столовыми имениями и поручил Ржевускому. Затеи Тизенгауза остались без последствий. В других местах, однако, также проявлялись признаки фабричной деятельности. В Корце делали фарфор, в Ловиче полотна, в Слуцке пояса. Несколько позже в русских землях отличалися Прот Потоцкий: в Махновке основал у себя разные заведения и скупал крестьянские произведения, и через то возвышалось благосостояние сельского класса в Польше и Литве.
   Торговля в Польше и Литве должна была подняться после вырытых двух каналов: Огинского между Припетью и Неманом и Мухавецкого между Припетью и Бугом. Но торговля не могла идти хорошо: прусский король стеснял торговый путь по Висле, взимал большие пошлины и задерживал польские суда; эти распоряжения совпадали с постоянным намерением Пруссии не допускать Польше приходить к благоустройству и благосостоянию. Кроме того, успехам торговли мешало отсутствие честности в исполнении договоров. "Ни купец, ни дворянин, -- писал саксонский министр Эссен, -- не в силах истребовать от польскаго магната денежной уплаты; суды отказывали в экзекуции. У поляков хотя и введено вексельное право, но польский дворянин разрывает вексель, представленный ему купцом для уплаты, а правосудие не преследует таких должников и не заботится о тех, которых они разоряют. Несмотря на меры к искоренению корыстолюбия и неправды, установленныя предшествовавшими сеймами, все обращается к прежнему варварству".
   В 1784 г. этот саксонский министр изобразил черными красками нравственный уровень поляков высшего класса. По его наблюдениям, Польша при Станиславе-Августе, вместо того, чтобы поправиться, еще более впадала в деморализацию. "Двадцатилетнее царствование короля, -- говорит он, -- оказывающаго примерное равнодушие ко всему, что честно, прилично и уважительно, произвело такую распущенность, какой не представляет Европа нигде. Поступки, за которые в других странах подвергаются телесному наказанию, совершаются здесь высшими сановниками, и нет им за то наказания. Они живут в Варшаве близ короля, при его дворе, состоя в своих должностях. Хотите подробностей? Не угодно ли узнать воеводу, который украл перстень, или графа, мальтийскаго кавалера, которому несколько месяцев тому назад жена русскаго воеводы сказала: вы у меня украли часы; небольшой вам от этого выигрыш: они стоят всего восемьдесят червонцев". А вот кавалер синей ленты (Белаго Орла). Он приказал украсть свои заемныя обязательства у адвоката, которому его заимодавцы дали их для взыскания по ним денег. Этот факт случился всего две недели назад (писано 1 мая 1784 г.). Есть в республике министр, который с своим камердинером пошлет в залог свое серебро и прикажет отправить это серебро в свое имение, а потом начинает процесс против тех, которые ему дали денег под серебро вперед, не получивши еще залога, требует обратно серебра, не платить денег, под предлогом, что камердинер украл серебро, а камердинер через полгода опять у него служит.
   А вот другой министр -- несправедливо захватил имение у соседа. Трибунальский декрет дал последнему право вступить во владение свое собственностью. Министр подал апелляцию в постоянный совет, где сам заседает. При явной подаче голосов он выигрывает, при тайной проигрывает. Тогда он поручает своему сыну, полковнику, с вооруженною силою захватить имение. После сражения между солдатами и крестьянами, на котором пало тридцать четыре человека солдат, полковник убежал. Одного воеводу потянули к суду за составление фальшивых векселей, другой в суде отрекался от собственноручной подписи, третий держал у себя в доме фальшивыя карты и обыгрывал молодых людей: такую неприятность испытал и королевский племянник. Четвертый продавал имение, которое ему не принадлежало, так что покупщик, приехавши в купленное имение, нашел там иного собственника, который принял его за сумасшедшаго. Пятый, чтоб сделать себя ложным банкротом, выдумал на свое имение залоги и собирал спокойно с них доходы под чужим именем, а заимодавцам своим не платил. Шестой разорвал вексель перед глазами своего заимодавца и приказал последняго крепко отколотить. Седьмого стращает императорско-королевский чиновник обещанием опубликовать его имя в газетах за то, что отрекается в займе денег у венскаго гражданина, который выручил его от заимодавцев. Осьмой, коронный офицер, заманил к себе молодую даму, приказал своим слугам придержать ее и изнасиловал. Девятый взял у иностранца-врача на сохранение вещи, ценою на три тысячи червонцев, и потом отрекся от своего долга.
   Я упоминал только о таких Поступках, которые в высшей степени преступны и совершены в последнее время лицами высшаго общества, занимающими притом важныя места в государстве; устраивают у себя блестящия собрания, о которых никто не скажет дурного слова, хотя знают все, что за ними водится. Стало быть, саксонский маршал (Maréchal de Saxe -- известный Мориц, побочный сын Августа II, знаменитый полководец) не был не прав, сказавши, что полунегодяй (demicoquin) в Германии будет в Польше честнейшим человеком... Еслиб курфюрсту понадобилось, чтоб я указал ему три честныя и прямыя личности в Польше, я бы не мог указать ни единой. Государи, говорят поляки, ничего не делают без собственных выгод; мы республиканцы и государи; мы готовы служить чужим государям, насколько они нам делают.. И вот Россия, великая и страшная держава, истрачивает от сорока до пятидесяти тысяч червонцев в год на пенсионы для того, чтобы в постоянном совете, в скарбовой коммиссии и в других учреждениях держать служащих ей людей, а все-таки, несмотря на повеления и письма императрицы, русские подданные постоянно проигрывают процессы. Такое состояние дел, достойное удивления, до того взволновало одного из здешних иностранных министров, что он с каждою почтою просит увольнения из этой страны, где он живет только два года. Он говорит, что если его не отзовут, то он возьмет отставку от службы вовсе, потому что честному человеку унизительно занимать здесь должность министра". Это был английский министр лорд Dalrymple.
   Нельзя не заметить в этом письме, как вообще в письмах Эссена, того предубеждения, какое почти всегда и везде питает немец к славянам; кроме того, саксонский министр хочет, видимо, представить круг, в котором находится, в возможно грязном свете, для того, чтоб возвысить цену своих трудов и беспокойств по занимаемой должности, и тем самым показать, что за это он достоин особой милости и внимания своего князя-избирателя. Такие происшествия, как оспаривание подлинности и законности векселей, отречение от собственной подписи, бывают везде и могут быть следствием недоразумений; чтобы обвинить за это кого-нибудь, нужно выслушать с его стороны доказательства. Но зато другие признаки, как, напр., наезды на имения, карточные проделки, продажа небывалого имения -- все это факты, о которых мы узнаем и из польских источников того времени, и это только дает нравоописанию Эссена достоинство достоверности, несмотря на его пристрастный тон. Самый горячий патриот того времени, Поллонтай, в своих письмах говорит: "Всеобщий безпорядок в домах, злонравие и разврат в семействах, несправедливость в судах, безнравственность и невежество духовенства, негодность войска, неповиновение закону и властям, все это привело нас к тому презренному и подлому состоянию, которое дает нашим соседям против нас смелость". Но, следует заметить, однако, что в тот век много можно найти примеров безнравственности в аристократических обществах других стран Европы, а потому было бы несправедливо взваливать на поляков исключительно те пороки, какие более или менее встречались везде. Для нас важно не столько то, что за поляками водились дурные дела и Польша изобиловала темными сторонами, какие можно было видеть в других странах, сколько то, что у поляков почти не видно было тех светлых сторон, которыми, при всех пороках своих высших сфер, обладали другие нации.
   

VI.

Оппозиция против короля. -- Процесс Угрюмовой. -- Сейм 1786 года.

   С 1780 г. до четырехлетнего сейма (1788 г.) король боролся с внутренними противниками, которых соединяли против него разнородные побуждения. Оппозиция эта вначале, как было сказано, вертелась около личности Адама Чарторыского. К нему примкнули два брата Потоцкие, Игнатий и Станислав, хотевшие играть роль реформаторов и передовых вожаков своей нации. Оба воспитывались сначала в конвикте пиаров, потом получили образование за границей, усвоили новые европейские понятия о перестройке обществ и хотели применить их в Польше, задавались мыслью о возрождении своего отечества, о прогрессе воспитания, о равноправности граждан, о внутренней силе и внешней независимости своей страны. Игнатий прежде готовился к духовному званию и для этой цели получил высшее образование в Риме, а в Польшу воротился в виде модного аббата того века, но потом раздумал и оставил это поприще. Оба брата женились на родных сестрах, дочерях богатого коронного маршала, князя Любомирского, находившегося под влиянием жены своей, урожденной Чарторыской, которая, по своим огромным средствам и по умению держать себя с пышностью, пользовалась во всей Речи Посполитой большим значением. Игнатий был человек даровитый, обладал превосходной памятью, много читал, но блистал более красноречием, остроумием и светским лоском, чем глубокомыслием и основательностью, не чужд был склонности к интригам и думал быть великим политиком, хотя постоянное этом делал промахи. Станислав был основательнее своего брата, ослеплял поляков своим красноречием, но был очень заносчив. Современники находили в Станиславе более эгоизма; Игнатий был его задушевнее и бескорыстнее любил родину; его замашка хитрить и интриговать более происходила от воспитания и обстоятельств, чем от характера. Они склонялись к демократическим идеям, хотя не смели еще выявлять их резко, но в то же время задушевным желанием обоих было -- возвышение и блеск своей фамилии. Около них собирались люди с меньшим значением по роду и богатству, также знакомые с европейскими современными идеями, пропитанные мыслью о поднятии своего отечества. К ним стали склоняться и сердца молодежи, получавшей воспитание в корпусе кадет. Эта прогрессивная партия была в то время во вражде с королем и это обстоятельство соединило ее с гетманом Браницким; и он также кричал о возрождении отечества, вопиял против короля, указывал на него, как на причину, замедлявшую в Польше улучшения. По происхождению своему от предков он был козак и по характеру подходил к типу тех ошляхтевших малоруссов, вроде Выговских, Брухозецких, Мазеп, которые полвека волновали Малороссию, с любовью к смутам, интригам и безурядице. Веселого нрава, разгульный, буйный, щедрый, с воинственными замашками -- он имел много такого, что могло привязать кнему толпу шляхты: с виду казался открытым и прямым, в самом деле был хитер и двоедушен. Это был эгоист, думавший только о себе, без чести, без веры, без убеждений, мстительный, самолюбивый, не терпел короля и Штакельберга, и куролесил против них, надеясь на протекцию Потемкина, дяди жены своей. Он постоянно восхвалял свободу, вопиял против наклонности королей к деспотизму, но однажды в беседе с ним его покровитель Потемкин ловко и резко обличил его, сказав ему: "если бы ты был достоин, чтоб тебя сделали королем, не было бы в свете злейшаго деспота как ты". Он всегда был покорен Екатерине, но не по истинной привязанности к России, напротив, не терпел москалей, а держался их потому, что видел в этом свою силу и свои выгоды. Его огромные имения лежали в Украине, и в случае непокорности России могли быть тотчас захвачены. Екатерина знала это, понимала его, ласкала и берегла на случай, потому что он был способен сделаться для нее каким угодно орудием, когда окажется крайность употребить его в дело. С ним был заодно племянник его, Казимир-Нестор Сапега, сын бывшей любовницы короля, женщины некогда веселого поведения, а потом ханжи и отъявленной интриганки: она любила делать разные каверзы и козни на семиках и трибуналах, подкупала судей для решения несправедливых тяжб, в Варшаве устраивала великолепные балы и домашние театры, но для этого занимала деньги и бесстыдно их не платила: в числе ее заимодавцев была одна французская принцесса, у которой она заняла пять тысяч червонцев и не хотела платить; тогда граф Вержен говорил, что нужно издать королевский ордонанс, запрещающий французам давать в долг деньги полякам.
   Сын ее, находившийся долго под ее влиянием, был повеса, кутила, забияка, самолюбивый и пустой, корчивший из себя оратора и гражданина и беспрестанно рисовавшийся. К ним пристал Северин Ржевуский, польный гетман, сын того, который был сослан Репниным в Калугу, товарищ отцовского изгнания; это был человек до безумия самолюбивый, высокомерный, взбалмошный, горячий, о котором даже близкие его говорили подчас, что у него мозг не в порядке. С ним сошелся Вельогорский, большой любитель всего французского, щеголявший сладкими манерами, гордившийся личным знакомством с Жан-Жаком Руссо, любовник жены Станислава Потоцкого. К этому кружку принадлежали и даже управляли им знатные женщины. Первая из них была гетманша Огинская (урожденная Чарторыская), богатая и чрезвычайно гостеприимная госпожа, умевшая соединять около себя общество; это была, так сказать, вещая жена оппозиции.
   Другая была Изабелла Чарторыская, жена Адама, урожденная Флемминг; прежде она была любовницей короля, потом находилась в связи с Репниным и так обирала его, что русский посланник был весь в долгу, и Екатерина должна была выручать его; перебывав со многими в коротких отношениях, она расточала свои ласки Ржевускому. Патриоты, пленяемые широким гостеприимством в их доме, смотрели на нее, как на божество. Дочь ее была отдана за принца Виртембергского, и мать замышляла, вместо Понятовского, посадить на трон своего зятя, тогда как Огинская замышляла то же для своего мужа. Третья была княгиня Любомирская, также бывшая некогда любовницей короля, женщина властолюбивая и чрезвычайно богатая; ее зятья, Потоцкие, зависели от нее и пользовались ее благодеяниями, потому что состояние Потоцких, хотя немалое, было недостаточно для такой открытой жизни, какую надо было вести в Польше, для того, чтобы иметь влияние. Любомирская была большая неприятельница короля, но не покровительствовала новым идеям и была сторонницей прежнего шляхетского порядка, тогда как Чарторыская, вместе с мужем, возбуждали свое общество к новизне и реформам. Четвертая была княгиня Сапега, мать Казимира-Нестора; она в то время дышала свирепой ненавистью против короля. Пятая была Коссаковская, каштелянша каминская, большая интриганка. Бывшие любовницы короля и покинутые им теперь стали заправщицами оппозиции против короля. В Польше все зависело от знатных домов, где можно было есть, пить и плясать; эти женщины, устраивая у себя веселые сборища, двигали всем делом и давали направление всей Польше; у каждой из них были родные, приятели, поклонники, секретари, пленипотенты, резиденты и, наконец, так называемые гермки, слуги из шляхты: все эти люди, по инициативе госпож, кричали против короля, возбуждали к нему неудовольствие.
   Между всеми важными лицами оппозиции было мало общего в основаниях. Теперь их соединяла неприязнь к королю, но когда обозначились политические стремления, то многие из этих лиц стали враждебно друг к другу. Теперь, пока еще они были между собой согласны и за каждым из них была толпа обывателей и шляхты, оппозиция представляла единство и силу. Они действовали обычным в Польше порядком, т.е. подпаивали шляхту на сеймиках и выбирали таких послов, которые за полученные деньги ил обещания кричали и поступали на сеймах так, как им велели господа.
   На сейме 1782 года эта оппозиция стала перечить во всем королю. Вражда открылась по поводу дела об арестовании краковского епископа Солтыка, которого умственные способности пришли в расстройство; король отдавал доходы епископства плоцкому епископу, своему брату; и хотя брат короля был так осторожен, что отказывался от этих доходов, но оппозиции нужен был предлог. В заседании сейма Браницкий кричал, что король хочет присвоить абсолютную власть, роптал на деспотизм и говорил, что шляхте приходится работать уже не языком, а саблей. Ржевуский дошел до того, что сказал: "Польская шляхта не немецкая, и если польский король хочет сообразить, до чего может дойти польский народ, защищая свою вольность, то пусть припомнит судьбу английскаго короля Карла I". Шум и безурядица на сейме достигли того, что скоро пошли бы в дело сабли; но этому положил предел Штакельберг. Он объявил: "Ея величество императрица вовсе не желает, чтобы Польшу волновали партии; она будет поддерживать порядок и законный формы существующаго в Польше правления; конечно, никому не запрещается говорить о сохранении своих прав и привилегий, но я желаю, чтоб несогласия ваши были принесены в жертву нуждам отечества, чтоб предложения от трона были подвергаемы надлежащему и спокойному обсуждению". Это заявление успокоило сейм. Крики перестали, но сейм, составленный из подкупленной толпы, ничего не сделал важного.
   Король после этого прильнул теснее к России и просил императрицу, через своего посланника в Петербурге, устроить между Польшей и Россией теснейший дружественный союз, а вместе с тем, находясь в долгах, просил поручиться за него в новом займе. Императрица благодарила за желание союза и заявила, что когда будет нужда, тогда пусть Польша покажет свою дружбу к России; что же касается до займа, то императрица напомнила королю, что еще прежде занятые суммы под доход с королевских экономии, за поручительством России, не выплачены, и потому она не примет на себя гарантии в новом займе, а прикажет своему посланнику, что на предстоящем сейме были приняты меры к уплате королевских долгов. Требовать этой уплаты от сейма казалось тем законнее, что король тратил занятые суммы на общественные постройки и на предметы государственных нужд.
   Следующий сейм отправлялся в Гродно в 1784 году необыкновенно спокойно. Императрица приказала посланнику внушить Браницкому, чтобы он вел себя благоразумнее и не буянил на сейме, а лучше пусть не является туда вовсе. Браницкий повиновался. С другой стороны, княгиня Любомирская, которая в это время склонялась к покою, не пустила туда своего зятя Ржевуского, злейшего крикуна, и даже, как говорят, обещала ему за то семь тысяч червонцев. Сейм состоял из послов, преимущественно подобранных сторонниками Штакельберга -- Рачинским в Великой Польше и Радзивиллом в Литве. Король перед созванием сейма съездил сам лично в Несвиж. Panie Kochanku видел, что самолюбие его удовлетворилось, принял короля с большими почестями и с тех пор сделался его приверженцем. Стоило одного слова этого магната, чтобы вся литовская шляхта была за короля. На сейме положили принять в уплату королевский долг -- семь миллионов, разложили его на десять лет, со взносом ежегодно по семисот тысяч. Но королю не удалось склонить послов увеличить налоги и тем самым дать средства к умножению военных сил. Поляки, по следам отцов своих и дедов, не любили давать денег на общественные нужды.
   Вслед за сеймом 1784 г. произошло событие, связанное с оппозицией. Какая-то Угромова или Угрюмова, англичанка по происхождению, жена русского офицера, сперва доносила, через посредство королевского камердинера Рикса и генерала Комаржевского, будто Чарторыские и Тизенгауз подкупали ее отравить короля, повторяла этот донос трижды, и была отвергаема; наконец король запретил принимать от нее доносы. Тогда она явилась к Чарторыскому и объявила, что королевский камердинер Рикс уговаривал ее отравить Чарторыского. Последний сообщил об этом своей сестре Любомирской, а та поручила приняться за это дело зятьям своим Потоцким. Станислав, вместе с Тэйлором, обанкротившимся купцом, схватил Рикса в квартире Угромовой и привез к Любомирской. Игнатий составил официальный иск. Показывали, будто слышали, как Рикс предлагал Угромовой пять тысяч червонцев за поручительством Комаржевского.
   Началось дело в маршалковском суде. Король приказал вести его как можно открытее и публичнее и допустил истцов выбрать со своей стороны ассессоров, которые бы сидели в суде и участвовали в суждении. К удивлению многих, таким ассессором был Игнатий Потоцкий, один из истцов. Процесс возбуждал внимание всей Польши. Повсюду в домах несколько времени только и речей было, что об удивительном деле; многие нарочно приехали из имений в столицу следить за процессом. Враги силились опозорить короля и его придворную партию. Любомирская, Чарторыский, Огинская, Браницкий потратили большие суммы, рассыпали их не только в Варшаве, но в Петербурге, Вене, Париже, Берлине, чтоб задобрить в свою пользу иностранные дворы и найти пути к благосклонности государей. Императора Иосифа удалось им так заинтересовать, что, по выражению его министра в Варшаве, он столь горячо принимал к сердцу это дело, как будто бы шло о приобретении новых областей. Но Екатерина и Фридрих II сразу поняли, что все это значит, и называли поднятую в Варшаве кутерьму интригой оппозиции против короля. Дело Угромовой окончилось в пользу короля. Оппозиция, просадив огромные суммы, осталась побежденной и осрамленной. Угромова была присуждена к позорному столбу, а потом к тюремному заключению в исправительном доме. Замечательно, что Тэйлор потерпел шестимесячное заключение за оскорбление Рикса, но зато потом награжден был от Любомирской имением; Потоцкие же не потерпели наказания за оскорбление Рикса. Адам Чарторыский, за ложный донос, подвергся кондемнате, т.е. лишению чести и изгнанию, но это заменено денежной пеней. Впрочем, без этого явное бесчестие падало, в глазах всей Европы, как на Чарторыского, так и на братьев Потоцких. С их ли наущения стала Угромова доносить о намерении отравить Чарторыского, или они только воспользовались этим случаем -- несомненно то, что они хотели обратить этот случай во вред королю нечестными средствами. Другие корифеи оппозиции -- Браницкий, Вельогорский, Ржевуский, поддерживали их. Королевская партия твердила, что Угромова была только жалкое орудие заранее придуманной интриги.
   Чтоб очистить себя от понесенного срама, оппозиция хотела, во что бы то ни стало, торжествовать на будущем сейме. Ей необходимо было устроить такой состав сеймовой Избы, который бы всецело находился у нее во власти и безусловно служил ее видам. И вот оппозиционные паны стали делать у себя многочисленные сборища, привлекать всеми мерами обывателей и настраивать общественное мнение против короля жалобами на упадок отечества. С враждой к королю сливалось патриотическое стремление к возрождению отечества. Дело принимало вид политического заговора. Главные сборища были у княгини Огинской: в ее имении Сельцах в течение месяца каждый день обедали человек двести и больше. Два брата Потоцкие, Браницкий, Сапега, Чарторыский были двигателями на этих собраниях. К ним пристал тогда и Щенсный-Потоцкий, богатый и потому сильный. Тогда поляки надеялись, что им придет спасение из Австрии: там надобно было искать нежнейшего участия и бескорыстной помощи; восхваляли милосердие и справедливость Иосифа II; прославляли величие и могущество его державы. В Сельцах под влиянием хлебосольства обыватели усваивали враждебное настроение против короля и разъезжались домой, готовые поддерживать, насколько могли и умели, дело оппозиции; коноводы поспешили в разные края подготовлять подпоем и подкупом сеймики. Браницкий и Сапега взяли на себя подготовку Великой Польши, да сверх того Сапега еще и Бреста-Литовского: Браницкий хвалился, что уже заплатил подымное за три тысячи шляхты. Чарторыский взял на себя Подол и Холм, Пнинский и Лирский Люблин, Огинские Литву, Щенсный-Потоцкий Украину; на Волыни принялись работать Сангушко, Чапский и другие.
   Паны, по обычаю, повезли шляхту на сеймики. Трата денег и вина была чрезмерная. Два сеймика, говорят, стоили Чарторыско-му сто тридцать тысяч червонцев. Не обходилось без кровавых сцен. Современник Немцевич, приживалец Чарторыских, рассказывает, что в Каменце, противодействуя Чарторыским, собирал в доминиканском монастыре шляхту князь Нассау-Зиген, немец, получивший право шляхетства (индигенат) в Польше. Взяла верх большинством партия Чарторыских, и шляхта этой партии напала на пьяную, лежавшую без чувств на валу крепости шляхту противной партии. Загнув лежавшим полы кунтушей и жупанов кверху, наделали им саблями насечки на задних мягких частях тела. Чарторыский, узнав об этом, по своему великодушию, послал на свой счет жидов-цирюльников зашивать дратвой израненных противников. Это была милая шутка оного времени.
   Но король также не остался без дела. Расположенные к нему паны работали на сеймиках и, по их наущению, выбирались такие послы, которые шли с тем, чтоб защищать короля. Притом оппозиция ошиблась в расчете: некоторые из тех послов, которые были ею выбраны и на которых она надеялась, не решались стоять за нее, когда Штакельберг начал склонять их к смирению. Только Чарто-рыскому удалось привести на сейм человек шестьдесят задорных, тогда, когда всех послов было сто восемьдесят, а с принадлежащими к сенаторской Избе всего 338. Из остальных послов хотя значительная часть была согнана на сейм оппозицией, но они тотчас готовы были отступить из страха.
   Сейм открылся. Браницкий в посольской Избе первый поднял против короля голос. Он не обратил внимания на предостережения Штакельберга и даже не счел нужным по отношению к нему исполнить долг вежливости и отвечать на письмо его. За Браницким заговорил Чарторыский; за ним заорала толпа подкупленных послов. Но приверженцы короля, также подговоренные и подкупленные его партией, силились перекричать противников. Тут потушили свечи. Сенаторы и министры бежали, послы стали между собой ругаться и схватились за сабли. Сеймовая Изба, говорят современники, стала похожа на жидовскую корчму. Но король поспешил окружить ее гвардией, а Штакельберг объявил Браницкому, что если он сделает малейшее поползновение к ниспровержению гарантированного императрицей порядка, то посланник императрицы примет решительные меры. Это внушение прохолодило и Браницг кого и его соумышленников.
   На другой день, по влиянию Штакельберга, большинство исключило из своей среды толпу послов, неправильно выбранных и навезенных Чарторыским; таким образом, сто тридцать тысяч червонцев ушли из его кармана понапрасну.
   На этом сейме, по протекции Потемкина, русский посланник должен был объявить желание императрицы, чтоб имя Браницкого было вычеркнуто из процесса Угромовой. По ходатайству императора Иосифа, Екатерина желала, чтоб и Чарторыский был освобожден от приговора. Король со своей стороны также заявил желание, чтоб Чарторыский и все замешанные в этот процесс были очищены от бесчестия. Это великодушие, однако, не помешало ему наслушаться от Ржевуского таких оскорблений, после которых последнего заставили короля просить прощения. Сейм этот, не сделав ничего важного, разошелся.
   Чарторыский, несколько раз осрамленный, удалился в свое имение Пулавы, и там зажил роскошно, в качестве покровителя искусств, литературы и патриотических стремлений. Так как затеи его не удавались, главным образом от России, то он сделался отъявленным врагом ее и распространял вражду к ней между своими гостьми и блюдолизами. Сестра его, Любомирская, с досады уехала из Польши и проживала в Париже, а потом в Вене.
   Итак, во все время от первого раздела поляки, кричавшие о возрождении отечества, не сделали почти ничего для этой великой цели. Впоследствии они говорили, что виной этому была Россия, умышленно поддерживавшая дух раздоров и мешавшая водворению благоустройства. Мысль исторически неверная. Польское войско не простиралось более 18.000, а на деле было его меньше, тогда как Россия не только не препятствовала его увеличению, но побуждала увеличить его до тридцати тысяч. Поляки не только не старались об усилении его, но даже портили то, что прежде у них было хорошего; напр., король приглашал в польское войско иностранцев, опытных в военном искусстве; оппозиция, чтоб только досадить королю, провела на сейме 1786 года закон о предоставлении доступа к высшим военным чинам одним лицам шляхетского происхождения. Таким образом Польша оставалась с ограниченным числом войска, в то время, когда ее опасная соседка, Пруссия, некогда зависимая от Польши, имела до 200.000 войска. Доходы Польши не возвышались до 18-ти миллионов злотых или 3 миллионов талеров, тогда как доходы той же Пруссии, которая все еще была гораздо меньше Польши, простирались до 28 миллионов талеров. Этому причиной отнюдь была не Россия. Со стороны императрицы не видно никаких действий, клонившихся к тому, чтобы не допустить Польшу до увеличения налогов. Императрица, мы видели, даже облегчила полякам занятия по этому предмету, допустив решение экономических дел большинством голосов, вместо единогласия.
   Причина недостатка финансов в Польше была одна и та же, что и в былые времена. Поляку казалось удобнее пропить или проиграть деньги, чем внести на предмет государственной пользы. Судопроизводство не улучшалось -- та же путаница, то же кривосудие, то же угодничество силе господствовало в судах, как и прежде; сеймики представляли по-прежнему безобразное зрелище пьянства, подкупа и драк, а сеймы, если не срывались, то единственно благодаря русскому посланнику. Положение хлопов улучшалось только у немногих панов; несмотря на законные воспрещения, обыватели, также как и прежде, судили их и тиранили. Богатые паны, также как и прежде, держали у себя вооруженные отряды; повсюду происходили по-прежнему своеволие и самоуправство. Безнравственность, пьянство, продажничество, бездельничество не только не уменьшались, но увеличивались. Закон 1775 года, дозволив в городах каждому заводить шинки, усилил пьянство в народе. Польза, которую принесла эдукационная комиссия, по наружности казалась важнее, чем была на самом деле. Люди нового воспитания были очень немногочисленны в сравнении с громадой шляхетства, косневшего в прежних предрассудках, с прежним неведением и непониманием потребностей века, с прежней умственной ленью и с неизбежным колебанием при столкновении с современными вопросами. Самые люди нового воспитания отличались легкомыслием, увлекались французскими идеями, непереваренными и непережеванными и мало приложимыми к польской общественной почве. Были в Польше люди, по легкомыслию не верившие в Бога, кощунствовавшие над религией, которой, однако, основательно не знали, и несравненно более было людей, вздыхавших также легкомысленно об иезуитах, веривших в приходящих из чистилища мертвецов и считавших схизматика хуже собаки. Небрежение к воспитанию женского пола приводило к тому, что люди, хлебнувшие нового учения, легко теряли и хорошие плоды его в сообществе своих жен, любовниц, сестре.
   Величайшая ошибка образованных людей тогдашней Польши в деле возрождения своего отечества была та, что у них в мыслях на первом плане было не внутренне благоустройство, не нравственное и умственное улучшение, а политическая сила государства: все прочее в их глазах было только средство к этой цели; иными словами, они хотели не того, над чем можно было потрудиться хотя долго, но все-таки с успехом, а того, что при всех тогдашних обстоятельствах было решительно недостижимо. По их соображениям, важнейшее зло для Польши было избирательное правление, и поэтому возникло в Польше желание ввести правление наследственное. Но так как Польша не могла уже двинуться сама собой, без опоры со стороны внешних сил, то им пришлось метаться то в ту, то в другую сторону, просить покровительства то у той, то у другой державы. Россия стала им ненавистна -- это понятно: судьба склонила слабую Польшу под зависимость всего более этой державы; естественно надо было искать защиты у других держав, которые могли бы оборонить Польшу от России. И вот патриоты стали искать спасенья сперва у Австрии, потом у Пруссии. Я предвижу, -- писал саксонский министр Эссен, -- что сейм 1786 года сделается зародышем великаго брожения -- эпохою, с которой начнется сильное разстройство Польши, по мере того, как в Петербурге будут созревать проекты против Турции. Оппозиционная партия образовалась вполне; видимо составилась фракция, которая будет следовать за иностранными внушениями".
   

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I.

Путешествие Екатерины на юг. -- Свидание Станислава-Августа с Екатериной и Иосифом. -- Проект союза Польши с Россией.

   В соседстве с Польшей возникали важные замыслы, происходили приготовления к великому перевороту: Екатерина с большим рвением принялась за свою давнюю мысль освобождения восточных христиан от мусульманской власти. Ослабело влияние Панина, державшегося союза с Пруссией; предприимчивый и смелый Потемкин поддерживал в императрице намерение решить судьбу Востока. Еще в 1782 году заключен был тайный договор с Иосифом II о взаимном действии против турок. Замышляли уничтожить Турецкую империю. Россия приобретала себе только берега Черного моря. Иосиф II отмежевывал себе полосу, начиная от Хотина, для прикрытия Галиции и Буковины, часть Валахии по правому берегу Алюты, а от устья этой реки, против Никополиса, по течению Дуная до Белграда, левый берег его, с пространством в три мили на правом берегу, и, следовательно, города: Виддин, Орсову и Белград; от Белграда, по самой прямой и кратчайшей линии, до залива Дрина в Адриатическом море, -- следовательно, часть Сербии, Боснии и Герцеговину, да еще к тому и венецианские владения в Далмации, с прилежащими островами. Венецию хотели вознаградить Критом, Кипром и еще кое-чем из Архипелага; вдобавок император хотел приобрести в Италии, по крайней мере хотя один морской порт: затем из остальной Валахии и Молдавии предполагали составить государство, под именем Дакии, для разделения границ трех империй. Из всех прочих турецких владений предполагали восстановить Греческую империю и на престол ее посадить великого князя Константина, внука Екатерины. Россия обязывалась оставить новосозданную империю в совершенной от себя независимости; Константин ни в каком случае не мог получить русской короны, и никогда две империи, Российская и Греческая, не должны быть соединены под единой властью.
   Собирали силы. Ожидали удобного времени, предоставляя туркам самим начать неприязненные действия. Разрыв был на волоске в 1787 году, когда императрица предприняла путешествие в южную Россию, куда приглашала на свидание и союзника своего Иосифа II.
   Это путешествие совершалось со всем блеском, обычным XVIII веку. Императрица ехала до Киева целый месяц январь. Каждая перемена лошадей требовала их до 500 штук под экипажи, сопровождавшие государыню; для этого из отдаленных провинций России сгоняли ямщиков и лошадей. На тех станциях, где рассчитано было останавливаться государыне для ночлега, обеда или завтрака, построены были дворцы со всеми внутренними удобствами, богатой мебелью и коврами по лестницам. Свита и прислуга императрицы так обильно угощались, что все были постоянно навеселе. Ночью от станции до станции на известных расстояниях зажигались смоляные бочки; если же государыне приходилось въезжать ночью в какой-нибудь город, то народ становился на протяжении версты или двух по обеим сторонам дороги с зажженными свечами. Городские обыватели обязаны были красить крыши и стены домов и заборов и часто терпели через то убытки и нужду; иная семья должна была несколько дней голодать, истратив деньги на покраску и поправку своего дома и заборов к приезду государыни. В разных местах устраивались триумфальные ворота. Дворянство спешило представляться государыне в своих блестящих мундирах. Нужно было, чтобы все носило признаки удовольствия, обилия, роскоши; народ заставляли петь песни; только дурно одетых, нищих и голодных гоняли прочь, чтобы они своим видом не нарушали общей милой картины; а нищих и голодных на Руси в то время было множество, по причине неурожая.
   Так, шествуя в торжественном величии, императрица прибыла 29 января в Киев. Там встретило ее, при звуке колоколов, духовенство, за отсутствием больного в то время митрополита Самуила предшествуемое переяславским епископом Виктором, киевский генерал-губернатор, фельдмаршал Румянцев, множество дворян и вся киевская магдебургия со своими средневековыми отличиями. В Киеве императрица решилась остаться до весны в нарочно устроенном для нее деревянном дворце. С ней были могучий Потемкин, тогдашний ее фаворит Мамонов, вице-президент адмиралтейств-коллегий Чернышев, канцлер Безбородко, обер-камергер Шувалов, известный весельчак и остряк своего времени обер-шталмейстер Нарышкин, гофмаршал князь Барятинский, генерал-адъютант князь Ангальт, генерал Левашев и иностранные посланники, австрийский -- граф Кобенцель, английский -- Фриц-Герберт и французский -- граф Сегюр. Туда съехалось несколько знатных иностранцев, искавших расположения Екатерины и службы у нее: принц де-Линь, оставивший записки об этом времени, принц Нассау-Зиген, славный своими путешествиями по свету и приключениями, испанец Миранда и пр. Тихий, уединенный Киев вдруг зашумел невиданной жизнью: придворные балы, фейерверки, всевозможные светские увеселения. Туда съехались польские папы и наперерыв с русскими щеголяли великолепием, гостеприимством и многочисленностью своей свиты и прислуги. У одного Щенсного-Потоцкого было в Киеве более двухсот прислуги шляхетского происхождения.
   И король Станислав-Август отправился на свидание с императрицей. Это свидание условлено было в Каневе, после открытия плавания по Днепру.
   Последние события должны были внушать королю, что для него и для Польши не было иного пути, кроме отдаться всецело России и устроить тем или другим способом соединение с этой державой. Хотя договор Екатерины с Иосифом и заключен был втайне, но все уже соображали, что между Россией и Турцией произойдет разрыв скоро. Король и люди его партии рассчитывали, что если когда, то именно при таких обстоятельствах союз с Россией может быть для Польши полезен. Принять участие в турецкой войне, помогать России в ниспровержении Оттоманской империи, в случае успеха, значило дать Польше возможность возвратить потерянное к себе уважение и, вместе с тем, поставить Россию в необходимость, ради собственных выгод, содействовать укреплению Польши: для России тогда выгодно будет, если Польша образует у себя значительное войско; оно послужит к увеличению ее собственных сил; равным образом, Россия никак не станет препятствовать внутреннему устроению Польши, коль скоро поляки подадут ей уверенность в том, что они навсегда примкнут к ней и будут с ней в союзе и соединении. Тогда Польша могла бы избавиться от притязаний и покушений со стороны Пруссии и Австрии: первая не была бы настолько сильна, чтоб не уважать России и Австрии; вторая, удовольствовавшись приобретениями насчет Турции при помощи России, связанная с последней взаимными выгодами, едва ли пошла бы наперекор своей союзнице. Лучше для Польши было зависеть от одной державы, чем от трех разом.
   Сама по себе война могла быть полезна для Польши; для новообразованного войска она была бы школой; король, получив начальство над войском, имел бы в своих руках силу для обуздания своевольных магнатов и для укрепления власти. Наконец, война, оконченная счастливо, могла даровать Польше территориальные приобретения и загладить потери первого раздела. Король заявлял Штакельбергу желание приобрести через предполагаемую войну от Турции часть Молдавии и Бессарабии с аккерманским портом. Можно было надеяться, что Польше возвратится и Галиция, если Австрия удовлетворится за нее приобретениями от Турции, что тогда заставят и Пруссию отдать взятое у Польши, или каким-нибудь иным способом заменятся понесенные Польшей от Пруссии утраты. Так помышляли в то время король и его партия. Примкнуть к России казалось наиболее подходящим делом уже и потому, что по первому разделу России достались земли, о которых Польша менее могла сожалеть, чем о тех, которые достались Австрии и Пруссии. В то время король и его партия не прочь были, в крайнем случае, не только от временного союза, но и от вечного соединения с Россией. Они уже опасались, чтоб Польша, находясь в неопределенной зависимости от трех держав, в случае возникших между ними недоразумений, не сделалась примирительной жертвой для водворения между ними согласия. Если случился один раздел, то мог случиться и другой и третий, пока Польшу не раздерут до конца. В таком случае значительная часть ее должна была достаться России, и тогда уж нельзя будет помышлять о каких-нибудь договорах: надобно будет отдаваться на милость победителей, так лучше же было предупредить возможность раздела и, отрезавшись от Пруссии и Австрии, целиком отдаться России, улучив время, когда Россия могла дорожить дружбой с Польшей: тогда можно, соединившись е ней, сохранить государственную целость. Недаром Жан-Жак Руссо, идол тогдашних модных мечтателей, за несколько времени перед тем говорил полякам: "Скоро будет опять война между Россиею и Турциею; вас будут звать; не колебайтесь: идите смело; не упускайте случая сделать улучшения в своем отечестве".
   Под такими соображениями король и его партия склонялись тогда к союзу и, если неизбежно будет, к соединению с Россией; они только этим путем надеялись избавиться и от ненавистной оппозиции, которая не переставала строить козни.
   Король выехал из Варшавы 28 февраля и останавливался в разных местах. Обыватели являлись к нему на поклон. Не ранее, как через месяц, он прибыл в Канев и там оставался до мая, ожидая свидания с русской императрицей. В маленьком Каневе у него образовался временно двор. С ним были паны, его сторонники: Мнишек с женой, королевской племянницей, Дзедушицкий, правитель его собственной канцелярии, Тышкевич, женатый на другой его племяннице, генерал Комаржевский, Плятер, польский посланник в Петербурге Деболи и племянники короля -- Иосиф и Станислав. Близ него был и Штакельберг. Впрочем, некоторые из окружавших короля панов ездили в Киев представляться императрице и опять возвращались к королю. Король, через Штакельберга, заранее сообщил императрице на письме свои желания под титулом: Souhaits de roi, и ждал ответа.
   Оппозиция успела забежать вперед, увивалась около русского двора в Киеве, лезла из кожи, чтобы приобресть внимание и милость государыни. Кроме Браницкого и Щенсного-Потоцкого, там были Игнатий и Станислав Потоцкие, жившие у Браницкого в доме, двое Любомирских -- Михаил и Иосиф, Северин Потоцкий, Бнинский, Казимир-Нестор Сапега, Мошинский и другие. Екатерина была очень милостива к Браницкому и жене его, но не подавала ему надежд на свою помощь в борьбе с королем. Сам Потемкин хотя любил Браницкого до слабости, но вместо того, чтоб принимать со вниманием и участием его наговоры на короля, дружески советовал ему помириться со Станиславом-Августом и не раздражать его более. Когда Браницкий вздумал было упрямиться, Потемкин кричал на него и даже махал ему под носом кулаком. В другой раз, при Браницких у Потемкина случился нелюбимый Браницким Штакельберг; жена Браницкого стала с ним обходиться нелюбезно, Потемкин схватил свою племянницу за нос и подвел к Штакельбергу.
   Браницкого хотели во что бы то ни стало помирить с королем, делали ему внушения, нравоучения, а все-таки дорожили им и ласкали его; многое прощали ему, потому что верили в его готовность служить покорно России и берегли его на случай. Но рекомендация и заступничество этого самого Браницкого ни к чему не послужили другим членам оппозиции; Игнатий Потоцкий им самим представлен был императрице: Екатерина отвернулась от него и не сказала ему ни одного слова. Такой прием глубоко огорчил его самолюбие. Императрица считала его человеком пустым, бесчестным, с зловредными понятиями. Его никуда не приглашали. Также дурно принят был Сапега, хотя Браницкий усильно добивался, чтоб императрица почтила его вниманием. Императрица возненавидела этих двух господ. Угождая своей государыне, Потемкин, когда приезжал к Браницкому обедать, то заранее объявлял, что не хочет встречаться с Потоцким и Сапегой. Игнатия он называл мерзавцем (scélérat), a Казимира-Нестора лгунишкой и другим нелестным именем (ce prince menteur et pisseur). Рассерженный Игнатий обратился к французскому посланнику Сегюру, подделывался к нему разными способами и наговаривал ему на своего короля: он уверял Сегюра, будто король прибыл на свидание с императрицей нарочно для того, чтоб возбуждать ее на Турцию. Эти обстоятельства объясняют, почему эти два пана, Потоцкий и Сапега, впоследствии дышали такой злобой против России. Другие члены оппозиции также не удостоились милостей императрицы; Бнинский думал было выпросить себе булаву польного гетмана, но на него так сурово посмотрели, что он убежал из Киева. Только Щенсный-Потоцкий, хотя и находился в оппозиции, был принят лучше. Государыня изумительно умела узнавать людей, подмечать их слабые стороны, оценивать их способности и уменье быть ей полезными. Щенсный понравился Екатерине. Она сразу сообразила, что из этой личности, тщеславной и высокомерной, но вместе прямой и сердечной, бедной рассудком и богатой имениями и деньгами, можно все сделать, если ее приласкать. Она не только обласкала Щенсного, но надавала ему двусмысленных надежд. "На вас, не на кого другого, я полагаю упование спасения Польши", говорила она. У Потоцкого Закружилась голова от такого счастья, и он был долго вне себя от восторга. Михаил Чацкий рассказывает, что впоследствии, вспоминая о свидании с Екатериной, он восклицал: "Что за женщина! Боже мой! Что это за женщина. Она осыпала дарами своих любимцев, а я бы отдал половину своего состояния, чтоб быть ея любимцем!"
   Паны королевской партии, представляясь в Киеве государыне, удостоились от нее ласкового приема. Епископа Нарушевича, историка, Екатерина особенно полюбила, как человека ученого, и назначила ему пенсию в тысячу пятьсот рублей, от которой он впоследствии, как говорят, отказался. Большое внимание было оказано коронному маршалку Мнишку и жене его. Императрица пожаловала этой даме орден св. Екатерины и, когда пригласила ее вместе с мужем к столу, приказала Браницкой уступить высшее место Мнишковой, как племяннице польского короля. Так же ласково были приняты племянники короля, Понятовские.
   С Потемкиным король видался, еще не доехав до Канева, в Хвастове, куда также приезжал и Браницкий. Оставшись наедине с Потемкиным, Станислав-Август стал ему жаловаться на Браницкого и на всю оппозицию: "Вы, конечно, слыхали, -- говорил он, -- что я перенес в последние годы понапрасну. Я не мстителен и не хочу делать вреда никому, но должен стараться, чтоб не делали вреда стране моей и не преследовали близких мне людей и верных моих слуг".
   "Я считаю, -- сказал Потемкин, -- надворнаго маршала Игнатия Потоцкаго самым негоднейшим человеком в свете. Русский воевода Щенсный Потоцкий -- под властью у жены, а она большая интриганка. Гетман же Браницкий, право, добрый человек, полезный вашему величеству; да вот беда, что он поддается дурным людям; хоть он и обещал мне исправиться, однако, я боюсь -- он опять попадет в сети".
   "Да, -- сказал король, -- человек он военный, а выгнал из службы иностранцев и старых инвалидов, все только для того, чтобы мене досадить и обидеть тех, кто мне верен".
   Потемкин сказал: "это очень нехорошо; но я его буду отводить от дурных связей".
   Более нечего было говорить королю. Он ясно видел, что Потемкин желает поставить в границы буйство Браницкого, но не пожертвует им для короля.
   Король обратил речь на соединение с Россией и сказал:
   "Вы приобретете себе вековую славу и благодарность потомства, если будете содействовать соединению в политическую связь русских и поляков, двух народов и без того уже близких между собою по вере, языку и коренному происхождению".
   Потемкин с видимым сочувствием слушал слова короля и обещал содействовать его желанию, а вместе с тем навел разговор на соединение церквей -- любимый свой конек. В молодости, думая вступить в монашество и мечтая о достижении архиерейского сана, Потемкин до смерти удержал охоту толковать о церковных вопросах. Заговорив теперь об унии, Потемкин сказал королю:
   "О происхождении св. Духа никто ничего не понимает: а вот, что касается до главенства папы, так нужно поболее снисходительности со стороны папы. К сожалению, наш униатский архиепископ Лисовский просил папу дозволить униатам приблизиться своими обрядами к нашим, но папа не соглашался, и сказал: надобно поддерживать то средостение, которое нас отделяет друг от друга. Папа петушится, выставляется, дурачится, об существенном не помышляет".
   Король, как правоверный католик, защищал папу и начал жаловаться на православного переяславского епископа и слуцкого архимандрита Садковского, называл несправедливыми его беспрестанные жалобы на притеснения, оказываемые православным католиками и униатами отбиранием у них церквей, и просил назначить с обеих сторон комиссаров для рассмотрения: к какому исповеданию принадлежит та или другая церковь? Король показывал на Садковского, что он насильно принуждал к православию поселившихся в польских владениях старообрядцев и требовал, чтоб Садковский произнес присягу на верность Речи Посполитой.
   Потемкин нашел последнее требование короля справедливым.
   Браницкий с досадой увидел, что тот, на кого он единственно полагал надежды, обходится с королем почтительно. По выражению короля, он стал тогда похож на мокрого волка. Но Браницкий не думал с королем мириться и рассчитывал, что рано ли, поздно Станислав-Август, по своей изменчивой натуре, доведет Россию до того, что она будет нуждаться в Браницком, как в орудии против короля.
   В Каневе к Станиславу-Августу приезжали русские сановники: сын фельдмаршала Румянцева, обер-шталмейстер Нарышкин, генералы Левашев, Шувалов и канцлер Безбородко. Последнего представил королю Штакельберг и сказал: редкое событие: подчиненный представляет королю своего начальника, ваше величество! Король все еще не знал, будет ли скоро война у России с Турцией, и спросил об этом у Безбородка. "Не так близко к разрыву, как думают", сказал Безбородко.
   Король представлял тогда императрице просьбу о дозволении собрать сконфедерованный сейм, в видах провести, при большинстве голосов, союз с Россией. Когда об этом король заговорил с Безбородком, осторожный канцлер хотя и отозвался собственно от себя лично одобрительно о таком намерении, но от лица государыни не высказал ничего положительного. Императрица смотрела на сконфедерованный сейм как на орудие обоюдоострое.
   Большинство могло послужить и в пользу и во вред ее планам, смотря потому, как это большинство составится. Притом же, прежде чем допускать конфедерованный сейм для устроения большинства голосов, нужно было сообразить и окончательно условиться, для какого рода договора Польши с Россией потребуется большинство голосов. Станиславу-Августу Екатерина мало доверяла, полякам вообще еще менее. У нее на то были важные основания. Действительно, король предлагал союз с Россией, но неопределенно, не выяснял, какой именно союз должен заключиться: то казалось, он готов был на вечное политическое соединение с Россией, то как будто хотел с ней союза только на случай предстоящей войны. С русской стороны подозревали, что он теперь льнет к России для того, чтоб получить от государыни право расширить свою власть, увеличить войско и взять его под свою команду, чтоб иметь возможность осуществлять свои планы, которые непременно пошли бы вразрез с видами России.
   Станислава-Августа не пустили в Киев под разными предлогами. В Киеве, между прочим, думали, что он подлезает к императрице с целью упрочить преемничество престола за своим племянником. Это также не было в то время в видах России, по крайней мере безусловно.
   Внимание русского двора к панам королевской партии достаточно показывало, однако, членам оппозиции, что Россия не намерена мирволить и последней. Это подействовало на Щенсного-Потоцкого. Он явился к королю, почтительно извинялся перед ним за прошлое и приглашал короля к себе в гости в Тульчин. Король обещал. Императрица послала Станиславу-Августу письменный ответ на его Souhaits de roi, но король никому не показывал его и держал у себя в шкатулке.
   Пробыв полтора месяца в Каневе, Станислав-Август 8-го мая, наконец, дождался Екатерины. Императрица прибыла в Канев в великолепной галере, в сопровождении других шести галер, на которых помещались ее сановники и придворные. Безбородко и князь Борятинский отправились к королю приглашать его. С ближайшими особами своей партии -- Мнишком, Тышкевичем, Комаржевским, Нарушевичем, Шидловским, Моравским, Бышевским и Киркором и с двумя иностранными министрами Уйсвортсом и Мэеоннэ, король отправился к государыне на десятивесельном судне, при громе музыки и пушечных выстрелов.
   Свидание было недолгое. Король обедал с императрицей, потом вместе с Потемкиным делал визиты русским сановникам и генералам под именем графа Понятовского, вечером воротился к государыне, вместе с ней крестил ребенка у графа Тарковского, вместе с ней смотрел, как другие -- Штакельберг, Мамонов и Потемкин, играли в карты, участвовал в веселом разговоре, слушал любезные остроты принца де-Линь; наконец, императрица дала ему почувствовать, что время расставаться. Станислав-Август шепотом сказал Потемкину:
   Есть ли надежда, что можно оставаться долее?
   Потемкин отвечал: "нет".
   Вслед затем Потемкин ввел короля в особый кабинет, и там императрица сказала ему:
   Уже поздно; я знаю, что вы приглашали гостей на ужин; плавание продолжительно, это вынуждает меня, к моему сожалению, проститься с вашим величеством .
   Король выразил сожаление, что так мало дозволили ему беседовать с его покровительницей.
   "Не допускайте к себе черных мыслей; разсчитывайте на мою дружбу и мои намерения, дружелюбныя к вам и к вашему государству",-- сказала Екатерина.
   Этим окончилось свидание. Король во время беседы с императрицей подал ей собственноручно еще одну записку о польских делах, но не получил от нее ответа, под тем предлогом, что она не успела ее прочитать.
   Станислав-Август естественно был недоволен этим свиданием, прождав семь недель в Каневе. "Бедный король! -- замечает в своих записках де-Линь, -- за три месяца он истратил три миллиона злотых, только ради того, чтобы повидать императрицу в продолжение трех часов". В утешение ему Безбородко относительно поданной ему записки сказал: "будьте уверены, что все уладится; мы в принципах сходимся, только не нужно разславлять этого, ни собирать экстраординарнаго сейма, чтоб не возбудить против себя соседей".
   Поляки приводят одну из поданных королем записок императрице в таком виде:
   "Благодарность короля к императрице и обязанности его по отношению к отечеству побуждают его представить, как важно, чтобы два народа -- русский и польский -- были между собою навеки соединены охранительным союзом. Пока в Европе господствует мир, и Россия ни с кем не ведет войны, кроме Порты, до тех пор настоящее состояние Польши мало вредит России. Но положение поляков до крайности невыносимо, по причине частых утеснений, испытываемых от могущественных соседей; а оно тотчас изменится, как только Польша соединится с Россиею формальным союзом. Когда же начнется в Европе война или Порта получит помощь от какого-нибудь соседа Польши, тогда Россия поздно пожалеет, что не обратила внимания на представленныя королем предложения. Сосед Польши, поссорясь с Россиею, создаст себе в Польше партию, и эта партия станет препятствовать всем соглашениям, какия пожелала бы Россия учинить с польским королем и народом.
   Чтобы предотвратить такого рода печальныя события, вредныя для обоих государств (тем более, что Польша в таком случае подверглась бы всем ужасам междоусобной войны), неизбежно заключить поскорее формальный союз и заблаговременно сделать Польшу полезною для России в каждом случае. Для этого необходимо:
   1) Подготовить себе верное влияние приобретением несомненнаго большинства. Это намерение требует времени и средств, потому что после раздела каждый из соседей стал иметь на нее влияние, по мере богатства и ловкости особ, сделавшихся разом подданными двух государств, сопредельных между собою, и по мере связей, которыя легко могут найти для себя подданные этих двух государств. Но так как Россия может быть по опыту убеждена в неизменности правил короля, постоянно привязаннаго к системе искания блага для себя и для своего народа единственно в союзе с нею, то это государство не должно было бы препятствовать его влиянию на страну, напротив, должно допустить, чтоб некоторыя неуместныя учреждения, производящая гибельную безурядицу, были устранены, а королю возвращено было данное ему, по силе условий принятия короны (Pacta conventa), право выбора и назначения особ на разныя государственныя должности. России легче будет соглашаться с одним королем, чем отдельно с особами, которыя прибегают к ней с своими заявлениями только для того, чтоб иметь за собою ея сильную рекомендацию для достижения своих превратных целей.
   2) Так как формирование войска требует времени, то нужно чтоб Россия пожелала помочь поставить его на приличную степень. Что касается до числа войска, до управления им и обучения его, то каждая из трех провинций: Великая Польша, Малая Польша и Литва могли бы поставить, по крайней мере, по двенадцати тысяч, усиливая уже существующие корпусы и включая сюда королевские полки и артиллерию: это увеличило бы количество войска, годнаго к бою, до тридцати шести тысяч, исключая батальон полиции, скарбовых, трибунальских компаний и проч., которые все не содержат в себе более четырех или никак не более пяти тысяч и не могут причисляться к военной силе.
   При таком положении дел Польша могла бы обязаться, в силу своего союза с Россиею, доставлять двадцать пять или тридцать тысяч войска на время войны, с условиями насчет жалованья. Фонд на снаряжение этого войска и на его содержание в мирное время может быть придуман и найден в Польше, еслиб только Россия позволила искать его на конфедерованном сейме, потому что на сейме вольном никак нельзя этого сделать. Хотя трактатом 1775 года и дозволяется Польше на вольном сейме большинством голосов возвысить поборы до суммы 33 милл., однако, опыт показал как нельзя лучше, что все усилия к этому обращаются в ничто и против этого отыскивают тысячи предлогов и поводов, которые самая форма вольных сеймов подает зложелателям. Если же выраженное мною и не заслуживает принятия, то пусть, по крайней мере, эта записка останется памятником добрых мыслей короля и желания быть полезным для России соседом. Такия чувствования, кажется, заслуживают того, чтоб остаток дней его был избавлен от неприятностей. Это совершенно в руках императрицы".
   Из этой записки, однако, мы узнаем не все, что предлагал Екатерине Станислав-Август, заискивая покровительства и союза. Саксонский министр доносил своему правительству, будто в Каневе были действительно постановлены условия между королем и императрицей, по которым Польша заключала с Россией наступательный и оборонительный союз, обязывалась доставлять, в случае каждой войны, двенадцать тысяч войска, с платой со стороны России этому войску жалованья, Россия же обещала давать Польше каждогодно сто тысяч червонцев; король при этом имел право переменять министров, утверждать и не утверждать определения сеймов, мог увеличить свои доходы на два миллиона; его долги должны быть заплачены, а его родным даны староства и пр. Нам, однако, кажется, что Эссен сообщил неверные слухи; по крайней мере, последующие события нимало не показывают, чтоб в Каневе заключено было чего-нибудь подобное. Гельбиг, саксонский министр в Петербурге, уверяет, будто в Каневе король хлопотал, чтобы преемником ему был племянник его Станислав. И на это нет никаких подтверждений. По ходу последующих обстоятельств кажется, что Станислав-Август, желая во что бы то ни стало приобресть полное доверие императрицы и найти в ней опору против всяких враждебных движений на будущее время, предлагал ей теснейшее соединение Польши с Россией и соглашался, чтобы, на случай его кончины, Екатерина назначила ему преемником одного из своих внуков. По крайней мере, в 1792 году, когда король открыто просил Екатерину дать Польше в короли великого князя Константина, он по этому поводу просил также императрицу вспомнить о том, что он подал ей на письме в Каневе на галере. При этом он замечал, что в то время, когда он писал это, то есть в 1792 году, исполнение такого плана стало удобнее, чем было прежде. К этому как нельзя более подходят и загадочные слова Безбородки о том, что не следует до поры до времени разглашать каких-то намерений, чтоб не возбудить соседей. Была ли приведенная нами записка послана прежде свидания, или же во время свидания подана императрице, утвердительно решить нельзя, но только в это время со стороны Станислава-Августа было предлагаемо не только то, что находится в этой записке, а еще и другое, что он держал в большом секрете.
   В том положении, в каком тогда находились дела России, от императрицы можно было ожидать только того, что она сделала: она похвалила Станислава-Августа за изъявление дружбы и оставила исполнение его предположений до будущего времени. Еще война с Турцией не начиналась, а в видах императорских дворов не было самим делать вызова; дожидались, чтоб Турция сама начала, формальный же союз с Польшей, с условиями о войне, был бы явной воинственной выходкой против Турции. Еще менее императрица расположена была раздражать Европу: преждевременный союз с Польшей встревожил бы не только прусского короля, но самого союзника Екатерины, Иосифа II, и вообще скорее принес бы России вред, чем пользу. В искренность короля, как выше сказано, императрица не верила, да кроме того король если бы даже поступал искренно, то в этом деле не значил всего. Нужно было еще удостовериться в расположении поляков; Екатерина же знала, что по первом оглашении такого союза враждебные России силы тотчас восстановят против нее всю Польшу.
   Оставив Канев, Станислав-Август в Корсуне встретился с Иосифом, путешествовавшим под именем графа Фалькенштейна. Свидание происходило на почтовом дворе. Иосиф через королевского племянника, Станислава Понятовского, дал знать королю, что желает приехать к нему. Увидав в первый раз польского короля, немецкий император обнял его как давнего знакомца. Двери за ними заперли. Иосиф сел на канапэ по левую руку от Станислава-Августа. Разговор продолжался час с четвертью. Польский король старался наговорить ему как можно более любезностей.
   "Я бы мог, -- говорил Иосиф, -- воспользоваться моим саном для того, чтоб иметь побольше удовольствий, но я предпочел посвятить себя благу моего отечества и потомства. От этого я стал нововводителем и много предразсудков пришлось мне побеждать. Главное уже сделано, но еще довольно затруднений предстоит мне преодолевать".
   Польский король при этом, по собственному его выражению, подкадил ему.
   "И вы также, -- продолжал император, -- хотели то же делать, положили много хороших начал, но обстоятельства для вас были противны и ужасны: меня особенно удивляет распространенное опасение насчет проектов, которые вам приписывают".
   Позвольте мне уверить вас, -- сказал польский король, -- что эти опасения притворны; есть две причины их выдумывать. Первая, чтоб иметь благовидный предлог оправдывать несправедливую ненависть и козни против меня; вторая -- нужны видимыя причины всякий раз, когда обращаются к вам за помощью".
   "Я сомневался в этом, -- сказал Иосиф. -- Надобно согласиться, что ходит невероятное множество лживых слухов, опасных потому, что они внушают безпокойство и недоверие. Вам сообщали о них, вероятно, в последнее время".
   "Так как вы об этом говорите, -- сказал Станислав-Август, -- то я не отрицаю: мне сообщали много такого, что мне было чувствительно, и только вы можете меня освободить от этих неприятностей .
   Император с живостью взял короля за руку, потряс ее и сказал: "Даю вам честное слово, и вы можете повторить его целому свету: я ничего не хочу от Польши; понимаете -- ничего, ни одного деревца. Впрочем, императрица должна была уже вас уверить".
   Поговорив о разных предметах, между прочим о воспитании женского пола, насчет чего император обещал прислать свой устав, Иосиф опять навел разговор на дела Польши.
   "Я не хотел, -- сказал он, -- отнимать у Польши ни одного дюйма земли, но Россия и покойный прусский король сказали мне: мы решились взять себе по куску Польши; предлагаем тоже и вам, если угодно вам сойтись с нами, а не хотите, так мы будем воевать с вами. Нечего делать; надобно было брать нашу долю; и вы бы на моем месте так же поступили .
   Польский король не стал ему возражать и промолчал.
   "Зачинщик всему делу прусский король", продолжал император.
   Станислав-Август заметил, что прусский король себя выгораживает от этого. Разговор перешел к другим предметам. Когда император сел уже в карету, Станислав-Август подбежал к ней и закричал:
   "Дайте мне еще раз вашу руку".
   "От всего сердца!" сказал Иосиф и протянул ему из кареты руку.
   Многие польские паны представлялись в разных местах Иосифу. Был в числе них и Игнатий Потоцкий. Иосифу он не понравился; немецкий император отвернулся от него так же, как и русская императрица, и сказал: c'est un brouillon! Отвергнутый, осрамленный двумя монархами, пораженный в самое сердце, Потоцкий решился всецело отдаться третьему, но после того, как придется и от третьего испытать еще что-нибудь похуже, чем от двух первых, ему ничего не останется, как сделаться демократом.
   Станислав-Август отправился в Тульчин. Щенсный, Потоцкий принял короля с таким радушием, что, казалось, мир между ними водворился. Щенсный сказал: "На память радостнаго приезда ко мне короля моего, я увольняю от подданства здешний город и отдаю его в юрисдикцию ассессорскаго суда". "А я, -- сказал королевский племянник, -- по этому поводу увольняю не только от панщины, но и от всякаго оброка двадцать пять новобрачных в Корсуни".
   Король под влиянием приема, оказанного ему Щенсным-Потоцким, писал к своим приятелям: "я всегда был того мнения, что русский воевода добрый человек, честный и желает добра отечеству; мы сумеем его приголубить к себе".
   В Тульчине во время приезда короля произнес присягу на верность архиерей Виктор Садковский.
   После примирения с Потоцким оставалось королю примириться с Чарторыскими; люблинский подкоморий Длуский хотел устроить это примирение и обратился к королю. Станислав-Август сказал ему: после прошедшаго сейма я принял князя Адама любезно; он с своей стороны это понял. Но пришла княгиня с суровым видом, и я напрасно старался смягчить ее. Я все сделал с моей стороны; теперь спокойно и терпеливо буду ждать времени, когда они опомнятся и сами поймут, что на меня не за что дуться. Но напрашиваться самому мне неудобно и нет пользы. Знаю, что князь Адам лично не желал мне зла, как и я ему, но вижу, что ему трудно освободиться из сетей женскаго пола . Король жаловался, что Чарторыекая оговаривает его перед императором, в службе которого находился ее муж.
   Король надеялся, что уже разуверил в свою пользу Иосифа, что Екатерина была к нему милостива, что, наконец, Потемкин, которым его стращали, расположен к нему и теперь уже не страшны ему враги. Правда, с Браницким ему не удалось сойтись: в Каневе король говорил с ним очень дружелюбно и пытался восстановить прежнее согласие, которое когда-то между ними было. Вы меня знаете тридцать лет, -- говорил ему Станислав-Август, -- я не мстителен и не завистлив; я лучше люблю вспоминать о том добре, которое мне когда-то оказывали, чем о том зле, которое мне причиняли впоследствии, даже если и не перестают его причинять. Князь Потемкин желает, чтобы вы со мною сблизились, мое сердце не заперто для вас. Решение зависит от вашего поведения"; Браницкий отвечал королю, как последний выражался, сеймовым слогом, запирался во многом, что ему король ставил в вину, и сказал: в Польше каждый может иметь свое мнение и стоять за свободу и справедливость "-- Я король, -- сказал ему Станислав-Август, -- я вам протянул руку, я вам отворил двери, вы не хотите входить. Теперь мне говорить с вами нечего более. Пусть ваш дядя, ваш отец будет судьею вашего поведения". Обратившись после того к Потемкину и рассказав ему о разговоре своем с Браницким, король получил такой ответ: "я думаю, Потоцкий и Чарторыекая его околдовали, он их боится и не смеет делать и говорить так, как следует. Извините, простите, государь, я вам обещаю, что исправлю его".
   И на этом обещании основывался пока Станислав-Август.
   

II.

Положение и виды Пруссии. -- Партии в Польше. -- Движение умов. -- Приготовления к сейму. -- Избрание маршала.

   Летом 1787 г. война между Россией и Турцией вспыхнула. Подстрекаемая французским и прусским послами, Турция объявила ее России и начала свои неприязненные действия тем, что русского посланника Булгакова засадила в Семибашенный замок. Иосиф объявил Турции войну в феврале 1788 года.
   Война эта взволновала Европу. Шведский король Густав III объявил России войну.
   Пруссия заключила союз с Англией и Голландией против замыслов России и Австрии. Прусский главный министр Герцберг, управлявший, по смерти Фридриха II, делами при слабом и женолюбивом преемнике его Фридрихе-Вильгельме II, не имел намерения вводить Пруссию в действительную войну с кем бы то ни было и предпочитал действовать интригами, пугать Россию и Австрию, но не выступать против них решительно- и всегда показывать им желание сойтись, но не иначе, как с особенными выгодами для Пруссии. Пруссия с Портой вступала в союз, но не думала ей помогать оружием, а только наблюдала, чтоб Россия и Австрия не взяли у Турции слишком много; за уступки, которые Турция сделает России и Австрии, и вообще за приобретения, которые получат каким бы то ни было образом две последние державы, Пруссия хотела захватить что-нибудь для себя. Это желанное приобретение для Пруссии могло быть только в Польше. Ближайшие виды Пруссии были на Гданск и Орун с их округами; овладев этими городами, которые держали в руках своих польскую торговлю, Пруссия соединяла свои владения, разделяемые полосой земли, принадлежавшей Польше. Это было первичное и самое скромное желание; даже Пруссия предполагала сделать это приобретение, выговорив от Австрии уступку для Польши отнятой Галиции. Но при больших успехах прусская дипломатия имела в виду приобресть насчет Польши и поболее. Нужно было только вооружить поляков против России, и тем самым привязать Польшу к Пруссии и отдать ее в распоряжение последней. Таким образом, когда Россия и Австрия искали расширения своих пределов, подвергаясь опасностям и непостоянству войны, наживая себе новых врагов, Пруссия составляла план получить приобретения более мирным и спокойным образом: другие будут тратить миллионы и жизнь своих подданных, Пруссия будет работать с малыми издержками. Но императрица русская поняла этот расчет и решилась противодействовать прусской дипломатии в Польше своей дипломатией, однако не доходить до открытой вражды с Пруссией и всегда была готова сойтись с ней на обоюдных условиях, если будет необходимо.
   В то время, когда польский король, вследствие каневского свидания, начал подготовлять своих панов к мысли о союзе с Россией, прусский министр в Польше Бухгольц и генерал Гольц стали вооружать поляков против России и налегли на оппозиционную партию: это им было подручно, после того как братья Потоцкие и Сапеги кипели злобой за оскорбления, нанесенные в Киеве их самолюбию. Екатерина знала все и поняла, что такого рода политика со стороны Пруссии впоследствии принесет России, вместо вреда, пользу. Когда министр Иосифа, Кауниц, предлагал России делать в Польше то же, что делает Пруссия: вооружать поляков против Пруссии и обещать им возвращение земель, отнятых Пруссией по первому разделу, Екатерина не согласилась на это. Король Станислав-Август, в виду предстоявшего сейма, послал к императрице проект о главных предметах совещаний на этом сейме, и в этом проекте предлагал отобрать от Пруссии земли, захваченные по первому разделу, так как прусский король явно намеревается делать приобретения насчет Польши. На польские советы Екатерина еще меньше поддавалась, чем на австрийские. По этому поводу императрица писала Штакельбергу: "Не надобно отнюдь возбуждать жадности в других такою же с своей стороны; не отрицаю: быть может, прусский король хочет еще распространить свои пределы насчет Польши, но мы не желаем заключать с Польшею договоров, предосудительных для прусскаго короля". Отстраняясь от возможности поссориться с Пруссией из-за Польши, императрица не дозволяла и внутри Польши чего-нибудь такого, что могло ослабить зависимость Польши от России. Польский король, в том же проекте, указывал на необходимость пересмотра правления, составленного после 1772 года. Императрица по этому поводу писала Штакельбергу: "Пусть этот сейм занимается сперва только делами союза с Россиею". Выгоды России требовали допустить в Польше радикальные изменения только после того, когда можно было увериться, что Польша связана с Россией настолько, что перемены в ней не повлекут за собой возможности сделаться орудием врагов России. Вместе с тем императрица понуждала скорее сформировать польское войско, чтоб послать его действовать против турок вместе с русским и обещала на него триста тысяч червонцев, уплачивая эту сумму по пятидесяти тысяч в год.
   По мере того, как приближалось время открытия сейма, Бухгольц усилил свою деятельность и разжигал в поляках вражду к России: он объяснял им, что союз с Россией не может состояться и навлечет на Польшу беду; Пруссия не допустит Польшу до этого союза и начнет, в случае упорства поляков, действовать против них энергическими мерами. Внушения прусского министра поддерживал и английский, Гэльс. Они оба уверяли поляков, что в Европе уже составился тайный союз против поползновений двух императорских дворов. Англия, Швеция, Голландия, Порта, Пруссия и немецкие владетели образовали этот союз для поддержания равновесия в Европе. К этому союзу следует приступить Польше; теперь-то ей пришла такая пора, какой до сих пор не бывало -- выбиться из-под русской опеки и возвратить себе прошлое значение и независимость; прусский король -- ближайший сосед Польши и искреннейший ее друг; он ей, поможет; он станет ее защищать, если б Россия вздумала оказать против нее какие-нибудь насильственные действия. Обстоятельства давали веру прусским внушениям. Поляки соображали, что Россия не выиграет в предпринятой войне: у нее одна только союзница Австрия, а за турок, как их уверяли, заступится вся Европа. Уже шведский король и начал войну с Россией; уже силы России разделены, и она должна вести войну на двух противоположных оконечностях своего государства.
   Уже первые военные действия обоих императорских войск не представляли много блеска. Иосиф II, начав сам лично воевать против турок, оказался плохим полководцем; генералы у него были не превосходные, и войско, сражавшееся на берегах Дуная, терпело от болезней и дурных распоряжений. Русские силы имели у себя гениального Суворова, но после блестящей победы под Кинбурном началась продолжительная и в высшей степени изнурительная для войска осада Очакова. Все подавало надежду полякам, что война с Турцией не послужит к усилению России, а потому теперь-то и следует им пользоваться тем, что Россия не в состоянии обратить своего оружия для удержания Польши в зависимости; следует не терять удобного времени и расположения Европы, свергнуть с себя гарантию России, уничтожить постановления и учреждения, навязанные ей, создать военную силу, устроить государственный механизм и гражданский порядок, сделать, одним словом, Польшу благоустроенной державой, которая бы впоследствии могла выдержать борьбу за свою независимость против покушений России. Но слабой, истощенной Польше нужен союзник: этот союзник, сильный, благородный, великодушный и бескорыстный, явился полякам в особе прусского короля. Игнатий Потоцкий, брат его Станислав, Чарторыские, Сапега сделались корифеями партии, обращавшей взоры упования на Пруссию. К ним пристал старый Станислав Малаховский, человек очень богатый, не бойкого рассудка, но добродушный и честный, а последнее составляло редкость между польским панством. Он искренно желал добра своему отечеству и был готов на всякие реформы; несмотря на его старые лета, в нем было много юношеской живости; по своей доброй натуре, он доверился всему, что слышал от прусского министра и, вслед за братьями Потоцкими, начал видеть в прусском короле спасителя Польши. Перед тем он, как и брат его, который сделался канцлером, не был враг России и даже горячо говорил за союз с ней, находил полезным, если б два близкие славянские народа соединились воедино; но ему успели представить в черном цвете деспотизм и коварную политику России, которая не допустит ни за что полезных изменений в Польше: и так, он склонился на прусскую сторону. Брат его остался навсегда сторонником России. На Станислава Малаховского метили, как на будущего маршала сейма, не только люди, расположенные к Пруссии, но и приязненные к России, даже сам русский посланник, который долго не знал о перемене убеждений и склонностей Малаховского и долго считал его преданным человеком.
   Бывшая оппозиция разделилась. Браницкий, Режвуский, Щенсный-Потоцкий не пристали к прусской партии. Браницкий кричал о возрождении отечества, подделывался к патриотам, говорил о необходимости произвести радикальные изменения, но держался императрицы, ибо рассчитал, что судьба Польши и, следовательно, его собственная, зависит от нее. У него была большая партия, партия эгоистов, подобных ему, у которых первой целью в жизни было пожить весело, какими бы средствами ни приобреталось такое житье; свои узкие виды для них были дороже отечества, и потому они льнули туда, где чуяли силу и где ожидали для себя выгод. Эгоисты часто видят вещи прямее, чем те, которые способны увлекаться идеями: эгоисты чуют, где им будет лакомо и чутьем идут туда, как звери на запах добычи. От этого люди продажные, преданные себе самим, склонялись к России, как будто предчувствуя, что так ли, или иначе, поворотятся в Европе обстоятельства, а для Польши сильнее России не будет державы. Польские историки и публицисты называют этого рода людей русской или, как они выражаются, московской партией. Собственно, партией назвать их нельзя. Это были люди, думавшие только о своих выгодах и готовые служить и России, и Пруссии, и кому угодно, но таких в Польше было бесчисленное множество. Из них были люди, стоявшие на высокой степени государственного сановничества, и они получали от России деньги, но так же точно готовы были получить их отовсюду.
   Щенсный-Потоцкий не принадлежал к разряду таких людей. Его любящая и поэтическая душа увлеклась величественным образом Екатерины; он полюбил ее и благоговел перед ней; он верил в нее, в ее благодушие, и искренно думал, что она только может спасти его отечество. Щенскый желал Польше добра, но допускал для ее возрождения только то, что сходилось с его традициями и предрассудками. Подобно ему думали обыватели старого покроя: по их понятиям, Речь Посполитая должна была не вводить что-нибудь новое, а поправлять старое, воскресить забытое; их идеалы были не впереди, а назади; они хотели не сотворить из Польши европейское государство в современном вкусе, а воротить ее к тому блестящему периоду старинных доблестей и добродетелей, которыми, по их лживому мнению, полна была польская история. Впрочем, кроме Щенсного-Потоцкого, который был действительно человек убеждения, хотя и превратного, трудно различить, кто искренно принадлежал к такому разряду консерваторов, а кто был просто продажным и бесчестным эгоистом.
   Король, его братья, родственники и кружок более или менее ему преданных людей составляли в Польше партию, которую противники окрестили именем дворской. Это были люди, которые находили, что вся беда Польши происходит от дурного воспитания, от ослабления монархической власти и беспорядков в управлении. Эти люди, поэтому, заботились о воспитании, думали усилить королевскую власть, ограничить произвол панов, установить законность, уничтожить liberum veto. Партия эта в то время рассчитывала, что Польше единый исход -- быть в союзе с Россией, и потому она хотела угождать Екатерине с тем, чтоб заслужить с ее стороны внимание и получить от нее дозволение произвести в Польше перемены. Они думали, что избирательное правление для Польши источник бедствий, хотели ввести наследственное, и, чтоб склонить к этому Екатерину, готовы были утвердить его за таким домом, за каким угодно будет ей. Одним словом, цель их была вести Польшу к благоустройству в дружбе с Россией. Нельзя сказать, чтоб они в самом деле любили Россию и искренно были ей преданы: напротив, каждый из принадлежавших к этой партии всегда готов был отшатнуться от России, если б только предстояла возможность и Россия перестала им быть опасной; так многие из них и поступили впоследствии. Люди этой партии, как и король сам, вообще не могли похвалиться твердостью, напротив, отличались легкомыслием и поверхностной податливостью в своих взглядах и действиях, а кроме того все более или менее соразмеряли свои политические убеждения со своими личными выгодами. Между ними по уму, дарованию отличались Иоаким Хребтович, Кицинский, генерал Комаржевский. Два последние занимали видное место между людьми этой партии при дворе. Брат короля, примас Михаил Понятовский по знатности занимаемого им сана стоял виднее всех. Намерения этой партии сходились с видами прогрессистов, уклонившихся к Пруссии, но разница между ними была та, что одни хотели опираться на Пруссию, возбуждавшую поляков против России, а другие пока до времени держались России.
   В августе 1788 г. разосланы были универсалы на сеймики для выбора послов на предстоящий сейм, который заранее объявился ,конфедерованным. Императрица, в видах заключения союза с Россией, согласилась, чтоб он был конфедерован. Король и его партия хотели, так же как и прусская партия, чтоб маршалом предстоящего сейма был Малаховский. Его считали столько же честным, сколько податливым и через него надеялись иметь влияние на сейм; сеймовый маршал был важное лицо: он давал движение работам на сейме, направлял прения, соблюдал порядок, имел право прекращать заседания. Соперником Малаховскому выставляли Щенсного-Потоцкого. Уже в самом взгляде на конфедерование сейма видно было, как будет вести сейм тот и другой, сделавшись маршалом. Щенсный-Потоцкий не хотел знать никаких других форм, кроме тех, которые оставили предки; он желал составления конфедерации так, как она составлялась в былые времена, то есть составить конфедерации по воеводствам и поветам и потом соединить их в одну общую. При таком устройстве конфедерации, сообразно древнему обычаю, прекратились бы все суды, переменились бы должностные лица; все должны были произнести присягу конфедерации. От нее бы зависело все управление страны, правосудие, финансы, войско. Противники его замечали, что поступить таким образом -- значит умышленно возбудить мятеж и беспорядки. Цель конфедерации была ни более, ни менее, как только устранить единогласие и допустить решение дел посредством большинства голосов, и поэтому нужно было выбрать обычным образом на сеймиках послов на сейм; эти послы съедутся в Варшаву и там тотчас объявят сейм сконфедерованным, не делая никаких перемен в ходе управления, оставляя власть по-прежнему во всех текущих отправлениях. Малаховский только с этим условием соглашался принимать звание сеймового маршала. Щенсный-Потоцкий говорил, что он не иначе признает маршала сейма, как тогда, когда он избран будет единогласно. Все партии, по известному обычаю, принялись действовать на сеймиках и подготовлять себе силу на будущем сейме. Штакельберг узнал тогда, что Пруссия разослала своих агентов по Великой Польше для внушения на сеймиках полякам мысли о том, что теперь пришла пора освободиться от московского ига, что никак не следует заключать договора с Россией, а надлежит заключить союз с прусским королем -- он истинный друг Польши и защитник: нечего полякам бояться Москвы; пусть она нападает на Польшу -- прусский король защитит ее. Императрица писала Штакельбергу: "Берлинский двор составляет против нас партию в Польше; следует и нам отложить всякое уважение и искать утвердить нашу силу в Польше, воспользоваться тем расположением, какое теперь многие имеют". Императрица приказывала своему министру уверять поляков, что Россия хочет тесной связи с Польшей, но вместе и сохранения за ней независимости в делах политических и гражданских; Россия не иначе вмешается в польские дела, как только тогда, когда Польша сама этого захочет; вместе с тем Штакельбергу поручалось указать полякам на непристойность действий прусского короля, уверять их, что Пруссия их обманывает и хочет поссорить Польшу с Россией, чтоб из этой ссоры извлечь себе выгоды в ущерб Польше.
   В Польше приготовлялись к сейму с великими ожиданиями. Небывалое волнение умов сделалось в польском обществе. Одна за другой появлялись книжечки с размышлениями, соображениями и воззваниями о необходимости приступить к коренным реформам, исправить злоупотребления, отменить устарелые учреждения и заменить их иными, сообразными с требованиями века: книжечки эти распространялись всеми способами.
   Видное место между этими книжечками занимало в свое время Напечатанное два года перед тем сочинение Сташица "Размышления о жизни Яна Замойского". Автор говорит менее всего о Замойском, но распространяется о воспитании, судопроизводстве, избрании королей, сеймах, исполнительной власти, о торговле, правах сословий, военной силе, доходах и расходах, о системе податей, вообще о всех предметах общественного устроения, возбуждавших тогда вопросы и прения, излагает недостатки и злоупотребления, бывшие в Польше по всем этим частям, представляет планы и соображения об их исправлении. Он враг избирательного правления. Оно может быть хорошо только у диких и от них получило начало; в наше время, при избирательном правлении короны могут быть раздаваемы только деньгами, хитростями и кознями, говорит он. По его мнению, надобно было ввести в Польше наследственное правление и вручить корону какому-нибудь из сильных соседственных царствующих домов. Если уж никак нельзя ввести наследственности, то пусть, по крайней мере, избирают в короли из своих, а не из чужих, и в таком случае предлагал такой оригинальный способ: выбирать воевод большинством голосов, низ всех воевод сейм пусть большинством выберет третью часть в кандидаты на королевское достоинство, а из них, когда умрет король, выбирается ему преемник жребием. Увеличить войско он думал посредством учреждения военных поселений: следовало освободить от панщины королевских и панских хлопов и наделить их землей известной пропорции, и за эту землю водворенный на ней поселянин обязан ходить на ученье и в течение пятидесяти лет числиться в военном звании; вместо прежних подстарост, экономов и комиссаров управляли бы ими офицеры.
   Сташиц допускал мещан и крестьян к участию в делах государственных и давал им право посылать послов на сеймы и вообще уничтожал сословное различие гражданских прав. Картину печального состояния крестьян в то время Сташиц изображает, заставляя крестьянина рассказывать собственную биографию. Указывая на кучу книг, содержащих законы Речи Посполитой, польский крестьянин говорит: "В этой куче только несколько тысяч жителей находят для себя правосудие, а нескольким миллионам нет в них спасения, и я из их числа. Я сохранял Божий заповеди, жил по правилам религии, считал свою судьбу волею Провидения -- меня гоняли на тяжелыя работы, посылали в путь по дурным дорогам, я терял свои заработки и ни на кого не жаловался; никто мне не мог оказать правосудия, кроме моего пана, а я его не видал и никто из его подданных не знавал его лично. Мой пан запутался в долгах и продал свое имение шляхтичу. Новый владелец был нам хуже тираном, чем прежние экономы; он не знал над собой господина. Было у меня два сына: один получил землю, другой без земли, без хлеба остался и ушел учиться ремеслу. Пан стращал меня суровыми наказаниями и приказывал доставить ему моего сына; меня посадили в тюрьму и не выпускали, пока я не заплатил несколько сот злотых за моего сына. Меня, поэтому, сочли богачом, и, надеясь взять с меня еще более, приказали забить в колодку и держали до тех пор, пока я не доставлю своего сына. Я жаловался на несправедливое обращение со мною: это сочли дерзостью, велели забрать у меня из дома все, мучили меня, ковали в кандалы и запирали в хлев. Я убежал из тюрьмы, но мне нет правосудия в здешнем крае: кто меня мучит, тот же мне единственный судья. В ваших законах человек моего звания не находит обороны более, чем скот". По отношению к соседям Сташиц благоволит к реформам Иосифа II, России предсказывает внутренние потрясения на том основании, что там народ находился почти в такой же неволе, как в Польше, а о бранденбургском доме отзывается с ненавистью: вспоминает козни Фридриха II, впущение в Польшу фальшивой монеты, насилия от прусских войск и раздел Польши, которого главным виновником признает прусского короля.
   Сочинение Сташица вызвало против себя появление толстой книжечки под названием "Размышления над размышлениями". Автор проводит ту мысль, что корень зла надобно искать не в учреждениях, а в деморализации, и думает, что многие учреждения сами по себе не дурны и совсем не были бы вредны, если б исправились нравы. Он сторонник избирательного правления. "Многие кричат против него, -- говорит он, -- толкуют о превосходстве наследственнаго, а я питаю к последнему прирожденное омерзение; я не хочу считать выше себя того, кто не имеет надо мною ни физическаго, ни нравственнаго превосходства, безгласнаго копронима, обвернутаго в пурпурныя пеленки. Кому из сильных соседственных царственных домов отдавать польскую корону, когда они все выродились и испортились? Высокомерие, упрямство, нетерпеливость стали их врожденными качествами; едва ли между ними найдется одна личность, которая бы обладала внутренним сознанием человечности. Говорят, элекции наших королей порождали междоусобия, безпорядки, кровопролития. Но в других краях споры за наследство производили еще больше кровопролитий". Он никак не соглашается допустить к сеймам нешляхетские сословия. "Если, -- говорит он, -- эти земледельческия поселения с кучами крытых соломой хижин, называемыя у нас городами, допустить к публичным совещаниям, то от этой толпы, забитой неволею и нищетою, не знающей даже своих местных интересов, не имеющей никакого понятия о политических и гражданских правах, можно ожидать не разумных размышлений, а рабскаго молчания, либо скотскаго мычания. Мало-помалу предводители кружков будут усиливать свои партии их голосами". Автор противится и освобождению крестьян на том основании, что они не приготовлены к принятию свободы. Дать, -- говорит он, -- свободу народу, забитому и униженному до скотоподобия, значит большую часть полезных тружеников пустить бродяжничать, красть и разбойничать". Он требует подготовки даже и для того, чтобы заменить панщину оброком. "Были примеры, -- говорит этот публицист, -- что этих бедняков увольняли от панщины, а потом нужно было воротиться снова к панщине, потому что хлоп не хотел давать легкаго оброка и совсем опускался, таку что нужно было владельцу спасать его от гибели". Такими благовидными аргументами отстаивали обыватели свою власть над рабочей силой хлопа. Достойно замечания, что этот публицист делается защитником бранденбургского дома против Сташица. Не за что, по его мнению, нападать на него так ожесточенно за то, что он хочет распространить свои владения; все так поступали, когда могли; сама польская Речь Посполитая в былые времена не чужда была подобных стремлений.
   Очень важное значение в ряду появлявшихся тогда брошюр имели письма анонима к будущему маршалу предстоявшего сейма, вышедшие в свет первого августа 1788 года. Автор их -- известный Гугон Коллонтай, коронный референдарий. Здесь с обильной риторикой излагаются советы, как вести сейм и какого рода изменения и улучшения предстоит сделать в Польше. Письма эти важны потому, что многое, предначертанное Коллонтаем, действительно было постановлено на сейме так, что письма эти в известной степени были и программой действий сейма. Только в советах, как вести себя на сейме, автор совершенно не имел успеха: наперекор нравоучениям Коллонтая, послы отличались впоследствии теми именно пороками, от которых он их предостерегал: Коллонтай убеждал их не предаваться хвастливой и бесплодной болтовне, не лениться, не отвлекаться от главных вопросов и не развлекаться мелочами, не задирать самолюбия товарищей, не заводить из-за этого ссор и не проводить ночей на пирах и на балах. Коллонтай не является сторонником ни России, ни Пруссии, а хочет, чтоб Речь Посполитая опиралась сама на себя. Он предполагает увеличить войско до 60.000, именно, до того числа, до которого сейм, наметив число крупнейшее, должен был спуститься; он требует также увеличения податей и при этом предлагает простейшую систему налогов. По его плану, Речь Посполитая должна представлять федерацию из воеводств, которые следует, как только возможно, округлить и сделать похожими одно на другое по величине, разделив каждое на четыре повета. Каждое воеводство должно на своем сеймике выбирать себе судей и должностных лиц. На этих сеймиках выбираются и послы на великий сейм: им даются инструкции, от которых они не должны отступать; они только органы нации, передатчики воли ее, а не самобытные законодатели. Мелкая шляхта не допускается на сеймики, и этим отнимается у богатых и знатных панов возможность ворочать сеймиками; там могут участвовать и подавать голоса только те, которые владеют землей не менее 7 1/2 волок (до 150 наших десятин), или платят до 500 злот. налога с капитала. Кроме шляхты, допускались на сеймики представители разных корпораций и уполномоченные от городов. Сейм должен быть соединительным центром федерации воеводств и состоять из двух Изб: в высшей были сенаторы и послы от шляхетства из воеводств (по два сенатора и по четыре посла от каждого воеводства); во второй, низшей -- послы городов, но выбранные не самими городами, а на воеводских сеймиках, где были уполномоченные от городов (по три посла от каждого воеводства). Для крестьян Коллонтай вымышлял трибунов, числом трех: один из них был бы маршалом низшей Избы. Их обязанность была заступаться за интересы простого сельского народа; они выбирались шляхетскими послами на сейме из особ шляхетского звания. Понятно, что в случае столкновения шляхетских интересов с крестьянскими эти лица могли быть плохими заступниками последних.
   Мещане хоть и допускались на сейм, но Коллонтай хотел поставить их так, чтоб шляхетство имело над ними преимущество; таким образом, послы городские выбирались не в самых городах, не без участия шляхетства, были в числе меньшем против числа послов шляхетского звания, и, сверх того, низшая Изба была отстранена от некоторых государственных дел, например, выбора министров и посланников к иностранным дворам, заключения договоров и всяких сношений с иностранными державами. Возведение в шляхетское достоинство было также делом одной высшей Избы. Послы выбирались на шесть лет. Сейм делался постоянным: на него возлагали не только законодательство, но и наблюдение над исполнением законов. Единогласие уничтожалось; все дела решались большинством голосов; королевское достоинство было наследственно, но все должностные лица -- выборные, как по государственному управлению, так и по воеводствам.
   Прежний постоянный совет уничтожался, а вместо него около короля составлялся совет из министров, под ведением которых находилось пять правительственных комиссий: скарбовая, войсковая, заграничная (иностранных дел), полицейская и эдукационная. Коллонтай указывал на злоупотребления, происходившие при раздаче королевщин в староства, и советовал все такие имения пустить в продажу, а вместе с тем уничтожить старостинские и градские суды, заменив их общими для всех земскими: мера эта, как известно, была впоследствии предпринята сеймом.
   Коллонтай -- враг титулов и княжеских и графских, но особенно ненавидит те, которые некогда получили начало в придворной службе и в последнее время не имели ровно никакого смысла, но щекотали суетность и тщеславие. Не понимаю, -- говорит он, -- как честолюбие свободнаго обывателя может пленяться титулом честника (czesnik), мечника, крайчаго, подчашаго, ловчаго, пивничнаго, кухмистра. Все это или награды невольникам за их службу, или занятия частных лиц, приспособительно к ремеслам и заработкам. Честник должен подавать кушанья {Чествовать, частвовать (малоросс).}, мечник оправлять саблю, ловчий смотреть за псарней, крайчий кроить и шить платье, подчаший и пивничный наблюдать над погребом и напитками, кухмистр готовить яства и т.д. В других странах такия должности относятся только ко двору государя, а у нас каждое воеводство, каждая земля, каждый повет, да еще к тому отдельно Корона и Литва, имеют свои такого рода почетные чины. Уничтожим эти подобия и памятники монархической власти, не оставляя следа для узурпатора и приманки для тех, которых низкий вкус влечет к тому, чтобы получить значение в воеводстве по признакам значения при дворе!
   Но Коллонтай, при своей нелюбви к неравенству в высшем сословии, стоит, однако, за преимущества шляхетства: его будущая Польша все-таки шляхетская Речь Посполитая, только он хочет открыть к шляхетству более правильный доступ: воин, получивший на сражении раны или отличившийся храбростью, гражданин, спасший жизнь ближнему или оказавший какую-нибудь пользу отечеству, должны были награждаться допущением к шляхетскому достоинству. Коллонтай заступается за хлопов: -- "Наш земледелец, -- говорит он, -- в шляхетских имениях сделался вещью владельца и, вопреки очевидному гласу природы, перестал быть личностью. Он отдан на произвол пана, связан легально неволею, сравнен со скотом, запродан в руки жида, погружен в пьянство, в невежество, в нищету... Если по чему, то по состоянию подданных наших можно сообразить, что такое польская свобода; и кто ж меня убедит, чтобы человек, который знает и любит преимущества свободы, который содрогается пред насилием и беззаконием, с холодным равнодушием смотрел на порабощение равнаго ему человека?" Но Коллонтай, однако, предоставляет крестьянину личную свободу -- только. Хлоп, -- говорит он, -- не требует больших жертв. Не требует он напраснаго мироправления (gminowladstwa), он желает только естественнаго и гражданскаго правосудия. Отдадим ему то, что мы у него святотатственно похитили, в чем мы нарушили божественное и человеческое право, отдадим ему свободу его личности и его рук, и этот трудолюбивый народ, который нас кормит, обработывает наши поля, удвоит охоту к труду и, привязавшись крепко к земле, обогатит наше общество, увеличит наши доходы, полюбит отечество, сознает, что оно истинное его отечество, тогда как теперь он едва разнится от скота". Коллонтай приглашает сейм обратить особенное внимание на русские земли, где так часто происходили явления, которых одно воспоминание приводило в ужас поляков. Он советует припомнить Гадячский договор, который нарушила Речь Посполитая, и поправить ошибки предков в этом отношении. Ему нравится в этом памятнике XVII века особенно то, что тогда постановлено было завести для Руси два университета. Коллонтай хочет, чтобы приняты были меры к образованию русского духовенства, которое, со своей стороны, будет стараться о просвещении народа.
   Такой смысл имели эти письма одного из первых виновников переворота, наступившего в последующее время.
   Люди консервативной партии выпускали также со своей стороны брошюры. Из них нельзя не обратить внимания на одну под названием: "Соображения о политических обстоятельствах по поводу обывательскаго задора"; она замечательна по верному взгляду на вещи и благоразумному предвидению будущего.
   Все наши соседи, -- говорит автор, -- занялись войною, которая теперь в самом разгаре ведется в отдаленных странах; только один из соседей сохраняет спокойствие, никуда не вмешивается, а выжидает, пока другие ослабеют. Но этот сосед не утратил желания увеличивать свои владения, он только поступает осторожно-(автор разумеет Пруссию). Можно ли допустить, чтоб в то самое время, когда чужая политика созреет в грозном для нас образе, мы сделались орудием собственной нашей погибели, по причине нашего безразсуднаго увлечения? Торопливый задор взял у нас верх над видами спасительной политики. Мы следуем за побуждениями той неприязни и ожесточения, которыя внедрило в нас влияние чуждой власти, вмешивавшейся в наше внутреннее управление (автор разумеет Россию); но мы не обращаем внимания на то, что эта власть хочет только нашей политической слабости, а не погибели; напротив, для нея, более чем для кого другого, нужно наше существование; мы поддаемся сердечному отвращению к ней и слушаем подущений наших прирожденных неприятелей (немцев); мы отвергаем все, что эта власть, ко взаимному нашему интересу, может нам присоветовать, отвергаем все способы, которые она хочет подавать нам для нашего сохранения; для нас все другие опасности не кажутся страшными, и мы обратимся всецело к тому, чтоб ей показать, как глубоко врезалась в наше сердце память тех обид, которыя она нам причинила, и насильно навязанной нам зависимости. Что же ей, запутанной теперь в войны с разными сторонами, останется предпринять? Она отречется от мысли беречь нас для своей пользы, и гнев против нас и необходимость выпутаться из войны продиктуют ей иные виды: она или отдаст нас на жертву другим, или же с охотою примет предлагаемую ей долю нашего отечества. До сих пор от полнаго завоевания нас охраняет единственно то, что чужие до этого не допускают. Несчастные мы: будем знать, что торг идет не с нами, а об нас!"
   Кроме печатных брошюр, знатные паны, имевшие по всей Польше большие связи и клиентства, писали письма к обывателям, указывали на многозначительность настоящего времени, излагали важность предстоявшего сейма, убеждали содействовать на сеймиках их планам: составлять инструкции в указанном духе, выбирать подходящих послов, а к тем, которых хотели видеть послами, писали приглашения быть кандидатами. Обыватели, занятые своими пирами и ссорами, мало думавшие о политике и землестроении, теперь как будто от сна пробуждались, стали читать газеты, следить за ходом европейских дел; в их обществе поднялись толки о судьбе отечества; полученные письма и брошюры открывали им, что Польша находится в таком положении, что ей приходится выбирать что-нибудь либо одно, либо другое: с одной стороны, Россия, ведя вместе с Австрией войну против Турции, приглашала Польшу к союзу с собой; с другой -- несколько европейских держав вооружали Польшу против России и приглашали к союзу с собой. Смотря по тому, от кого получались письма, к кому имели читатели более доверия, так и настраивались. Одних заставляли всего лучшего ожидать от России, других уверяли, что Россия есть древний враг Польши, хочет лишить ее независимости и даже уничтожить, -- что Польше следует пользоваться временем и примкнуть к европейской коалиции против России. Все чувствовали себя накануне чего-то решительного: предстоящему сейму заранее навязывали долг совершить великие перемены. Все кричали об улучшениях (poprawach), но в чем состояли эти улучшения, это не сознавалось ясно и согласно; только сходились на том, что нужно умножить войско, ибо возникшая по соседству война требует предосторожности, и опыт первого раздела научил поляков, что значит не иметь войска. Вообще же и на этот раз волнения умов носили характер прежней неопределенности и необдуманности. Оппозиция стекалась в Куров к братьям Потоцким, и еще более в Пулавы к Чарторыским.
   Козьмян оставил нам любопытное описание, как составился в то время сеймик в Люблине, один из самых важных, потому что оттуда вышли послы, отличавшиеся на сейме деятельностью и прогрессивным направлением. Адам Чарторыский, генерал подольских земель со своей супругой в Пулавах задавали шумные и блестящие пиры. К ним съезжались братья Потоцкие -- Игнатий и Станислав, Северин и Ян Потоцкие, Петр Потоцкий, Длуский, Витославский, Северин Ржевуский, множество обывателей и духовных. Хотели заманить Щенсного-Потоцкого: он был тогда в апогее своей славы; он подарил Речи Посполитой 12 пушек и обещал снарядить на свой счет целый полк; вся Польша кричала, что он великий патриот. В честь его в Пулавах приготовили театр и хотели играть пьесу "Мать спартанка", но Щенсный не приехал, к большой досаде всех гостей. Пропировав и протанцевав несколько дней, обыватели, размягченные гостеприимством хозяев, обещали выбрать Чарторыского послом. Гости, будучи навеселе, несколько соблазнились тем, что он надел мундир австрийской службы, но пан Витославский объяснил, что Чарторыский имеет обычай несколько раз в день наряжаться в разные костюмы. В угоду гостям Чарторыский тотчас надел воеводский мундир и выпил чашу венгерского за здоровье люблинских обывателей. После обеда и взаимных объятий с гостями хозяинстал у камина, турок подал ему трубку с богато украшенным длинным чубуком и зажег веткой из алоэ. Тут ему подвернулся на глаза между обывателями некто Ян Дмоховский, буян на сеймиках, королевский пленипотент. Князь, глянув на него, приказал подать себе кубок шампанского, выпил за здоровье приятелей и, отдавая Дмоховскому, сказал: "пан Дмоховский, может быто, ты задумал стоять против меня на сеймиках? Смотри же, помни, сударь, я не Дмоховский!" Это было предвестием ссоры, но подбежала княгиня и сказала мужу: "иди спать: ты буянишь, когда выпьешь", и вместе с тем приказала убрать бутылки и кубки. Князь рассмеялся, наговорил всем вежливостей и ушел. Подпившие гости у него в доме окончательно порешили, кого следует выбрать.
   Настало время сеймиков. Козьмян рассказывает, как он приезжал тогда на сеймик с отцом своим. "Когда мы проезжали через люблинскую греблю, -- говорит он, -- нас поразил огромный обоз, словно татарское кочевье, на урочище Татарах, на правой стороне от плотины. Мы увидали белые шатры на жердях, покрытые кусками материи, шалаши из хворосту; перед ними пылали костры, резали волов и пекли на рожнах огромные куски мяса; у столов и у стульев сидела кучами шляхта и пожирала кушанье; другие припали к бочкам с пивом, медом, горелкою, черпали оттуда напитки скляницами, гарнцами, жбанами и кричали: виват! Иные сбились в кружки, пробовали свои палаши и рубились между собою. Табун лошадей пасся между ними; несколько сот подлясских повозок в одну лошадь, с поднятыми вверх оглоблями, окружали обоз и образовали табор. "Что это такое?! спросил мой отец, встретив несколько шляхтичей на плотине. -- "Это подлясская партия нашего князя", сказали ему. Мы поехали на предместье к доминиканам и встречали по дороге бродящия толпы шляхты, в капотах и епанчах, с саблями, и с трудом могли добраться до каменнаго строения. Едва мой отец успел переменить платье, как к нему пришло несколько обывателей, городских и сельских, с жалобою, что нет никакой безопасности в городе; головы нельзя высунуть на улицу -- отрубят; в городе и на Жидах (часть Люблина) заперли лавки; шляхта их отбивает и товары грабит. Пьяные напали на почтеннаго обывателя Янишевскаго и изранили его, вообразив, что это Дмоховский, потому что он был рыжий и низкорослый, хотя один из них ходил прямо, другой хромал; его, раненаго, чуть спас брат и унес домой. На люблинскаго хорунжаго Понятовскаго напали на улице и хотели сорвать с него саблю с богатою рукояткою, дошло до свалки, да отважный старик стал против них смело и крепко; тут приятели его прибежали и разогнали назойливую сволочь. Меценасу и оседлому в городе обывателю выбили окна: он было стал им выговаривать, что непристойно шляхте делать насилия и грабежи; а они ему отвечали каменьями и ранили его в голову.
   Обыватели просили моего отца ходатайствовать у князя, чтоб он приказал вывести из города эту полудикую орду, запретил поить ее и впускать в город. В день сеймика все пошли в костел. Хотя в то время и не ожидали буйства, и все, казалось, должно было обойтись покойно, однако я увидел, что один только Чарторыский был в парике, в шляпе и в мундире люблинскаго воеводства, а другие паны, которых выбирали в послы: Станислав Потоцкий, Ржевуский, Сангушко, надели на голову шапки, туго настеганныя ватою, и вместо шпаг привесили палаши на перевязях. Вся толпа не могла поместиться в костеле, не малая часть шляхты оставалась на лугу над Быстрицею, у шатров и у бочек; другая наполняла корридоры и двор монастыря; ея хвост волочился по улицам. Сеймик окончился, однако, спокойно; единогласно выкрикнули всех кандидатов, и к ним присоединился стольник Выбрановский, седой и почтенный обыватель люблинскаго воеводства; шляхта принесла его и других перед маршальский стол; князь в коротких словах поблагодарил братию за выбор. Тут я в первый раз услышал выразительную, произнесенную без подготовки речь Станислава Потоцкаго. По выходе из костела все обыватели отправились обедать к князю. По приготовлении Lauclum (постановления) и инструкции для выбранных послов, стали разъезжаться и развозить шляхту; исчез табор с луга, но еще целую неделю после того по городу шатались повесы с саблями. На этом сеймике, как обыкновенно бывало на каждом, два-три шляхтича опились, другие, пьяные, слетели со второго яруса и убились или расшиблись".
   Эти красноречивые факты показывают, что для начала преобразований, о которых толковали, употребляли старые приемы. На этот сейм, последний в истории Речи Посполитой, составленный не по воле чужой власти, послы выбирались не по сознательной воле граждан, а посредством подкупа и подпоя шляхетской толпы, точно так же, как и на все предшествовавшие сеймы в течение веков. Это одно затрудняло и даже делало почти невозможным истинное возрождение нации. Инструкции, определявшие действия послов, писались по воле могучих панов, как и прежде делалось. Тогда как в люблинском воеводстве заправляли выборами паны прусской партии, в южнорусских краях подбирали партию Щенсный-Потоцкий и Браницкий, и они также обсыпали золотом и опаивали вином шляхту, настраивая ее выбирать людей противного направления.
   Современник Охоцкий говорит, что под влиянием Щенсного-Потоцкого на брацлавском сеймике в инструкции послам были заявления об улучшении участи хлопов: вопрос этот всегда обходило шляхетство, и только Щенсному, при его силе, возможно было произвести такое необычное дело. Сам Денсный руководился в этом случае влиянием известного тогда поэта Трембецкого, который проживал у него.
   Браницкий через посредство Потемкина хлопотал у Екатерины, чтоб ему было дозволено составить конфедерации и потом соединить их во единую. В этом духе Потемкин подавал государыне проект. В нем доказывалось, что дозволить в Варшаве составить конфедерацию опасно. Внушалось опасение, что в конфедерацию, составленную таким образом после съезда сеймовых послов, войдут люди убеждений, противных России, и такая конфедерация не будет оставаться в зависимости от русского двора, а подвергнется влиянию иностранных министров, станет препятствовать военным операциям России и сделается вообще более вредной для нее, чем полезной: король не станет служить видам России, а будет преследовать свои собственные виды. Гораздо безопаснее составить конфедерацию из отдельных лиц, которые не посмеют нарушать обязательств к России, из опасения навлечь на себя страшный для них ее гнев. Нужно при этом стараться, чтоб в конфедерацию не входили люди, нерасположенные к России; для этого нужно собрать войско под начальством Браницкого и Потоцкого, присоединить к нему для усиления войска часть российского и тогда составить конфедерацию из тех, на которых можно понадеяться, а для того, чтоб купить таких людей, нужно получить от России двести тысяч червонцев.
   Проект этот замечателен тем, что он действительно осуществился, но не теперь, а через несколько лет, в 1792 г.; тарговицкая конфедерация существовала в теории еще в 1788 году: это показывает, что в свое время она вытекала из необходимости и была неизбежна, как явление, сложившееся прежними обстоятельствами. По плану Потемкина, конфедерация, составленная под принуждением со стороны России, заключила бы союз Польши с Россией и. сделала бы короля и все правительство орудием России; но тогда Браницкий, Ржевуский, Щенсный-Потоцкий, Валевский и проч. ч правили бы всей Речью Посполитой, учредили бы свои суды, давали бы, кому хотели, должности, распоряжались бы произвольно казной и вообще поступали так, как только можно в анархии и как делалось во время конфедераций. Екатерина отвергла этот проект, потому что не видела еще необходимости в то время возбуждать и поддерживать смуту в Польше. В своих замечаниях на проект Потемкина императрица выразилась, что для России нет пользы, чтобы Польша сделалась активнее, и потому хотела, чтоб деятельность предстоявшего сейма ограничилась заключением союза с Россией, но вместе с тем она требовала, чтобы конституция, уже существовавшая, оставалась непоколебимой, ибо она была гарантирована императрицей. По ее соображениям, эта конституция была достаточна для того, чтоб в Польше могли происходить внутренние улучшения, не вредные для России.
   По плану Екатерины, следовало собрать чрезвычайный сейм; этот сейм должен конфедероваться, а потом из среды своей выбрать делегацию, которая была бы уполномочена заключить союз с Россией. "Составление в Польше конфедераций по провинциям, говорила императрица, имеет вид бунта, и такой образ действия может прежде всего прусскому королю подать повод составить с своей стороны другую конфедерацию, или, по крайней мере, поддерживать ту, которую устроят поляки. Подобные внутренние бунты должны будут отвлечь в Польшу часть русскаго войска для их усмирения". Екатерина отдавала справедливость приватным лицам, о расположении которых намекалось в проекте, но замечала, что она не думает, чтоб король забыл долг благодарности и собственную безопасность, и склонился бы к видам, противным России. Поэтому Штакельберг получил предписание содействовать тому, чтоб сейм в Варшаве сконфедеровался, чтоб он так же, как сейм, решивший первый раздел, продолжался не более шести недель и был лимитован (временно закрыт), а потом возобновлен по надобности для учреждений.
   Послы собрались в октябре 1788 года, и Штакельберг, до тех пор считавший Станислава Малаховского преданным России, увидал, что он зауряд с братьями Потоцкими чает спасения от Пруссии. Это поразило русского посланника. Он хотел препятствовать избранию его в маршалы, стал покровительствовать Щенсному-Потоцкому, но уже было поздно. На первом заседании маршал предшествовавшего сейма огласил выбор нового маршала. Несколько голосов из Литвы и Руси закричало: Щенсного-Потоцкого! Но шестьдесят голосов королевской партии в свою очередь закричали: Нет на то согласия. Пана Станислава Малаховскаго короннаго референдария просим маршалком! За ними закричали: Малаховского! великополяне, а потом послы литовские и русские увлеклись в пользу Малаховского и изменили Щенсному. Впрочем есть современные достоверные свидетельства, что сам Щенсный не расположен был добиваться маршальского жезла на предстоявшем сейме, получив недавно, не без больших издержек, важную должность генерала артиллерии, при пособии Штакельберга, старавшегося, чтоб эта должность находилась в руках верного сторонника русской государыни. В это время Петр Потоцкий, староста щержецкий, как бы ради поддержания чести рода Потоцких, стал домогаться для себя кандидатуры на маршальство. Но то была только комедия. Этому пану хотелось разыграть перед всеми великодушного и благородного человека. Он был пан с кредитом, а поэтому нашел кружок панов, преимущественно из Подлясья. Они стали поддерживать его, изменив Малаховскому. Заседание расстроилось. На другой день нужно было решить спор баллотировкой. Тогда Петр Потоцкий объявил, что из уважения к такой почтенной личности, как пан Малаховский, он отступается от своей кандидатуры. В награду ему посыпались похвалы его аристидовской доблести. Малаховский единогласно сделался маршалом. Щенсный показывал вид, что не чувствует никакого оскорбления: и отправился к Малаховскому с поздравлением. Маршалом литовским или литовской конфедерации на сейме избран Казимир-Нестор Сапега.
   

III.

Открытие сейма. -- Прусские внушения. -- Увеличение войска. -- Уничтожение войскового департамента. -- Учреждение войсковой комиссии {Кроме журнала сеймового, см. "Sejm Czteroletni" Калинки.}.

   По избрании маршала обе Избы: сенаторская и посольская, соединились в одну сеймовую. Заседания с 7-го октября стали отправляться в большой зале, в левой стороне варшавского замка (от главных ворот с Краковского предместья). Король приходил в заседание, торжественно предшествуемый четырьмя маршалами (двумя великими и двумя коронными) и окруженный сенаторами, и садился на троне. Сенаторы заседали в креслах, послы на лавках. В зале, по бокам, за лавками и на хорах толпились арбитры, то есть посторонние посетители; их было очень много; тогда в Варшаву наехали обыватели с тем, чтоб следить за делами сейма: это не были безгласные зрители, напротив, они своими знаками одобрения или порицания, рукоплесканиями или шиканьями давали направление и перевес сеймовым прениям, тем более, что в числе публики были дамы, владевшие сердцами послов. Когда шла речь о делах иностранной политики, требующих секрета, арбитров удаляли, но они не всегда слушались. В важных случаях проекты рассматривались предварительно на провинциальных заседаниях, которые отправлялись коронными послами у сеймового маршала Малаховского, а литовскими -- у Сапеги или Радзивилла.
   Намерение короля было предложить сейму союз с Россией, но при самом открытии заседаний он нашел, что раздражение против России уже сильно раздуто прусской партией. Станислав-Август, в разговорах с Штакельбергом и в речи, произнесенной в постоянном Совете, выражался о необходимости заручиться заранее мерами против могущих повториться покушений нового раздела Польши со стороны прусского короля. Несмотря на то, что заседания в Постоянном Совете были секретны, прусский король узнал об этом, и прусский министр Бухгольц от 1 (12) октября подал ноту, которая с первого раза преградила возможность выступить с проектом союза с Россией. Нота эта была такого содержания:
   В конце августа текущего года граф Штакельберг, российский посланник, оффициально сообщил нижеподписавшемуся, что императрица российская вознамерилась на предстоящем сейме предложить заключение союза с королем и Речью-Посполитою, котораго целью будет безопасность и целость Польши и оборона против общаго неприятеля. Нижеподписавшийся доложил об этом своему государю, и вследствие полученнаго приказания отвечал графу Штакельбергу, что его величество, король его, также предлагает возобновить издавна существующие между Пруссиею и Польшею договоры, потому что выгоды этой соседней нации интересуют его королевское величество не менее, как и другия государства. Так как предполагаемый между Польшею и Россиею союз имеет главною целью сохранение целости Польши, то его величество прусский король не видит ни пользы, ни нужды в таком союзе, потому что целость Польши достаточно обезпечена последними договорами. Нельзя предполагать, чтоб договоры эти могли быть нарушены российскою императрицею или римским императором. С своей стороны, его величество прусский король приглашает благомыслящую часть польскаго народа засвидетельствовать о неизменной его приязни к этому народу. Его величество прусский король вынужден торжественно протестовать против намерений такого союза, если бы он был обращен против его королевскаго величества, и в таком случае не может не видеть, что он замышляется с целью разорвать доброе согласие и доброе соседство, утвержденное торжественными договорами между Пруссиею и Польшею. Если же этотсоюз может быть направлен против общаго врага, то-есть против Оттоманской Порты, то этим нарушается карловицкий мир, и каждый благоразумный поляк легко поймет, как трудно было бы охранить отечество от близкаго, многочисленнаго и счастливаго в войне неприятеля. Поэтому он полагает, что те, которые бы старались о заключении союза против Порты, подобным поступком увольняли бы короля, по силе шестой статьи договора 1773 г., от гарантии целости областей Речи-Посполитой, потому что в этом договоре ясно исключен случай войны между Польшею и Портою. Его величество отнюдь не противится, чтоб Речь-Посполитая возвела свою военную силу на высшую степень значения. Прусский король надеется, что наияснейшие чины Речи-Посполитой для блага своих владений пожелают не разрывать узы искреннейшей дружбы, постояннаго и вечнаго мира. Если-ж бы, вопреки ожиданию, пожелали приступить к заключению вышеупомянутаго союза, то в таком случае его величество прусский король предлагает наияснейшей Речи-Посполитой от себя такой же союз и возобновление существующих между Польшею и Пруссиею договоров. Его королевское величество считает себя в состоянии обезопасить собственность Речи-Посполитой в такой же степени, как и всякое другое государство. Его величество прусский король приглашает всех истинных патриотов и добрых обывателей польских соединиться с ним, в видах отвращения от Польши взаимными средствами тех великих несчастий и бедствий, которыя ей угрожают. Вместе с тем, его величество прусский король обещает дать им всякую помощь и действительнейшее пособие в видах поддержания независимости, свободы и безопасности Польши@.
   Вместе с тем Бухгольц сообщил секретно ноту Оттоманской Порты. В ней от имени султана изъявлялась жалоба на Россию за то, что она не допускает поляков устроить в своем государстве перемены. Россия хочет держать поляков в качестве своих невольников. Неслыханное дело, -- было сказано в турецкой ноте, -- чтоб народ народу препятствовал составлять планы для своего управления. Вот несомненное доказательство, что Россия хочет распространить свое могущество на всех своих соседей; поэтому, если Польша станет просить для своего избавления от притеснений России помощи, то султан с великим удовольствием исполнит обязанности дружбы, существующей между Польшей и Портой, и покажет себя опорой слабых и бичом высокомерных, потому что Бог дал ему право охранять слабых и взывающих о помощи и защите. Бухгольц добавлял словами то, что изложил в своей ноте, и уверял панов, что Пруссия немедленно пошлет сорок тысяч войска для охранения Польши, если только Россия вздумает мстить ей за свержение с себя зависимости. Английский и шведский посланники также восстановляли поляков против России. В таких обстоятельствах союз с Россией казался решительно невозможным делом. Заключить его -- значило вооружить против себя Европу. Польша, казалось, должна была подвергнуть себя в таком случае немедленно вторжению неприязненных войск. Турция, Швеция, а потом и Пруссия послали бы против нее свои силы. Таким образом и те, которые искренно желали этого союза, должны были приостановиться и мало-помалу склоняться к иным убеждениям. Предложения врагов России оказывались гораздо выгоднее и надежнее. Императрица хотела только союза, но не изъявляла желания дозволить полякам производить перемены в своем государстве, выходя из пределов, данных им в основы правления, тогда как Пруссия заохачивала их к коренным преобразованиям, предоставляла им полную свободу действий, и пока не только ничего для себя не требовала, но еще бескорыстно обещала помощь. Число сторонников Пруссии возросло мгновенно. Некоторые паны и послы, до сих пор колебавшиеся, открыто заявляли себя на стороне Пруссии. В числе их был Радзивилл, Panie Kochanku, который, по своему обычаю вечно пьяный, сопел и дремал в Избе, сидя в сенаторском кресле, щеголяя красным бархатным кунтушем с бриллиантовой застежкой, посреди которой сверкал крупный карбункул, богато оправленный корабелей, и большими усами. За ним его многочисленные клиенты, каждый день опивавшиеся у него в палаце, стали превозносить Пруссию и бранить Россию.
   При таком настроении сейм дал следующий ответ прусскому министру через своих маршалков:
   "Нижеподписавшиеся, по приказанию короля и чинов Речи-Посполитой, в настоящем конфедерованном сейме честь имеют сообщить г. фон-Бухгольцу, послу е.в. короля прусскаго ответ, сообразно чувствованиям его королевскаго величества прусскаго короля изложенным в декларации от 12-го октября. По прочтении означенной декларации, все собрание чинов прониклось чувством живейшей и искреннейшей благодарности, подобающей великодушному образу мыслей короля, соседа и друга, который, охраняя целость Польши, укрепляет особенным уверением прочность союза и утверждает существующее в народе мнение о нем, как о могущественнейшем и добродетельнейшем государе! Проект союза между Польшей и Россией не находится в совете, не представлен на сейме сконфедерованным чинам государства, не сделался целью настоящей конфедерации, которая, сообразно всеобщей воле народа и поданным от трона предложениям, обратить все труды свои и усилия к увеличению податей и умножению войска Речи-Посполитой, не с наступательною, но с оборонительною целью, дабы Речь-Посполитая могла защищать и поддерживать свое достояние и свое свободное правительство. Если-ж бы, в ряду сеймовых работ для вышеозначенных целей, подано было предложение и проект какого-либо союза, то Речь-Посполитая, по существу сеймовых занятий обязанная в действиях своих идти явными шагами, не может и не желает скрывать своего поведения, всегда сообразуясь с независимостью, приличною своей самостоятельности, с указаниями публики и свящеинаго для нея права, с правилами осторожности и должнаго внимания к дружеским чувствованиям его величества прусскаго короля; а так как народная воля, всегда справедливая и явная, руководит занятиями настоящаго сейма, то собранные чины Речи-Посполитой нераздельно и единогласно приложат всяческое усилие, чтобы в мнении его королевскаго величества заслужить лестное одобрение своему просвещенному патриотизму". Императрица Екатерина, узнав о проделках прусской политики, сама отказалась настаивать на окончании предпринятого союзного договора с Польшей и написала королю Станиславу-Августу письмо, в котором выражалась: "Берлинский двор, узнавши о нашем плане, поднял тревогу и показывает намерение образовать прямую оппозицию, а это имело бы опасныя последствия для спокойствия Польши, поэтому, для ея собственнаго благополучия я нахожу уместным: в настоящее время приостановить дальнейшее движение начатаго дела". Затем русская государыня уверяла короля в неизменности своего доброжелательства к королю и всей Речи Посполитой.
   Король Станислав-Август предостерегал сейм, убеждал не раздражать России и не доверять Пруссии. "Соседи наши заняты войной, -- говорил он, -- и вы хотите, следуя сердечным побуждениям, оскорблять Россию, которая совсем не хочет нашего уничтожения; вы отдаетесь с доверием державе, которая уклоняется от войны единственно с желанием собрать силы, чтобы, в удобное время, сделать насчет нас новыя приобретения. Мы можем наделать России затруднений, но это доведет ее до того, что она принуждена будет отдать нас на жертву судьбе нашей, или принять от других предложеннную ей часть нашего отечества". Сам Малаховский, сеймовый маршал, впоследствии совершенно отдавшийся Пруссии, при начале: сейма заявлял перед королем нерасположение и опасение к прусской политике и казался склонным к союзу с Россией. Его только смущала существовавшая гарантия России; Малаховский видел из нее, что Польша -- как бы не самостоятельная держава и заговаривал об уничтожении гарантии, так как она оскорбляла национальное самолюбие поляков. Никому, как мне, так не противна эта гарантия, -- сказал король, -- но в политике следует руководствоваться не чувствованиями, хотя бы и справедливыми, а единственно иметь в виду, что может принести для отечества благо и устранить зло. Мы опасаемся замыслов прусскаго короля. Но мы безсильны. Нам нужна опора, и мы ее нигде не найдем без России. Вот по этой-то причине мы должны избегать всего, что может ее раздражать, и следует нам теперь не поднимать толков о гарантии".
   Брат короля, примас, говорил против Пруссии еще резче и вспоминал разные несправедливости, испытанные Польшей от этой соседней державы. Против него сильно кричали, восхваляли Пруссию и бранили Россию Сухоржевский, Суходольский и Кублицкий, люди, все впоследствии служившие России. Бухгольц, услышав, что происходит на сейме, написал ноту, где выразил надежду, что государственные чины не увлекутся внушениями духа пристрастия, надевающего личину патриотизма с целью отвлечь Речь Посполитую от прусского короля, ее давнего и искреннего союзника. Вместе с тем прусский министр от имени своего короля побуждал сейм как можно деятельнее работать над реформой. Король извещал письменно русскую императрицу, что дух партии и раздражение все сильнее и сильнее ослепляет умы его соотечественников и все его представления оказываются бесполезными. Угрозы преследуют его министров, которых подозревают в желании союза Польши с Россией, как бы одно такое желание было уже преступно. "Ваше величество, -- выражался король в своем письме, -- хорошо знаете ту пружину, которая приводит в движение направление, имеющее целью не только лишить меня последних королевских прерогатив, но и возмутить всю страну распространением конфедерации, до сих пор ограничивавшейся только в пределах сейма. Поступки оппозиционной партии и поддержка, которою она хвалится, заставляют ожидать опасности в близком будущем".
   Первым делом было умножение войска. Лэнчицкий посол Ермановский говорил: "Значение Польши упало в ряду европейских держав с тех пор, как уменьшилось наше войско. Иноземныя войска проходили через наши земли, назначали себе здесь стоянки; нас никто не призывал на помощь, никто не дорожил союзом с нами; упал дух старопольскаго мужества, не стало охоты к военному делу. Поляки праздно и лениво проводили время. Только обладание военною силою может нас поднять". Но другие представляли неудобства, проистекающие для страны от содержания большого войска, вспоминали, как в старину реестровое войско возбуждало жалобы шляхетства, как жолнеры наезжали на шляхетские дома, брали подводы, не щадили ни шляхетских, ни духовных имений. Увеличение войска, однако, не производило слишком горячих споров. В заседании 20-го октября решено было увеличить войско до ста тысяч. Но такое число легко было только написать. Надобно было содержать это войско. Нужны были средства. Послы иноземных держав в своих депешах, русский, австрийский, английский, как будто сговорившись, осмеивали легкомыслие поляков. Поляки словно дети, -- выражался Штакельберг: -- они скоро опомнятся, когда подумают, чем содержать такое войско: на него потребуется до 50 миллионов, а у них весь годовой доход достигает только до 18-ти. Австрийский -- писал в таком же смысле. Пруссак не хуже понимал суть дела, но ободрял поляков, всячески вооружая их умы против России. Английский посол замечал, что Польша не в состоянии поднять издержек и на половину того количества войска, какое намечено сеймом.
   До сих пор на войско Речи Посполитой тратилось шесть миллионов злотых, теперь по смете находили, что нужно было более сорока миллионов; следовало отыскать недостающие тридцать четыре миллиона. Не меньше того нужно было установить и правильное начальство над войском. Сверх того, по обычным понятиям, нужно было еще, чтобы войско не сделалось опасным орудием для ограничения свободы Речи Посполитой. Прежнее уменьшение войска в Польше было следствием ревнивой осторожности и боязни за шляхетскую свободу. Поляки издавна опасались, чтобы у королей не было в распоряжении военной силы; теперь повторялась та же известная песня. Прежде опасение оправдывалось тем, что польские короли были чужестранные принцы, не связанные с Польшей ни происхождением, ни воспитанием. Теперь хотя на престоле царствовал природный поляк, но его считали подручником и орудием Екатерины. Когда зашла речь о начальстве, холмский посол Суходольский предложил уничтожить войсковой департамент, установленный конституцией 1775 года, как отдел постоянного совета. По сознанию самих поляков, это учреждение принесло стране пользу. Оно ввело в ней более порядка и благочиния и если не прекратило вовсе, то значительно уменьшило разбойнические наезды панов друг на друга, сопровождаемые кровопролитиями и разорениями.
   Но оно не нравилось свободолюбивому шляхетству, потому что по распоряжению департамента военная сила вторгалась в дома обывателей, извлекая оттуда виновных для предания их суду и расправе и вымогая силой следуемые в казну подати, которые прежде платить или не платить обыватели, по шляхетской вольности, предоставляли собственному желанию. Кроме того, поднимались жалобы на своевольства и наглости войскового люда во время верблунок, когда захватывали людей против их воли в войско; такие поступки, возмущавшие обывателей, приписывались войсковому департаменту, заведывавшему всеми военными силами Речи Посполитой. И потому требовалось настойчиво его уничтожения.
   Но это было бы первое посягательство на конституцию, данную Россией и гарантированную ею. Король был против. Еще смелость против России не шагнула слишком далеко: еще не все были уверены, что Россия ослабевала. Когда начали собирать голоса, то шестьдесят голосов были с королем за сохранение войскового департамента. Но когда, потом, сделана была секретная баллотировка, то большинство защитников спало до семи. Очевидно, что многие хотели того же, чего и другие, да не были слишком смелы. Эта двуличность так поразила короля, что он сделался нездоров. Спор о начальстве шел несколько дней. Патриоты ни за что не хотели допустить ни короля, ни гетманов к начальству над войском, чтобы не было, как говорили они, государства в государстве. Люблинский посол Станислав Потоцкий предложил учредить комиссию, которая зависела бы не от короля, а от сейма. Его единомышленники развивали мысль, чтоб в этой комиссии гражданское начало брало верх над военным. Резким противником их был тогда черский каштелян Островский. Главным неудобством принять проект Потоцкого он выставлял то обстоятельство, что эта комиссия в промежутке от одного сейма до другого будет оставаться без всякого надзора. После многих споров, 3-го ноября, большинством восемнадцати голосов решено было подчинить военную силу верховной власти войсковой комиссии. В случае, если б эта комиссия употребила во зло свою власть, она отвечала перед сеймовым судом, который должен быть составлен из шести сенаторов, четырех министров (маршала, гетмана, печатника и подскарбия) и двадцати четырех послов, по ровному числу выбранных от каждой из трех провинций: малопольской, великопольской и литовской. Воинский департамент был уничтожен. "Безмерная радость господствовала в Варшаве в тот день. Незнакомые друг другу обыватели обнимали один другого, женщины плакали от радости, дети прыгали и били в ладоши, -- говорит современник Нечцевич: -- все были в восторге от того, что поляки, столько лет исполнявшие волю москаля, впервые поступили не по его приказанию, а как сами захотели".
   Но упразднение учреждения, установленного по воле России, не обошлось без протеста с ее стороны. Русский посланник Штакельберг представил 5-го ноября ноту на сейм такого содержания: "Нижеподписавшийся, чрезвычайный уполномоченный посол ея императорскаго величества императрицы всероссийской, хотел оставаться в молчании и потому не делал никаких с своей стороны заявлений относительно учиненных светлейшими чинами Речи-Посполитой постановлений, которыя хотя и нарушили конституцию 1776 года, заключенную с тремя дворами, но еще не разорвали прямо акта гарантии 1775 года. Повеления ея императорскаго величества всегда дышали чувствами дружбы к народу польскому, так что нижеподписавшийся желал бы не быть приведенным к неприятной необходимости протестовать против нарушения формы правления, освященнаго торжественным актом гарантии 1775 года. Но мысль, заключающаяся в разных проектах, имеющая целью полное ниспровержение правительства, предписывает нижеподписавшемуся потребность объявить, что ея величество, с сожалением отказываясь от дружбы, которую питала к королю и Речи-Посполитой, не может смотреть на малейшую отмену конституции 1775 года иначе, как на нарушение дружелюбных отношений и договора между Польшей и Россией".
   Эта нота произвела взрыв негодования на сейме. Тут кстати были получены рапорты о дурном поведении квартировавших в Польше русских войск. Прусская партия возрастала. Сеймовой маршал, в начале заявлявший перед королем опасение коварных замыслов прусской политики, круто изменился, поддавшись обаянию бесед с Бухгольцем, и стал решительно против союза с Россией. Едва пятая часть всего состава сеймовых послов относилась дружелюбно к мысли о таком союзе. Но король Станислав-Август стал опять говорить за Россию. "Не соблюдать, -- говорил он, -- трактатов, значит вызывать на себя и следствия этого несоблюдения. Богатыри, которые нарушали трактаты, тогда только получали через то славу и уважение, когда у них было достаточно не только отваги, но и уменья и средств вести дело, обстоятельства им благоприятствовали. У нас же нет сил сопротивляться, мы можем сделаться добычею чуждых интриг. Нет государства, которому бы наши выгоды были менее противны, как России, и если бы я не был королем, а только родился поляком, то и тогда, из любви к отечеству, должен был бы желать и советовать поступать осторожно и уважительно с Россией". Но его представления не имели на этот раз успеха. Попытки соблюсти доброе согласие с Россией произвели такое смятение на сейме, что некоторые брались за сабли. Прусский министр, между тем, в своих свиданиях с членами сейма, подстрекал их выступать как можно энергичнее против России, заявлять свою самостоятельность и решительно потребовать выступления русских войск из польских пределов. В случае мщения со стороны России, он снова ободрил их надеждой, что прусский король пришлет им войска, когда нужно.
   10-го ноября подан королю адрес: требовалось продолжить сейм до 22-го ноября с правом продолжить его и на дальнейшее время, до тех пор, пока не окончатся все занятия, лежавшие на обязанности сейма, не закрывать сеймовых заседаний без согласия членов и просит императрицу вывести русские войска из Польши, а в случае отказа, выгнать их силой; для этого обратиться к соседним иностранным державам с жалобами на пребывание иностранных войск на землях Речи Посполитой и на угрозы русского посланника. Как ни корячились, однако, ответ на ноту Штакельберга был написан князем Чарторыским в вежливых выражениях. Речь Посполитая давала заметить, что она -- держава независимая и имеет право распоряжаться своим внутренним строем; изъявлялась надежда, что российская императрица окажет великодушие и приобретет право на благодарность польской нации: просили о выводе русских войск из польских пределов.
   24-го ноября Штакельберг отвечал, что русских войск нет в Польше; есть только незначительное число солдат, охраняющих магазины, которые, находясь в Польше, приносят жителям пользу, давая им возможность сбывать сельские произведения. В подобном же духе отвечал австрийский уполномоченный нотой от 27-го ноября на словесное сообщение о некоторых оскорблениях, которые причиняли австрийские солдаты польским жителям.
   Таким образом, прусская интрига устроила начало разрыва Польши с Россией. 19-го ноября Бухгольц написал ноту, где еще раз побуждал поляков к произведению реформ в своем государстве и обещал содействие своего короля в случае нужды. "Прусский король, -- говорил он, -- понимает гарантию 1775 года не иначе, как в смысле ограждения независимости Речи-Посполитой, а вовсе не так, чтобы эта гарантия давала право стеснять свободу суждений и вмешиваться во внутренния учреждения страны". Такое заявление подбодрило патриотов, усилило ненависть к России и преданность к Пруссии. Первой приписывались всякие зловредные умыслы против Польши, второй всевозможнейшие доброжелательства. Сторонние беспристрастные люди в то самое время провидели, однако, что Пруссия играет Польшей. "Если Польше, -- писал тогда саксонский министр Эссен, -- придется прибегнуть к решительным мерам против России, не думаю, чтобы двор берлинский стал тогда поддерживать польский энтузиазм. Не может же Пруссия вдруг изменить прежней политики и стремлений к расширению". По замечанию того же Эссена, между самими поляками были люди, которые сомневались, чтоб их новые законодатели и землестроители оказались лучшими Ликургами и Солонами, чем были их отцы и деды. Польша опять сделается театром раздоров и междоусобий и все кончится тем, что соседи согласятся установить в Польше спокойствие и порядок, и Польша сделается добычей миротворцев. Немногие так здраво судили. Патриоты добродушно доверялись ласковым выражениям и, что всего было гибельнее, считали написанное ими на бумаге так же твердым, как будто уже оно было приведено в действие.
   29-го ноября, по предложению Залеского, принято было единогласно продолжить сконфедерованный сейм на неопределенное время. Таким образом, этот сейм сделался постоянным правительственным учреждением.
   Закон об умножении войска повлек ко многим проектам; недели проходили бесполезно, послы пускались в мелочи, щеголяли красноречием, величались доблестями и сбивались с прямой дороги, отклоняясь к посторонним вопросам. Таким образом, толкуя о составе Войсковой Комиссии, свернули на вопрос о взаимных правах Польши и Литвы. Великопольские послы держались централизации, смотрели на Литву, как на страну совершенно единую с Польшей и не хотели допустить в устройстве Комиссии особенностей в пользу автономии Литвы. Литовские послы, напротив, добивались каких-нибудь, хотя формальных, отличий. Их сторону держали некоторые послы из Малой Польши. Подольский посол Ржевуский предложил, чтобы для угождения национальному самолюбию поляков и литовцев Комиссия производила четыре года свои дела в Короне, а два в Литве. "Мы теряем напрасно время", сказали наконец некоторые; и тогда прочие, заметив, что в самом деле время теряется, торопливо принялись за дело и порешили, чтобы Комиссия была постоянно при сейме, а в промежутке между сеймами два года она должна находиться в Польше, а третий в Литве. Этим думали удовлетворить федеративной особности Литвы; но представители последней с неохотой должны были признать первенство Польши, допустив для пребывания Войсковой Комиссии в Польше два года и только один для пребывания в Литве.
   Спор этот в сущности не имел смысла: дворянство литовское по языку, воспитанию и нравам не отличалось от польского.
   Несколько заседаний прошло в толках о том, какая одежда должна быть в войске. 27 ноября решено было, чтобы войска ходили в одежде польского покроя. Казимир-Нестор Сапега, в пример другим, снял с себя парик и европейский кафтан и нарядился в брошенную одежду предков. Она была ему очень к лицу, когда он, выставя правую ногу вперед и опершись левой рукой на саблю, рассыпал перлы своего красноречия. Затем некоторые другие послы и литовский гетман Огинский надели старинный польский костюм.
   Занялись вопросом о средствах к содержанию войска. Поляки охотно согласились, чтобы у них было огромное войско, но платить на его содержание большой охоты не оказалось. Холмский посол Сухоржевский предложил, чтобы владельцы и посессоры заплатили одно подымное, и чтобы, сверх того, была открыта подписка для добровольных пожертвований. Положили во всех гродских канцеляриях, в приходах, в судейских кагалах, в ремесленных цехах открыть добровольные сборы: всякий мог вносить, сколько хотел; коматоры должны были собирать внесенное и доставлять в скарбовые комиссии -- коронную и литовскую. Некоторые богатые паны тотчас же показали свою тороватость. Канцлер Малаховский пожертвовал двенадцать пушек. Волынский посол Гулевич обещал снарядить на свой счет эскадрон из двухсотпятидесяти человек. Разными приношениями набрали до 80.000 злотых. Дамы жертвовали свои бриллианты. Щенсный-Потоцкий по этому поводу говорил о своей жене: "Вот гражданка, мать девяти детей, хочет украшаться только однеми добродетелями и лишает себя драгоценностей на пользу республики; эта гражданка -- жена моя; ценность приносимых ею пожертвований равняется ценности десяти тысяч ружей, которыя я сам от себя сдам в арсенал Речи-Посполитой . Этот пан, стараясь показать, что не имеет предпочтения ни к России, ни к Пруссии, взывал к соотечественникам так: "Народ наш ни на кого не должен надеяться, кроме самого себя, пока у него есть руки и металл, из котораго делают оружие. Клянусь Богом, я никогда не буду служить чужим монархам; и если жестокая судьба и пороки Речи-Посполитой погубят ее, если я буду так несчастлив, что вместе с нею не похоронят и меня -- я покину отечество, и за морями, в другом полушарии, с моими девятью детьми пойду дышать вольным воздухом. Разобьем наши оковы, забудем несогласия, возненавидим козни! Да погибнет память тех, которые призывали чужое войско для пролития крови соотечественников и открывали чужестранцам вход в Речь-Посполитую!" Эта речь в устах будущего автора тарговицкой конфедерации, главного разрушителя, с чужестранной помощью, всех сеймовых затей, многознаменательна, как образчик того, в какой степени пышные патриотические фразы сходились с поступками и насколько тогдашний поляк мог надеяться сам на себя. Некоторые, не увлекаясь блеском фраз, сопровождавших пожертвования, замечали, что стотысячное войско не может содержаться на счет дамского туалета.
   Увлечение охладевало, когда надобно было толковать не о добровольных пожертвованиях каждого, а о наложении обязательных податей в пользу войска. Владельцы обширных маетностей и поссессоры королевщин старались, чтобы им пришлось платить как можно меньше.
   Проект о наложении подымного встретил сопротивление. Виленский посол Романович кричал: "Мы еще не в такой большой опасности, чтобы нам отягощать шляхетския имения. Издержки на войско могут покрыться доходом с поиезуитских имений". Известно, что доходы с этих имений давно уже были обращены на народное воспитание. Брестский посол Матушевич устранял на этот раз совсем этот щекотливый вопрос, доказывая, что прежде следует устроить правительство, а войско без твердого правительства будет только на пагубу. Щенсный-Потоцкий, так щедро раздававший на войско бриллианты жены своей, был против наложения подымного, на том основании, что это только временная мера, а для содержания войска нужны постоянные средства. Этот пан предложил еще на свой счет поставить тысячу человек. За ним Panie Kochanku предложил от себя 600 человек; но оба хотели, чтобы власть над этим войском оставалась за ними.
   Но тут случились события, которые побудили Избу к большей деятельности и решимости. Получено извещение от командующего польским войском в Украине, что русские не только не выводят войск из Польши, но еще три новые полка проходят через Украину и вербуют людей. Это подало повод к резким выходкам против России.
   Прусский министр послал 2 декабря на сейм еще одну ободрительную ноту, восхвалял поляков за их смелость и уверял в расположении прусского короля. С новыми надеждами на покровителя и благодетеля сейм, в своем ответе прусскому министру вознося до небес великодушие и умеренность прусского короля, жаловался на Россию, что она злоупотребляет правами гарантии и просил Пруссию защищать Польшу от России. Затем разнеслись слухи, что русский народ в Украине начинает волноваться: это без дальних размышлений приписали козням москалей. Сухоржевский, тот самый, который впоследствии так усердно искал милости императрицы, теперь кричал на сейме так: наияснейший король, если хочешь увидеть поляков, готовых умирать за достоинство твоего престола, пусть они услышат из твоих уст желанный голос: будем бить москалей! Наияснейший король, если хочешь видеть единодушное согласие всего народа, произнеси одно слово: бить москалей! В том же духе говорил Казимир-Нестор Сапега, а подольский посол, Красинский, припоминал о неисчислимых могилах Украины, свидетельствовавших о старых бунтах хлопских, которые, по его мнению, начиная от Хмельницкого и до поздних времен, все были возбуждены москалями. Возбуждение против России имело за собой желание показать свету сознание самостоятельности и ниспровергнуть те условия, которые казались унизительными.
   До сих пор Польша, по воле России, не смела держать при иностранных дворах своих посланников. 9 декабря брацлавский посол Северин Потоцкий подал проект об учреждении Депутации иностранных дел и о назначении к иностранным дворам посланников. "Мы народ слабый, -- говорил он, -- народ попираемый, презираемый, покрывший себя стыдом; лучше нам вовсе не существовать, чем питать гордость какого-нибудь чужого владыки". Проект его был принят, назначены были к иностранным дворам послы и учреждена депутация иностранных дел {В ней были: надворный литовский маршал Игнатий Потоцкий, куявский епископ Рыбинский, бецкий каштелян Зеленский, черниковский посол Михаил Чацкий, серадский посол Любенский, варшавский посол Соболевский, брестский Матушевич и ливонский Забелло. К иностранным дворам назначали: в Вену Войну, в Берлин Чарторыского (но вместо него послан был Яблоновский), в Лондон Букатого, в Константинополь Мажецкого (послан был Петр Потоцкий), в Петербург хотели послать Щенсного-Потоцкого, но оставили Деболи.}.
   В январе 1789 г. покусились на уничтожение Постоянного Совета, который был уже значительно надорван упразднением одной важнейшей его части -- департамента воинского. Этот совет был особенно ненавистен, тогда как нежелание выводить русские войска из Польши чрезвычайно волновало умы, а в предыдущие годы дозволение на проход русских войск через Польшу давалось не сеймом, а Постоянным Советом. Проект уничтожения представлен люблинским послом Станиславом Потоцким. Король, под страхом навлечь немилость Екатерины, стал было защищать Постоянный Совет. "Вот, -- говорил он, -- скоро четыре месяца, как мы стараемся раздражить против себя императрицу; мы нарочно делаем то, что ей противно, и умышленно не делаем того, что ей угодно. Подумайте: уничтожение Постояннаго Совета будет конечным нарушением мирнаго договора с Россиею". Но этого именно нарушения и хотели патриоты: Постоянный Совет во многом был полезным учреждением и давал хоть какой-нибудь порядок Польше. Сами польские писатели, такие, которых никто не упрекнет в расположении к России (Kaiinka "Sejm czterol". 1. 306-308) признают, что это учреждение, находясь под контролем русского посланника, принесло немало пользы Польше. Очень хорошо вел свои дела войсковой департамент, благодаря заботливости дельного генерала Комаржевского. Департамент маршалковский, заведывавший полицией, оставил по себе следы учреждением городских полицейских комиссий (boni ordinis) в столице и важнейших городах, которые показали свою полезную деятельность приведением в известность городских фондов, преданных забвению до того времени, поправкой городских зданий, мостовых, костелов, основанием врачебных специальных училищ, имевших задачей своей снабдить край врачами, в чем до того времени ощущался недостаток, умалением нищенства и бродяжничества и при содействии военной силы разбойничества. Департамент скарбовый, ведавший финансы государства, вместе со скарбовой комиссией, завел правильность во взимании податей, не прибегая к новым налогам, умножил доходы государства, которые стали превышать расходы, и в 1788 году сохранил три миллиона в сберегательный капитал. Кроме того им были сделаны распоряжения, способствовавшие производству железа, и положено основание торговой черноморской компании, которая, однако, не могла укрепиться по причине войны, возникшей между Россией и Турцией.
   Другие департаменты -- правосудия и иностранных дел, менее могли оказать благотворной деятельности, но тем не менее и в этих сферах прилагались заботы, достойные одобрения. Душой власти был сам король, иногда действовавший через свои канцелярии, но не в разрез с Постоянным Советом и всегда соединяя его имя со своим королевским именем. Но полякам в эту эпоху патриотических увлечений это учреждение стало донельзя противным именно потому, что оно создано было Россией. Удерживать его, казалось, значило бояться России и повиноваться ей, а полякам хотелось показать всему свету и самим себе, что они более не зависят от России. Если мы будем бояться России, то лучше откажемся от звания свободных людей и перестанем стыдиться называться рабами", говорили патриоты. Опасно было заикнуться за удержание Совета; задорные прогрессисты готовы были пустить в дело сабли. Сторонники прежнего порядка прибегли было к хитрости; под видом еще крайнейшего патриотизма они говорили: "Если уничтожать Постоянный Совет, так уничтожим же разом все ненавистныя постановления сейма 1775 года". Но у многих панов права собственности на имущество опирались на постановления и приговоры именно этого сейма. Противники реформы, прикидываясь ее поборниками, хорошо понимали, что такого повального уничтожения всех постановлений изначенного сейма состояться не может, и рассчитывали, что подобными заявлениями можно добиться до того, что патриоты охладеют в своем задоре и оставят в покое сейм 1775 года, а тем самым и учрежденный на нем Постоянный Совет будет существовать.
   Но Казимир-Нестор Сапега противопоставил этой уловке другую, ей равную: он привел силу закона 1775 года, по которому не дозволялось на сейм вносить предложений, заключающих несколько предметов разом, а здесь представлялось разом множество вопросов: по силе приводимого закона их следовало разделять особо. Он доказывал, что Постоянный Совет и без того уже лишился своего значения, по уничтожении двух его департаментов и по заменении их Войсковой комиссией и Депутацией иностранных дел; уничтожить остальное вовсе не так было важно, как казалось: дело состояло больше в одном имени. Станислав Потоцкий сказал: "Выкинем самое имя Постояннаго Совета из наших учреждений. Если мы не вычеркнем пером, то оно вычеркнется саблею". Предложили баллотировку. Примас, несколько сенаторов и тридцать послов объявили, что не участвуют в баллотировке; она тем не менее состоялась, и Постоянный Совет, в заседании 19 января 1789 года, был уничтожен большинством 122 голосов против 12.
   Говорят, накануне этого дня Штакельберг виделся с маршалом Малаховским и замечал ему, что он не умеет обуздывать многословия и увлечения послов. "Я, -- сказал Малаховский, -- свою обязанность знаю, нельзя зажать рта послу, если бы он позволил себе сказать даже что-нибудь и лишнее. Ведь он имеет равное со мною достоинство". Это было сообщено некоторым послам и побудило Их с досады поспешить поступком, который будет неприятен России. "Черезчур занеслись поляки, -- сказал тогда Штакельберг, -- а ведь достаточно четырех православных попов, чтобы сбить с них спесь". Он намекал на крестьянские бунты православного народа, так часто пугавшие и потрясавшие шляхетскую республику. Штакельберг в своих донесениях выражал полнейшее презрение к польской нации и называл сеймовую Избу "роем дураков". Он знал, замечает саксонский министр Эссен, что империалы и рубли все переделают в свое время. Впрочем, расходы на пенсионы от России в это время были невелики и простирались до 41.638 червонцев. Нам известно, что Ионинский и Гуровский получали по 2.400 червонцев, маршал Рачинский и епископ Коссаковский по 1.500, каш-телян Островский 2.000, Мястковский 4.000, пани Гумецкая 1.200, агент Боскамп 500, каштелян Лобачевский 240 и пр. Другие, напр., полковник Островский, Иозефович и пр., получали помесячно червонцев по десяти. Некоторые из послов получали от императрицы квартиру и содержание.
   Поляки, чтобы показать свое геройство, тотчас сообщили об уничтожении Постоянного Совета всем дворам. Пруссия, Англия и Швеция восхвалили их мужество и решимость, но француский министре Польше, Обер, сообщил им не совсем лестную ответную ноту французского правительства. В ней, правда, говорилось о давней дружбе между Францией и Польшей, но вместе с тем было сказано: его величество французский король надеется на благоразумие польского народа и полагает, что, трудясь над устройством управления, поляки будут избегать всего того, что может повести к недоразумениям с каким бы то ни было государством, помня, что нельзя исправить в несколько месяцев того, что нарушено и искажено веками, а потому -- взвешивать обстоятельства и сохранять умеренность, дабы не сделать из себя печального зрелища разрушения, в надежде возвратить отечеству прежнюю крепость и блеск. Австрийский главный министр Кауниц рекомендовал своему уполномоченному в Варшаве, де-Каше, не раздражать оппозиционной партии крутыми заявлениями, чтоб не побудить ее поскорее отдаться совершенно на волю прусскому королю, который того только и желает, чтоб императорские дворы стали открыто во враждебное отношение к полякам, а он бы через то нашел себе путь к исполнению своих хищнических намерений. Такой же совет через своего уполномоченного в Петербурге, Кобенцеля, Кауниц подавал и России. Екатерина сначала раздосадовалась на поляков, а потом поддалась внушению своего вице-канцлера Остермана, разделявшего мнение Кауница.
   21-го января прошел единогласно проект о денежном займе на 10 миллионов для Короны и на три для Литвы через Геную и Голландию. Заем этот поручено было устроить Проту Потоцкому, заводившему тогда свой банк, и варшавским банкирам Тепперу, Шульцу, Арнту, за что им дозволяли приобретать в Польше земские имения. Но проект этот мог бы принести пользу тогда, когда бы дали денег те, на кого надеялись, а дать могли бы только тогда, когда бы имели доверие к Польше.
   Для покрытия займа опять принялись за вопрос о налогах и 26-го января решили устроить особый налог двойного подымного под названием протунковой подати, т.е. временной -- pro tunc, пока не установится постоянный. Сначала шляхетные послы хотели все свое сословие освободить от этой тягости и навалить ее исключительно на жидов. Ливский посол Кублицкий восстал против такой несправедливости над иудейским племенем и доказывал, что несправедливо отягощать народ, который не имеет за себя представителей на сейме. Порешили, чтобы все дедичи (владельцы-собственники), поссессоры, чиновники, духовные имения и пр. заплатили два раза за год подымное с тем, чтоб разлагать его на дворы, а не на земледельцев. Освобождалась та шляхта, которая имела только по одному дому, а также бедные монастыри и священники. На евреев накладывалось двойное поголовное. Споры о средствах установления прочных постоянных налогов шли около двух месяцев, и только 24-го марта 1789 года сейм порешил это дело. Наследственные дворянские имения должны были заплатить десять процентов со своего дохода, духовенство двадцать процентов, но те из духовных, которые получали дохода не свыше 2.000 злотых, и монастыри, имевшие школы с тремя учителями, подвергались платежу десяти процентов; те же, которые получали не более 500 зл. дохода, вовсе не платили ничего. Король от своего дохода пожертвовал 80.000 злотых. Те же, которые владели королевщинами, должны были заплатить более для образования войска: старосты половину дохода, а владевшие под другими наименованиями (экс-пектанты, эмфитевты) -- более. Таким образом, казна должна была получить 48 1/2 миллионов злотых. На евреев налагали разные статьи акциза. Крестьяне, по закону, исключались от этой подати. Но помещики брали со своих хлопов то, что обязаны были платить сами, а когда об этом доложено было сейму, то, вместо изыскания принудительных мер, порешили ограничиться нравоучительным универсалом, полагаясь на совесть шляхетства. Налог этот назывался вековым пожертвованием (ofiara wieczysta). Королевский секретарь Лошинский подавал проект устроить правильную оценку, принимая за основание цену каждого дома и через то определить сумму годового дохода. Но проект его не был принят, за оппозицией великопольских послов, представивших другой проект, принимавший за основание показание о своих доходах каждого владельца имения, данное под присягой. Этот проект был принят большинством. Для произведения люстрации доходов имений и сбора налога назначались комиссии по воеводствам из множества комиссаров. Они должны были истребовать от владельцев сведения о доходах под присягой. Установлена была штемпельная бумага для всякого рода контрактов и актов, с тем, что с этих пор всякое владение, основанное не на документе, писанном на штемпельной бумаге, признавалось недействительным. Вместе с тем установлена плата за привилегии или грамоты на чины и достоинства.
   После этого сейм шагнул далее, с целью задирать Россию. Негодование против нее с каждым днем увеличивалось. Не довольствовались требованием вывода русских войск из польских пределов; потребовали от фельдмаршала Румянцева удалить от границ Речи Посполитой отряды, расположенные от границ Молдавии по киевской дороге. Румянцев отвечал генералу артиллерии Щенсному-Потоцкому, что "такое требование оскорбительно для достоинства императрицы. Члены сейма -- люди умные и образованные: как они могли подумать, что я соглашусь исполнить такую претензию, противную моим обязанностям и чести русскаго оружия?" Такой ответ распалил патриотов еще более; повторили требования Штакельбергу о выводе войск и снова давали знать, что Польша считает себя независимой державой. Штакельберг отвечал в самом умеренном тоне. "Независимость и свобода наияснейшей Речи-Посполитой, -- писал он, -- такия несомненныя истины, о которых нечего напоминать. Оне не могут быть подвергнуты сомнению". Вместе с тем он извещал, что просьба сейма будет послана императрице.
   Ожидая от России сурового ответа, Депутация иностранных дел обратилась к ходатайству прусского и английского министров, просила их правительства заступиться за Польшу в случае грозы от России и постараться, со своей стороны, чтобы русские войска были выведены из Польши. 16-го февраля была получена новая нота Штакельберга, умеренная и кроткая. Он извещал, что императрица, по соседству и дружбе, обращалась к Речи Посполитой о проводе своих войск через польские земли; что за все, нужное для этого войска, платились наличные деньги; что присутствие этих войск оберегает Польшу от татар и турок; что эти войска выведутся, как только окончится война, а до того времени строжайше приказано, чтобы от русских войск не было никаких оскорблений польским жителям. Насчет уничтожения Постоянного Совета, как и насчет всех реформ, предпринятых вопреки видам России, русский посол не делал никаких намеков. Он и в разговорах держал себя так, как будто ничего не замечает, или как будто все совершающееся, не касается до России вовсе. Это ободрило поляков. Они начали думать, что Россия испугалась их воинственной решимости, что объявление о стотысячном войске для России не шутка, что, наконец, пришла пора Польше разделаться с Россией, тем более, что на стороне Польши будет Пруссия и Англия: России не сдобровать. Прусский король, однако, не изъявлял готовности оказывать полякам содействие в таком случае, когда бы у них недоразумения с Россией дошли до оружия. Ему прислана была копия с ноты Штакельбергу и с ней просьба помогать очищению польских земель от военных сил русских. Король на это дал польскому послу совет мирными путями уладить с Россией дело так, чтоб не вводилось русское войско без особого разрешения Речи Посполитой, пока берлинский двор не увидит средств понудить Россию поступить по настоянию посредствующих держав в содействии с Пруссией. Своему же министру в Варшаве король Фридрих-Вильгельм писал: можешь уверить польских патриотов, что я забочусь о них и никогда не предам польскаго народа на произвол России, но их ко мне доверие черезчур дорого обошлось бы мне, еслиб я начал войну из-за того только, чтоб выгнать из Польши каких-нибудь две или три тысячи русских солдат". Но в это время самоуверенности на сейм повеяло ужасом из Украины. Пролетели знакомые зловещие слухи; южнорусский народ опять волнуется; схизматические попы поджигают его; москаль посылает к народу своих эмиссаров.
   

IV.

Архиерей Виктор Садковский. -- Усиление православия. -- Страх крестьянских бунтов. -- Казни и преследования. -- Арестование Садковского. -- Нота Штакельберга.

   Прежде было показано, что русское народонаселение областей Речи Посполитой, при закоренелой ненависти к ляхам, всегда обращалось к России и от нее надеялось перемены. Эти надежды, приглушенные суровостью, с какой отнеслась Екатерина к эпохе Зализняка и Гонты, опять пробудились сообразно с обстоятельствами, предшествовавшими сейму. На поприще церковной деятельности выступил энергический человек Виктор Садковский. До 1783 г. он был священником при посольстве в Варшаве, а в этот год, по протекции Штакельберга, получил сан архимандрита Слуцкого монастыря. Владелец Слуцка, Радзивилл Panie Kochanku, согласился на это. После первого раздела, когда Белоруссия отошла к России, православные в польских владениях, завися в духовном отношении от российского синода, не имели у себя местного архиерея. Неутомимый в ревности к православию, Конисский подал мысль назначить в польские области особого епископа, который бы жил в Слуцке и был бы, вместе с тем, слуцким архимандритом. Сан этот приличнее оказалось предоставить киевскому викарию, с титулом переяславского епископа, на том основании, что киевский митрополит -- духовный начальник православной церкви в Польше, а переяславский епископ -- его наместник. Выбор пал на Садковского, и 9-го июня 1785 г. он был посвящен в Киеве. Русское правительство положило ему содержания 5.900 руб; он должен был зависеть от верховной власти киевского митрополита и наравне со всеми епархиальными начальниками, подведомственными синоду, доставлять сведения о числе и состоянии церквей, метрические и исповедные книги, ведомости о церковных и экономических доходах и проч. Кроме того, он должен был доставить ведомость о всех церквах, которые после 1717 года обращены из православия в унию и которые, по силе трактатов 1768 и 1771 г., должны быть возвращены православию: для этой цели узаконялась особая комиссия, которая должна была рассмотреть, какие из церквей следуют к отдаче, но эта комиссия не приводилась в действие. Новому архиерею вменялось не делать никаких самовольных присвоений и дожидаться решения комиссии, в случае же оскорблений со стороны католиков или унитов, обращаться к русскому посланнику в Варшаве. "Вы должны, -- писано ему в указе св. синода, -- внушать своему духовенству, чтоб оно всеми мерами удерживалось от непристойных поступков против католиков и унитов и не подавало ни малейшаго повода ко вражде и раздору, равно удалялось бы от неуместных диспутов и старалось бы с соотечественниками жить мирно, дабы через то каждый мог пользоваться свободой своего вероисповедания во всеобщем мире". Ему приказано было обратить особое внимание на просвещение духовенства и вообще православных людей, завести семинарию в Слуцке, на что ассигновалось ему 1.200 р. в год, и также основать, по возможности, разные школы при монастырях и церквах.
   По вступлении своем в должность уже в конце 1785 г. Садковский издал пастырское послание, извещал, что он сделался пастырем в польском государстве по высочайшей воле ее императорского величества и давал своей пастве совет в самом кротком духе. "Мне не безизвестно, -- писал он, -- что вы живете в утеснении и озлоблении от разноверцев, и я подаю вам спасительный совет -- терпеть всякое зло, вам причиняемое. Всем ведома сила любви и кротости, как равно и сила противления и мести. Вражда возбуждает вражду и одно подозрение влечет за собой другое. Не так скоро охлаждается железо, брошенное в воду, как злобный человек при встрече с кроткою и долготерпеливой душою".
   Но злоба против православия не могла остыть и от десятка таких миролюбивых посланий. Новый архиерей слышал беспрестанно о насилиях над православием. По поводу предстоявшего сейма в числе разных соображений появилась брошюра под названием Голос обывателя", где автор требовал уничтожения и истребления не только православия, но и самого униатства в областях Речи Посполитой. "Важныя причины побуждают заменить совершенно русский обряд латинским, чтоб русскаго в нашем крае отнюдь не было". Так говорил этот голос. "О согласии толковать нечего; знаем, как часто по поводу обрядов бывали недоразумения. Соблюдение постов и праздников причиняет теперь безпорядок. Известно, что в русских воеводствах и поветах шляхта и паны по большей части обряда латинскаго, а их крестьяне -- русскаго. Шляхтичу и пану служат его подданные. Повар, лакей, конюх, земледелец -- русак; у них праздники и посты другие, чем у пана, которому они служат. Какое же из этого происходит замешательство! У пана -- пасха, а у слуги только масляница окончилась; у пана праздник, у слуги нет его; у пана пост, у слуги или у дворни усяядница и, наоборот, у слуги великий четверг и пяток, -- у пана Вознесение, у дворни праздник и пост, а у пана ни праздника, ни поста. Прибавим еще, что от множества праздников русскаго обряда происходит бедность и обнищание народа. У русских так много праздников, что сами священники знать их не могут: один приказывает соблюдать, а другой не вели" .
   Когда этот голос явился в печати, Конисский написал на него ответ и поручил Садковскому представить его лично на сейме. Излагая в нем исторические права православия и защищая духовенство от преувеличенных нападок, Конисский сделал автору Голоса такое полновесное замечание: Автор Голоса забывает два важных обстоятельства, по поводу которых следовало бы дать совет почтенным чинам государства: 1) по уничтожении унитов, что делать с неунитами и диссидентами, которые пребывают под защитою соседней сильной державы, любимой почти всею громадою народа русскаго, и как преградить этому народу путь к возвращению к неунии, когда он не захочет принять латинскаго обряда? 2) По уничтожении унии и по обращении на священнические фонды (римско-католические) имуществ епископских и митрополичьих, что надлежит делать с самыми епископами и с митрополитом, и куда их деть, чтоб они не искали нигде такой протекции, при помощи которой им могли быть возвращены их кафедры?" Этими вопросами Конисский напоминал, что латинская ревность бессильна перед властью России. Его ответ оканчивался воззванием к унитскому митрополиту, приглашением обратиться к покровительству России. "Вы думали, -- писал он, -- и были убеждены, что вы составляете истинный образ неразрывной веры и любви христианской, будучи соединены во единое тело с римскою церковью так, как было в оные святые века: посмотрите же, что замышляют над вами братья ваши римские католики. Мы уверены, что апостольская столица того не желает, но если она не могла предотвратить вашего унижения, то наверно не спасет вас от задуманнаго окончательная погубления, которое если не теперь, то на будущее время постигнет вас. Промышляйте же о себе заранее; поступите так, как сделали неуниты и диссиденты: не в силах будучи терпеть невыносимаго и тяжелаго гонения за веру, они искали у высоких соседних держав обороны и защиты; а для них тогда раздавался такой же роковой голос истребления, как теперь для вас: они чрез то не перестали быть добрыми гражданами Речи-Посполитой и не признаются клятвопреступниками и неверными своему монарху и отечеству. И вам нечего бояться прослыть вероломными и изменниками отечества, если вы обратитесь к высокому покровительству непобедимой всемилостивейшей императрицы всероссийской, которую наияснейшая Речь-Посполитая признала императрицею всей Руси, а следовательно и всей Руси покровительницею. Пред вами пример вашего собрата архиепископа полоцкаго: он пользуется особым покровительством всемилостивейшей государыни, и через то не нарушает послушания апостольской столице, сообразно данной присяге! И вы под высокою и кроткою защитою можете остаться счастливо и невредимо, и покинувши внушенное вам от ваших губителей нерасположение к неунитам и неправильное предубеждение, можете соделаться орудием и счастливым средством для привлечения их к той унии, которая утверждается на любви и мире во Христе, о которой святая вселенская церковь римская и греческая ежедневно просит Бога".
   Из этого ответа могли видеть всю близость опасности: православные признавали уже право русской императрицы быть покровительницей всей Руси вообще, православные склоняли унитов к России, и Садковский, прибыв в Варшаву летом 1785 года, жаловался на унитского митрополита, что он совращает православных в унию, указывал, что это противно трактату, жаловался на то, что католики называют православие схизмой, обличал изданную в Польше географию, где восточная церковь названа схизмой. Не богословские догматы служили ему оружием; он ссылался на трактат, по которому следовало не дозволять таких презрительных названий восточной церкви. Его приняли в Варшаве очень холодно, как и следовало ждать. От него потребовали присяги на подданство Речи Посполитой. Как русский подданный по рождению, он не давал ее без приказания от своего правительства. Король, однако, все-таки выдал ему привилегию. Садковский заметил в своих донесениях, что она была писана еще прошлого года и была измята -- знак, что многим она была сообщаема с целью узнать о ней мнение, и многие читали ее прежде, чем тот, кому она назначалась.
   Прождав все лето последней аудиенции у короля и не дождавшись ее, Садковский уехал из Варшавы в октябре 1786 года. Жалоба короля Потемкину на Садковского, будто он приневоливал раскольников к православию, едва ли не преувеличена. Достаточно было полякам видеть в этом человеке ревностного православного духовного и преданного России, чтобы выдумать на него что-нибудь. В тогдашних делах мы не встречаем ничего указывающего на это обвинение. Присяга на верность королю и Речи Посполитой, произнесенная им в Тульчине, не только не связала, но скорее развязала его на первых порах. Заручившись подданством королю и Речи Посполитой, Садковский выступил уже не как чужеземец, а как соотечественник в областях Речи Посполитой, и стал смелее. Вслед затем он обозрел южные провинции своей епархии и там возникло поразительное стремление народа к возвращению от унии к православию. По изысканиям депутации, назначенной впоследствии по делу об украинских бунтах, оказалось, что в короткое время вместо девяноста четырех приходов явилось триста; все они перешли из унии. Мы наверное не знаем, в какой степени это явление было делом самого Садковского. Быть может (и всего уместнее так предположить), если он и в сильной степени этому событию способствовал, то все-таки не он произвел его.
   Для южно-русского народа не нужно было предвзятой пропаганды. Еще после диссидентского сейма, мы видели, народ бросился оставлять насильственно навязанную веру. Стремление его было приостановлено. Страшные казни, произведенные Стемпковским, на многие лета навели панический страх на русский народ. Переход из унии в православие в глазах поляков был преступлением достойным казни, а народ был под произволом поляков и на Россию надежды было мало. Теперь народ опять почувствовал со стороны России благодатное веяние. Путешествие Екатерины ободрило его. Он мог вблизи увидеть ее величие; он мог узнать, как его король и могучие паны-ляхи спешили на поклонение к той царице, которая была одной веры с ним и имела достаточно силы покровительствовать этой вере везде. До него доходила весть, что эта царица заступается за своих единоверцев в Турции и ведет войну с бусурманом; естественно рождалась надежда, что если ей Бог поможет, то она заступится и за своих единоверцев в Польше, тем больше, что там не только ее единоверцы, но еще и русские.
   Из писем Садковского, писанных в это время, видно, что в южной Руси было тогда движение в народе. Он писал, что во время его объезда украинских монастырей и церквей множество монахов и черниц скрывалось в Чигиринских, черкасских и смилянских лесах. Садковский не думал потакать ничему такому, что бы клонилось к возмущению народа, которое так легко могло вспыхнуть в этих странах. Он поручал губернаторам (управителям) ловить бродячих монахов и отправлять в монастыри, а тем, которых монастыри не захотят принимать, обривать бороды и обращать на общественные работы. Но поляки не верили искренности поступков схизматического архиерея. Привыкнув считать русский народ бессмысленным стадом скотов, они не допускали в этом народе самобытных побуждений, и когда замечали в нем признаки народного его самосознания, то всегда искали поводов к этому во внешнем подстрекательстве либо от духовенства, либо от коварного москаля. Отпадение от унии русских было невыносимо для поляков. Несколько веков истрачено ими на то, чтоб истребить мерзостную схизму. Это стоило Польше многих усилий, многих пожертвований, и плоды вековых трудов, казалось, готовы были исчезнуть в несколько лет. Поляки увидели, как они слабы там, где казались сами для себя сильными. От этого они до неистовства озлобились не только на православных, но и на унитов за то, что последние так легко оставляли унию. Вместе с этой злобой возникла боязнь, чтоб не возвратились времена Зализняка и Гонты; тем более, что перед колиивщиной происходило такое же обращение унитов в православие. Волынская, подольская и украинская шляхта, в предупреждение беды на себя, сочла нужным навести страх на русский народ.
   Случилось происшествие, как будто оправдывавшее такое опасение народного восстания. В селе Неверкове на Волыни зарезали помещика Вылежинского, жену его и несколько человек домашних, всего, говорили, восемь особ.
   Весть об этом переполошила до того обывателей, что они начали бросать свои имения и бежать в города с семьями. Впоследствии оказалось, что убийство совершено было злодеями из-за денег, и неверковская громада вовсе была непричастна этому делу. Но сгоряча все были уверены, что убийство Вылежинских было почин резни над всей шляхтой. Случилось другое происшествие, наделавшее шуму. В селе Куриловке дубенского повета к помещице Прушинской на праздник Рождества Христова под окно пришла толпа сельской молодежи и, по обычаю, запела колядки. Пани Прушинская, уже настроенная слухами о том, что крестьяне хотят бунтовать, испугалась и приказала угостить колядников палками вместо пирогов, которых малороссы просят в своих колядных песнях. Один парубок, отведав на своей спине панского угощения, сказал: какая же недобрая наша пани! Надобно на нее Гонтина сына, чтоб научил ее по-людски обращаться с людьми!" Эти слова донесли госпоже. Прушинская приказала забить в колоды несколько десятков крестьян, всех, кто только показался ей почему-нибудь подозрительным, и отправила их в Дубно.
   В это время русские покупали много хлеба для своего войска; обывателям это было выгодно. Чтоб соблюсти порядок и сохранить свои выгоды, они учредили из среды себя комиссию для установления и поддержания цен, для закупки и принятия от обывателей хлеба и сена и доставки в русские руки, а равно и для получения денег за доставленные запасы. Комиссия эта получила значение полицейской; сам сейм поручил ей смотреть за спокойствием края; но она присвоила себе еще и судебную власть. Комиссия эта разобрала и судила дело Прушинской. Нескольким из присланных ей крестьян отрубили головы, других повесили, остальных отпороли так больно, что они были чуть живы, и отправили в Куриловку. В какой степени суд комиссии мог быть справедлив, можно видеть из характеристики, какую дает членам комиссии в Дубно и Луцке современник, бывший сам членом такой комиссии {В записках архипресвитера Бродовского в книге Widok przemocy.}: один из комиссаров, пан Рогозинский -- помешанный, другой -- пан Требуховский -- спившийся с кругу, третий -- пан Заленский -- разбойник, делавший наезды на соседние имения и убивавший в них крестьян.
   За расправой с крестьянами Прушинской последовала другая подобная, в Луцке. В имении князя Воронецкого Любеч был поссессор Вильчинский, утеснявший крестьян. Крестьяне жаловались на него владельцу. Князь Воронецкий обещал им свое покровительство, но поссессора от них не удалил. Начали ходить зловещие слухи о намерении хлопов поднять бунт. Вильчинский увидел удобный случай отомстить тем, которые на него жаловались. Он придрался к ним, что у них есть огнестрельное оружие. Их отправили в комиссию в Луцк, а комиссия одного из них повесила, других отправила назад, распорядившись, чтоб им на пути, в каждом встречающемся селении давали по сто ударов. Таким образом, их привезли домой чуть живыми, а один из этих крестьян, восьмидесятилетний старик, не вынес пыток и умер в тюрьме, в колоде.
   Уверившись, что хлопы готовятся резать поляков, обыватели стали думать о том, кто их на это поджигает, и дошли своим умом к тому, что все это интриги России и затем-то именно приходят в польские владения великоруссы, которых называли маркитантами. То были не что иное, как офени. Они издавна обыкли ездить по южной Руси и продавать полотно, ситец, мыло, платки, разную мелочь, женские украшения и хозяйственные орудия, в том числе ножи. На них прежде поляки не обращали внимания, а теперь заметили, что их стало ездить что-то много, вообразили, что они -- тайные агенты Екатерины, и разъезжают затем, чтоб возмущать хлопов против панов. Эти так называемые маркитанты, странствуя по селам с товарами, часто приставали к священникам. Отсюда обыватели заключили и сообразили, что через них русским попам передаются поручения поджигать хлопов к бунту. Католики злились вообще на русских священников, не только на православных, но и на унитских: в последнее время из них так много перешло к православию, что это побуждало считать их всех способными к отпадению от унии, а затем и ко всякого рода поступкам, враждебным Польше и благоприятным России. Пошли ходить из уст в уста слухи, что у того или другого священника ночевали маркитанты, в таком или другом селении у крестьян в скирдах и стогах спрятаны большие ножи, привезенные нарочно из России. Иные говорили, что у великорусских торговцев ножи и копья кладутся на испод в возах, накладываются товаром и таким образом привозятся. Говорили, что они, кроме ножей и копей, провозят какие-то мучительные орудия для вырывания тела и внутренностей. Говорили, что уже хлопы, собираясь в корчмах, пьяные хвалятся, что у них есть московские деньги, что они только дожидаются, пока придет к ним от царицы сын Гонты, и тогда они все примутся за резню. Такие вести о маркитантах и извощиках (zwoszczykach) сильно всполошили всю шляхту на Украине, Подоли и Волыни, она съехалась в Житомир, Луцк и Брацлав и совещалась, как ей защищаться. Она постановила составить милицию, куда должны были войти одни католики, а русских отнюдь не следовало допускать -- не только православных, но и унитов.
   Комиссии, руководимые ксендзами, налегли паче всего на духовенство: забитые, невежественные, по необходимости, ради насущного хлеба, привыкшие ползать перед панами, унитские духовные достаточно заразились общей деморализацией, и легко было их запугать и найти между ними таких, которые ради собственного спасения готовы были сделаться покорным орудием шляхетской злобы. По малейшему подозрению хватали попов, дьячков и тащили в комиссию. Таким образом поймали и привезли в Луцк русского священника Лукаевича. На него донесли, что он дал у себя переночевать какому-то так называемому маркитанту. Один из членов комиссии, Аксак, поехал за ним. Поп этот оказался трус первой руки; он совершенно потерялся от страха и стал просить пана Аксака научить его, как обращаться и что говорить в комиссии. "Не бойся, поп, сказал ему Аксак, тебе ничего худого не будет; ты скажи, что у тебя был маркитант, подговаривал тебя к бунту и показывал письмо от царицы, а ты на это не поддался". -- "Да этого, пане, совсем не было, -- сказал поп, -- разговор у меня с ним был о московской войне, что где-то кто-то с кем-то дерется; и о том была речь, что поляки собирают войска, думают, может быть, с кем-нибудь воевать, а больше ни о чем не говорили". -- "А этого разве мало?-- сказал Аксак: -- маркитант говорил тебе, что Москва хочет воевать поляков, ты сам должен был догадаться, что он хочет уговорить тебя взбунтовать хлопов против нас. Как привезут тебя в комиссию, ты скажи, что он тебя подговаривал и показывал тебе московское писание; а не то -- пропадешь, и жену и детей своих погубишь: мне жаль тебя! На, возьми, поп: это тебе пригодится на прожитье в Луцке. Если хорошо сделаешь дело, так и больше получишь!" Он сунул ему в руку два червонца. Испуганный и вместе обрадованный поп обнимал ноги своего благодетеля. "А буду ж я на воле? спрашивал он. Не только будешь на воле, -- отвечал Аксак, -- а еще дадут тебе большое награждение за верность".
   По приезде в Луцк Аксак тотчас объявил комиссии, что теперь уже все открыто. Привели Лукаевича. С комиссарами сидели ксендзы. Лукаевич, по научению Аксака, объявил, что у него ночевал москаль маркитант, уговаривал попа подущать к бунту своих прихожан и показал ему какое-то писание: прочитать он его не мог, а видел только, что там подписано: Екат... Маркитант, показывал Лукаевич, говорил, что царица так желает, а кто ее послушает, то большую награду получит!
   Вот наконец-таки по ниточке мы до клубка дошли! воскликнули обыватели и начали изо всех сил бранить москалей и грозить им. Присягни, -- сказали попу, -- что было в самом деле так, как ты говоришь!"
   Поп сначала смутился, испугался, что ему приходится присягать ложно: он поглядывал на Аксака, а тот грозным взглядом показал, что уже теперь отступать нельзя. Трусость за жизнь взяла верх над совестью; священник присягнул.
   "Вот, -- восклицали поляки, -- нашелся-таки один шляхетный поп: открыл заговор, устроенный на нашу погибель. О, эти попы все знают: и сам ихний епископ верно с ними в заговоре".
   Поп, как говорится, вошел во вкус, понял, что панам комиссарам тем будет приятнее, чем он больше им наговорит, и сказал:
   "Я было не хотел пускать на ночлег этого маркитанта, да мать моя сказала мне: неужели жиды будут милосерднее нас? Они дозволяют у себя ночевать прохожим; отчего же нам нельзя! Маркитант мне так говорил: поляки хотят воевать с москалями, да наша матушка-царица сумеет их усмирить; вот она скоро пришлет вам сына Гонты; тот выберет кукол из пшеницы, всех собак-ляхов перережет, чтоб не брехали! Я ему сказал: чем же поляки виноваты? А он мне в ответ: распустились как собаки; мясо в пост жрут! Говорил он, что таких, как он, маркитантов и извощиков тысячи три бродит по Руси".
   С этих пор на Волыни бесцеремоннее стали хватать духовных И мирян, и в короткое время набрали в Луцк сто тридцать три человека, как значится в рапорте, представленном комиссией на сейм. Некоторых повесили, других засаживали в тюрьмы, иных секли нагайками, сперва по спине, а потом, перевернув навзничь, по груди и животу, так что сеченые распухали; иные от такой экзекуции отдавали Богу душу. Какой-то полусумасшедший нищий показывал, будто маскали-маркитанты научали его носить к разным попам записки возмутительного содержания. Он объявил, что нерозданные еще им записки спрятаны в селе Торчине, в соломенной кровле хаты крестьянина, его родственника. Крестьянин, на которого он показал, не признал его своим родственником; разломали указанную соломенную кровлю -- не нашли ничего: нищего повесили, но, по его показанию, продолжали хватать и мучить духовных и мирян, думая добраться и по этой нити до клубка.
   В числе таким образом схваченных был священник Рубинович. Его подвел в беду некто Кржижановский; рапорт, посланный о нем на сейм, именует его австрийским дезертиром, а письмо очевидца (приводимое в записках Бродовского) говорит, что он был польский солдат и нарочно сказывался дезертиром, чтоб подвести священника. Придя к нему ночью, он просил спрятать его и выдал себя за поповича, насильно взятого в службу и убежавшего. Он говорил, что пойдет к москалям, что москали, вместе с здешними русскими хлопами, будут резать поляков; не худо, -- говорил он, -- зарезать вашего пана и взять его деньги, я знаю такое средство, что все будут спать и не услышат, как к ним подойдут. -- Поп был пьян и не противоречил. Потом Кржижановского как будто поймали в качестве беглого солдата. Тогда он оговорил попа, у которого ночевал, и объявил, что поп этот показывал ему бумагу за подписью русской императрицы, где попы приглашались возмутить крестьян и подвигать их на резню панов и жидов.
   Арестованный по этому наговору поп стал оговаривать других, которых затем брали и допрашивали. Таким образом, по наговору, взяли попа из Рафаловиц -- имения пана Олизара, и повели через местечко Чарторыск. Увидя толпу русских людей, этот поп закричал: "Гвалт! ратуйте! Ото ляхи як чарты берут мене". Это поставили ему в преступление, достойное смерти. "Повесить! повесить!" кричал пан Требуховский, один из комиссаров; и попа верно повесили бы, если б на ту пору не пришло от сейма запрещение комиссиям казнить смертью.
   Не так отделался схваченный тогда же великорусский офеня, которого оговорил Лукаевич. Отысканный и доставленный в комиссию, он объяснил, что действительно показывал попу бумагу, но эта бумага была не иное что, как его паспорт, и у него при обыске не нашли никакой другой бумаги, кроме паспорта.
   "Мы, -- сказали комиссары, -- не будем тебя казнить, если ты добровольно сознаешься в том, что императрица послала тебя подговаривать хлопов к резне".
   "Я не куплю себе жизни клеветою на свою государыню", сказал великорусс.
   В великую пятницу его привели к виселице, седой монах исповедовал его. Не дав ему окончить обряда, фанатики закричали: "Пусть этот бородатый еретик перестанет его исповедовать: он его подговаривает на резню". Офеню повесили. "Напрасно погибаю! было его последнее слово. К усугублению смертной муки осужденных их вешали так, что они долгое время томились и медленно удушались! Не умели вешать!
   В разных местах, в Кременце, Житомиое, Махновке, Владимире, Хмельнике, Брацлаве и других городах происходили казни и истязания над православными и унитскими духовными, над русскими хлопами и российскими подданными. Шляхта в паническом страхе ожидала повторения приснопамятной для нее эпохи 1768 года и спешила мстить за новую резню прежде, чем она началась. Особенно страх повсеместно обуял ее на последних днях страстной недели по русскому календарю. Полякам представилось, что схизматики выберут именно праздник Пасхи для своего дела. И вот, в предотвращение ужасного события, запретили в русских церквах отправлять обычные ночные богослужения (последование Господних страстей и пасхальную заутреню). В великую субботу в городах поднималась тревога, и составленная из шляхты милиция выезжала в поле во всеоружии мужественно встречать ужасных маркитантов и извощиков, которые с грамотами царицы будут предводительствовать народом, собравшимся резать ляхов и жидов.
   Доносы следовали за доносами. Их никто не считал дурным делом, хотя бы они оказывались ложными. Там поп доносил на эконома, здесь -- эконом на попа. Толпами гоняли подозреваемых хлопов на расправу в города! "Выбивают из них розгами мятежнический задор и чаще всего достается совсем невинным, -- говорит современный корреспондент: -- страшно вообразить, какому поруганию подвергаются хлопы, и остается только желать, чтоб такие поступки с ними не довели их до крайняго отчаяния. Да еслиб до таких бед не дошло, все-таки для целаго края настало великое разорение. Помещик покидает хозяйство и бежит в город; а мужик не радеет о плодах своей нивы, потому что их у него могут каждый час отнять, да еще и с его собственною жизнью".
   Сейм был завален рапортами из разных городов русских земель; некоторые были оригинальны до смешного. Так, напр., из Хмельника доносили, что какой-то слесарь делает копья для хлопов, и пойманные хлопы сознались, что по Украине ходят двести попов и носят писание с печатью, на которой вырезаны копья, ножи и другие принадлежности резни с надписью: тепер час ляхив ризати! Это писание приписывалось русской государыне. Писали, что в одном и в другом месте остановили московских маркитантов с ножами. Присылались даже бумажные выкройки ножей, которыми российская императрица жаловала русский народ для резни ляхов.
   В Варшаве подобные донесения принимались за справедливые. Все общество проникнулось страхом. Сейм на несколько дней оставил всякие другие занятия и обратился исключительно к вопросу об опасности со стороны русских хлопов. Враги России пользовались этим обстоятельством, чтоб возбуждать против нее умы. Послы в столице также легко поверили в возможность того, чтоб императрица посылала своих торговцев и извощиков для возмущения русского народа, как и пугливые волынские и украинские обыватели.
   К пущему раздражению против России, сейм получил тогда от Штакельберга ноту, где была жалоба на польскую команду, не пропустившую гренадерского прапорщика Вахая, который через земли Речи Посполитой ввел в Россию семьдесят три турецких пленных. Штакельберг просил, чтоб Речь Посполитая дозволила по-прежнему свободный проход русских войск через ее области и устройство в этих областях военных магазинов. Тогда полились одна за другой враждебные России речи, произносимые преимущественно такими господами, которые впоследствии заискивали у той же России себе лично милостей. Кублицкий подал совет обратиться за покровительством и вразумлением к сердечному другу Польши, прусскому королю, и также выслать к другим иностранным дворам посланников с заявлением о том, что делает Россия. Сухоржевский кричал, что дружба с Москвой главная причина всех несчастий Польши. "У нас несогласия, -- говорил он, -- дошли до того, что король не верит народу, народ королю, отец сыну, сын отцу, брат брату -- всему этому причиной Россия. Неужели мы пропустим очевидно удобную пору для отмщения оскорблений, нанесенных нам Москвою, дозволивши московским войскам проходить через наши области, оскорбим расположенная к нам и всегда твердаго в договорах турка; и тем заслужим вечное порицание историков? Возьмем пример с той печати, которую Москва вручила русинам на погибель нашу с надписью: тепер час ляхив ризати! Издадим универсал, объявляющий войну России, и припечатаем его печатью, на которой вырежем слова: "теперь время отмстить России за ея обиды!" Я советую не только выгнать немедленно всех москалей, какие теперь у нас найдутся, с их маркитантами, извощиками, филипонами, чернецами, но и назначить немедленно сбор пожертвований на военную экспедицию против Москвы. Теперь, повторяю, пришла пора разделаться с Москвою, и потому предлагаю выслать пана Штакельберга из Варшавы или, по крайней мере, приставить к его особе караул; это полезно и для его безопасности, потому что уже везде говорят, что убьют его тотчас, как только услышат о резне,учиняемой над нашими кровными и приятелями."
   После задирательной речи Сухоржевского послы бросились толковать о скорейшем укомплектовании войск в видах объявления войны России. Один голос заметил при этом, что надобно прежде установить гражданско-военные суды для ограждения обывателей от оскорблений по поводу рекрутовки.
   "Не может быть, -- сказал подольский посол Красинский, -- чтоб у нас в стране нашелся командир, который бы в такое несчастное время утеснял обывателей!"
   За ним поднял голос Суходольский, произнес длинную напыщенную речь, в которой приглашал Избу женить постоянство на осторожности, а в заключение вооружился против тех, которые находили, что местная шляхта, хватая без разбора подозрительных людей и осуждая их, может, раздражив народ, произвести более опасности, чем самые поджигатели, к бунту. "Пусть кто хочет говорит, -- сказал он, -- что волынская коммиссия дурно поступила, что какого-нибудь бунтовщика казнила; я скажу: дурно она поступила, что мало их казнила! Почему не поставила разом сто виселиц для этих конкурентов? Шляхта делает свое дело: хватая подозрительных, она охраняет страну свою и себя; кто боится шляхты, тот уже сам перестал быть шляхтичем и поляком . Но Кублицкий доказывал, напротив, что комиссия -- место полицейское, неправильно присвоила себе судебную власть; довольно будет, если, поймав подозрительного человека, она отошлет его в городской суд. За Кублицким в таком же смысле говорили гнезненские послы, и большинство Избы согласилось с ними. Волынский посол Стройновский упросил Избу, чтоб, запретив комиссиям судить на будущее время, не ставить им в преступление прежнего присвоения судебной власти.
   Относительно ответа на ноту Штакельберга порешили прежде сообщить об этой ноте прусскому двору и спросить его совета, а потом уже отвечать русскому посланнику.
   В это время пришли новые угрожающие вести из Слуцка. Некто Гротус, писарь табачной таможни в Слуцке, писал к пану Быковскому контролеру, что дизунитский епископ Виктор Садковский созывал схизматических попов, приводил их к присяге на верность русской императрице и возбуждал их к мятежу. Другое донесение оттуда же сообщало диалог, происходивший между евреем и русским хлопом. "Правда ли, -- спрашивал еврей, -- что в вашей божнице присягали на верность императрице?" -- Да, -- отвечал хлоп, -- мы присягали перед попами, а попы перед епископом, в Слуцке". -- "А есть у вас наготове оружие?" спросил еврей. -- "Пойдем все с чем попало, -- отвечал хлоп, -- кто с косою, кто со списом, кто с ружьем". -- "А когда же начнется ваш бунт?" -- "Если не на Пасху, то в мае, отвечал хлоп.
   Все это была выдумка. Никакой присяги не происходило; Садковский, напротив, по приказанию своего правительства внушал своей пастве повиновение королю и Речи Посполитой. Это видно из тех же самых бумаг, которые были собраны для его обвинения. Но на сейме, без всякой критики, признали полученные донесения вполне заслуживающими вероятия. "И мне, -- говорил Казимир-Нестор Сапега, -- писал воевода виленский Радзивилл, что русский епископ -- главный зачинщик бунтов". Тогда Суходольский предложил арестовать православного архиерея. Того же потребовал инфлянтский посол Вейсенгоф, и вся Изба согласилась на эту меру.
   От 18-го апреля выдан был универсал. "Король и конфедерованные чины Речи-Посполитой, -- было в нем сказано, -- не могут хладнокровно смотреть на поведение схизматических попов, которые проникают в Польшу, а равно и тех, которые под видом маркитантов, извощиков, филипонов, чумаков, пробираясь в государство наше, подущают польских хлопов схизматической религии к бунту против католическаго дворянства, что несомненно доказано военными рапортами и следствиями, произведенными в судах". Всем таким иностранцам, уличенным, по рапортам военных и судебных властей, в намерениях возмущать народ, велено в течение двух недель оставить Польшу, а те, которые не послушаются этого приказания, должны быть арестованы, отправлены в крепость и примерно наказаны. Далее в том же универсале говорилось: "Так как дошло до нашего сведения, что схизматические попы, имеющие постоянное жительство в Польше, до сих пор не присягнули на верность королю и Речи-Посполитой и осмеливаются молиться за иноземную власть, отвращая этим схизматический народ от верности, покорности и повиновения, то предписывается всем духовным схизматической религии, жительствующим в Польше и желающим пользоваться выгодами, сопряженными с их должностями, в продолжение двух недель присягнуть на верность королю и Речи-Посполитой и отнюдь не упоминать в своих молитвах иноземных властей, а молиться за короля и за польскую Речь-Посполитую. Кто же станет поступать вопреки этому повелению, тот лишится своего места и должен будет оставить Польшу". Печатные экземпляры этого универсала разосланы по всем правительственным и судебным местам, а священникам велено их читать в церквах. В южнорусский край отправлено войско для усиления милиции.
   Посланник Речи Посполитой в С.-Петербурге, Деболи, получил в мае поручение подать российскому двору ноту; там излагалось, что злонамеренные люди восточной веры поджигают хлопов к бунту, сорят деньгами и уверяют грубый, необразованный и склонный к ослеплению народ, что приход русского войска будет для них сигналом всеобщего восстания. Поэтому Речь Посполитая просила государыню, чтобы она приказала своим войскам, когда они будут идти на войну против Турции, обходить владения Речи Посполитой, а в случае крайности, чтоб войско входило не иначе, как отрядами не более как в пятьсот человек; каждый отряд мог бы входить только по выходе другого и проходил бы через владения польские в сопровождении комиссара, да чтоб согласно с этим каждый раз, когда придется такому отряду проходить, российский посланник испрашивал бы дозволения, сообщая при этом: какие именно офицеры будут находиться при отряде и сколько дней такой отряд будет проходить; сверх того, чтоб такие отряды шли не иначе, как по одному указанному пути; вслед затем военные магазины должны быть снесены, а вперед для закупки припасов могут существовать подрядные магазины. Эти требования в ноте, представленной Деболи, составлены были поляками, так сказать, под диктовку прусского министра {Нота прусского министра в ответ на ноту, от имени сейма поданную Чарторыским, написана была так: "Его величество король прусский, дружественно принимая к сердцу судьбу Речи-Посполитой, соседней дружественной державы, с соболезнованием узнал, что чины означенной Речи-Посполитой встревожены нотою, которую послал им российский посланник от 6-го апреля, по поводу прохода российских войск чрез польския земли, вместе с тем поражены явными признаками возмущения крестьян греческой религии, которое легко может вспыхнуть по поводу прохождения российских войск.
   С чувством приняв это сообщение и доверие, которое оказывают ему чины Речи-Посполитой, желая его совета и его мнения в таком критическом положении дел, его величество не колеблется изложить свои мысли с искренностью и откровенностью, как всегда считает своею обязанностью поступать.
   Е.В. король прусский убежден, что почтенный польский народ может с уверенностью уповать на доброжелательство и великодушие российской императрицы, что эта великая государыня не захочет учинить или дозволить произойти чему-нибудь такому, что могло бы нанести разорение и бедствия государству свободному, дружелюбному и находящемуся в мире с Россиею: пребывание и постоянный неограниченный переход российских войск через польския земли, равно как и договор, который предлагал в этих видах г. российский посланник, могли бы произвести неудобства: именно, чрез это как бы нарушалась независимость и нейтральность Речи-Посполитой, Оттоманская Порта имела бы повод желать такой же льготы для своих войск; отсюда произошли бы отягощения тем провинциям польским, через которыя проходили бы воюющия войска, и чрез то, наконец, поддерживался бы дух мятежа у крестьян греческой религии, живущих в Польше.
   Его величество прусский король полагает, что можно будет обоюдно удалить эти неудобства и вредныя последствия, если Речь-Посполитая обратится к ея величеству российской императрице с полным уважением и доверием к ея великодушию, будет просить ее избавить польский народ от опасностей и отягощений по поводу безпрестан-наго перехода войск, избрав для этого несколько окольный путь; если же случится неизбежная необходидмость провести некоторыя российския войска через Польшу, то чтоб они проходили малыми командами, и всякий раз о том предваряла их просьба российскаго посланника, а равно, чтоб императрица дозволила сопровождать российски я войска коммиссарам Речи-Посполитой, как это делается в областях немецкой империи даже и по отношению к имперским войскам; наконец, предложить, чтобы российский двор отнюдь не устроивал новых магазинов в Польше, те же, которые уже устроены, должны оставаться под надзором нескольких коммиссаров и небольшого числа людей, вооруженных особенным образом, и Речь-Посполитая могла бы охранять эту страну и магазины своими войсками. Такия меры предосторожности были бы достаточны для показания и установления нейтральности и независимости Речи-Посполитой, для уменьшения неудобств, происходящих от устройства магазинов и от перехода российских войск; вместе с тем российскому двору даны будут доказательства истиннаго внимания и доброжелательства Речи-Посполитой к российским интересам, с желанием совместить их с благом Речи-Посполитой. Его величество король льстит себя надеждою, что если чины Речи-Посполитой поручат сделать российской императрице такого рода предложения, то пресветлейшая государыня примет их с тем великодушием, котораго она уже дала доводы, а его величество король равным образом готов предложить их российскому двору и поддерживать их согласно его желанию охранять спокойствие и благосостояние польскаго королевства".}. Депутация иностранных дел отправляла к прусскому королю ноту с перечнем донесений из южнорусского края, свидетельствовавших о грозившей опасности бунтов, возбуждаемых тайно Россией. Берлинский кабинет признал эти донесения неосновательными и не стоющими большого внимания, но дал совет, ради осторожности, подать императрице требования относительно прохода ее войск через польские владения. По такому совету и подал ноту уполномоченный Речи Посполитой, Деболи, русскому вице-канцлеру. Остерман прочитал ее хладнокровно и сказал: без провода наших войск через польския владения обойтись мы не можем; запрещать нам проход через земли Речи-Посполитой, все равно, что запрещать нам вести войну с турками. Вы боитесь прусскаго короля напрасно; еслиб вы были с нами за-одно, то боялся бы он вас, а не вы его. Если вы не будете с нами в ладах, то следствием этого будет то, что выйдет в свет второй том раздела Польши!
   Отправляя ноту в Петербург к Деболи, польская Депутация иностранных дел хотела узнать, насколько можно полагать надежду на помощь союзников, если дойдет дело до разрыва с Россией, и пригласила на совещание прусского уполномоченного Люккезини, а разом с ним английского уполномоченного Гэльса. Последний сделал довольно резкое заявление: "если вы, господа,-- сказал он, -- не станете слушать наших советов, и сами найдете поводы довести ваши недоразумения с Россиею до открытой вражды, то будьте уверены, что в таком случае не получите от нас помощи". Люккезини выражался любезнее: "конечно, вам теперь приходится уладить свое дело дружелюбно с Россиею, но если, принявши условия, она их соблюдать не станет, тогда король прусский будет себя считать обязанным стать за Речь-Посполитую!" Такие отзывы не по сердцу пришлись польским патриотам.
   Между тем новые вести из русских земель с каждой почтой продолжали еще несколько времени пугать сейм. Прислали список триста семидесяти особ заговорщиков, с обозначением, сколько их в каком селе, некоторых означали по именам и указали даже сколько каждый из них взял денег от России. Назначали даже генерального коменданта этого вымышленного заговора: то был какой-то поп Карповецкий. Важнейшими заправщиками числились: поп в Алибках с каким-то Милютою, взявшие две тысячи злотых на пятьсот человек, Василько Кушнировский в селе Кушнировке, взявший пять тысяч злотых на две тысячи человек, попы в Чаданцах и Роще (w Roszczu), взявшие первый три тысячи злотых на 300 человек, второй тысячу злотых на двести человек, Шлецюх в селе Базасии, взявший шесть тысяч злотых на четыре тысячи человек. Яцко Швец с братом в селе Писановке, взявший двести злотых на шестьсот человек и т.д. Пинский посол Бутримович читал на сейме вести, которые присылали ему земляки. Рассказывали, что перед Пасхой схизматики сходились ночью в церквах для своего богослужения (ktore sie u nich nazywa Wsionoczna) и там попы читали им письма от царицы, побуждающие резать католиков и жидов; что пинский игумен, прочитав на таком богослужении подобное письмо, зазвал первейших схизматиков к себе и показал им орудия для резни, привезенные маркитантами и попами; в городе Пинске схватили двух москалей-маркитантов, продававших десятка два-три ножей; эти ножи были обыкновенные, какие употребляются в хозяйстве, но ясно казалось, что москали привезли их для резни, потому что, приехав в польский край под предлогом торговли, не показали их на таможне особенно, а они прошли зауряд с другим мелочным товаром.
   Давая веру всему этому, Бутримович говорил: "После таких известий, полученных из моего края, обильнаго лесами, неприступными болотами, представляющими приют для злодеев и наполненнаго дизуниею, я требую и прошу наияснейших чинов, чтобы безопасность нашего повета была ограждена не только войском, но также скорейшею карою преступников, осмотром оружия в монастырях и церквах и отысканием читаннаго попами писания!" Красинский подал проект не пускать схизматиков в Киев для поклонения печерским чудотворцам, но Чарторыский отклонил этот проект. "Их раздраженный фанатизм, -- говорил он, -- может стать причиною больших мятежей и раздоров". Зато было принято предложение Суходольского: он под видом человеколюбия дал мысль прощать тех, которые, обвинив самих себя и указав на тех, кто их подущал, сами отступились от злого предприятия. Его поддержал Станислав Потоцкий. "Я, -- говорит последний, -- был недавно в Дубно и видел, как там казнили смертью несколько десятков разом, а по правде семерых из них следовало бы успокоить только телесным наказанием".
   Средство, одобренное по проекту Суходольского, было ужасно: оно развязывало местным судам руки; поймав какого-нибудь несчастного попа или хлопа, объявляли ему, что он будет помилован, если сознается и на других покажет; само собой разумеется, что пойманный искушался, ради собственного спасения, клеветать на других. Сам сейм ободрил к этому не только постановлением, но и примером, наградив попа Лукаевича деньгами, медалью и грамотой от имени сейма. По таким ободрениям в Луцке Глодовский, священник села Хорупани, налгал и на себя, и на других, будто он видал у другого попа консисторский указ об избиении бяхов. По этому делу арестовали одного члена консистории, а затем происходили казни и варварские истязания. Еще более наделал зла на Подоли Кирилле Пундик: отъявленный мошенник, приговоренный к наказанию за воровство, он, для избавления себя от наказания, взялся оговаривать русский люд. Множество священников и еще более крестьян было по его указанию схвачено. Расправа для них была в Кременце. Их сажали в тюрьмы, на ночь замыкали несколько человек в одну общую колоду, так что им нельзя было повернуться, и всю ночь они должны были лежать на одном боку. Кормили их самой скверной пищей, и от этого иные заболели и померли; нестерпимый смрад от нечистот при большом накоплении народа душил их; умываться им не давали и чужеядные насекомые покрывали не только людей, но землю и стены тюрьмы. В таком положении совершенно невинные страдали многие месяцы, и когда, наконец, прочитывался им приговор, то те, которых ожидала казнь, слушали это с истинной радостью; другие осуждались на работу в каменецкой крепости на несколько лет. По каким поводам брали людей и сажали в такого рода тюрьмы, можно видеть из следующего приключения. В село Кончу прибыл какой-то перехожий цыган-кузнец, и, как водится, разбил себе шатер и устроил в нем кузницу, куда приходили к нему жители для поправки своих домашних орудий. Священник того села в числе других носил ему свои вещи, а между ними два ножа. Пришел к цыгану после того жолнер и заказывал себе нож. Малолетняя дочь цыгана сказала, что ее отец сделал хороший нож священнику. Жолнер сейчас донес; схватили священника, нескольких крестьян, которые заказывали себе у цыгана работу; самого кузнеца и всех продержали в смрадной тюрьме несколько недель.
   Кроме неправедного суда, русские люди терпели повсюду и от неудержимого произвола поляков и евреев. В одном селе, например, проезжали украинцы, продавшие свое сало и ворочавшиеся домой. Заехали они в жидовскую корчму, спросили водки и тарелку, на которой хотели разрезать оселедця (селедку). Еврей не дал им тарелки и еще обругал их. Тогда украинец указал на стол своему товарищу и сказал: от ту риж! (вот здесь режь!). Еврей заорал во все горло; сбежались его соотечественники; корчмарь кричал, что хлопы хотели резать жидов. Хлопов связали, повели к эконому, а тот влепил каждому по пятидесяти батогов. Он был, однако, из милосердых, потому что, по крайней мере, не отправил их в город, где бы им пришлось протомиться в тюрьме и, может быть, даже пойти на виселицу; правил твердых не было, кого выпустить, кого повесить -- все зависело от расположения духа и от того, не замешивалась ли тут личная вражда. Если кто с кем поссорился и хотел почувствительнее насолить врагу, если кто хотел кого ограбить -- оговор в бунте был лучшее средство. У священника явблонецкого, на Волыни, по фамилии Бубаловича, пан Богуцкий отнял церковные земли, но по приговору епископского суда должен был возвратить захваченное. Богуцкий оговорил священника. Нужны были свидетели, чтоб подтвердить донос. Богуцкий пригласил к себе пономаря Кабасюка, прочитал ему пункты обвинения и требовал, чтоб Кабасюк лжесвидетельствовал против попа. Кабасюк сперва отказался, а потом согласился, после того как Богуцкий завалил ему триста розог, и объявил, что засечет его до смерти, если он не станет свидетелем на попа. Потом созвали из соседних сел человек двенадцать крестьян, прочитали им обвинительные пункты на попа; Кабасюк подтвердил их, и мужики поставлены были свидетелями, быть может, сами не зная в чем дело; священник просидел двенадцать лет в тюрьме, а его двор, имущество забрал Богуцкий, и вдобавок его попадью жестоко высекли розгами.
   Привыкнув поступать по настроению духа в данную минуту, самые добродушные паны делали варварство. Так один из Волынских панов, ротмистр народовой кавалерии, Пулавский, заступался за священников в суде, когда ясно видел, что они невинны, а в Корце, подгуляв, приказал к себе доставить благочинного и его викария, приложил благочинному к груди пистолет и спрашивал: когда у тебя в приходе начнется резня? Священник отвечал: на русское духовенство говорят напраслину". -- "Бросить их в пруд!" закричал Пулавский. Панское приказание хотели исполнить, как вдруг Пулавский одумался и ограничился тем, что приказал отсчитать благочинному пятьдесят, а викарию тридцать ударов плашмя. На другой день добросердечный Пулавский, протрезвившись, пожалел о священниках и обещал щедро наградить их, как только сами они пожелают.
   Шляхта была в непрерывном страхе, постоянно наготове к самообороне; не сегодня-завтра, казалось ей, закипит народное восстание. По ее соображениям, если схизматики не начали своего страшного дела на Пасху, то, вероятно, начнут в другой какой-нибудь праздник после Пасхи. Боялись -- Фоминой недели, Преполовения, Вознесения... Грозные дни проходили; опасение не сбывалось; Троицын день казался страшнее... И этот праздник наступил; схизматики не брались за роковые ножи, спрятанные, как воображала себе шляхта, в скирдах и погребах. Тогда распространилось, что схизматики поминают царицу в своих церквах: в том удостоверяли свидетели, слышавшие это собственными ушами. Шляхта вскипела негодованием; казалось, мало виселицы для таких непокорных, которые, несмотря на поднятую против себя грозу, ругались над властью и силой шляхетской республики. Но скоро объяснилось, что схизматики в своих церквах поминали царицу не российскую, а небесную, Матерь Божию {Вероятно, этому подало повод пение на Троицын день девятой песни канона пятидесятницы: "Радуйся, царице, матеродевственная славо!"}. После Троицына дня шляхта соображала, что, верно, восстание отложено до Петрова дня. Но и этот праздник прошел. Тогда тревога стала уменьшаться; шляхта успокаивалась; реже и реже стали хватать по подозрению в намерении производить резню. Офени и чумаки перестали появляться там, где им грозила беда. К осени все затихло. Русский народ вошел опять в обычную колею терпеливого рабства.
   Уверенность в том, что российская императрица подущает через своих москалей хлопов-к бунту и хочет произвести резню, была до того велика, что если бы кто и думал иначе, то не смел заявить об этом гласно, чтоб не навлечь на себя подозрения в измене шляхетскому делу. Только Щенсный-Потоцкий не побоялся высказывать правду. Подкомандные донесли ему, как генералу артиллерии, что московских звощиков в Украине стало больше, чем волов, и просили дать приказание ловить и выгонять за границу этих схизматиков. Он отвечал: "Не мудрено, что их много: на волов был падеж, а на людей мора не было. Нельзя выгонять людей какой бы то ни было религии: это причинило бы стыд нашему правительству; я не вижу в этом обстоятельстве никакой опасности для нашего края. Знаю: распространяют слухи, будто Москва подстрекает к бунту наших хлопов. Эти выдумки достойны презрения и надобно убеждать обывателей в том, что все это ложь".
   Сейм, в большинстве уверенный в том, что слухи о предстоящем бунте основательны, вознегодовал на Щенсного-Потоцкого. Суходольский ставил ему в вину и то, что он вежливо и дружелюбно сносился с российскими командирами, и называл такие поступки заговором против отечества, достойным кары. Щенсный взял отставку от должности генерала артиллерии. Замечательно, что на сейме заступался за него человек совершенно противной партии, Игнатий Потоцкий, который вообще во время толков, происходивших в Избе о резне, почти не касался этого предмета. Впоследствии большинство поляков думало об этом заговоре так же, как и Щенсный-Потоцкий.
   Не было никаких существенных признаков несомненной опасности, тем не менее, однако, нельзя сказать, чтоб страх поляков был лишен всякого основания. Если южнорусский народ учинил резню в 1768 г., то мог сделать то же в 1789 г. Преследуя православную веру, предавая ее самому крайнему поруганию, поставив себе задачей искоренить ее в своих областях, как гибельную заразу, поляки справедливо думали, что умножение православных умножит число врагов шляхетской республики. Православные должны будут, по единоверию, обращаться сердцем к России; кроме того, православие поддерживало русскую народность: в польских областях кто был православным, тот уже тем самым был русский. Было вполне естественно русскому народу желать скорее присоединиться к русскому православному государству, чем оставаться под властью чужой, католической, где, притом, он на каждом шагу слышал, что его вера -- собачья вера, где, сверх того, лишенный гражданских прав, порабощенный польским и ополяченным дворянством, он не пользовался ничем таким, что бы его побуждало быть верным существующей власти. Возвращение к православию пробуждало в нем и воспоминание борьбы за православие; несмотря на свою безграмотность, он из песен и преданий знал свою прошлую историю настолько, чтоб стремиться повторить то, что делали деды, да и примеров свежих, недавних было немало; еще многие были живы из тех, которые видали Гонту и Зализняка; даже зять Гонты, сельский священник, был тогда жив.
   Новая колиивщина была вполне желанием народа, и если поляки не ускорили ее своими преследованиями и казнями, если она не вспыхнула, то причины этому были таковы: во-первых, тогда уже не было Запорожья, которое в 1768 году дало почин народному делу и поставило для него вооруженный контингент, к которому могли примыкать громады восставших хлопов; во-вторых, народ не смел уже так необдуманно понадеяться на помощь русской царицы, как это делалось прежде: теперь нужно было уже ясно видеть, что она не благоприятствует восстанию; в-третьих, за Днепром уже не было Гетманщины и народ видел, что его единоземцы под властью России также осуждены работать панам, а следовательно, его не могла питать надежда, чтоб царица освободила его от панской власти; в-четвертых, православное духовенство, исключая, может быть, каких-нибудь бродячих чернецов, вовсе не благословляло народа на кровавое дело и проповедовало ему терпение. Архиерей Виктор Садковский более всего давал ему миролюбивый тон, и ему много обязаны были поляки тем, что народ, возвращаясь к православию, не смел браться за ножи. Без этих счастливых для поляков условий народ, без сомнения, кинулся бы истреблять и выгонять из своей земли своих поработителей и передал бы, в свое время, русский край русской державе в таком виде, что в нем, по выражению народной песни, не было бы уже ни ляха, ни жида, ни унии.
   И между тем, однако, этого Садковского поляки считали величайшим врагом своим и главным виновником народного волнения. По приказанию сейма его арестовали на дороге. Офицер, который схватил его, в своем рапорте донес, что при нем найдена печатная книжка, где была напечатана форма присяги духовенства на верность императрице. Может ли быть, -- говорил по этому поводу в заседании сейма Суходольский, -- большаго доказательства его виновности? По его приказанию попы перед Пасхою исповедовали только таких, которые пригодны оказывались для резни: стариков, женщин и детей отгоняли прочь. По этим несомненным доводам, Садковский не может пользоваться законом Neminem captivabimus, будучи пойман на самом совершении преступления". Между тем, найденная при Садковском печатная книжка была не более, как книга, изданная в России, и заключавшаяся в ней форма присяги на верность императрице не считалась обязательной для паствы Садковского, тем более, когда ему самому российское правительство уже велело присягнуть на верность Речи Посполитой.-Но большинство Избы разделяло суждение Суходольского. Преосвященного Виктора Садковского сначала привезли в Несвиж в оковах; отсюда он написал окружное послание к своей пастве о верности королю и Речи Посполитой, приказывал молиться за короля и за благополучное окончание трудов сейма, завещал народу не только поступками, но даже и словами не оказывать противности правительству и своим панам, угрожал в противном случае церковной клятвой и вечной мукой в будущей жизни. Во время нашего посещения Украины, -- было сказано в этом послании, -- и по возвращении в Слуцк мы неоднократно обращали к своей пастве наказания и напоминовения сохранять верность королю и Речи-Посполитой и повиноваться панам и владельцам своим, исполнять свою обязанность, не допускать к себе мысли о сопротивлении, а наипаче о мятеже, нарушающем общественное спокойствие".
   Это не защитило православного архиерея. Его привезли в Варшаву и засадили в пороховом складе (w prochowni), с ним были: игумен Киприан, слуцкий протопоп, несколько священников, два дьячка и певчие. Нарядили депутацию для исследования дела об обвинении в бунте, под председательством маршалов сейма {Членами были сенаторы: луцкий епископ Турский, каштеляны Пражмовский и Фелкерзамб, и числом двенадцать, по четыре из каждой провинции: малопольской (Кохановский, Залеский, Длуский и Страшковский), велнкопольской (Рожновский, Тыммовский, Маловенский и Шимановский), литовской (Грабовский, Бернович, Залеский и Бутримович). Через год, в 1790 г., они представили два напечатанных томика своей реляции, с приложением актов, найденных у Вадковского: из этих книг, при всем старании натянуть дело во вред православному владыке, он вполне оказывается невинным перед судом истории.}.
   Когда православным священникам велели присягнуть, некоторые воспротивились и спасали себя бегством. Завися, по прежнему порядку, от российского синода, они находили затруднительным, сообразно приказанию сейма, не молиться за власти, находившиеся за пределами Речи Посполитой, когда в России находилось их духовное начальство, а в Польше его не было вовсе. Так поступил, между другими, виленский игумен Варлаам Шишацкий, тот самый, который впоследствии, будучи могилевским архиепископом, молился за Наполеона в 1812 году и за это был лишен сана. В 1789 г. он убежал в Россию. Также убежал из Украины протопоп Левандовский, которого приказано было схватить и привезти в Варшаву. Игумен Медведовского монастыря не успел убежать и был доставлен в столицу в кандалах.
   Такой образ действий поляков, казалось, клонился к тому, чтоб раздражить русскую государыню и вызвать ее на резкие заявления. В противность тому 4 июня Штакельберг подал сейму ноту, где извещал, что, сообразно желанию Речи Посполитой, императрица приказала своему фельдмаршалу распорядиться о перевозе своих магазинов на левый берег Днепра, а вперед доставка провианта и военных принадлежностей к войску, воюющему в Турции, будет происходить иными путями, минуя территории Речи Посполитой. Вместе с тем изъявлялось желание, чтобы подданные Речи Посполитой дружественно помогли скорее и удобнее вывезти эти магазины из пределов польских.
   Австрийский уполномоченный при петербургском дворе, Кобен-ель, сообщил от Кауница, что перехвачена депеша прусского главного министра Герцберга к прусскому уполномоченному в Константинополе, Дитцу. Из нее видно было, что прусский король ищет только повода, чтоб иметь возможность начать войну против императорских дворов и об этом велел сообщить визирю. Этот повод он скоро надеется найти в Польше. Императрица, получив такое предостережение, сочла за лучшее обходиться с поляками кротко и уступчиво на время, пока не окончится турецкая война.
   

V.

Виды России. -- Процесс Понинского. -- Его побег. -- Конституционная депутация. -- Искание финансовых средств. -- Просьба городов.

   Уступчивость Екатерины закружила головы полякам. Патриоты стали выводить, что Речь Посполитая достигла такого состояния, когда может заставить себя уважать. Некоторые рассуждали, что этим Польша обязана не Пруссии: прусское ходатайство перед петербургским двором было слабое; сама Польша, сама своей энергией, своей блестящей героической решимостью заставила смириться коварного врага, который рыл под нее яму. На самом деле уступчивость России соединялась с ее дальновидной политикой. Занятая войной с Турцией, Россия уступала пока Польше, чтобы избегать столкновений с европейскими дворами, при уверенности, что Польша при всем желании не в силах причинить ей зла. Поляки воображали, что их уважают и боятся, а на самом деле Екатерина рассчитывала тогда уже, что, предоставленные самим себе, поляки будут шуметь, составлять проекты, спорить, ничего не сделают и в конце концов передерутся; какая-нибудь партия непременно обратится к России: тогда можно будет вмешаться в их дела законным и благовидным образом и взять их в руки так крепко, как они еще не были; противиться же их реформам при настоящих обстоятельствах значило побудить их отдаться преждевременно в руки прусского короля и поставить Россию в явно враждебные отношения к Пруссии, а это России было вовсе некстати до окончания войны.
   Продажность государственных людей в Польше была постоянным предметом обличения и смелых речей. "В Польше, -- говорил посол Суходольский, -- до того вошло в обычай брать заграничные пенсионы, что их помещали даже в завещаниях. Да постигнет суровое наказание тех, которые говорят: пусть Речь-Посполитая на нас гневается, а мы будем брать где дают и когда дают . После таких обличительных выходок членов Депутации иностранных дел обязывали произнести присягу, что они не брали и не будут брать пенсионов от иностранных дворов. Довольно будет, -- сказал по этому поводу плоцкий епископ Шембек, -- если они присягнут, что не будут брать: зачем же им присягать, что не брали? Он знал, что иные дозволяли себе это прежде.
   Тогда, рассердившись на пенсионы, накинулись на Понинского, бывшего маршалком сейма 1772--1775 годов. Его обвиняли в том, что он, в те времена получая от России пенсион, обязался действовать ко вреду Речи Посполитой, под страхом русского войска принудил избрать себя послом противно желанию других послов, потом заставил избрать себя маршалом, превратил обыкновенный сейм в конфедерационный, установил конфедерационные суды, наполнил их своими подручниками, принял звание коронного подскарбия и через то распоряжался казной, и, из угождения иностранным дворам, содействовал отторжению от Польши ее земель. Пользуясь своим высоким положением, Понинский нажил огромное состояние ценностью в несколько миллионов, зажил богато и роскошно, держал открытый стол для званых и незваных, и через то приобрел у шляхетства чрезвычайное к себе уважение, но патриоты не переставали клеймить его именем предателя. Но мотовство скоро оказало роковые последствия: мало-помалу его состояние истощилось, и в 1784 году имения его были проданы с публичного торга. Тогда потерпели многие, которые прежде, надеясь на неистощимость его богатств, поверяли ему свои капиталы за проценты, и Понинский нажил сразу много недоброжелателей. Однако, Понинский получая пособие от русского посланника и надеясь на покровительство русской императрицы, до сих пор во время сейма председательствовал в скарбовой комиссии, но когда раздались пламенные речи Суходольского и вооружили патриотов против продажности, вся злоба их излилась на Понинского. Гетман Браницкий кричал против него и требовал правосудия, хотя сам получил некогда староства за услуги России.
   Назначили особый сеймовый суд. Членов его выбрали по жребию: жребий пал между прочим на Браницкого; таким образом, человека, которого надобно было судить за то же, за что судили Понинского, сделали его судью. Предложили, предав суду, арестовать Понинского. Последнее казалось беззаконно, потому что по польским законам дворянина нельзя было арестовать, не осудив. Нарушение закона Neminem captivabimus предлагалось в виде исключения по чрезвычайной важности преступления. Посол Порскни доказывал, что этот закон имеет целью ограничивать произвол короля, а сейма не должен стеснять. На это возражали, что в таком случае нужно, чтоб это произошло путем единогласия; говорившие так знали, что это было трудно: за Понинским были голоса на сейме. Тогда враги его и обвинители, Суходольский и Сухоржевский, объявили, что сами идут под арест и подвергнут себя наказанию, положенному клеветникам, если Понинский по суду окажется невинным. Выходка эта понравилась большинству. Понинского решили арестовать, но содержать прилично его званию. Это уважение к званию было поводом к тому, что Понинский содержался в собственном доме, окруженный всеми удобствами, даже принимал посетителей. Таким образом он сидел до 2-го июля, и тогда убежал. Вот как это случилось. У изголовья его постели был небольшой шкаф, за которым находилась заделанная дверь, выходившая в пустую комнату. Понинский спал в комнате один, а перед его спальней находился карауливший его офицер. Слуги отмуровали дверь за шкафом, Понинский сделал из платков, полотенец и подушек чучело, придав ему такой вид, чтобы оно издали казалось закрытым человеческим телом, надел на него колпак, закрыл одеялом, а сам исчез в проделанную дверь. Офицер, по имени Напюрковский, утром входил к нему в комнату осведомиться, спит ли он, потому что его об этом кто-то спрашивал, увидал, как ему показалось, что Понинский лежит под одеялом и отошел прочь, но потом ему стало странно, что Понинский так долго спит, он вошел снова в спальню, два или три раза назвал его по имени, не получил ответа, открыл одеяло и понял, что узник ушел. Донесли сейму. Арестовали офицера и бывших с ним на карауле солдат. По приказанию сейма, войсковая комиссия, под председательством гетмана Огинского, оповестила, что тот, кто схватит Понинского, получит награды тысячу червонцев.
   Понинский, выскочив из своего дома, сел в наемную карету, которую для него приготовили заранее; с ним сели его сын и дворецкий. Карета приехала в Прагу; там беглец со своими товарищами сел в лодку. Лодочника уверили, что тот, который нанимал его, хочет догнать барку, отправленную в Гданск, и непременно должен к следующей ночи достигнуть до Торуня. Это подало лодочнику подозрение; перед отплытием он сообщил о том своей жене. На другой день, когда по всем дорогам отправили погоню и объявили обещанную награду тысячу червонцев, жена лодочника смекнула, что ищут того, который нанял ее мужа, и объявила об этом. Ей дали сорок червонцев, и так как жена лодочника объяснила, что беглец поплыл до Торуня, то в погоню на Торунь отправили капитана Рудницкого с командой на почтовых лошадях. Себе на беду, доплывая до Торуня, Понинский захотел закусить, вошел в какую-то хатку и послал слугу купить водки и закуски. Рудницкий попал на слугу, когда тот возвращался с закуской. Слуга, верный своему пану, стал было выдумывать небылицы, но бывшие тут пастухи указали ему на хатку, куда причалила лодка. Рудницкий бросился неожиданно на Понинского с пистолетом в руке. Люди схватили беглеца. Рудницкий на почтовых доставил Понинского в столицу и, вместо обещанных тысячи червонцев, просил простить офицера Напюрковского. Говорили, будто последнего напоили опиумом, и оттого он заснул.
   Попытка бежать увеличила вину Понинского; его засадили в здание казарм коронной артиллерии, под крепким караулом; 9-го августа назначили над ним судную комиссию. Понинский хотел запутать в дело других и особенно Браницкого, который, будучи соучастником в действии Понинского, теперь чернил своего приятеля. Брат Понинского, Калликст также явился обвинителем своего брата, будто из патриотизма; но, кажется, для того, чтобы усложнить дело и привлечь к нему более прикосновенных. Чем более судная комиссия разбирала подробности, тем более убеждалась, что преступление Понинского разделяется многими. Некоторые предлагали покрыть дело общей амнистией; но Станислав Потоцкий доказывал, что это будет примером безнаказанности важнейшего преступления -- государственной измены. Судная комиссия устранила прикосновенных от разбирательства дела и занялась судом исключительно над Понинским, несмотря на ропот многих, которые справедливо указывали на неправильность такой постановки суда. Процесс затянулся на год.
   Одним из важнейших дел сейма 1789 года было назначение, 12 сентября, конституционной депутации, которая имела целью составить проект уложения правительства для Польши и представить его сейму. Она состояла из одиннадцати членов: пять были назначены королем {Маршал литовский Игнатии Потоцкий, каменецкий епископ Красинский, гетман литовский Огннский, подканцлер литовский Хребтович, коронный подскарбий Коссовский.}, а шесть выбраны сеймом {Послы: холмский Суходольский, познанский Дзялынский, иноврацлавский Соколовский, ливонский Вейсеигоф, и брацлавские: Мощенсхнй и Вавржецкий. В постановлении об учреждении этой депутации говорится: "Так как благосостояние народа и слава его зависит от прочнаго правления, а умножение войска и увеличение доходов без неизменных уставов и разделение власти магистратур и их между собою связи могут сделаться тяжелым бременем и нарушить внутреннее спокойствие (которое обезпечит имеем целью), то мы, король, всегда в соединении с возлюбленным народом:, желая увенчать наши двадцатипятилетние труды для отечества новыми заботами о его счастьи, вместе с конфедерованными чинами назначаем" и пр.}.
   Во всем прочем было мало удачи. Поляки скоро сами увидели, что написанного на бумаге стотысячного войска нельзя было поставить на ноги; те миллионы, которые казались достаточными для его содержания, по дальнейшем соображении, не доставали бы для шестидесяти тысяч. Таким числом сейм думал было ограничиться, но и то было трудно поставить. Новые доходы далеко не достигали предполагаемых цифр и к концу года, вместе со старыми доходами, они могли достигнуть только до тридцати восьми миллионов злотых. На эту сумму можно было содержать только сорок четыре тысячи, следовательно, менее половины того числа, которое предполагалось сначала. Много толковали о коннице в войске. Конница (kawalerya narodowa) была издавна любимым отделом войска у поляков. В нее вступали люди шляхетского происхождения и назывались в войске товарищами; каждый прибывал с рядовым (szeregowym) и служителем (luzakiem), и таким образом в трех конях. Всей кавалерии число в последнее время простиралось до 5.500 ч. Гетман Браницкий подал проект увеличить его до 19.800 ч., назначив в каждой хоругви, на которые делилась конница, вместо ста -- сто пятьдесят особ. Так как это совпадало со вкусом польского шляхетства, то этот проект был принят, но небольшим перевесом голосов (120 против 51): оппозиция подозревала, что Браницкий проводил его с задней целью в пользу России, в своих дальних видах, по связи своей с Потемкиным. Устройство войска зависело от войсковой комиссии, которая получала деньги от скарбовой и по этому поводу беспрестанно входила с ней в недоразумения и должна была за разрешением их обращаться к сейму; это занимало целые сеймовые заседания: таким образом и в снаряжении войска происходила остановка, и время, драгоценное для сейма, пропадало в толках о предметах второстепенного значения.
   В октябре доложили сейму, что у солдат нет ни дров, ни свеч, а у государства нет фондов для доставления того в Каменецкую крепость; арестанты буквально умирали от голода и от болезней, вследствие дурного помещения. По такому докладу сейм предписал немедленно скарбовой комиссии доставить в войсковую нужные средства; но скарбовая комиссия не могла исполнить предписания по недостатку денег. Умножение конного войска сначала очень понравилось в крае шляхетству, и оно так бросилось на службу в конницу, что в течение трех месяцев были полны в Своем комплекте все хоругви, но поступившие в конницу только щеголяли друг перед другом своими конями да экипажами и мало упражнялись в военной выправке, и по старым обычаям так обращались с мещанами и хлопами, что на них стали со всех сторон приходить жалобы не только от простых людей, но и от своей братьи, обывателей шляхетского звания. Набор войска вербунками представлял невыносимую тягость для народа, давал повод к буйствам и бесчинствам: вербовщики не смели вторгаться в шляхетские имения и брать обывательских хлопов, ко зато они без церемонии хватали их по дорогам и городам, куда те приезжали для продажи или покупки; паны давали своим крестьянам билеты, по которым вербовщики должны были знать, что это люди панские и брать их не следует. Но и это не помогало: вербовщики иногда говорили, что не знают панской руки. Между тем, новоизбранные рекруты получали дурное содержание и разбегались, а потом бесчинствовали и грабили жителей, сами военачальники жаловались, что, набрав много рекрут, не имеют средств содержать их, и потому, потратившись на вербунку, должны их распускать.
   В ноябре войсковая комиссия совсем прекратила рекрутовку по малости сумм, посылаемых ей из скарбовой комиссии. Пинский посол Бутримович заметил, что рекрутовка не удается главным образом оттого, что нет правил, как паны должны поступать с подданными и всякий налагает на них что хочет и сколько хочет. На это бецкий каштелян Зеленский сказал: "Я бы стыдился имени поляка, еслиб не знал наверное, что в Польше нет нигде угнетений над крестьянами и нигде паны не налагают на подданных более того, сколько нужно! Чрезвычайный налог под именем векового патриотического пожертвования не удавался; обыватели показывали доходов меньше, чем то было на самом деле и, вместо десяти, платили до трех и даже до двух процентов. Люстрация производилась фальшиво и лениво; посланные для собирания сведений о доходах люстраторы или сговаривались с владельцами и получали от них явно фальшивые сведения, или же вступали с ними в ссоры; владельцы жаловались на люстраторов, а люстраторы на владельцев, и нужно было разбирать их; в таком случае владельцы в ожидании решения спора ничего не платили. Были староства, о которых все знали, что они дают до сорока тысяч злотых дохода, а старосты показывали только десять и притом под присягой. В присяге признавалась вся суть дела, но тогдашнее шляхетство легкомысленно относилось к этому и не стеснялось, ради спасения своих злотых, призывать всуе Божие имя, а наказания никакого за то не ожидали и, таким образом, всего налога этого рода было собрано едва шесть миллионов злотых. Сейм назначил последний срок для собрания векового пожертвования 15-го декабря, но потом должен был отложить его до неопределенного времени. Оказывалось, что спасение отечества от грядущих бед, возведение Речи Посполитой на высокую степень могущества и благосостояния, все, о чем говорили сеймовые риторы, были предметы второстепенного значения для обывателей, прозябавших в своих имениях среди обычных пиров и сплетен. Были добровольные патриотические пожертвования от дворян; так Казимир-Нестор Сапега подарил казне 156.180 злотых, которые ему следовало получить за сделанные издержки по военной части в качестве генерала литовской артиллерии, заручившись сеймовым утверждением за собой владеемых им с 1775 года имений, приносивших 120.000 годового дохода и когда-то завещанных Пацом в пользу литовской артиллерии, за такую дутую щедрость Сапега был прославляем как великий патриот послами, которых он роскошно угощал после оказанного им благодеяния отечеству.
   Другие паны тогда отличались также подвигами патриотизма. Радзивилл изъявил готовность поставить от себя пехотный полк в 2.000 чел., а Иоахим Потоцкий -- триста обмундированных солдат; братья Малаховские -- предложили на орудия железо из своих заводов. Король со своей стороны делал пожертвования. Но то были частные случаи, которые не могли в значительной степени увеличить доходы Речи Посполитой; дворянских денег уходило за границу каждогодно более пяти миллионов. Духовные, вместо того, чтобы показать другим примеры патриотической добродетели, отнюдь не отличались ревностью к пожертвованиям в пользу отечества.Люди, проникнутые духом тогдашнего либерализма, выражались против духовенства весьма резко и говорили: два несчастия удручают наших бедных хлопов: жид в корчме и ксендз в костеле". Набожные люди старались подмечать разные грехи за теми, которые так говорили. В то время на сейме отличался нерасположением к духовенству сенатор Езерский; его упрекали в том, что он был когда-то комиссаром в имениях бывшего примаса Подосского, обкрадывал своего пана и таким образом нажил себе состояние {Его упрекали также, что он употребил свои капитал на постройку в Варшаве публичных бань в античном вкусе, куда сходились веселые люди обоего пола.}.
   Важное значение возимело дело о краковском епископстве, которое осталось вакантным. 17 июля посол Суходольский подал проект доходы с этого епископства обратить на содержание войска, назначив будущему епископу годовой оклад в 100.000 злотых. Его проект, подкрепляемый ораторским талантом проектоподателя, нашел себе сразу много сторонников, которые добавляли, что такое правило надлежит распространить и на другие епархии, по крайней мере начиная с остающихся в данное время вакантными. Проект прошел быстро при малочисленности послов, бывших в том заседании и большинством 62 против 20-ти. Король хотя был в числе неодобрявших, но защищал права духовенства вяло и уклончиво. Споры начались об этом вопросе уже после того, как папский нунций в Польше Салюццо подал ноту, в которой, впрочем, очень вежливо и любезно, изложил протест во имя апостольской столицы. Но после пятидневных толков партия, стоявшая за новый закон о краковском епископстве, не только не допустила переделывать его, но провела новый проект, утвержденный 24 июля. По этому проекту, обратившемуся в сеймовую конституцию или закон, положено все имения краковского епископства отдать на шесть лет в аренду и выплачивать из доходов будущему епископу 100.000 зл., а затем тоже распространить на все епархии, остающиеся вакантными, назначая ежегодное содержание латинским епископам и унитскому митрополиту по 100.000 зл., примасу вдвое более, а унитским епископам вдвое менее. Нунций, донося об этом в Рим, замечал, что король мало интересуется духовными вопросами, а польская шляхта все более и более проникается духом неверия, приходящего с берегов Сены и таким образом есть опасность, что скоро заговорят об упразднении монастырей и всяких поборов в пользу церкви (десятин, аннат и пр.). На это донесение папа Пий VI в сентябре послал в Польшу свое brève, в котором порицал поступок сейма, толкуя, что достояние церковное может быть обращено, по мере надобности, на поддержку убогих епархий и приходов, на госпитали И публичные училища, но обращать их на войска могут только государи еретики, а в католическом государстве все имущества церковные должны быть святы и неприкосновенны. Прочитанное в сеймовом заседании (19 октября) папское brève произвело большое потрясение и многие, в числе их и кн. Адам Чарторыский, требовали отмены конституции; но Суходольский и его сторонники уперлись на том, что отменить уже состоявшуюся конституцию, как закон, на том же сейме можно только при единогласии.
   Такого единогласия не могли никак ждать. В октябре состоялось определение о продаже остававшихся в Польше имений тех духовных, которые сами отошли по первому разделу в соседние государства, и потому потребовались ведомости об этих имениях и принадлежащих к ним движимых имуществах. Постановив сделать заем, хотели налечь на города и на городское сословие: наложить четыре гроша со ста грошей ценности домов в городах и по этому поводу обязать хозяев домов сообщить под присягой, что стоила им постройка этих домов. Тогда кто-то заметил: невозможно, чтобы хозяин знал и помнил, сколько стоил ему дом, нужно, чтобы он сохранил все записки во время постройки. "У меня, -- сказал Ржевуский, -- дом в городе, но я никак не в силах показать, что он мне стоил". Варшава предлагала пожертвования 400.000 злотых, только просила за это некоторых льгот и выгод, и между прочим жаловалась на евреев и на шляхтичей. Первые сговаривались и установляли цены, вторые, живя в городах, не несли мещанских повинностей; владея в городской черте дворовыми местами, строили на них шинки, пивоварни, винокурни; вели торговлю своими произведениями и подрывали мещанскую промышленность. Тут некоторые из послов, знакомые с либеральными идеями того времени, стали заступаться за права мещан и требовали допущения их к представительству на сейме, в особенности выступал защитником мещанских прав Юлиан Немцевич. "Каждый гражданин, -- говорил он, -- должен участвовать в платеже податей соразмерно выгодам, какия он получает от государства; у нас есть разныя отличия и преимущества для шляхетства, а мещанам заграждена дорога. С них собирается подать на войско, но мещанин не может быть офицером. Будем осторожны и предусмотрительны; современем мещанин потребует принадлежащая ему права природы, потребует от тех, которые у него их отнимают". Против Немцевича и его партии восстал Суходольский: он соглашался допускать мещан в службе к приобретению офицерских чинов, но вооружался против допущения их к представительству на сейме. Я не хочу -- говорил он, -- чтобы мещане были рабами, пусть имеют свое представительство, но какое: пусть представляют нам свои жалобы, а чтобы допустить их до чего-нибудь большего -- нужно их сделать прежде шляхтичами. Вспомните упадок Дании с того времени, как города пошли за королем -- погибла дворянская вольность". Суходольский требовал, чтоб на Варшаву наложить 800.000 злотых, вместо 400.000, которые она сама предлагала. Епископ Нарушевич замечал, что Варшава последнее время чрезвычайно быстро разрослась и разбогатела; если начать обременять ее, то купцы и ремесленники оставят свои занятия, городское благосостояние упадет, и этот упадок отзовется на доходах самой шляхты.
   Всего этого было недостаточно для поправления финансов. Волынский посол Скаржинский представил сейму расчет, что на войско нужно сорок восемь миллионов, а доходов в настоящее время можно ожидать не 38 миллионов, как прежде предполагали, а только 26: 16 с Короны и 10 с Литвы -- недостает 22-х миллионов. Повысили пошлины с привозных вин. Посол Мадалинский подал проект установить налог шкурами убитого скота. Проект этот после многих прений прошел 18-го октября большинством 84 голосов против 30 при 119 отсутствующих. (Последнее обстоятельство показывает, как половина послов мало обращала внимания на свои обязанности). Но, установив налог, начали толковать о разных изъятиях от этого налога; спорили, не сходились и сами замечали, что все предполагаемые изъятия вели только к отягощению убогих людей и к стеснению промыслов.
   Процедура, которая наблюдалась в ведении этих вопросов, беспрестанно возбуждала жалобы и обличения самих этих послов. Отложив в сторону дела важные, общие, тратили время на то, что могло быть предметом обсуждения отдельных комиссий; так, напр., толковали об устройстве войска и целые заседания проходили в прениях о том, кого назначить генералом или бригадиром. Иногда, напр., вдруг прекращалось важное государственное дело и начинались толки по поводу какого-нибудь староства. Время проходит, -- говорил посол Косцялковский, -- ив том только наша слава, что мы болтаем. Пусть каждый справится со своей совестью; пусть она ему скажет, по какому побуждению он болтает и для чего время протягивает. О, если бы у всех нас вдруг открылись сердца, какими чудовищами мы показались бы друг другу! Проекты идут за проектами, голосование за голосованием, и вот уже год прошел как мы здесь засели и ничего еще не сделали. Волен посол говорить, оттого и пускается свободно в безбрежное море многословия, болтает час, день, на то он вольный посол, вольно ему болтать". "Если мы подобным образом будем вести дела, -- сказал Северин Потоцкий, -- то все наши надежды должны замениться отчаянием". Каждый говорил о чем хотел и сколько хотел, считая себя вправе так поступать по шляхетской вольности. Вся Изба обязана была его слушать. Маршал Малаховский то и дело закрывал заседания, а для эффекта заканчивал текстом из Евангелия: "весь день трудились, ничего не поймали".- Многие подобными жалобами на всеобщую болтовню хотели щегольнуть своим красноречием. Когда двухнедельные толки о шкурах надоели членам, они оставили их и принялись толковать о налоге на табак, перебежали к вопросу о госпиталях, потом толковали о средствах вспоможения бесприданным девицам, а потом снова стали толковать о рекрутовке и об устройстве войска. В сентябре подано было до трехсот проектов, сопровождаемых объяснительными речами подававших, и ни один из этих проектов не был подвергнут обсуждению.
   Занятия вопросом о войске повлекли к устройству, в 1789 году, воеводских порядковых гражданско-военных комиссий из выбранных на сеймиках членов, шестнадцати светских и трех духовных, которые должны служить без жалованья и каждый будний день заседать от 8 часов утра до часу пополудни: их обязанность была наблюдать за состоянием войска, назначать им квартирование, препровождать и доставлять рекрут, ловить дезертиров, разбирать недоразумения между военными и гражданскими, снаряжать подводы, вести ведомость прихода и расхода, наблюдать за ценами, мерами и весами, в случае неурожая не допускать вывоза хлеба за границу, наблюдать над исправлением путей сообщения и брать пени за неисправность, охранять торговцев от притеснений, доносить скарбовой комиссии о состоянии промыслов, извещать о вакантных староствах, о пожарах, о новых слободах и вообще о всех замечательных происшествиях, побуждать заводить школы для бедной шляхты, учреждать госпитали и вообще наблюдать за делами милосердия. На содержание комиссии со всех платящих патриотическое пожертвование десятого гроша шло по одному шелягу. Это был опыт введения правильной полиции в государстве. Относительно комплекта войска остановились пока на числе шестидесяти пяти тысяч. Рекрут положили поставить с дымов, с обязанностью службы на шесть лет и с платежом поставщиками рекрутских денег. Шляхетство старалось как можно более выгородить свои наследственные имения. Таким образом, когда в имениях духовных и в королевщинах постановили давать одного рекрута с пятидесяти дымов, в наследственных положено давать одного со ста дымов.
   По поводу затронутого вопроса о городах обратил на себя внимание замечательный человека своего времени, варшавский президент городского совета Декерт. Он не хотел, подобно другим, в своем положении и со своим богатством, добиваться разными происками шляхетского достоинства, как делали другие, хотя это и было ему легко: дочь его была за дворянином и сын служил офицером в прусской службе. Он твердил своим братьям-мещанам, что следует не по одиночке проскакивать, а оставаясь в мещанстве, добиваться политических прав для всего сословия. При помощи приятеля своего Коллонтая он сносился через агентов с разными городами, убедил прислать разом депутацию в Варшаву и подать на сейм коллективную просьбу от всего городского сословия в Польше. На челе этих прибывших депутатов был сам Декерт. Мимо канцлера, который, издавна наблюдал над городскими делами в Польше, 17 декабря 1789 он подал на сейм составленную Коллонтаем записку, изложил очень обстоятельно историю городов, доказал документами, что в старину мещане наравне со шляхтой принимали участие в законодательстве и избрании королей, что шляхта могла быть мещанами, не теряя шляхетского достоинства, как сделалось после, что мещане имели права покупать шляхетские имения, что в суде они пользовались такими же правами, как шляхтичи, что, одним словом, мещанство в старину было вполне свободным сословием и теперь просило о возвращении древних прав.
   Это явление поразило, как громом, консерваторов. Более всего озлилися на города и в особенности на Декерта канцлер Малаховский. Поступок этот он считал личной для себя обидой; мало того, что Декерт мимо канцлера подал на сейм записку, он еще в ней отзывался неблагоприятно о канцлерских судах. Притом в просьбе был намек на события, происходившие во Франции: "до наших ушей, -- было сказано, -- доходят слухи об иноземных смутах. Невольник разрывает свои цепи, когда властвующий над ним попирает права человека и гражданина. Но мы хотим оставаться в верности Речи-Посполитой и, вдохновляемые этим желанием, будем соразмерять с ним наши поступки". -- На сейме стали толковать эти слова как угрозу, понимали, что автор просьбы хочет испугать сейм опасением, чтобы и польские мещане в случае отказа не наделали того, что произошло во Франции. Даже наружность, с какой явились мещанские депутаты на сейм, перетолковали в другую сторону. Сообразно древнему обычаю, представители городов были в черной немецкой одежде и при оружии. Что значит этот черный наряд? -- говорили тогда на сейме. -- Этим они хотят дать нам понять, что если мы не удовлетворим их просьбе, то нас ожидают печальныя последствия". Они ездили с визитами к разным знатным особам -- государственным сановникам и к послам Речи Посполитой, и у многих из них получили холодный прием и даже наслушались терпких замечаний. Консерваторы не только не хотели дать мещанам таких прав, каких последние домогались, но даже не позволяли им чинить у себя раскладку налогов, из опасения, что мещане станут отягощать шляхетские дома, построенные в городах. Один только польский город не пошел по призыву Декерта, это был Краков: он подал особую от себя записку совсем в другом духе, не добивался равенства со шляхтой, а просил только местных льгот; самая записка была подана не прямо на сейм, а канцлеру. Консерваторы, по наущению канцлера, домогались, чтобы записка Кракова была прочитана на сейме, а коллективная записка Варшавы и других городов отослана к канцлеру. "Поступать так, -- говорил Станислав Потоцкий, -- значит дать предпочтение средневековым привилегиям перед требованиями века. Я хвалю Краков за его верность, но более его люблю человечество; хвалю Краков, но зачем же бросать подозрение на другие города? У Кракова есть свои привилегии; но и у других городов есть свои. Я не изъявляю желания допускать мещан к участию в законодательстве и к равенству со шляхтою, но требую законнаго, чтобы просьба городов была передана в конституционную депутацию, а не канцлеру".
   За города говорил брестский посол Матушевич и другие послы прогрессисты. Иоахим Хребтович, указав на связь между интересами шляхетства и благосостоянием городов, дал делу такой оборот: старые короли наши давали привилегии городам по одиночке -- и они процветали. Сделаем для всех городов разом то, что делали эти короли, и вы увидите, как города разольют богатство во всем крае". Сам король был за города. Консерваторы, чтоб заглушить дело, начали подавать разом множество проектов: один совался с проектом комиссариата, другие с производствами в чины, и таким образом старались оттеснить городской вопрос. Ограничились тем, что 19 декабря назначили депутации для рассмотрения всех актов и привилегий городов. Эти депутации были под председательством канцлера. Это значило -- отложить дело в дальний ящик.
   

VI.

Маркиз Люккезини. -- Первые основы будущей конституции.

   Выступил на сцену человек, игравший одну из главных ролей в польской трагедии: это был маркиз Джелорамо Люккезини, прусский посланник в Варшаве, заместивший с 29 апреля 1789 года отозванного Бухгольца и с тех пор ставший уже не товарищем другого прусского посланника, а единственным представителем прусского короля в Польше. Этот итальянец начал свою карьеру при Фридрихе II его домашним библиотекарем, скоро обратил внимание короля своими дарованиями и сведениями и сделан камергером. Рассказывают, что однажды Фридрих II, вероятно в шутку, спросил его: долго ли маркизы итальянские будут настолько подлы, чтобы себя продавать немецким государям? Итальянец отвечал: "пока немецкие цари будут настолько глупы, чтоб их покупать". И этот чужеземец так честно был предан интересам государства, которому по происхождению был чужой, как бы мог быть самый патриотический немец. Его таланты открыли ему путь к дипломатическому поприщу. Трудно было найти другую личность, которая в такой степени могла обворожить поляков и овладеть их умами. Это был человек столько же глубокий, сколько остроумный, разносторонне образованный, привлекательный в приемах, любезный в обращении, вкрадчивый и вместе скрытный, умевший понимать с первого раза людей, замечать их слабые стороны и направлять к своям видам, лгать и обманывать с видимым подобием истины и простодушия, и неуклонно стремившийся всеми возможными путями к заданной цели. Это был дипломат по идеалу Маккиавелли: особенно он кажется таким в сношениях с легковерным польским обществом.
   Тотчас по приезде он сделал визиты всем членам сейма и всем умел понравиться, а некоторых сразу приковал к себе. Вся прусская партия прильнула к нему. Он уверял поляков в добром расположении прусского короля, доказывал, что польза Пруссии требует возрождения Польши, побуждал скорее вести и кончать дело реформы, но в то же время заявлял, что Пруссия воздерживается от всякого прямого вмешательства во внутренние дела Польши. Этим замечанием он еще более располагал поляков к себе, потому что льстил их самолюбию. По поводу мещанского вопроса Люккезини показывал сочувствие тем, которые стояли за расширение прав мещанам. "Мой государь, -- говорил он полякам, -- стоит выше политических предразсудков, и думает, что соседствующие между собою народы в видах собственных же выгод должны желать взаимно улучшения внутренняго быта друг у друга. Ни один край не в состоянии произвести всего, что нужно для его жителей: чем более будет зажиточности, тем более явится желаний и потребностей; отсюда вытекает необходимость обмена произведений и взаимной услужливости". Поляки с доверием слушали такие благовидные речи, а между тем тот же, кто произносил их перед ними, в своих депешах сообщал прусскому королю, что, не показывая явного неодобрения, он исподтишка всеми силами старается тормозить мещанское дело. "Пока мещанский класс, состоящий в большинстве из немцев, находится в порабощении у шляхетства, никому не придет охоты переселяться в Польшу и заводить тут промыслы, -- рассуждал итальянец в этих депешах; -- но если мещане добьются участия в управлении, тогда много заграничных мещан сюда перейдет и вообще пример Польши станет заразителен для соседних государств". Король Фридрих-Вильгельм похвалил своего посланника и в своем ответе заметил ему: если бы городам польским удалось возвратить себе свои давния привилегии, то из моих владений промышленники начнут выселяться в Польшу". Он показывал себя отъявленным врагом России, говорил, что москали извечные враги-полякам, а Пруссия их верная и неизменная союзница. Пруссию побуждает желать устройства Польши то, что она надеется вести с ней выгодную торговлю; если Польша достигнет цветущего состояния, то будет доставлять Пруссии те произведения, какие теперь доставляет Россия, следовательно, Польша обогатеет и подымется, а Россия упадет. Поэтому Пруссия желает прежде всего заключить с Польшей торговый договор и предоставить ей значительные торговые выгоды; за это Польша должна уступить Пруссии два города: Гданск и Торунь. Уступка эта не будет потерей для Польши, а, напротив, выигрышем: теперь Пруссия берет огромные пошлины с польской торговли, а тогда сложит их.
   Такова была теория соглашения с Пруссией, которая должна была предшествовать теснейшему политическому союзу. Люккезини объявлял полякам, что берлинский двор не прежде войдет с Речью Посполитой в тесный союз, как тогда, когда Польша установит у себя новое законодательство на твердых началах и прочный порядок: Пруссия должна знать, с кем будет иметь дело и в какой степени Польша может оградить себя от России на будущее время. Казимир-Нестор Сапега, переговариваясь с Люккезини, настаивал, напротив, чтобы скорее был заключен политический договор с Пруссией, ибо тогда дело внутренней реформы пойдет скорее. Другие паны прусской партии представляли Люккезини, что республиканское правление было до сих пор источником зол, и что их намерение -- переделать Польшу в конституционную монархию с наследственным правлением. Они делали предложение вручить его по смерти Станислава-Августа саксонскому князю-избирателю. Люккезини говорил, что его король оправдывает выбор саксонского князя-избирателя; что же касается до наследственности правления, то в этом прусский король не станет препятствовать,: но вперед обращает внимание на то, что такая перемена возбудит против Польши императорские дворы и в самой стране произведет усобицы, потому что много есть нежелающих изменить древнее правление. Это, однако, говорилось только в виде совета: поляки имеют полное право делать какие угодно изменения; нужно только поскорее установить новый внутренний порядок. Но прусская политика далека была от того, чтоб на самом деле допустить в Польше введение наследственного правления, и король, дозволяя своему уполномоченному манить поляков правом, предоставляемым им самим устроить у себя какой хотят порядок правления, писал ему, чтоб он соблюдал с ними крайнюю осторожность, потому что Пруссия не позволит Польше стать наследственной монархией: пусть будет избирательной или республикой. Во всяком случае надлежит выждать окончания войны императорских дворов с Турцией, чтоб видеть, как поворотятся обстоятельства. Английский министр Гэльс также вместе с Люккезини подстрекал поляков к деятельности, возбуждал против России и советовал скорее сделать коренной переворот в правлении. Под влиянием этих подстрекательств конституционная депутация принялась деятельнее работать над проектом. В ней, кроме упомянутых выше одиннадцати членов, заправлял работами Коллонтай, которого Игнатий Потоцкий пригласил в депутацию.
   Десятого декабря 1789 года Игнатий Потоцкий произнес на сейме вступительную речь, известил об окончании работ депутации. Он рассыпался в восторженных похвалах прусскому королю и возвещал, что новый порядок устанавливается под его покровительством и влиянием. "По воле Провидения, -- говорил он, -- могучий сосед подает нам помощь в эпоху потрясения нашего законодательства, побуждает нас укрепить наше бытие национальной конституцией. Он нам не говорит: я вам помогу составить законы и предложу их вам, мои министры будут влиять на вас. Нет. Он нам говорит: вы видите у меня порядок и крепость; желание мое таково, чтобы и у вас было то же. Одни вы можете устроить свое дело, а мне надлежит смотреть, будет ли оно прочно". Составители проекта не смели официально внести в него мысли о престолонаследии, тем более, что и в самой депутации были люди несогласные на такую важную государственную перемену. Но прежде подачи проекта на сейме уже знали, что в депутации были хотевшие наследственности престола и потому заранее получили предубеждение против того, что подаст эта депутация. Хотели под разными предлогами отложить чтение проекта, в особенности потому, что много членов сейма разъехались; но настойчивость прусского посланника подвигала членов к делу. Боявшихся монархизма Люккезини уверял, что прусский король ни в каком случае не допустит до водворения того зла и доказывал, что и без монархизма может состояться новая конституция, которая даст Польше крепость и силу; он обещал союз и дружбу Пруссии, с условием коренной перемены в правлении Полыни и установлении в ней прочного порядка.
   16-го декабря 1789 года проект был прочитан. В начале составители, находившиеся под влиянием модного французского свободомыслия, поставили правило, что все обыватели Речи Посполитой должны быть свободны и равны. Но это до крайности не сходилось с польским республиканским строем, опиравшимся на порабощении бесправного хлопства могучим шляхетством. Правило это сразу было отброшено и никто не осмеливался его отстаивать, а вместо того, по предложению Анквича, принято признание свободы и равенства единственно шляхетству, а прочим, не принадлежащим к шляхетскому званию, обещано право собственности и покровительство власти. В подробностях весь проект заключал восемь пунктов. В первом в общих чертах излагались главные права нации, которые состояли в следующем: а) сочинять законы и подчиняться только тем из них, которые установит сама Речь Посполитая; b) заключать с иностранными державами договоры и вести войны; с) разбирать действия исполнительных властей; d) избирать короля и непременно римско-католической религии; е) избирать лиц в те общественные должности, которые признавались и вперед будут признаваться избирательными. Во втором пункте говорится о том, что нация свои права и власть выражает сеймиками, на которых лица шляхетского происхождения, владеющие имениями, и их взрослые сыновья избирают послов на сейм и дают им инструкции и желания (desideria) относительно своих воеводств, земель и поветов. В третьем говорится: чтоб власть Речи Посполитой могла всегда наблюдать и действовать, сейм должен быть составлен на двухлетний срок, а именно: по истечении срока, назначенного для ординарной сеймовой деятельности, послы возвращаются домой и на реляцийных сеймиках дают отчет о своей деятельности; эти послы на таких сеймиках или могут быть утверждены в своем звании на дальнейшее время, или переменены другими, так что во всяком случае в государстве остается постоянно "готовый" сейм, с верховной законодательной и учредительной властью и может быть созван, но только в крайних нуждах и обстоятельствах Речи Посполитой, а именно: а) в обстоятельствах, не терпящих отлагательства, касающихся народных прав, особенно по поводу происходящей по соседству с Польшей войны; b) по поводу внутренних беспорядков и столкновений между магистратурами; с) в случае опасности голода; d) в случае смерти короля или опасной его болезни, и в первом случае он заступает место конвокационных сеймов без законодательной власти, не вдаваясь в права, принадлежащие элекцийным сеймам. Приговоры этого сейма не входят в кодекс законов и обязательны только до тех пор, пока следующий сейм их не уничтожит. В четвертом и пятом говорится о способе голосования; в предметах, касающихся коренных прав, необходимо единогласие, в предметах, касающихся договоров о мире и войне -- три части голосов, а при выборе в должности и проч., будут руководствоваться правилами, которые укажутся в будущей конституции. В шестом и седьмом говорится о верховных магистратурах; судопроизводство поручается трибуналу и судам, а верховная исполнительная власть королю и учреждаемому при нем совету, под названием стражи, которого члены не входят в состав сейма; верховный суд над ними, как и вообще над государственными преступлениями, принадлежит сеймовому суду; наконец было сказано, что впредь никаким образом не допускаются конфедерации.
   Этот проект, составленный, как ясно видно, по указанию писем Коллонтая к Малаховскому, не изменял, как некоторые боялись, существенного содержания республиканского строя и избирательного правления и уж никак не делал никакого шага к усилению монархической власти, которого поляки всегда опасались: напротив, он ослаблял ее до крайних пределов. "По этому проекту, -- замечает один из немногих трезво смотрящих на события того времени польских писателей, Калинка, -- король хотя и назван там главою народа, но его скорее можно назвать туловищем без головы, без рук и без ног, посаженным на золоченом кресле, так что в сущности выходило все равно: есть ли в государстве король или нет его. Верховная власть -- в руках народных представителей, послов сеймовых, управление разными ветвями администрации -- в руках отдельных коммиссий, от короля независимых. Король ничего никому не приказывает, никого ни к чему не может принудить, никого не может покарать".
   Однако этот проект все-таки возбудил против себя тех, которые дрожали за шляхетские преимущества. Их соблазняло то, что право участия на сеймиках предоставлялось только шляхтичам, владевшим имениями, а не безземельным; следовательно, одно шляхетское звание не сообщало всех политических прав. Отсюда вытекало, что эти права принадлежали не только благородному сословию, но и материальному благосостоянию, а от этого уже казалось недалеким, что со временем благосостояние, без шляхетского звания, будет давать право и, таким образом, шляхетское звание падет. Суходольский, за ним Казимир-Нестор Сапега и Валевский начали говорить против этого длинные речи. Другие паны за ними делали свои неблагоприятные замечания. Сеймовый маршал, сам сторонник проекта, чтобы не допустить на сейме лишних толков, заметил, что коль скоро существует конституционная депутация для составления формы правления, то все поправки и добавки-члены сейма могут сообщать этой депутации, не теряя времени в толках и прениях об этом предмете в сеймовой Избе. Тогда против маршала поднялись голоса во имя шляхетской свободы; ему напоминали, что нельзя удерживать послов свободной нации от заявления мнений. Другие послы думали повредить проведению проекта тем, что подавали, как и прежде, проекты о других второстепенных вопросах: тот об устройстве комиссариата, другой о порядке производства в чины, третий о трибуналах и т.д. Но потом все-таки перешли к проекту, поданному сеймовой депутацией. За право участия на сеймиках безземельной шляхты стоял Браницкий со своей многочисленной партией. Его противники видели в этом московскую интригу и соображали, что если допустить безземельную шляхту на сеймики, то магнаты, служащие России, будут подбирать промотавшихся, развращенных, ленивых, всякое отребие в шляхетском сословии, чтоб защищать и проводить такие постановления, которые будут выгодны их честолюбивым и корыстным побуждениям в ущерб общим желаниям и потребностям. "Если мы, -- говорил Станислав Потоцкий, -- не удалим безземельных от участия на сеймиках, то у нас повторится репнинский сейм".
   "Да и что за польза бедной шляхте ходить по сеймикам? -- говорил Анквич. -- Ведь она там только получает побои и портит здоровье, а в доме у нея в делах остановка".
   Прошло несколько заседаний в таких толках; они были бурны, и в одном из них патриоты грозили выбросить из Избы своих противников. Король ушел из собрания и не являлся на другой день. Наконец, 30 декабря, большинство порешило принять проект конституционной депутации и не допускать на сеймики иной шляхты, кроме владеющей имениями. Партия Браницкого и вообще защитников шляхты была побеждена. После этого заседания сейм был отложен до восьмого февраля.
   В заключение маршалы сейма известили нацию универсалом по воеводствам; расхваливались подвиги сейма: освобождение Польши из-под гарантий, возвращение ей независимости, уничтожение Постоянного Совета, создание армии. При этом давалось нации знать, что дела сейма заслужили внимание и одобрение прусского короля, наилучшего друга и благодетеля польского народа; прибавляли, что и Оттоманская Порта с большой похвалой отзывается о делах польского сейма.
   

VII.

Сейм в 1790 году. -- Финансовые затруднения. -- Политический договор с Пруссиею. -- Толки об уступке Гданска и Торуня. -- Недоразумения Пруссии с Австриек). -- Письмо прусского короля к польскому. -- Рейхенбахская конференция. -- Новые толки об уступке Гданска и Торуня. -- Закон о запрещении предлагать уступки. -- Судьба Понинского. -- Отозвание Штакельберга. -- Булгаков. -- Виды России. -- Вопрос о наследственности. -- Обращение к народу. -- Временное закрытие сейма.

   8-го февраля 1790 году сейм открылся снова. Маршал Малаховский проговорил восторженную речь в пользу Пруссии и советовал пользоваться поскорее расположением доброго соседа, чтобы заключить с ним оборонительный договор и умножить войско. О стотысячной армии перестали думать, ограничились комплектом 65.000, но налицо могли собрать только 44.000; на содержание их оказывалось нужным 43.421.645 зл. да на аммуницию 5.785.350 зл. Этих денег требовали от скарбовой комиссии, но скарбовая комиссия препроводила в войсковую только 13.000.000. "Дела идут плохо, полки отдалены от границы, -- говорил на сейме Немцевич, -- отделы их стоят в таком друг от друга разстоянии, что при первом вторжении неприятеля должны будут разсыпаться. Войску нет жалованья, а в казне дефицит; о магазинах для продовольствия войска никто не думает; между тем обыватели отправляют в большом количестве за границу хлеб из Польши".
   Обратились снова к рассуждениям о предполагаемом займе. Без залога не давали Польше нигде денег; стали думать, как бы обеспечить заем. Думали поставить на гипотеку десятую часть стоимости королевщин, но этот проект возбудил против себя сильную оппозицию, потому что многие из присутствовавших имели в руках своих королевщины. Кублицкий предлагал умножить раздачу шляхетских дипломов за деньги.
   "Напрасно искать косвенных источников, -- сказал Станислав Потоцкий, -- ничего не будет, пока не устроится хорошо и пропорционально сбор податей. Мы установили сбор десятаго гроша со шляхетских имений; и что же? один мой приятель говорил, что с имения в Руси ему приходится платить десять процентов, а с имения в Мазови только два. Надобно уравнять подати".
   Волынские и подольские послы поднялись против уравнения в наследственных имениях; они желали взвалить всю тяжесть взносов на королевщины.
   Патриоты стояли за всеобщее уравнение. Чарторыский подал проект об этом. В нем предлагалось средство для достижения верных сведений о доходах: ввести опись и оценку шляхетских имений, тогда как прежде, при взимании налогов или пожертвований с шляхетских имений, довольствовались показаниями владельцев под присягою.
   "Я вижу, -- говорил Зелинский, -- в этом проекте нарушение шляхетской вольности, оскорбление религии, попирание присяги, которая до сих пор считалась достаточною для решения споров; вижу уничтожение общественнаго доверия и подрыв гражданскаго спокойствия".
   "Нет края в мире, -- возражал Вавржецкий, -- где бы при таком населении и пространстве, как в нашей Польше, были такие ничтожные доходы, какие показываются нашими обывателями. Если бы у нас имения в самом деле давали такие скудные доходы, то невозможна была бы никакая торговля, и паны не могли бы держать у себя во дворах стольких людей. Ясно, что большею частью доходы показываются фальшиво".
   "Защитник прав и чести шляхетского сословия, Сухоржевский, говорил: могут быть ошибки в подаче сказок о доходах, но не умышленныя и не под фальшивой присягой. Если бы у нас было столько играющих присягою, сколько неправильно платящих подати, то Речь-Посполитая была бы недостойна существования и благословения Божьяго".
   После споров о разных подробностях принят был проект о назначении депутации для уравнения податей в имениях шляхетских и духовных. Она должна была сделать оценку в имениях шляхетских и духовных, руководствуясь собранными сведениями за шесть лет о всякого рода отчуждениях имуществ (о продажах, залогах, контрактах и т.д.), вывести из них доход и по этому доходу наложить подати, приняв во внимание количество доходных статей, указанных самими владельцами в поданных сказках.
   "Все это прекрасно, -- сказал 26 февраля король, -- только закон об уравнении требует времени, а войско нуждается в жалованьи теперь же. Пополнить казну можно только немедленными пожертвованиями; не хочу отставать от других. У меня нет в наличности денег, но есть на полмиллиона украшений и драгоценностей -- все отдаю в руки сеймоваго маршала".
   По примеру короля, маршал Малаховский предложил Речи-Посполитой миллион злотых без процентов. В том соображении, что сбор вечного пожертвования десятого и двадцатого гроша не может состояться скоро, на предстоящую четверть года наложили в Великой Польше двойное подымное, в Малой обыкновенное, а евреи должны были заплатить за целый год поголовное не в счет.
   Вечером в тот день, когда король на сейме сделал пожертвование, он был встречен в театре громкими рукоплесканиями публики. Это был важный день для него; патриоты, которые до сих пор относились к нему враждебно или по крайней мере косились на него, с этого дня начали с ним сближаться и переставали считать врагом отечества.
   Люккезини, ездивший в Берлин, по возвращении, в конце февраля, привез ответ прусского короля на предложение заключить торговый и оборонительный союз с Польшею. Пруссия предлагала разрешить с платежом пошлин двух процентов (запрещаемый вопреки договору 1775 года) вывоз польских продуктов, переходящих через Силезию и Саксонию, четыре процента с тех товаров, которые идут по Висле, и обещала, в случае нужды, доставлять такое же корличество пехотного войска, какое Польша будет доставлять конницею. За это Пруссия требовала уступить ей города Гданск и Торунь, да староство Дыбов, а в вознаграждение Польше уступала клочек польской же земли около озера Гопло в Куявии.
   Долго не смела депутация предложить этого сейму, зная раздражение, которое может произвести всякая попытка к уступке земель. Депутация старалась войти в соглашение с Люккезини и прибегала к такому извороту: она предложила отделить союзно-оборонительный трактат (alliance) от коммерческого; так как уступка Польшею Гданска и Торуня предлагалась в вознаграждение торговых выгод, предоставляемых Пруссиею, то этот щекотливый вопрос признавался сущностью коммерческого договора, а не политического, следовательно, последний мог быть заключен независимо от всяких территориальных уступок. Поляки думали, что они этим, совершают дело великой политической мудрости, но можно было предвидеть, что в тех отношениях, в каких находилась Польша с Пруссиею, политический договор без торгового был бесплоден; так как от торгового зависело благосостояние Польши, то поляки неизбежно, вслед за политическим, должны были домогаться торгового договора, на который Пруссия никак не согласилась бы иначе, как только получивши от Польши новые владения. Всей Польше было очень тяжело от Пруссии, потому что последняя обложила польские товары чрезмерными пошлинами, но городу Гданску -- в особенности; этот город, ради собственных выгод и спокойствия, готов был отойти добровольно к Пруссии. В глазах многих поляков казалось, что уступка Гданска и Торуня скорее было приобретение, чем потеря, если от этого выигрывала польская торговля. Люккезини объяснял им, что Пруссия должна же вознаградить себя за потери, которые понесет, даровавши полякам торговые льготы: прежде Пруссия брала с товаров 12 процентов, теперь понижает их на четыре и на два, и через то теряет около 200.000 талеров: естественно желать ей вознаграждения за эти утраты. Но при существовании партии, противной прусскому влиянию, при щекотливости патриотической чести невозможно было склонить к этим видам большинство на сейме: Депутацию иностранных дел обвинили бы в измене. Потому единственным средством к соглашению с Пруссиею казалось отделить коммерческое дело от политического. Люккезини согласился, и по сношении со своим двором сделал замечание Депутации, что предложение об уступке Гданска и Торуня дано было только в видах вознаграждения Пруссии за доставление Польше новых торговых видов, а никак не в видах политической необходимости. Уступая полякам, он в то же время надеялся мало-помалу склонить их к уступке. Говорят, что Люккезини тогда интриговал между послами, нельзя ли устроить правительственного совета из небольшого числа членов, которым бы дать власть вроде той, какую имел недавно уничтоженный Постоянный Совет, поместить в нем благоприятелей Пруссии и провести дело об уступке городов. Но маршал Малаховский, хотя благопри-ятель Пруссии, объяснил ему однако, что это невозможно, и даже дал ему тонко заметить, что прусскому послу неуместно вмешиваться во внутренние учреждения страны.
   В то же время Австрия делала попытки отклонить Польшу от союза с Пруссией и привлечь к себе. Началось это от русского посла Штакельберга. Узнавши о готовности поляков заключить союзный договор с прусским королем, Штакельберг два раза обращался к королю письменно, убеждал его не допускать ни до союза с Пруссиею, ни до учреждения наследственного правления и не торопиться с такими важными предприятиями. Король через подканцлера Литовского Хребтовича отвечал, что оба императорские двора могут легко остановить заключение союза с Пруссиею: пусть российский посланник вместе с австрийским вступят в конференцию с Депутациею иностранных дел и уверят ее, что Россия и Австрия не только не помышляют об изменении постановлений текущего сейма, но признают новую конституцию и поручатся за нее; пусть кроме того покажут готовность заключить с Речью Посполитою оборонительный союз с целью охранять пределы и независимость Польши. Тогда все успокоится, не станут думать о наследственности престола и союз с Пруссиею отложится. Штакельберг отнесся об этом к своему двору. Екатерина прислала ему ответе курьером 16 марта. Императрица положительно запрещала ему давать полякам какое бы то ни было письменное официальное заявление без особого высочайшего поведения, ему дозволялось при всяком удобном случае уверять влиятельных лиц, что императорские дворы не имеют никакого нерасположения к полякам, что форма польского правления для них -- вещь совершенно посторонняя, что мстить за прежнее они не станут, если только Польша не примет участия в задирательных замыслах прусского короля. Австрийский посланник в Петербурге, гр. Кобенцель, сообщал своему правительству, что русское правительство ни в чем не доверяет Станиславу Августу, а надеется скорее худа, чем добра от тех горячих голов, которые теперь взяли в свою власть дела Речи Посполитой. Россия держится такого правила, что лучше ждать, пока люди к нам обратятся, чем выступать к ним вперед. Но Кауниц, державший тогда в руках всю правительственную власть австрийского государства, получивши обо всем этом сведения от Де-Каше, отнесся иначе к этому делу. Смутное положение внутри австрийской монархии, преимущественно же готовое вспыхнуть в Галиции восстание поляков побуждали во что бы то ни стало не допускать прусского короля усиливаться и объявить Австрии войну, а средством к этому представлялось разрушить завязывавшийся союз его с Польшею. Кауниц говорил польскому уполномоченному при венском дворе Войне, что было бы хорошо, если бы Польша заключила союз с Австриею; в таком случае Австрия сбавила бы пошлины с величковской соли, ввозимой в Польшу; вместе с тем Кауниц обещал освободить подданных Австрийской империи в присоединенных от Польши землях от контрибуции, платимой ими тогда, когда они жительствовали за пределами Австрийского государства. Депутация не поддалась на австрийские обещания и более доверяла Пруссии. За Пруссию было влияние других иностранных послов. Гэльс продолжал уверять поляков в готовности помогать Польше в случае враждебных столкновений с Россиею и Австриею. Еще сильнее подстрекал тогда депутацию шведский посланник Энгер-стром, указывал ей на честолюбивые виды русской императрицы, хотевшей господствовать на всем севере, представлял, что Польше, как слабейшей, достанется от России прежде всех, и потому ей следует предупредить опасность и вступить в оборонительный союз против России с Пруссиею, Англиею и Швециею: только общими силами можно сломить опасного общего врага. Подстрекаемые надеждою приобресть столько союзников, поляки не стали дорожить возможностью союза с Австриею. Сообщенное Войною предложение Кауница не было даже представлено Депутациею Иностранных Дел сейму. Депутация эта ограничилась приказанием Войне объявить Кауницу благодарность за внимание и сообщить ему, что прежде окончания договора с Пруссиею Речь Посполитая не находит оснований заключать такие же договоры с другою державою. Кауниц на это спокойно сказал: "мы полагали, что вы уже сами додумались до этого и заранее дали вам знать, что наш двор примет предложение союза, если вы с ним к нам обратитесь, но мы решительно просить вас не станем, чтоб вы с нами вступали в такой договор, какой вы заключили с прусским королем". Императрица Екатерина была недовольна этою всею выходкою Кауница, а Штакельберг, конечно, по воле своей государыни, заметил австрийскому уполномоченному в Польше, что поляки возмечтают о страхе императорских дворов перед союзом Польши с прусским двором. Русская политика в этом не ошиблась. Игнатий Потоцкий, главный заправщик дружбы с Пруссиею, говорил: "вот так-то Габсбургский дом хочет с нами вступить в такой же союз, как прусский король! Народ польский, который Австрия ни во что ставила, и сейм, над которым ее главный министр смеялся, теперь возбуждают опасения!"
   15-го марта Депутация объявила сейму, что его величество король прусский предлагает заключить коммерческий трактат и в видах вознаграждения за потери, неизбежные для него при даровании Польше торговых выгод, желает, чтобы Польша уступила ему Гданск и Торунь, да староство Дыбов, но узнав, что такое соображение уже начинает толковаться поляками в дурную сторону, устраняет заранее свое требование, для облегчения же польской торговли обещает сбавить 6 процентов на форданской таможне; это произвело всеобщее одобрение. Накануне дня, когда слелано было представление сейму, король имел свидание с Лкжкезини в Вилянове; прусский посланник обворожил его; король в то время боялся русских козней, хотя в то же время не доверял и Пруссии. Из письма его к посланнику польскому в Лондоне, Букатому, видно, что тогда распространилась весть, будто Россия приказывала всем православным священникам в польских владениях присягать уже не только на духовную зависимость от России, но и на подданство императрице. На короткое время опять возник было страх, подобный прошлогоднему. Таким образом, послы сейма в это время, испугавшись России, спешили предупредить опасность, ожидаемую от нее, союзом с прусским королем. В то же время начали толковать, как бы сойтись с константинопольским патриархом, подданным Турции, и поручить ему в ведение православную церковь, избавив ее от санкпетербургского синода. Сам король, склоняясь к прусской партии, в беседах с русским посланником, уверял его, что желает заключить с Пруссией только торговый договор и всеми силами препятствует политическому, который был бы неугоден русской императрице.
   Под влиянием страха русских козней, а особенно возмущения хлопов по интригам России, которое не переставало мерещиться полякам, договор с Пруссиею приобретал сторонников. Противники его замечали,что не следует приступать к союзно-оборонительному трактату иначе, как наперед обеспечив себя в торговле. Прусские сторонники возражали на это так: положим, что нашей торговле не станет лучше после союза; но оставаясь без союзника, мы все-таки не избавимся от прежних тягостей, а еще скорее навлечем на себя большие опасности и оскорбления. Если ж мы войдем в союз с Пруссиею, то вместе с нею войдем в союз с Англиею, Голландиею, Швециею, Турциею и почти со всею немецкою империей), и это спасет нас от захватов, от мести, от военных переходов, от усиления того влияния, которое снова замышляет держать нас в зависимости. В таком союзе столько союзных государств будут защищать наши владения и независимость, и мы постепенно дойдем до того значения в Европе, которого так желаем.
   Сильнее всех за союз раздался голос Игнатия Потоцкого. "Заключая какой бы то ни было договор, -- говорил он, -- следует прежде всего себе уяснить: кто тот, с кем договор заключается. Без предупреждения скажем: прусский король держит в своих руках судьбу войны и равновесия всего севера. Если мы, вопреки примеру других государств, станем медлить союзом с ним, если, таким образом, станем отклонять средства, которыя этот монарх готовит для своих высоких целей, то не навлечем ли холодности и недоверия этого посредника народов? Не подадим ли тем, которым противно наше возрождение, наши труды, замыслы и стремления, повода считать правительство наше непоследовательным, край наш годным только для того, чтоб чужие могли вознаградить им себе понесенныя утраты? Сознаюсь, что мне трудно спорить против тех, которые хотят торговых выгод; но совесть говорит мне, что я спасаю отечество. Я не желаю себе за то никакой награды, кроме его благополучия. Моя обязанность для меня выше всего на свете. Нам нельзя оставаться без союза, который бы обезпечивал существование имени и народа польскаго: иначе, это значило бы оставаться жертвою чуждаго могущества, чуждых соображений, подвергаться тягости приговора, изреченнаго в св. писании словами: vae soli! (горе единому!)"
   Речь Игнатия произвела энтузиазм. Напрасно противники пытались доказывать, что какими превосходными качествами ни обладал бы прусский король, но договор заключается не с лицом, а с государством; напрасно другие представляли, что такого важного дела нельзя решать опрометчиво, и требовали предварительного обсуждения (делиберации), -- всякое возражение патриоты относили к московскому внушению и делали на счет этого намеки. Проект договора был принят 15 марта.
   Депутация Иностранных Дел по поручению сейма заключила его 29-го марта {Его содержание таково:
   1) Отселе да пребывает дружба и искреннее постоянное согласие между его величеством королем прусским и его наследниками с одной стороны и его величеством королем польским, его преемниками и всею наияснейшею польскою Речью-Посполитою с другой; в силу чего высокия договаривающаяся стороны приложат всевозможнейшее старание, чтобы между их государствами них подданными поддерживалось совершенное дружество и вэаимныя добрыя сношения, почему они обяэызаются всеми возможными силами защищать друг друга и сохранять обоюдно в мире и согласии.
   2) Вследствие обязательства, указанного предыдущею статьею, об высокие договаривающиеся стороны учинят все возможное, дабы упрочить и сохранить ненарушимое обладание краями, провинциями, городами и всеми землями, какими они владеют во время заключения настоящаго трактата. Эта гарантия существующих владений не должна однако мешать дружелюбному разрешению некоторых недоразумений, существовавших прежде заключения договора о рубежах, еще не приведенных в ясность.
   3) Если бы случилось, что одна из высоких договаривающихся сторон была угрожаема неприятельским нападением от кого бы то ни было, то другая сторона безотлагательно употребит деятельнейшее старание, чтобы предотвратить неприязненные действия, доставить оскорбленной стороне удовлетворение и привести спорное дело на путь примирения; если же такое старание не произведет желаемаго успеха в продолжение двух месяцев, и если одна из высоких договаривающихся сторон будет в это время неприязненно затронута, обезпокоиваема и оскорбляема в своих краях, правах и владениях, и во всех своих выгодах, то другая обязывается безотлагательно помогать своем союзнице, чтобы поддержать взаимное обладание всеми краями, территориям", городами и местами, принадлежавшими им до начала неприятельских действий: почему, если польское королевство потерпит нападение, то его величество король прусский доставит его величеству королю польскому помощь в 14.000 пехоты и 4.000 кавалерии с артиллерийским снарядом, соответственным такому количеству войск; а если его величество король прусский потерпит нападение, то его величество король польский и наияснейшая Речь Посполитая доставят ему помощь в 8.000 кавалерии и 4.000 пехоты с соразмерным артиллерийским снарядом: такая помощь должна быть доставлена в течение двух месяцев, считая со дня, когда будет заявлено требование от нуждающейся стороны и это войско будет находиться в распоряжении последней до окончания войны. Эта военная сила должна получать жалованье и содержание на счет требовавшей ее стороны повсюду, где союзница захочет с нею действовать, и нуждающаяся в ней сторона должна безплатно доставлять ей хлеб и фураж в том размере, в каком обычно дает собственным войскам. Если же оскорбленная и нуждающаяся сторона предпочтет военной силе денежную помощь, то в таком случае эта денежная помощь должна иметь стоимость 20.000 голландских червонцев в год на тысячу человек пехоты и 26.666 голл. червон. на тысячу человек конницы на год или же по соразмерному разсчету помесячно.
   Если польская Речь Посполитая предпочтет в таком случае оказать помощь доставкою в продовольственные магазины хлебнаго зерна, то его величество прусский король согласится на это, насколько его собственный выгоды на то дозволят, и тогда хлеб оценивается по текущим в Польше ценам.
   4) В случае, если установленная помощь будет недостаточною для защиты нуждающейся стороны, то союзная просимая сторона умножит ее сообразно необходимости, и такое умножение может доходить со стороны е.в. прусскаго короля до 30.000, а со стороны его величества короля польскаго и наияснейшей Речи Посполитой до 20.000. Если же, кроме того, несмотря на указанное количество вспомогательиаго войска, одна из договаривающихся сторон будет нуждаться в пособии всех сил другой, тогда обе стороны будут совещаться о такой чрезвычайной помощи.
   5) Войска, доставленныя просимою стороною, будут находиться под начальством генерала, командующаго армиею нуждающейся стороны, ио должны оставаться в сборе в ведении собственных генералов и офицеров; они не должны быть выставляемы на опасность более собственных войск и обращение с ними должно быть в равной степени внимательное, как с собственными войсками нуждающейся стороны.
   6) Если какое бы то ни было государство, на основании каких бы то ни было актов и предшествовавших договоров, будет присвоивать себе право вмешиваться во внутренния дела польской Речи Посполитой и ея владений, в какое бы то ни было время и каким бы то ни было образом, его величество прусский король сначала употребит самое деятельное старание предупредить неприязненныя действия по отношению к такого рода притязаниям, но если его старания останутся без успеха, против Польши начнутся неприятельския действия, то его величество прусский король, признавая этот случай подходящим к условиям союза, заступится за Речь Посполитую, сообразно содержанию четвертой статьи настоящего договора.
   7) Обе договаривающиеся стороны порешили, для обоюдных выгод, заключить торговый договор, но так как такой договор, по своему существу, требует времени, то они не хотели, чтоб чрез то происходила задержка в заключении оборонительна го союзнаго договора, желаемаго равномерно обеими сторонами, однако будут продолжать сношения с целью открыть и исправить злоупотребления, вкравшияся в последний торговый трактат, а равным образом для того, чтобы заключить новый договор, который должен наилучшим образом утвердить вэаимныя торговый вы годя для благосостояния обеих наций.
   9) Настоящий союэно-оборонительный договор будет одобрен и ратификован е.в. королем прусским и е.в. королем польским и наияснейшею польскою Речью Посполитою, а потом достодолжным порядком последует выдача и обмен ратификаций в продолжение четырех недель, или ранее, если возможно, считая со дня подписи настоящаго трактата.}.
   Через два дня после того Люккезини писал своему государю: теперь, наконец, эти люди у нас в руках и будущность Польши зависит от наших соображений; край этот послужит для вашего величества театром войны и будет заслонять собою Силезию от востока, или, находясь в руках вашего величества, сделается предметом торга при мирных переговорах. Вся ловкость с нашей стороны должна состоять в том, чтоб эти люди ни до чего не додумались, и не могли предвидеть до каких уступок доведены они будут в то время, когда ваше величество пожелаете от них благодарности".
   Польские патриоты, не зная, конечно, того, что на их счет писал их прусский доброжелатель, на первых порах после заключения этого договора были в восторге; им казалось, что теперь Речь Посполитая вдруг стала из слабой державы сильною, и смелее стали отпускать на счет России колкости и угрозы, даже самому Штакельбергу в глаза, думая досадить ему. Штакельберг с обычной своею сдержанностью и мягкостью в обращении сказал: "Императрица далека от всякаго мщения и никак не может негодовать и досадовать, если Польша в самом деле усиливается и ея правительство укрепляется; напротив, дружественная Россия, заботясь о сохранении Польши, может только радоваться мерам, ведущим к ея прочности". В своих депешах к Остерману Штакельберг выражался так: Нам нужно выигрывать время, пока окончится наша война С Турциею; будем пока бросать кости на грызение патриотической жадности . Что касается до Пруссии, то, заключая договор с Польшею, Герцберг ближайшим образом имел в виду на ту пору более Австрию, чем Россию. Верный политике Фридриха II, этот министр держался той системы, что Пруссия при каждом удобном случае должна не допускать Австрию до возвышения. Обстоятельства для Австрии стали тогда неблагоприятны. Война с Турциею шла не так удачно, как предполагалось. Иосиф II своими реформами возбудил против себя разнородных подданных своей империи. Бельгия была в открытом восстании. Чехи и венгры волновались. Шляхетство в новоприобретенной Галиции стремилось к воссоединению с Польшею. В таком положении дел Пруссии выгодно было наброситься на Австрию. Во второй половине 1789 года Люккезини манил поляков надеждою возвращения Галиции от Австрии при помощи Пруссии. Вместе с маршалом Малаховским и Игнатием Потоцким он устроивал тайные сношения с галицийскими поляками. Ведение их поручалось некоему Игнатию Морскому, прежде состоявшему в австрийской службе.- Предполагалось произвести восстание в Галиции, в надежде военной помощи от прусского короля. Галицийские поляки прислали в Варшаву депутацию толковать о заключении с прусским королем условий относительно такой помощи. Весть об этом разошлась в Варшаве и сношения уже не могли оставаться тайными; узнал обо всем австрийский уполномоченный Де-Каше и сообщил своему министру Кауницу. Австрийское правительство немедленно распорядилось двинуть в Галицию корпус войска. Но прусское правительство не отваживалось на слишком крайний шаг -- поддерживать мятежных подданных соседнего государства; Герцберг все еще надеялся дипломатическим путем достигнуть своих целей. В Варшаву был послан из Берлина ответ, неблагоприятный польским видам на содейстие галицийским полякам. Станислав-Август, относившийся очень недружелюбно к этим галицийским затеям, выразился тогда прямо и резко прусскому послу. Мне донесли, что вы поджигаете нашу молодежь и обольщаете поляков возвращением Галиции. Но их увлечения могут принести только крайнее бедствие Польше". Люккезини перед королем от всего отпирался, а своих польских приятелей уверял, что весною следующего года их дело поправится и успех будет зависеть от союза, какой заключится с Пруссиею. Когда таким образом Люккезини подготовлял в Варшаве союзный трактат Польши с Пруссиею, прусский посланнике Константинополе, Ди-ец, 31 января, после долгой возни с турецкою дипломатиею, устроил договор Пруссии с Турциею: по этому договору следовало принудить Россию уступить Турции завоеванный Крым, а Австрию -- Польше Галицию. Герцберг был недоволен этим договором; он обвинял Диеца, что тот превысил данное ему полномочие. Гер-цбергу не хотелось выступать по-неприятельски против России. Ему даже вообще не хотелось втягивать Пруссию в действительную войну, он рассчитывал только застращать Австрию и заставить ее понести потери, с тем, чтобы Пруссия при этом осталась в выигрыше. За уступку Польше Галиции, от Австрии, прусский министр хотел приобрести для Пруссии Гданск и Торунь; Герцберг стал умышленно тянуть ратификацию договора с Турциею. Между тем, дела стали изменяться нежданно.
   Император Иосиф II умер 20 февраля; преемник его, бывший тосканский великий герцог Леопольд, был человек совсем других свойств и правил, чем его покойный брат. Он понял, что преждевременные и крутые реформы, упорно проводимые Иосифом II, могут довести Австрию до разложения, а потом, тотчас же по принятии правления, начал действовать обратно: в Венгрии и Чехии возвратил большую часть отнятых Иосифом II привилегий дворянству и духовенству, восстановил старинные учреждения, уничтоженные Иосифом II, давал обещания и надежды таким же образом успокоить Бельгию, показывал себя защитником старого феодализма и клерикального порядка, хотя в сущности был не таков по своим убеждениям и наклонностям, и обратился к прусскому королю с письмом, в котором заявлял, что не желает новых приобретений, довольствуясь тем, если Австрия по отношению к Турции останется в границах пожаровацкого мира. Сначала Пруссия не доверяла ему или показывала вид, что не доверяет: Герцбергу хотелось вовсе не того, чтоб все утишилось на старинных основаниях; он домогался при всеобщем успокоении приобрести от Польши города. Но тут Англия вдруг заговорила с Пруссиею иным языком и стала предлагать, чтоб война прекратилась на основании statu quo. Англия была недовольна договором, который устроил в Константинополе Диец. Англия не противилась приобретению Прус-сиею Гданска и Торуня, но желала бы, чтоб это произошло добровольною уступкою со стороны Польши, а вовсе не хотела раздувать войну на Востоке, в которой она не могла получить прямых выгод и должна была тратиться и трудиться на пользу Пруссии, в качестве ее союзницы.
   В таком положении дел Герцберг пытался склонить Австрию путем переговоров на уступку Польше хоть части Галиции, с тем, чтобы за это Польша уступила Пруссии Гданск и Торунь, или по крайней мере хоть Гданск. Леопольд был непреклонен и стоял за statu quo. Старания прусского посланника при австрийском дворе, Якоби, остались напрасными. Австрийский министр Кауниц был еще непреклоннее своего государя и изъявлял готовность воевать с Пруссиею, если последней угодно. Мы вам не мешаем овладеть Гданском и Торунем, -- говорил он прусскому посланнику, -- но зачем Австрия будет терять из-за этого?
   После напрасных усилий достичь желаемого путем переговоров, Пруссия решилась принять относительно Австрии угрожающее положение, с целью принудить ее уступить Польше часть Галиции за Гданск и Торун. В конце мая прусский король отправил войска в Силезию, а в июне отправился туда и сам лично. Корпус генерала Калькрейта вступил в Польшу для совместного с поляками вторжения в Силезию.
   Но Англия не допустила до неприятельских действий. При ее посредстве условились съехаться на конференцию в Рейхенбахе.
   Между тем поляки не оказывали желания сделать угодное своему союзнику мирным путем, как хотела Англия. По заключении союзно-оборонительного договора с Пруссиею сейм поручил королю Станиславу-Августу вести с прусским королем переговоры о торговом трактате. Польский король написал к прусскому собственноручное письмо. Он рассыпался в похвалах Фридриху-Вильгельму. "Много затруднений, -- писал он между прочим, -- пришлось мне преодолеть в день 15 марта. Однако, все они исчезли от одной мысли, что мы имеем дело с вами, король. Я сказал моему народу, что сам лично обращусь к вашему величеству и представлю жалобы и желания моего народа, и сейм единогласно воскликнул: поскорее станем союзниками этого короля, истинно великого, истинно справедливого: он не употребит во зло наше доверие к нему. Он, конечно, прикажет своим министрам поскорее удовлетворить справедливые жалобы поляков; он скажет: желаю, чтоб с этих пор поляки не испытывали напрасных стеснений и лишений; я желаю, чтоб они были довольны, потому что они объявили себя моими союзниками".
   Станислав-Август лгал, уверяя Фридриха-Вильгельма, будто он убеждал сейм согласиться на союз с прусским королем. Он, напротив, побаиваясь России, вилял и держал себя так, чтобы впоследствии, когда окажется нужно, можно было уверять всех, что он был против союза с Пруссиею. Но прусский король знал это хорошо и написал польскому такой ответ:
   Вы просите меня быть справедливым, я готов, но прошу также ваше зеличество и весь польский народ быть с своей стороны справедливым и ко мне. Если вы припомните все, что происходило со времени уступки Западной Пруссии, то должны сознаться, что тягости и затруднения, испытываемые польскою торговлею на Висле и у Балтийского моря, имеют свое начало и источник в том, что города Гданск и Торунь были исключены из уступки, хотя и находятся посреди Западной Пруссии. Обстоятельства в 1775 году вынудили такую конвенцию между Пруссиею и Польшею, по силе которой все товары, отправляемые поляками в Гданск, были облагаемы тою же пошлиною двенадцати процентов со ста, какая собиралась прежде, при польском владении Западною Пруссиею. Если в сборе пошлин таможенные чиновники допускали некоторые злоупотребления, то я, как и король, мой предшественник, старался по возможности исправить их, в случае, когда возникали жалобы. Сверх того, я приказал понизить таксу с польских продуктов на пограничной таможне и уменьшить три процента транзитной пошлины со всех товаров, которые поляки провозят из-за границы через мои земли. Кроме того, я сделал то, чего не сделал ни один государь, и чего даже сам польский народ не мог домогаться. Я снес сбор пошлин и оплаты с большей части продуктов и товаров, доставляемых литвинами в мои порты Кролевец и Мемель, уничтожив таможни, которые издавна существовали между Пруссиею и Литвою. Я полагаю, что сделал все, и даже более того, сколько от меня можно было требовать для облегчения польской торговли в моих владениях. Торговля эта может производиться беспошлинно до моих портов Кролевца и Мемеля, и с оплачиванием восьми процентов со ста в моих приморских городах Эльблонге и Штетине. Если же поляки, желая вести торговлю с Гданском, обязываются оплачивать свои товары двенадцатью процентами, то это естественное и неизбежное следствие существования давних польских пошлин конвенции 1775 г. и положения города Гданска. Нельзя по справедливости требовать от меня, чтоб я допустил к такому же тарифу и к таким же льготам, какими пользуются мои собственные города, такой город, который окружен моими владениями и не принадлежит к ним, тем более, что контрабанда его жителей и представления об этом магистрату мне причиняют много хлопот. Я понимаю, что польский народ от этого терпит, но в этом его собственная вина, а не короля прусского, и поляки должны были бы вспомнить, что не менее терпели и от монополии города Гданска, который присвоивал ее еще при польском владычестве над прусским краем, с ущербом прусских городов. Это неудобство для торговли поляков по Висле не может быть устранено до тех пор, пока города Гданск и Торунь останутся отделенными от моей территории, и в особенности первый из этих городов. Для устранения таких вредных условий, не видя иного средства, я приказал предложить вашему величеству и почтенному сейму учинить со мною новую сделку, по которой бы я мог уменьшить установленный на Висле двенадцатипроцентный сбор на такую цифру, которою народ польский мог быть доволен, а потому желал, чтобы в вознаграждение больших убытков, должествующих произойти от этого в моих доходах на таможнях, была мне уступлена власть над городами Гданском и Торунем, принадлежащими, по естественному положению, к территории западной Пруссии и при уступке последней оставленными за Польшею по частным и маловажным причинам. Я полагал, что, сделавши такое предложение, я избегну несправедливого обвинения в жадности и в желании неправого завладения, потому что города Гданск и Торунь находятся посреди моей территории, и власть над ними приличнее всего владетелю Западной Пруссии и союзнику Польши, который, увеличивая свои силы, сделает их полезными как Пруссии, так вместе с тем и Польше; притом же обладание этими городами не приносит никакой пользы, а напротив, мешает Польше и отягощает ее торговлю установленными пошлинами. Я же без приобретения Гданска и Торуня не могу уменьшить этих пошлин; иначе я понесу убытка в годовом доходе до двухсот тысяч талеров. Если бы ваше величество понесли какие-нибудь убытки в своем годовом доходе, то, конечно, старались бы вознаградить их для себя. Я не считал себя в праве надеяться, чтоб сейм таким образом принял мое предложение, еще менее мог предвидеть, чтоб государь просвещенный и добрый патриот стал сопротивляться этому, как поступили ваше величество. Признаюсь, я ожидал другого приема от сейма и потому, как скоро увидел, что предложение, в сущности полезное для Польши, неприятно вашему величеству и сейму, тотчас приказал моему министру Люккезини ограничиться единственно заключением союзно-оборонительного договора; считаю себя обязанным вашему величеству за то, что предложили своему народу заключение этого договора, и вменяю себе в честь быть союзником такого благородного и мужественного народа.
   Не сомневаюсь, что этот народ поймет, что я для него сделал, и что мне еще остается сделать для пользы и выгоды обеих сторон. Если ваше величество желаете от меня дальнейших соглашений относительно торговли, я не замедлю содействовать этому со всем моим доброжелательством, но, надеюсь, что с польской стороны будет такая же уступчивость, и от меня не станут требовать того, что неуместно по самой природе вещей даже для самого польского народа. Я согласен на пересмотр существующего торгового договора и на учинение нового, с уверенностью, что скоро будет понято, что предложенное мною вознаграждение мне за уменьшение значительной пошлины остается и будет оставаться единственным средством к возрождению торговли польскаго народа, и что я требовал себе не уступки, а обмена, приносящего Польше выгоды. Этот обмен уменьшил бы мои доходы, но послужил бы мне к заграждению входа в мои владения и способствовал бы моему усилению, а тем самым дал бы мне возможность сделаться полезнейшим союзником Польши. Я полагаю, что мне следовало войти в эти подробности и предложить вашему величеству соображения, которыя в Варшаве не были приняты с таким вниманием, с каким бы следовало .
   Фридрих-Вильгельм, таким образом, давал знать полякам, что ему во что бы то ни стало хочется приобрести Гданск и Торунь, и без уступки этих городов для Польши ничего не выйдет из заключенного союзно-оборонительного договора: англичане, подсмеиваясь над ним, называли его договором волка с бараном.
   Станислав-Август продолжал вилять: в беседах с людьми, нерасположенными к Пруссии, он говорил, что не следует делать уступок Пруссии, а в своих интимных письмах к Букатому делал соображения, что Польше приходится уступить Пруссии по крайней мере один Гданск без Торуня, но с тем, чтобы король прусский снял обременительные пошлины и сверх того отдал Польше часть Торунской территории, захваченной покойным прусским королем Фридрихом II, да сверх того, чтоб содействовать Польше в приобретении от Австрии Галиции. Люккезини, осведомившись, что Станислав-Август одним говорит то, а другим иное, заметил ему в глаза, что сестры королевские имеют над королем влияние. Я глава и первый гражданин Речи Посполитой, -- сказал король, -- я обязан наблюдать как торговые, так и политические выгоды моей нации. Не скрою от вас: меня беспокоит то, что, не получив от вас торговых выгод, мы подвергаемся опасности от императорских дворов". Этим он давал знать, что понимает бесплодность политического договора Польши с Пруссиею, потому что Пруссия не станет защищать Польши в случае опасности, не получив от нее желаемого по торговому договору. Люккезини, утешая его, сказал: "у Пруссии достаточно войска, чтоб заступиться за Польшу и защитить ее от опасностей".
   Польские обыватели продолжали испытывать тягость положения, в каком находилась Польша относительно Пруссии. Литвины подали на сейм жалобу и изложили в ней, что прусский король своими распоряжениями в Кролевце стесняет ввоз хлеба, и от этого литовские землевладельцы несут потери доходов. Письмо прусского короля к польскому, прочитанное в Избе в заседания 7 июля, возбудило неблагоприятные для прусского короля замечания. О пониженной им пошлине с транзитных товаров говорили, что это совсем не благодеяние для поляков, что и полпроцента было бы достаточно. Вопреки обещаниям понизить пошлины на форданской таможне, заявленным Люккезини при заключении союзно-оборонительного договора, там явились такие распоряжения, которые еще более обременяли торговлю. Плывшим по Висле польским судам отказывали в билетах для проплытия в Гданск и направляли их на Эльблонг (Эльбинген). Прусский король в своем письме называл двенадцатипроцентную пошлину старинною, существовавшею еще при польском обладании Западною Пруссиею, а члены сейма замечали, что такой пошлины прежде не было. "Прусский король, -- говорили послы, -- желает Гданска и Торуня потому, что эти города принадлежат Западной Пруссии, а Западная Пруссия его владение. А что же это за владение? Разве это древнее владение? Это печальное следствие раздела, эпохи, о которой воспоминание тяжело и нестерпимо для Речи Посполитой". Вся Изба, за исключением самых отъявленных обожателей Пруссии, была тогда против отдачи городов.
   Тогда патриоты приписывали неудачу заключения торгового договора с Пруссиею русским интригам и говорили, что для спокойствия Речи Посполитой следовало бы удалить из Варшавы русского посланника и не принимать его вовсе. Таким образом, ярые сторонники Пруссии опять готовы были вызывать Россию на войну. Но в то же время некоторые из них находились со Штакельбергом в приятельских отношениях: маршал Потоцкий входил с ним даже в соображение о выгодах, какие извлечет Польша из союза с Пруссией. "Вот, -- говорил он, -- дело политической мудрости! Этот оборонительный союз с Пруссией навсегда пресек Пруссии путь к расширению границ ее на счет Польши, и Польша перестанет быть целью ее политических спекуляций". -- "Вы очень обманываетесь, -- говорил Штакельберг: -- какой пользы вы можете ожидать от Пруссии, пока Висла в ее руках. Разрушения вашей торговли? Разве не видите, что ваше обнищание будет обогащением Пруссии. Сложная организация этого государства не может себя поддерживать иначе, как уменьшая ценность польских произведений, с целью обогатить свои магазины дешевой ценой, а потому она будет всегда поддерживать высокие пошлины, которыя вам будут приносить разорение". Штакельберг смеялся над политическими соображениями поляков и не давал веса никаким союзам Польши с кем бы то ни было. В апреле, когда, по-видимому, близко подходило к тому, что могла возникнуть вражда между Пруссиею и Австриею, Штакельберг в своих депешах замечал: "нужно только денег, да вступления русскаго корпуса в польския владения, и в Польше составится конфедерация против Пруссии за Австрию".
   В июне прусский король стоял в воинственном строе в Шенвальде, а между тем в Рейхекбахе собрались прусские и австрийские дипломаты на совещания при посредстве послов английского и голландского. Там на конференции с австрийскими уполномоченными, Шпильманом и графом Рейсом, Герцберг объявил, что Пруссия желает приобрести Гданск и Торунь с их округами и сверх того земли за рекою Оброю, от ее впадения в Варту до пределов Силезии, и округ между Нотецою и Вартою до Оборника, а оттуда, по прямой линии к Торуни или до впадения в Вислу Древеницы; Герцберг считал на этом пространстве 120.000 жителей и до 600.000 талеров дохода. От Австрии требовали уступки для Польши куска Галиции, заключавшего 300.000 жителей и приносившего 343.000 гульденов дохода. Сверх того домогались возвращения Бохни и Велички. Австрийские уполномоченные послали в Вену спрашивать решения. Между тем приехал Люккезини и сообщил королю, что поляки ни за что не хотят отдавать городов. Прусский король сильно рассердился на поляков, упрекал их в неблагодарности, решился не требовать более от Австрии никаких уступок и соглашался, чтобы все оставалось in statu quo, как было до войны с Турцией. На этом, к досаде Герцберга, покончились рейхенбахския конференции. Прусское войско оказалось ненужным в Польше, и генерал Калькрейт получил приказание воротиться в Пруссию. Рейхенбахский конгресс принес Польше только ту временную выгоду, что с тех пор Россия принуждена была вести войну с Турциею одна, без Австрии, потому что Россия не находила удобным, как того желала Австрия, двигать своего войска против поляков и пруссаков на защиту Галиции в пользу Австрии. Это побудило Австрию заключить с Турциею перемирие до окончательного мира, который должен состояться на условиях возвращения Турции всех завоеванных австрийским оружием турецких земель. Герцберг не терял однако Надежды приобрести Гданск и Торунь. "Хотя бы -- говорил он -- эти города прикованы были к облакам, все-таки они должны были оторваться и достаться Пруссии". Маркиз Люккезини замечал, что если поляки не понимают своего положения и путем дружелюбного согласия от них нельзя ничего выиграть, то удобнее будет доставить Пруссии желаемое приобретение посредством соглашения с императорскими дворами. Таким образом, союзно-оборонительный договор с Пруссиею не принес пока Польше ничего: Польша, желая себе покровительства, помощи и выгод от Пруссии, ровно ничего не хотела дать последней. А Пруссия от союза с Польшею, кроме приобретения территории, ничего и желать не могла.
   В ожидании обещанной королем прусским войны против Австрии, в которой и Польша думала принять участие по призыву своего благодетеля, сейм принялся за распоряжения по устройству войска. 8 марта, по предложению Малаховского, положено было учредить войсковой комиссариат для обмундирования войска. Предписано было войсковой комиссии принять строгие меры для укомплектования войска до 65.000, но вскоре на комиссию поступили жалобы, что войско плохо обучается, недостаточно комплектуется новыми рекрутами, а офицерам и солдатам не платится исправно жалованье. В апреле, по известиям Люккезини, всего войска налицо было в польской Речи Посполитой 43.600 человек при 132 орудиях; опытных генералов не было, хотя некоторые, записанные еще детьми в народовую кавалерию, считались состоявшими на службе лет пятьдесят, но из них никто не видал близко войны. Между тем обращено было внимание лиц прусской партии на Галицию, которая для поляков была главною целью в предполагаемой войне.
   Люккезини в 1790 году возобновил в Варшаве прошлогодние галицийские затеи. Устроили тайный галицийский комитет, членами его были: маршал Малаховский, Потоцкие, Игнатий и Северин, Казимир Сапега, Рыбынский, Морский и другие. Цель его была -- возвращение Галичины Речи Посполитой. Люккезини уверял поляков, что непременно и в течение этого года прусский король объявит войну Австрийской державе и в это время в Галичине должно вспыхнуть восстание. Комитет этот вел свои дела так секретно, что ни король, ни сейм не знали о его деятельности. Некто Казимир Ржевуский, человек отважный и лихорадочно деятельный, хотя, по отзывам его же соумышленников, неумный, исколесил всю Галичи-ну от Брод до Тарнова и возбуждал тамошнее шляхетство, ободряя его надеждами на скорую войну прусского короля и на помощь от него полякам. Нетрудно было найти сочувствие к предприятию: польское шляхетство в Галичине ненавидело австрийское правительство за урбариальный закон, ограничивавший произвол шляхетства над хлопами, а духовенство было недовольно реформами Иосифа II, касавшимися церкви и церковных имуществ; образовалась в Львове комиссия из тридцати членов, а под ее руководством появились такие же комиссии в других галицких городах; всеми заправлял тайный в Варшаве галицийский комитет. По инициативе последнего львовская комиссия составила и отправила к своему монарху Леопольду адрес с проектом особой конституции для Галиции. Проект этот вмещал в себе такой всевластный местный сейм, при существовании которого значение государя становилось в уровень с тогдашним значением польского короля и, кроме того, шляхетство домогалось иметь сорок тысяч местного войска, составленного исключительно из поляков. Такой проект подавался нарочно с уверенностью, что его не примут, а после того галицким полякам можно будет, когда откроется война с Пруссиею, пристать к прусской стороне и оправдывать себя тем, что прежде открытого восстания делались ими попытки достигнуть желаемых преобразований легальным путем. Проект, разумеется, не был принят и вся затея, измышленная прусским дипломатом-итальянцем, пошла по ветру. Недаром Люккезини писал своему королю, что в Польше, как в республике, невозможно вести секретных дел, затеи польские стали впору известны и в Петербурге, и в Вене.
   Остерман несколько раз говорил Деболи, что если поляки втянут прусского короля в войну против Австрии, то императрица должна будет защищать своего союзника и прикажет своим войскам вступить в пределы Речи Посполитой. В таком же духе делал ему предостережения и Кобенцель. Не надейтесь, -- говорил он, -- на то, что наш император и русская императрица заняты войнами турецкою и шведскою. Овладеть Галициею вам нелегко будет. Россия, наша союзница, тотчас станет поступать с вами по-неприятельски, ваш край будет театром войны, когда как если бы и возгорелась у нас война с Пруссиею, а вы не будете в нее вмешиваться, то и воюющие стороны не зацепят вашего края. Об этом сообщил в Варшаву Деболи. Из Вены пришли туда вести еще грознее: Леопольд сказал галицийским депутатам, что если в Галичине начнутся беспокойства, то там немедленно явятся козаки. Игнатий Потоцкий ни во что ставил эти предостережения, полагая надежду На могущество и силу прусского короля. Но ему справедливо возражали, что Фридрих-Вильгельм, занятый военными действиями против австрийцев, не поспеет подать помощи полякам, как войдет Потемкине войском: тотчас поднимутся хлопы, и это еще наименьшая беда, если Украина, Волынь и Подол достанутся во власть Москвы, и Речь Посполитая лишится 12-ти миллионов дохода с податей на содержание войска. Хуже будет от хлопских бунтов, которые уж и так настращали шляхту по всей Руси. И нельзя было сказать, чтобы опасения поляков с этой стороны были суетны. Кобенцель извещал свое правительство, что когда он заметил Остерману, что поляки как бы на угрозу России собирают под Брацлавом войска тысяч двадцать пять, а может быть и более, Остерман ответил: а мы против них выставим тысяч тридцать Козаков. Наконец, если бы поляки и остались в выигрыше, то нелегко бы пришлось расплачиваться с прусским королем за его услуги, тем более, что он сулил Польше только часть Галиции, а не всю, а себе заранее требовал уже Гданск, Торунь и три воеводства великопольские. Все это прохолодило польский задор, а прусский король, вместе войны против Австрии, обещанной чрез Люккезини, поддаваясь советам Герцберга, составлял уже себе иные планы, не так благожелательные для поляков.
   В августе опять возник вопрос об отдаче Пруссии городов. Пруссия все-таки снова давала знать, что Польше необходима ее дружба, а эта дружба может быть куплена только ценою территориального пожертвования. Гэльс уговаривал поляков уступить Пруссии и доказывал, что Польша через это не потеряет, а выиграет. Во-первых, Пруссия недаром возьмет эти города, а за сбавку пошлин; во-вторых, он от имени Англии предлагал Польше такие выгоды, которые сами по себе покроют потерю городов: вся торговля Англии с Россиею перейдет к Польше. 10-го августа Гэльс имел с королем длинный разговор об этом. Вам известно, -- сказал король, -- как назад тому тридцать лет ваши министры находили, что содержание Гибралтара сопряжено с большими издержками, и готовы были уступить его. Испания предлагала за него Англии разныя выгоды, но никто из ваших министров не решился представить этого предложения на обсуждение народа, зная, что народ против этого". -- "Я понимаю ваше сравнение, -- сказал Гэльс, -- только мое предложение происходит не по наущению Прусни, но в силу того убеждения, что пока прусский король не овладеет Гданском, до тех пор мы, "англичане, не в силах склонить его даровать Польше торговые льготы, а нам они нужны так же, как и Польше". -- "Я не принимаю предложения, -- сказал король, -- не обещаю выхлопотать принятия его на сейме, а только предположительно спрошу вас, можете ли вы выхлопотать нам, чтоб и в Кролевце, как и в Гданске, были уничтожены стеснительныя постановления для нашей торговли? Будет ли Голландия заодно с вами? Даруется ли нам свобода торговли в Силезии и торговый транзит в Саксонии и во всей Германии? Примут ли наконец Англия и Голландия на себя гарантию даже до того, чтобы объявить войну прусскому королю, если он будет стеснять наш транзит до Гданска и обратно, и вообще устраивать нам разныя затруднения на Висле". На второй и третий вопросы Гэльс отвечал утвердительно, но относительно первого и четвертого не мог дать решительного ответа без предварительного соглашения со своим двором. "Англия, -- сказал он, -- дорожит торговлею с Польшей, ей нужно получать дерево для судов и мачт, лен, коноплю, смолу, деготь и железо, словом, все, что нужно для мореходства по низшей цене, чем эти продукты получаются из России, с которой? Англия не хотела бы дружить; но торговля с Польшею не состоится, пока прусский король не уничтожит пошлин, пока не получит Гданска, вот почему Англия не советует вам потерять Гданска, который без того не приносит вам никакой пользы, а вы за то приобретете выгоды, каких не имели". Король мало-помалу склонялся к мысли о необходимости отдать города, по крайней мере Гданск. Наша Речь Посполитая больна -- говорил он на сейме, -- и лучше ей сделать ампутацию и приобрести за то дружбу сильного соседа, чем упорным отказом возбудить в нем холодность, а может быть и нажить в нем врага, тем более опасного, что, по близости, он имеет возможность вступить во владение Речи Посполитой прежде, чем далекие союзники могут прийти к полякам на помощь. Нам предстоит что-нибудь одно из двух: или допустить перемену в судьбе Гданска и Торуня, или подвергать Речь Посполитую опасности разрушения". Маршал Малаховский был за отдачу. Игнатий Потоцкий кричал, что Польше представляется великое счастье и надобно им пользоваться, пока можно уступкою двух городов купить расположение сильного соседа. Но большинству послов казалось противною и страшною одна мысль отдавать что-нибудь после того, как Польшу насильно принудили к уступкам по первому разделу. Послы твердили, что у поляков есть только один приморский город, и как с ним расстаться: тогда все море будет от них отрезано. Прусская партия находила смешными и детскими такие доводы. "Странно думать, -- говорили люди этой партии, -- о приморском городе, когда дело идет о спасении целого государства". Были и такие, которые были во всем прочем заодно с Игнатием Потоцким, но на отдачу Пруссии городов ни за что не соглашались. Наконец, 5-го и 6-го сентября на сейме состоялся закон, по которому впредь запрещалось делать какие бы то ни было предложения об уступках или обменах владений Речи Посполитой. Этому закону назначали заранее место в числе коренных законов будущей конституции. После этого долго никто не смел заикнуться об отдаче Гданска и Торуня. Из лиц, составлявших полный комплект Избы, большая половина отлынула от дел. В заседании было не более 130 человек, и тех большая часть следовала за некоторыми крикунами. Прусской партии не удалось на этотчраз перекричать противных ей крикунов. Масса послов не хотела входить в размышления о выгодах или невыгодах такой отдачи, а просто по чувству национального самолюбия волновалась при одной мысли уступать что-нибудь из польской территории.
   Рейхенбахский конгресс, постановивший оставить дела без перемены в прежнем положении, разрушал надежды польских патриотов на войну, которая, как они думали, вспыхнет между Пруссиею и Австриею и в которую, казалось, должна впутаться Россия. Известие, что все кончилось мирно, привело их на первых порах в уныние. Но тут прусский король чрез своего уполномоченного Гольца, заменявшего место Люккезинит временно находившегося в отсутствии из Варшавы, сообщил, что дело еще не совсем кончено и что он предложил России принять также рейхенбахское постановление, а следовательно помириться с Турциею на таких же условиях, как Австрия; если же Россия не согласится, то, может быть, Речи Посполитой придется употребить в дело свои военные силы вместе с прусскими. На ту пору посланник Речи Посполитой в Константинополе, Петр Потоцкий, прислал для утверждения сеймом проект союзного договора Польши с Турциею, составленный по наущению турецких министров, по которому Польша и Турция взаимно обязывались действовать войною против России с целью возвращения отнятых Россиею турецких и польских областей. Надеясь на заявление прусского короля о возможности войны против России, патриоты, с Игнатием Потоцким и сеймовым маршалом Малаховским во главе, ухватились с восторгом за этот проект. Под их руководством Депутация Иностранных Дел постановила представить этот проект на сейме для утверждения. Между тем сам, объявивший им заявление прусского короля, Гольц в своем донесении к своему государю смеялся над легкомыслием и легковерием поляков. "У этого народа, -- писал он, -- такой характер, что малейшая противность сбивает поляков с ног, а чуть только они успокоятся духом, тотчас готовы на смелые и энергичные затеи. Достаточно было представлений от меня и от уполномоченных английскаго и шведскаго, чтоб они изменили взгляд на рейхенбахския постановления. Австрии поляки теперь уже не страшатся; у них отзывается ненависть к России и является желание отомстить ей за ту зависимость, в которой они от нея находились до настоящего сейма". К счастью, король Станислав-Август, к которому явилась Депутация Иностранных Дел с Малаховским, остановил горячность патриотов, представив им опасность, какой они подвергают отечество, раздражая некстати и преждевременно Россию, и убедил их по крайней мере дать полномочие послу Речи Посполитой в Константинополе заключить предполагаемый договор с Турциею только тогда, когда пребывающие в Константинополе уполномоченные прусский и шведский дадут поручительство, что их дворы разом объявят войну России. Король заранее предвидел, что этого не будет и таким образом договор Речи Посполитой с Турциею не состоится. С такою оговоркою проект был представлен сейму 2 сентября при закрытых дверях, был утвержден и отослан в Константинополь. Договор действительно не состоялся и, что всего замечательнее, не состоялся, главным образом, по тайному противодействию прусского посла в Константинополе Кнобельсдорфа, который, по внушению своего правительства, не допустил заключить торговых условий Польши с Турциею, долженствовавших представить Речи Посполитой свободу торговых сношений на черноморских берегах, потому что Пруссия Находила, что это было бы в ущерб ее торговым выгодам на Балтийском море.
   Князь Понинский сделался тогда истинным "козлом отпущения грехов", тяготевших на многих. Процесс его тянулся до сентября 1790 года. Его выпустили из-под ареста и отдали на поруки иноврацлавскому послу Лещинскому. Когда по поводу Гданска и Торуня сейм вообще был раздражен против уступок в чужие руки польских земель, налегли на него, как на виновного в подобном деле в былое время. Понинский, предвидя, что ему не сдобровать, убежал снова из Варшавы на почтовых лошадях, но случилось, что тот самый офицер, который в первый раз упустил его, встретился с ним в Гневошеве, едучи по делам службы, задержал и доставил в Варшаву. Это второе покушение ускорило приговор над ним. Через несколько дней Понинского посудили к лишению всех титулов и шляхетского достоинства и к изгнанию из отечества. Самое фамильное прозвание у него было отнято. Для примера и назидания современникам и потомкам его хотели было водить по варшавским улицам при звуке труб, со всенародными возгласами: вот изменник!" Но члены его семейства просили избавить их фамилию от такого поношения: ходатайство их было уважено тем более, что одна из сестер его была за братом курляндского герцога. Преступника отправили за город в карете, под прикрытием военного караула, с тем, чтоб через четыре недели его уже не было в границах Речи Посполитой.
   Но Понинский, как бы в насмешку над судом и над целым сеймом, прибыл в свое имение недалеко от Варшавы, и там задал великолепный пир, надевши мундир русского генерала и навесив русские ордена. Его осуждение не помешало многим съехаться к нему по его приглашению; он все-таки был вельможа, покровительствуемый Россиею. Понинский удалился в Галицию, где у него были имения.
   В сентябре Штакельберг попрощался с Польшею. Екатерина была недовольна этим старым и осторожным слугою, в особенности за советы примириться с Турциею. Вместо него прибыл Яков Булгаков, бывший послом в Константинополе и при начале войны засаженный там в Семибашенный замок. Система действий, предписанная ему, была система выжидания и видимого невмешательства. "Я мыслю, -- писала ему Екатерина, -- что в их деле, по злобе нации польской к России, мешаться не должно, дондеже часть нации меня не призовет; разве откроется вперед случай такой, где с пристойностью к тому приступить могу, котораго и не уступлю конечно. Императрица приказывала приласкать поляков, замечать: "если они сходны к реконфедерации и обнадеживать доброжелающих, но не ходить за ними и не показывать, что сие нужно, либо на сердце лежит". Екатерина считала поляков продажными, была уверена, что всегда можно будет подкупить влиятельных лиц, и оставляла решение своих планов до будущего времени. Наклонность к Пруссии она объясняла исключительно подкупом. Пусть поляки поживут на счет короля прусскаго", писала она. Игнатия Потоцкого она почитала вполне продажным и выражалась о нем в письме к Булгакову так: "Понеже надворный маршал Потоцкий, несмотря на присягу свою, к деньгам оказался лаком, где полезен быть может, вы то к случаю не оставьте сие употребить в нашу и друзей наших пользу". России неприятна была связь с Пруссиею, а равно и замыслы ввести наследственное правление. Булгаков должен был мешать и тому и другому. Канцлер Остерман об этом предмете такия писал наставления Булгакову: "Надо стараться всеми силами, чтоб выбор не пал ни на котораго из принцев прусских, ниже на кого-либо из преданных двору тамошнему, сего-то события отвращение ея императорское величество поручает бдению и попечению вашему... И потому остерегать благомыслящих поляков и умеющих о пользе своей разсуждать от такого хитраго берлинским двором их уловления. Вы можете изъяснить, что при выборе кандидата, надобнаго сему двору, Польша подвергнется тому жребию, каковый постиг республику Голландскую, по принятии королем прусским в делах ея участия под предлогом свойства со статгальтером, и надежным приятелям вы должны внушать словесно, коль не основательно удостоверение соотчичей их в великодушие и безкорыстие двора берлинскаго, приводя им на память учиненное республике о уступке ему городов Торуни и Гданска предложение и все происходившие в Рейхенбахе переговоры, где не столько настояло дело о выгоде его союзников, сколько о распространении его собственных областей, и хотя он объявил, что or требования своего на те города отрицается, однако известно, что присвоение их и ныне не упускает из вида". При этом Остерман поручил Булгакову показать, кому нужно, письмо русского посланника Алопеуса в Берлине, доказывающее, что прусский король так или иначе, а все-таки помышляет о приобретении Гданска и Торуня.
   Булгаков, приехав в Польшу, нашел, что там в публике господствует неблагоприятное расположение к России. "Все почти чуждаются нас, -- писал он в своих донесениях; -- быть врагом России сделалось модою: ино и не чувствует к ней вражды, а притворяется человеком прусской партии. Враждебное настроение к России несколько ослабело после рейхенбахского конгресса, но осенью опять усилилось. "Причина та, -- писал Булгаков, -- что Пруссия пожертвовала тогда 150.000 червонцев для раздачи послам, поручив раздавать их Игнатию Потоцкому". Оттого, по замечанию Булгакова, внезапно появилось в Польше множество прусской монеты. Поляков манили обещаниями, что Пруссия соединяется с Австриею; другие европейские страны пристанут к союзу; все пойдут на Россию за Польшу и отнимут у России Белую Русь, Киев и пр. Теперь, -- писал Булгаков, -- послы прожились и разорились, и многие только и живут, что прусскими деньгами; не без основания можно думать, что все падки на деньги и продадут себя тому, кто дороже заплатит {Трудно решить, в какой степени справедливо это известие, не имев под рукою секретных прусских дел.}.
   Вопрос о наследственности престола долго не смел появляться в сеймовой Избе, но давно уже кружился в обществе; у маршала Малаховского и у Игнатия Потоцкого часто совещались об этом. В начале 1790 года поляки, толкуя об этом вопросе, сами недоумевали, откуда он явился; иные говорили, что мысль эта навеяна от России: ее считали плодом честолюбивых замыслов Потемкина, которому, как утверждали, хотелось быть государем или княжества, составленного из Бессарабии, Молдавии и Валахии, или же Польши. Указывали на гетмана Браницкого, что он, по свойству с Потемкиным, распространял эту мысль. Браницкий, чтоб снять с себя это обвинение, тотчас заявил себя решительным противником наследственности. Щенсный-Потоцкий и Ржевуский показали себя ярыми врагами этого замысла, и оба удалились из Варшавы. Ржевуский, проживая в Дрездене, напечатал брошюру, где порицал наследственность и защищал избирательное правление. Браницкий распространял в Польше это сочинение в тысячах экземпляров. Сторонники старого порядка полагали, что мысль о наследственности внушил Люккезини, в надежде, что поляки выберут на престол принца из прусского дома, и Пруссия таким образом со временем, если не тотчас, овладеет Польшею. Король Станислав-Август старался уклоняться от этого вопроса, а когда его наводили на разговор об этом, то он соображался с кем иметь дело, прогрессистам он говорил, что, по его мнению, упадок Польши начался с введением избирательного правления. Штакельберг при всяком случае, сообразуясь со своими инструкциями, отклонял короля и панов от этой мысли. Главный аргумент его состоял в том, что Польша никак не может избежать войн, которые будут для нее разрушительны. "Но уж если поляки решатся ввести у себя наследственное правление, -- говорил он, -- то пусть вводят не иначе, как с согласия императорских дворов, и дадут корону тому, на чей выбор оба двора будут согласны@. Штакельберг думал было воспользоваться ссорою, которая произошла между Игнатием Потоцким и Казимиром-Нестором Сапегою и несколько времени занимала весь город, но не успел ни в чем. Люккезини так настроил панов-патриотов, что они если и не ладили между собою, то все-таки не выходили из-под влияния прусского посланника. Люккезини, однако, не давал им прямых советов ввести наследственное правление и, напротив, прямо говорил, что прусский король не потерпит его, как только увидит в нем небезопасность для спокойствия Пруссии; но вместе с тем он настраивал поляков на введении таких перемен, которые шли в разрез с избирательным правлением. В Петербурге понимали дело так, что мысль о наследственности считали внушением прусского двора, желавшего посадить на польский престол своего принца. После отъезда Штакельберга Булгаков, сначала видя, что все настроено против России, посыпал русскими полуимпериалами и тем открыл себе путь к дружеским беседам с послами. "Ведь прусскому королю, -- говорил он полякам, -- хочется обмануть вас, вы отдадите ему города, он свое возьмет и покинет вас". Отведавши русских денег, некоторые послы начали сильнее кричать против прусской жадности и двоедушия.
   Работы по рассмотрению конституции шли чрезвычайно вяло, и для внутренних улучшений сейм не сделал ничего. Финансы не поправлялись: обыватели не вносили исправно установленных сеймовых налогов. Налог на шкуры потерпел великое посрамление. По распоряжению правительства учрежденные для этого писари брали шкуры от мясников и доставляли в нарочно устроенные по городам сараи; постройка сараев, жалованье чиновникам, перевозка шкур, их размещение потребовали сразу значительных затрат. От плохого присмотра шкуры портились и наполняли воздух в городах заразительным смрадом. От порчи множества шкур цены на кожевенные товары возвысились. Они вздорожали еще и оттого, что для удобства продажи из казны определено было продавать их только тем, которые покупали не менее 60-ти шкур зараз. Большая часть ремесленников, занимавшихся выделкою шкур, были люди бедные и не могли делать больших закупок; поэтому шкуры покупали в казне евреи и высылали их за границу или продавали поодиночке очень дорого. Таким образом, дороговизна кожевенных изделий дошла до того, что простые мужичьи сапоги стоили никак не менее 12 злотых, что по тогдашним ценам было неслыханно дорого. Казна сама почувствовала скоро неудобство своих операций: войско нуждалось в обуви, в конской сбруе и вообще в разных принадлежностях из кожи, и скарбовая комиссия понуждала ремесленников доставлять в войско необходимые изделия; тогда ремесленники доставляли заказы из дурного материала и отговаривались тем, что из казны получают испорченные шкуры. Правительство нашло, что писаря, учрежденные для отбирания у мясников шкур, делают злоупотребления, а это еще более умножило неудобство, потому что потребовалось содержание новых чиновников. С дороговизною на кожи возникла договизна на мясо: за фунт платили 10 грошей; скот, напротив, дешевел. Много мелких торговцев и промышленников лишились средств пропитания. Таким образом, вместо ожидаемой по расчету прибыли десяти миллионов, казна не получила и трех; зато эта мера возбудила всеобщий ропот и негодование. В то время носилась молва, будто оставшиеся без куска хлеба рабочие производили пожары. Действительно, в течение лета 1790 года по всем областям Речи-Посполитой было множество пожаров, но надобно принять во внимание, что лето было чрезвычайно сухое, горели леса и болота.
   Установленная 10-го сентября 1789 года депутация для составления проекта формы правления подала часть своего проекта о сеймиках; против нее поднялись голоса. Находили, что депутация не соблюдает предписаний сейма. Ей предписано было изложить кардинальные законы Речи Посполитой, обязанности верховных магистратур и их отношения между собою. Депутация умышленно проминула кардинальные законы. Это сделано было потому, что в число кардинальных законов входило избирательное правление, а большинство членов депутации склонялось к наследственности. Тогда в публике более и более развивалась мысль о необходимости заменить избирательное правление наследственным или, как говорилось, ввести избирательное правление по фамилиям, а не по лицам. Депутация думала, что, подавая проект по частям, она успеет обратить в закон многое касающееся управления, а кардинальные законы оставить напоследок, а между тем умы более подготовятся и освоятся с мыслью о наследственности. Но этого ей не удалось. Сейм предписал ей изготовить проект, начиная с кардинальных прав. В июне он постановил продолжать свою деятельность до 1-го марта 1791 года, в тех видах, что много из старых учреждений уничтожено, новые еще не установлены или не приведены в действие, а чтоб не стали говорить, что сейм самовольно захватывает в свои руки верховную власть на многие годы, без воли нации, то многие тогда заявляли мысль просить собранные сеймики выбрать новых послов и присоединить к старым, так, чтобы сейм был в двойном числе. Присутствие старых в сеймовой Избе представлялось необходимым потому именно, что много важных дел, ими начатых, оставалось не оконченными; казалось благоразумным, чтобы их кончали непременно прежние, которые начали, хотя и вместе с новыми. В августе депутация для составления проекта формы правления подала вновь своей проект и прибегла к другого рода увертке. Ей предписывали начать с кардинальных прав, но сделать так значило заранее объявить кардинальными правами такие законы, которых изменения они домогались, поэтому она представила конституционные права, обозначив в рубрике: права конституционные, в число которых входят и кардинальные. Таким образом, депутация предоставляла сейму порешить, что признавать кардинальным; между тем по делам, касающимся так называемых конституционных законов, необходимо было двух третей голосов, для изменения же кардинальных нужно было единогласие. При извлечении кардинальных законов из представленной массы конституционных выступил наружу вопрос об избирательности и наследственности престола, и сделался предметом прений. Но потом оставили его и начали заниматься другими, составлявшими также сущность кардинальных законов. В сентябре коснулись религии. Сперва сейм решил принять господствующими три вероисповедания: римско-католическое, греко-униатское и дизунитское (православное); но через несколько дней, 25-го сентября, сейм сделал изменение, признал господствующей одну римско-католическую религию обоих обрядов: латинского и греко-славянского; православная религия наравне с протестантством допускалась только в качестве терпимой. Один из кардинальных законов должен был определить, должна ли законодательная власть Речи Посполитой сосредоточиваться исключительно в шляхетском сословии. Тогда от прогрессивной партии последовало новое домогательство даровать городам право посылать представителей, но еще раз было отвергнуто. Такое неблагоприятное для городов настроение произошло также и оттого, что в Варшаве в это время случились беспорядки. Какой-то портной поймал на улице шедшего с работой еврея, не записанного в цех и, следовательно, не имевшего права заниматься ремеслом. Он потащил его в цех. Евреи стали отбивать своего единоверца и прибили портного. Тогда толпа ремесленников бросилась на евреев, грабила их дома и бросала в колодцы их пожитки. Городская маршалковская стража бросилась унимать свалку, мещане прогнали ее и кидали на нее каменьями, это дало на сейме повод указывать неодобрительно на мещанское сословие вообще и находить, что мещане недостойны чести, какую им хочет дать прогрессивная партия.
   На предварительных совещаниях, происходивших а доме маршала Малаховского, а также и в собраниях, бывших у разных послов, членов сейма, разговоры и прения все сходились к одному вопросу о том: должно ли быть в Польше избирательное или наследственное правление? Сторонников наследственного становилось все более и более, но между ними еще не составлялось единогласия относительно выбора лица, достойного открыть ряд наследственных польских королей. Игнатий Потоцкий расположен был отдать польскую корону прусскому принцу или даже самому прусскому королю. Однажды, находясь в доме княгини Сангушковой, где часто собирались лица высшего круга, Потоцкий, проповедуя свои идеи, говорил: "Ах, если бы нам убедить прусского короля принять польскую корону; это трудно, потому что он боится отважиться на войну, которая последует с Россиею и Австриею. Ах, если бы можно было успеть в этом! Вот был бы наилучший для нас исход. Польша соединилась бы с Пруссиею, как некогда соединилась с Литвою, с равным правом как для католиков, так и для диссидентов, покупать в Польше и Пруссии имения, занимать места и должности, с открытием свободной торговли между обеими соединенными странами. Можно, мне кажется, усыпить Россию и Австрию, дозволя им расширить свои владения насчет Турции, а со временем, когда мы окрепнем, можно будет войной отнять те земли, которые от нас отторгнули эти государства. Европа не будет препятствовать соединению Пруссии с Польшей. Напротив, царствующий в Европе дух свободы встретит хорошо идею соединения двух государств под конституционным правлением". Ему замечали, что невозможно согласить на это польское дворянство. "Правда, -- отвечал Потоцкий, -- но в крайнем случае мы поднимем мещан и освободим крестьян". Но слова остались словами. Дело было чересчур трудное, и сам Потоцкий остановился бы, когда бы встретился в области дела с тем, что льстило его воображению. Надобно было, во-первых, принять во внимание, что прусский король был протестант и по отношениям, привязывавшим его к своей наследственной стране, не мог сделаться католиком; этого уже было достаточно, чтобы поляки отвергли его кандидатуру; во-вторых, Фридрих-Вильгельм властвовал в своем государстве неограниченно, и уж конечно был склонен скорее в Польше властвовать таким же образом, чем вводить в свое государство что-нибудь новое, похожее на польское, как того хотел Потоцкий, выражаясь о соединении Польши и Пруссии под одним конституционным правлением. Что же касается до поднятия мещан и крестьян, то на это недостало бы у Игнатия Потоцкого деятелей, а если бы возможно было начать такое волнение, то оно ничего не поделало бы против организованных войск соседних государств, которые тотчас, бы наводнили Польшу.
   Другие говорили, что Польше лучше всего следует приобресть союз с сильной Англией и выбрать в наследственные короли английского принца. При тогдашних обстоятельствах это казалось самым здравым предположением, но оно не имело за собою популярности; не находилось охотников взяться энергически за эту мысль. Притом было два препятствующих обстоятельства: во-первых, английскому принцу надобно было переменять веру, во-вторых, он был бездетен. Король Станислав-Август думал еще об одном кандидате -- о внуке Екатерины; об этом у него, как кажется, и было говорено с государынею еще в Каневе, но в те времена трудно было решиться заговорить об этом, да и король стал не тот, что был прежде. Хотя он сдерживал задор польских патриотов против России и постоянно давал советы избегать всего, что могло дразнить ее, но уже не отвращался, как в начале сейма, от союза с прусским королем, соперником русской императрицы, напротив, признавал, как выразился в одномсвоем письме к Букатому, польскому послу в Англии, что желает находиться в теснейшем союзе с Пруссиею и Англиею, потому что только такое положение заставит Россию уважать польскую нацию. К числу кандидатов в преемники Станиславу-Августу причисляли также в то время герцога брауншвейгского, родственника прусского короля, шведского принца герцога зюдерманландского и самого шведского короля Густава III, о котором говорили, что он старался подделаться к полякам и с этой целью на бале, данном в Дротнингсгольме, явился в польской национальной одежде. Есть известие, что он сообщал свое желание соединить своею особою две короны, шведскую и польскую, императрице Екатерине, и она не противоречила ему, держа свое на уме. Все эти кандидатуры остались только в области политических сплетен своего времени и не имели партий у поляков на сеймиках. Большинство склонялось к выбору в преемники-Станиславу-Августу саксонского князя-избирателя, родственника покойного польского короля Августа III, католика по вере, знавшего даже по-польски. Этот принц более чем всякий другой казался подходящим; притом поляки думали, хотя ошибочно, что берлинский двор не будет препятствовать его выбору; даже те, которые ни за что не хотели наследственного правления, готовы были признать его преемником Станиславу-Августу, в качестве будущего избирательного короля. Когда об этих вопросах толковали у Малаховского, то под влиянием хлебосольства многие послы потакали речам о преимуществе наследственного правления; другие, по крайней мере, уклонялись от резких возражений, но как скоро начали говорить об этом в сеймовой Избе, тотчас оказывалось, что большинство стоит за сохранение старины. Как лучший и законнейший исход этого дела, некоторые предлагали обратиться к народу с вопросом о преемничестве и спросить на сеймиках все польское шляхетство, желает ли оно назначить преемником Станиславу-Августу саксонского князя-избирателя Фридриха-Августа. Против этого стали было возражать, что такое обращение несообразно с законами государства, не дозволявшими открывать сеймиков в то время, когда сейм собран или находится в действии. Брестский посол Матушевич дал такую мысль: надобно прекратить деятельность сейма на ту пору, когда соберутся сеймики, и в таком случае нужно считать сейм распущенным. Предложили выбрать на сеймиках новых послов и на сейм и вместе с тем утвердить на дальнейший срок представительство за старыми так, чтобы сейм отправлялся двойным числом голосов. Король согласился на это из первых, и вообще старался в то время заслужить расположение прогрессивной партии, не объявляя, впрочем, себя решительно за наследство, и постоянно твердя, что он соображает свои убеждения с волею народа.
   Киевский посол Трипольский, говоря против намерения назначать польскому королю преемника при жизни царствующего лица, привел анекдот о канонике, который заранее составил завещание в пользу своих родных и служителей, а они за это ускорили его кончину. "Я люблю отечество более самого себя и потому не боюсь ничего подобнаго", сказал король и заслужил одобрение прогрессистов за хорошую фразу. После восьмидневных споров и горячих криков, наконец, 20 сентября порешили открыть сеймики для выбора новых послов, которые бы составляли сеймовую Избу вместе с прежними, и предложить к обсуждению и решению вопросов в такой форме: можно ли при жизни настоящего короля избрать ему преемника в особе князя-избирателя. Некоторые прогрессисты долго боялись этого; они знали, что такое польские сеймики, как легко ими руководить богатым и ловким панам, и как крепко укоренена была в шляхетстве рутина старо-польской вольности, но потом на эту меру согласились с большинством в надежде, что, быть может, эта мера послужит в пользу и им, как противникам: и они с своей стороны имели в виду разъехаться по воеводствам и настраивать сеймики на свою сторону. Формула вопроса о преемнике составлена уклончиво: спрашивали только о преемничестве, а никак не о наследственности; таким образом можно было в некоторых воеводствах настроить сеймики до того, чтобы они сами, как будто по своему произволению, потребовали наследственного правления; в других же если не скажется об этом ничего ни за, ни против, то потом можно будет на сейме установить наследство, опираясь на то, что несколько сеймиков заявили желание, а другие не заявили своего нежелания. Таким образом, маршал сейма от 8 октября издал универсал о собрании сеймиков на 16-е ноября, а сейм закрывался до 16 декабря, когда должен был открыться с двойным числом послов. В универсале не только не было ничего о наследстве, но ясно было заявлено, что избирательное правление останется ненарушимым.
   Такое последнее решение было противоположно советам саксонского министра Эссена, который говорил полякам: "Установите прежде твердый порядок правления, потом уже выбирайте преемника, потому что вашим соседям, особенно России, в ваших реформах неприятнее всего то, что вы пытаетесь вводить наследственное правление; избегайте преждевременно раздражать сильных, пока вы сами не усилились". Но полякам казалось, что они достаточно сильны: уже они заручились союзом с Пруссиею.
   Между тем прусский король уже изменил свои планы, прекратил недоразумения с Австриек) и сближался с Россиею: последняя, будучи принуждена воевать против Турции одна, соглашалась на примирение при посредстве Пруссии. Прежний друг Польши, Люккезини отправился в Турцию примирителем и хлопотал о том, что шло вразрез с желаниями и видами Польши. Он уговаривал турок уступить требованиям России. В видах Пруссии было устроить этот мир для того, чтобы потом можно было вместе с Россиею приобрести на счет Польши те выгоды, которых Пруссия не могла получить добровольно по причине упрямства поляков; не зная этого, поляки хлопотали о продолжении войны, мечтали не только обезопасить от России свое государство, но напомнить москалям былые победы, унизить, наказать, потоптать враждебную Москву. Польские затеи заключить с Оттоманскою Портою договор во вред России становились на будущее время самым благовидным предлогом для России. Россия не показывала неприязненных действий к Польше, вывела свои войска из польских владений по требованию сейма, удерживалась от вмешательства во внутренние дела Польши. Екатерина предвидела, что поляки сами объявят ей вражду. Ожидать пришлось недолго. Бессильная держава легкомысленно задирала сильную и, конечно, должна была ожидать себе за то возмездие.
   

VIII.

Варшавское общество и нравы во время сейма

   Характер сейма -- медленность в работах, широкие замыслы и узкое понимание способов их осуществления, богатство затей и скудость средств, мало дела и много слов, все, чем отличался тогдашний сейм, шло как нельзя более в уровне с образом жизни послов за пределами сеймовой избы и с характером общества тогдашней польской столицы. Живой и легкий нрав поляков располагал их к тому, чтобы начинать и не кончать, спешить к цели и внезапно останавливаться на полдороге, и, главное, убегать тяжелого труда, когда последний должен был сменять красноречие. У поляков всегда, где только собиралось большое общество, являлись кутежи, пиры и битье в баклуши. Никогда еще Варшава не видала в стенах своих такого стечения шляхетства, и никогда не предавалась с такою забывчивостью широкому разгулу. В прежние времена Варшава не славилась шумным обществом; паны не любили жить в столице, как и вообще польское дворянство не жаловало городов. Дедовские привычки располагали панов предпочитать городам свои наследственные палаццы в имениях, где жилось им так весело; если же кто чувствовал однообразие такой жизни, тот ехал не в польский город и не в польскую столицу, а куда-нибудь во Францию или Италию, где поляки своею расточительностью и податливостью всякому надувательству произвели даже пословицы: far viaggio alla Polacca -- странствовать по-польски. Только во время сеймов, в продолжение шести недель, Варшава оживлялась, когда съезжались туда послы, а за ними всякие любопытные обыватели и евреи, которым только в это время дозволялось торговать в Варшаве; отовсюду привозились товары для прельщения панских глаз. Неудивительно, что вообще Варшава в былые времена казалась скучным и заброшенным городом. С Августа III она начала мало-помалу оживляться, но блистательное ее положение наступило при Станиславе-Августе. Город расширялся, пролагались целые новые улицы, воздвигались здания за зданиями, обновлялись ветхие и пришедшие в упадок от долгого небрежения. Заброшенный дворец Яна-Казимира на Краковском предместьи был возобновлен, украшен и отдан под корпус кадет. Королевский замок, на который мало обращали внимание при Августах, живших больше в Дрездене, был отделан, наряжен и украшен картинами художников, пользовавшихся покровительством польского короля. Построены красивые казармы для гвардии и артиллерии. Явилось несколько новых красивых церквей: кармелитский монастырь, две протестантские церкви и униатский монастырь на Медовой улице; выстроено здание публичного театра на площади Красинских; за городом распространен дворец в Белянах и построены великолепные Лазенкн с прекрасным садом: король особенно о них заботился. Подражая, ему, паны начали поправлять свои палаццы и воздвигать новые; сделалось модою содержать их в столице, щеголять ими и проживать в них от времени до времени, расточая св^е гостеприимство. Такой характер Варшавы дошел до своего апогея в эпоху конституционного сейма; как будто чувствуя, что над Польшей висит роковой приговор судьбы, все спешили пожить как можно необузданнее и размашистее; всеувлекающее, всеопьяняющее веселье охватило польскую столицу.
   Если мы перенесемся воображением в Варшаву конца XVIII века, то не найдем в ней того европейского образа, который делает ее теперь похожею на все вообще столицы и большие города Европы. Несмотря на важные улучшения во времена Станислава-Августа, она все еще усеяна была бедными деревянными постройками с гонтовою крышею, нередко снабженною живописными щелями, обросшими травою, которые хозяева от бедности и беспечности не могли починить. Таким образом, улица Новый Свет, составляющая продолжение Краковского предместья, красивейшей части города, в то время еще вся почти состояла из таких зданий. Так называемое "Старое Място" наполнено было каменными строениями с виду поразительно грязными, обыкновенно в два этажа, но иногда и в три; дома эти принадлежали торговому классу, внизу были погреба и лавки, вверху лишние покои отдавались внаем, и здесь гнездилась бедность и нечистота. Всех улиц, больших и малых, считалось тогда 190, но из них не более десяти были порядочно вымощены; на остальных если и была мостовая, то в такой степени дурно устроенная и плохо содержимая, что скорее препятствовала езде, чем способствовала ее удобствам. Осенью и во время больших дождей грязь была невылазная, -- переходить улицы можно было не иначе, как в больших сапогах. Впрочем, сколько-нибудь зажиточный поляк не ходил по городу, а ездил в экипаже или верхом, стараясь при этом щегольнуть лошадьми. От этого во время конституционного сейма в Варшаве была такая беспрерывная езда, что лошадей могло казаться на улице больше, чем людей, в особенности потому, что если какой-нибудь господин подумает погарцевать по улицам столицы верхом, то за ним ехало три-четыре гайдука, а когда выезжала знатная дама в карете, то ее везли восемь и даже двенадцать лошадей. Варшавские модники, сверх того, любили щеголять гоньбою во весь дух в кабриолетах, запряженных превосходными лошадьми, которыми они в таком случае управляли сами без кучера, представляя из себя подобие древних римских авриг; даже дамы отваживались прокатиться в таких кабриолетах и сами управляли иногда шестью, а иногда и восемью лошадьми. Этим отличались особы высшего круга; иногда барыни невысокого полета, и даже мещанки, задумывали то же делать, но часто им это вовсе не удавалось, и лошади у них были хуже и сами они не имели такой ловкости. Зимою таким образом катались по городу на санях разнообразной конструкции с яркими украшениями из серебра и даже золота, и с малиновыми или голубыми сетками, закрывавшими господ и госпож от снега, взбиваемого конскими копытами. Упряжь так же, как сани, блистала серебром с насечкою из золота. Между ними мелькали верхом кавалеры, выказывая богатство седел, сбруй и собственных нарядов.
   Франтовство одеждою доходило до страсти; старались одеться как можно фигурнее и оригинальнее; приезжий в Варшаву европеец поражался разнообразием и часто безвкусием виденных па улице костюмов. Старый польский наряд у знатных панов в XVIII веке почти вышел из употребления, только немногие оригиналы, вроде Panie Kochanku, не расставались с ним. Большинство предпочло ему французские кафтаны и пудру. Теперь патриоты, которых помышления направлялись к прошедшим временам отечества, стали показываться в публике в тафтяных и атласных жупанах, застегнутых частыми пуговками и подпоясанных серебристым или золотистым поясом, в накинутых сверху кунтушах яркого цвета, с прорезными рукавами, откинутыми назад, в четвероугольной народной шапке и со старо-польскою карабелею, оправленною в золото и камни. Этот костюм составлял противоположность с костюмом франта, одетого в цветной фрак, с длинными до пят фалдами, в расшитом золотом жилете, на котором болтались толстые золотые часовые цепи со множеством печатей, ключиков и побрякушек, в шелковых чулках и башмаках, в треуголке на напудренной голове, с толстым и высоким галстуком, завязанным огромным бантом в виде розетки. Многие надевали польский костюм для временного щегольства и опять облекались в европейский; многим хотелось быть и поляками и европейцами в полном смысле; от этого можно было встретить польскую четвероугольную шапку на напудренном французском произведении и, наоборот, треуголку на бритой голове; с европейским фраком сочетались высокие красные сапоги и польские усы, нафабренные до того, что стояли, как деревянные.
   Среди блеска упряжи, экипажа и нарядов сновали по Варшаве многочисленные толпы бедняков: исхудалые, чахлые от плохой пищи и болезней они были покрыты самыми пестрыми лохмотьями, какие трудно было увидеть в других местах Европы, даром, что нищих в XVIII веке было везде вдоволь, благодаря заботам тогдашних правительств о благосостоянии и воспитании народа. То были безобразнейшие сшивки различных кусков всяких тканей, всяких цветов; кусок истертого малинового бархата пришивался к куску грязного полотна или серого сукна; иные бродили босиком, иные без штанов. Между ними были женщины с грудными младенцами, мальчишки и девчонки босые, полунагие, дрожащие от холода, пискливым голосом просящие хлеба; жиды в длинных черных кафтанах и ермолках, из-под которых торчали вьющиеся пейсы, жидовки в пестрых платьях и черных передниках, обшитых галунами; солдаты в мундирах своих полков и поразительное множество монахов и монахинь в одеждах своих орденов.
   В массе бедных и грязных лачуг, возвышались монастыри со своими тесно замкнутыми каменными корпусами келий, и панские палаццы с широкими дворами и со множеством флигелей и пристроек. Наружность их была очень разнообразна; их хозяева хотели показать в них свой вкус и свои наклонности. Иной палаццо напоминал суровое аббатство, другой греческие и римские портики. На Краковском предместьи их было одиннадцать: между ними по величине и богатству отличались палаццы Браницких, Малаховского, Тышкевичей, Радзивилла, краковского епископства, примаса и др.; на Сенаторской улице их было тринадцать, и в том числе великолепный дворец Любомирских; на Медовой шесть, и между прочим дворец банкира Теппера и дом русского посольства; на Долгой пять; сверх того возвышались там и сям палаццы на других улицах и, кроме того, было несколько летних загородных; число всех панских палаццов в описываемое время доходило до 80.
   Эти дворцы, снаружи разукрашенные лепною работою, внутри богато омеблированные, блиставшие позолотою, зеркалами, люстрами, гобленовскими коврами, итальянскими и французскими картинами и статуями, имели в то время громады обитателей. Польский пан переселялся в столицу, как владетельный принц. Отправив вперед громоздкие вещи, значительную часть прислуги и даже целый табун лошадей, пан ехал в Варшаву в сопровождении пятнадцати и даже двадцати экипажей. На дороге он не останавливался в гостиницах; в Польше они были грязны донельзя, никто о них не заботился; когда нужно было отдохнуть, разбивали шатры, устраивали спальню, столовую, готовили кушанье, накрывали на стол, одним словом, возникал походный дом. По окончании отдыха или ночлега все это убиралось, свертывалось, укладывалось, и пан следовал дальше. С ним поселялись в Варшаве повара, кучера, лакеи, истопники, музыканты, разные придворные чины, маршалки, подскарбии, конюшие, домашние секретари, врачи, учителя, придворные поэты, резиденты и резидентки, не имевшие никакого определенного занятия -- все люди шляхетного достоинства, потому что, кроме истопников и водовозов, вся панская прислуга была из шляхты.
   Пребывание панов в столице на этот раз было для них истинным разорением. Издержки их превышали безмерно не только то, что они могли прожить в собственных имениях, но даже то, что они могли пропутешествовать за границею. Никогда еще они не были в таком положении, как теперь; от каждого требовалось показать себя не только не скупее, но роскошнее и гостеприимнее других. Средства им доставлялись из имений, но их пленипотенты, дозорцы и экономы безжалостно их обманывали, обкрадывали. В XVIII столетии в Польше считался бы пошлым дураком тот, кто, управляя панскими имениями, не сумел нажить состояния настолько, чтобы самому купить хорошее имение. У главного управляющего, заведывавшего несколькими селами, были су бал терны, экономы и дозорцы; из них каждый в своей населенной местности старался обратить панское достояние в свою пользу, в надежде со временем купить имение. У последних были распорядители из панских хлопов; и эти следовали общим нравам и выжимали из народа сок так, чтобы, передавая следуемое экономам и пленипотентам, что-нибудь доставалось и для них. Такой хлоп, облеченный от эконома доверием, обыкновенно был величайшим тираном над своею братнею. Так управлялись панские имения. Пан старался, чтоб их было много в разных воеводствах и хвастался тем, что у него по всей Польше были рассеяны имения; от этого он имел право участия на сеймиках разных воеводств, и везде у него были клиенты из шляхты, подававшие голоса по его воле. Во многих имениях своих он не бывал никогда и знал их только по представленным отчетам, в которых была ложь. Владелец мало интересовался узнать, как идут у него дела; довольно было с него и того, что ему присылались доходы, даром, что эти доходы составляли менее половины того, что в действительности получалось. Если ему казались присылаемые доходы уже чересчур малыми, то он делал замечания своим пленипотентам, и после того ему начинали присылать больше, но писали, что для этого принуждены были наложить на крестьян более прежнего тягостей; и в самом деле, в таком случае обременяли крестьян больше прежнего работами и приглашали евреев выдумывать новые источники приобретения для пана; но это делалось не для того, чтобы иметь возможность прислать пану столько, сколько он требует, а для того, чтобы за отсылкою того, что он требовал, не уменьшались воровские доходы управлявших и надзиравших за имениями.
   У польского пана очень богатого часто был недостаток в деньгах ; в Варшаве в описываемое время это бывало почти со всеми, потому что сколько ни посылалось пану денег из дохода имений, все оказывалось мало, всегда возникали новые нужды; доставленные суммы сейчас ускользали, и экономия панского дома терпела недостаток; всего было хуже, когда пан проигрывал в карты, а этою болезнью страдали очень многие: тогда наличные деньги требовались немедленно и пан обращался к банкиру; банкир ссужал его в счет будущих доходов; но вычитал при этом большие проценты за всю выданную сумму. Таким образом, кроме того, что плутовство управляющего и эконома лишало пана значительной части следуемых ему доходов с имений, он много тратился на платежи процентов банкирам.
   От этого рядом с панскими палацами в Варшаве вырастали пышные дома банкиров; дела их шли так хорошо, что они забыли прежнюю мещанскую бережливость и стали спорить с панами в гостепреимстве и мотовстве. Из них особенно выступали по богатству и роскоши дома Теппера, Бланка и Кобрита. Как всегда бывает с выскочками, эти господа чванились своим богатством, надувались из всех сил, чтобы походить на родовитых аристократов. В первое время деятельный, расчетливый Теппер, разжившись, начал корчить из себя знатного пана, перестал заниматься делами, оставил их на волю своим приказчикам и дошел до того, что вовсе не следил за ними, не поверял их счетов, чтобы не навлечь на себя укора в дурном тоне, сам брал горстями из кассы червонцы и предоставлял конторщикам записывать сколько угодно; от этого его приказчики, получая от него жалованья тысячи по две червонцев, жили так, как можно только жить на десять тысяч. Теппер купил себе за большие суммы дворянство, украсился за деньги мальтийским орденом, меблировал великолепно свой дом и задавал роскошнейшие обеды и блистательные балы. На обедах у него бывал сам король. Знатные паны поневоле должны были делать ему честь, потому что были его должниками. Его дочери до такой степени изнежили себя и позволяли себе разные прихоти, что говорили, будто не могут пить кофе, приготовленного на польских угольях, а нужно привозить им углей из Англии. По примеру панов, Теппер был любитель прекрасного пола и содержал трех любовниц, которые ему очень дорого стоили, но его всего более разоряло то, что он, подражая родовитому панству, пустился в карточную игру и потому окончил свою карьеру печальнейшим образом: его дворец, мебель, картины, лошади, все продано было за долги с публичного торга, и он принужден был ходить по Варшаве пешком, потому что не на что было нанять извозчика. Он умер в бедности посмешищем тех, которые его обыгрывали и предметом ненависти тех, которые вверили свои капиталы и понесли через то потери. Кобрит был хотя и природный немец, но также поддался обаянию польской жизни и промотался впух. Бланк был счастливее их. Кроме главных банкиров, в Варшаве было довольно мелких из евреев; к ним обращались обыватели не первой руки: с ними было удобнее сладить и можно было больше получить под залог, зато они брали больше процентов, чем первоклассные банкиры, дававшие взаймы только большие суммы. Проценты брались огромные, именно потому, что банкир плохо верил в честь польского дворянина и старался устроить дела так, чтобы, получив несколько раз проценты на выданный капитал, можно было воротить самый капитал, так что если с должника трудно было получить, то заимодавец не остался бы в больших убытках. Сверх процентов брали еще и за комиссию. Мелкие ростовщики, как и большие банкиры, все, не исключая и евреев, увлекались общим порывом мотовства и как только чувствовали, что в их руках проходит много денег, тотчас пускались жить весело.
   Варшавское мещанство не отставало от шляхетства. Купцы расширили и разукрасили свои дома, задавали обеды, балы, веселились в своем кругу, приобретали средства всяким обманом и неправдою и клонились к упадку и разорению.
   Тогда в Варшаве было много иностранцев, и они-то наживались на счет поляков. Все предметы роскоши и комфорта приходили из-за границы. Мотовство и кутежи увеличили привоз до чрезмерности; везде нужен был пану иностранный товар; делает он обеды -- ему нужны иностранные вина, иностранные приправы, иностранные сервизы; для украшения палацца он покупает картины за границей; мебель выписывает из-за границы или заказывает иностранцам; одежды -- из иностранного товара, сшитые иностранцами. Около детей он держит иностранных гувернеров и гувернанток, камердинеры у него иностранцы, у пани прислуга -- иностранки; наконец, у знатных панов проживали иностранцы на праве резидентов, ради суетного желания, чтобы, уехавши за границу, они ославляли радушие, великодушие, щедрость и великолепие польских панов. За все иностранное пан платил в несколько раз больше, чем то же самое покупалось немцами и французами; даже когда пан заводил библиотеку, что нужно было для хорошего тона, он и за книги платил дороже, чем они были в продаже.
   Когда для панского тщеславия нужен был орден -- требовались особые издержки, и пан давал с этой целью несколько почетных обедов и балов. В управление своего дома в Варшаве он не входил, его жена тем менее. Все лежало на маршалке (дворецком): он приказывал закупать все, что нужно было для обедов, балов, освещения, отопления, содержание прислуги, и все это покупалось так, что в карманах его субалтернов оставалась значительная часть той суммы, которая ставилась пану на счет. Прислуги чем было больше, тем это считалось сообразнее с хорошим тоном. Панская челядь отличалась повальною ленью и всегда отбивалась от дела; всяк, кто чувствовал возможность ничего не делать, бежал в трактир, где пьянствовал с подобною себе челядью из других дворов, и там происходили беспрестанно буйства и драки.
   Находясь на сейме, вельможи заботились о том, чтобы поддержать свою партию, раздавали пенсионы менее богатым послам, которые составляли в Избе громаду, не имевшую собственных твердых убеждений, готовую пристать к той или другой стороне, смотря по выгодам. Исключая знатных, богатых панов и немногих послов с известными убеждениями, все остальные послы составляли такого рода толпу. Съехавшись в Варшаву, они прежде всего думали как бы хорошо пожить, повеселиться; имения их не доставляли для этого удовлетворительных средств, и вот они пополняли этот недостаток жалованьем и подачками от знатных панов и чужеземных посланников. За это им приходилось говорить и поддерживать такое мнение, какого держались их благодетели. Наслаждение было для них целью жизни, каким бы образом оно ни покупалось, чего бы оно ни стоило впоследствии. Многие послы прибывали с семьями; их жены, дочери, сестры требовали денег на наряды, балы и спектакли. Еще более требовали денег любовницы. Вдобавок, в Варшаву съезжалось множество обывателей, не принадлежавших к сейму и составлявших публику, ценившую действия сейма, так называемые арбитры, посещавшие сеймовые заседания. Ими очень дорожили послы; они были для них все равно, что публика для актеров в театре. Эти арбитры также жили весело, роскошно, приглашали к себе послов и были угощаемы послами. Празднества шли за празднествами, обеды за обедами, балы за балами, и с этим всегда соединялись политические виды; тут составлялись и поддерживались партии, составлялись замыслы проводить такой или иной проект, или не дать пройти противным проектам.
   Роскошнейший и расточительнейший, высокомернейший и необузданнейший из магнатов Карл Радзивилл, Panie Koclianku, божок всея Литвы, преклонявшийся перед его остроумием, когда он рассказывал о том, как он лазил по снурку на небо и пил кофе с Богородицею, приводил поляков в благоговейное изумление своим хлебосольством; бал и ужин, данные им в день св. Екатерины 1789 года, в годовщину королевской коронации, сделались у них историческим событием. Пригласительных билетов роздано было четыре тысячи: король, сенаторы, послы, вся знать обоего пола там участвовали. Бал происходил в огромной зале, где прежде устраивался театр; король с курляндской княгинею открыл его. В боковых покоях происходила игра. Ужин приготовлен был в трех больших залах, расположенных анфиладою; там через все эти три комнаты поставлен был стол, оказавшийся до того длинным, что с одного конца нельзя было различить человека на другом; кроме того, четыре боковые залы заставлены были столами, а пятая назначена была для короля и знатнейших дам. Стены дворца были обиты богатою камкою с золотыми позументами и кистями. На столах блистало множество серебра филигранной работы; кубки, блюда, тарелки припоминали, как говорили, времена Ольгерда; до двух тысяч восковых свеч в богатых старинных подсвечниках освещали залу. Несмотря на огромные столы, гостей набралось так много, что третья часть удостоивалась насыщать себя панскою трапезою не иначе, как стоя у боковых столов, густо уставленных кабаньими головами, всякого рода личиною, заливными рыбами и т.п. и всевозможнейшими напитками. Невозможно было, -- говорит Охотский, -- сосчитать выпитых бутылок одного шампанского, разносимого слугами, одетыми в желтые атласные жупаны, а сверх их в голубые кунтуши: все они были с саблями, потому что все были из шляхты. Сам Радзивилл беспрестанно ходил между гостьми, одетый в пунцовый жупан и сверх того в гранатовый кунтуш, рукоятка его карабели блистала большими бриллиантами, а за поясом у него были лосиные перчатки: издавна велось в обычае, что каждый шляхтич должен был носить такие перчатки. Подбритая чуприна и большие висячие усы придавали Радзивиллу сарматскую наружность, как выражались тогдашние риторы. Хлебосольный вельможа беспрестанно обращался то к тому, то к другому: "Panie kochanku ничего не кушаете, и не пьете, какие вы недобрые!" Чтобы угодить гостеприимному кутиле, гости спешили в глазах его осушать кубки и кричали: "здоровье пана князя!"
   Вожаки партий, паны-патриоты, блиставшие на сейме красноречием и вчинанием дел: маршал Малаховский, Казимир Сапега, братья Потоцкие, Чарторыскне, Огинские, делали у себя постоянно шумные собрания, чтобы расположить к себе и привлечь послов и публику. У маршала Малаховского каждый вторник собирались послы и постороние лица. На эти вторники не посылалось приглашений; двери гостеприимного палацца были отворены всем без разбора, лишь бы только входящий был в приличном виде. Гостей занимали музыкой, устраивались танцы, производилась игра. Перед ужином незнакомые обыкновенно расходились; ужинать оставались только знакомые. Казимир-Нестор Сапега каждую неделю давал у себя обед и бал. У гетманши Огинской каждый день, с полудня до ночи, дом был отворен для всех; приходили званые и незваные, обедали, после обеда танцевали или играли в карты; княгиня не различала кто к ней входил, всех одинаково радушно принимала. Три знатные дамы, Ляндскоронская, вдова княгиня Радэивилл и княгиня Сангушкова в своих палаццах давали балы для огромного числа публики, хотя не для всех без различия, как Огинская. Ляндскоронская славилась своим остроумием и многосторонним воспитанием; у ней всегда толпились иностранцы; здесь можно было услышать разом много языков, сюда приходили щеголять те поляки, которые говорили со всяким иностранцем на его языке так же хорошо, как на природном. Дом княгини Сангушковой, украшенный старинною красивою мебелью, персидскими коврами и редкими картинами, славился превосходным оркестром; здесь было сходбище молодых людей обоего пола, место любовных затей; свобода и непринужденность царствовали здесь вместе с изяществом обращения. У вдовы Радэивилл собирались любители музыки. Ее две дочери блистали красотой и любезностью и превосходно исполняли музыкальные пьесы; им помогали братья и сама мать: все семейство было музыкальное. Княгиня Сапега, мать Казимира-Нестора, в своем дворце на Новом-Месте давала великолепные балы и домашние спектакли. У примаса, королевского брата, каждую пятницу происходили собрания, называвшиеся cosetta, и всегда оканчивались роскошным ужином. У сестры короля, которая носила титул краковской госпожи (M-me de Cracovie, Pani Krakowska), каждый понедельник давался обед, где был сам король; после обеда начинались танцы, и дом ее был открыт для всех. Туда нарочно приходили все те, которые желали представиться королю или иметь случай поговорить с ним. В восемь часов все разъезжались; гостям оставалось время поспеть и на другие собрания. Виленский епископ Масальский был один из гостеприимнейших вельмож, но в его доме происходила отчаянная игра. Сам король делал часто обеды для послов; летом он устраивал в Лазенках собрания с танцами; съезжались гости в полдень, завтракали в саду, потом танцевали, затем обед и снова танцы; иностранные послы также давали у себя обеды, балы и праздники. При всей немецкой экономии, прусский посланник принужден был собирать и угощать у себя гостей, в надежде вернуть в ст"раз затраченное; но всех гостеприимнее были русские посланники, особенно Булгаков, умевший в высшей степени обворожить поляков раскошью, веселостью и радушием. В моменты сильного раздражения против России посещать русские балы и обеды считалось предосудительным для патриотической партии, но Булгаков умел ладить с самыми восторженными противниками России. Он избегал разговоров о политике и, повидимому, заботился только об общем удовольствии. Трудно было пересчитать те дома, которые друг перед другом хотели отличиться гостеприимством. Всякий сколько-нибудь видный член сейма, всякий состоятельный обыватель, проживавший в Варшаве в числе арбитров, непременно давал в течение года обеды и балы и привлекал к себе толпу гостей. Самый скромный праздник такого рода обходился не менее трех тысяч червонцев. На любом панском бале гостей бывало человек до восьмисот и более. Изобилие в кушаньях и питьях, роскошь в посуде, убранство покоев доходили до крайних пределов; считалось нужным, чтоб не только всего доставало, но чтоб как можно более оставалось, так что дворецкие и служители могли продавать остатки в свою пользу.
   Танцы у поляков следовали непосредственно за обедом; так велось издавна и так еще соблюдалось в это время; с четырех часов начинался бал и продолжался до десяти часов вечера, а иногда и до полуночи, и оканчивался ужином. В огромных серебряных сосудах варились кофе и шоколад. Прислуга разносила это на серебряных подносах, вместе с оршадом, лимонадом, плодами и всякими лакомствами; в одной комнате ставились батареи бутылок венгерского, шампанского и других вин, туда беспрестанно заглядывали охотники, и вино развязывало им язык для комплиментов или для политических разговоров. Хотя иностранные танцы и входили в Польше в употребление, но полонез с его величавостью и мазурка с ее разнообразною прелестью господствовали в пляшущем свете. Иностранцы, видевшие эти танцы, в один голос сознавались, что в мире нет и не может быть ничего изящнее польских танцев. Тогда в моде было переодеваться; каждый польский танец требовал соответствующего наряда, и потому знатные кавалеры и дамы являлись в одном наряде в полонезе, в другом в мазурке. Для полонеза мужчины надевали длинный кунтуш с откидными рукавами, дамы длинные платья с хвостом; напротив, для мазурки мужчина надевал так называемую куртку (кафтан с полами до бедер), а женщина узкий корсет и короткую юбку. В тогдашнем высшем кругу лучшим мазуристом считался племянник короля, Иосиф Понятовский. Он был замечательно хорошо сложен, в самой цветущей поре жизни, с большими блестящими глазами, с густыми усами, придававшими ему воинственный вид; узкие панталоны так ловко обхватывали его ноги, что нельзя было заметить ни одной складки. Его куртка была расшита узорами И застегнута напереди частыми золотыми пуговицами вплоть до горла. Славу первой мазуристки своего времени приобрела Юлия Потоцкая, жена Яна, известного путешественника и археолога, писавшего ученые разыскания о скифах и сарматах. В то время, как супруг пленял общество рассказами об отдаленных краях земного шара, которые он посетил, жена пленяла всех мазуркою. "Юлия, -- говорит один очевидец, -- была воплощенная красота; когда в мазурке ее гибкое тело кружилось с необычайной быстротой, едва прикасаясь земли; когда она из рук одного кавалера бросалась в руки другого, вместе с ним несколько раз оборачивалась, а потом возвращалась к первому кавалеру, который обхватывал ее и с быстротою молнии кружился с нею в вальсе; когда ее прелестная головка, как будто утомленная, лениво склонялась к нему на плечо и, дыша пылом наслаждения, слитаго с легкою стыдливостью, опускалась на грудь, а глаза, встречаясь с глазами кавалера, как будто выражали одолевающую страсть... зрители, сбившись в кружок, затаивали дыхание, жадно внивались в нее глазами, и из стесненной груди невольно вырывалось восклицание: "Боже, как прекрасна Юлия!" Но недолго эта красавица очаровывала Варшаву. Ее жизнь кончилась вместе с польскими затеями о возрождении отечества. Другая красавица пленяла всех в менуэте с Иосифом Белинским, как Юлия в мазурке с Иосифом Понятовским: то была Христина, дочь Игнатия Потоцкого, молоденькая девушка, редкой красоты, прелести и ума: и она недолго пожила на свете, и умерла девицей. Кокетство польских светских дам в то время доходило до крайности: в высшем кругу вошло в моду одеваться в греческий костюм, нарушавший скромность. То была тонкая, чуть не прозрачная туника, обыкновенно белого цвета, надеваемая прямо на тело; все формы тела ясно обрисовывались, ноги оставались обнаженными в сандалиях, а на пальцы ног надевались богатые перстни. В таком костюме щеголихи являлись в общество.
   Из кавалеров славился также красотою и любезностью принц Виртембергский, женатый на дочери Чарторыскаго, брат великой княгини (будущей императрицы русской); он получил индигенат (право дворянства в Польше), всегда одевался по-польски, превосходно танцевал и ездил верхом; на балах и на улицах поляки, глядя на него, восклицали: ах, какой молодец!
   Но все эти лица прославились оттого только, что высоко были поставлены в свете; в варшавском обществе было много не уступавших им мужчин и дам, когда приходилось отличиться в танцах, верховой езде и светской любезности. Поляка и польку знатного круга воспитывали так, как будто танцы и веселость были главною целью их земной жизни. Французы и француженки, которым они были отданы под надзор, приучали их к суетной и праздной жизни. Девочкам матери рано вбивали в голову кокетство, заставляли их обращать внимание, какой наряд им больше к лицу, какое положение тела красивее, как суметь понравиться мальчикам, их ровесникам; в десять или двенадцать лет они уже перенимали все приемы, нужные для того, чтобы блистать в свете. Школою для них были детские балы, которые давались с такою же обстановкою, как и балы для взрослых: с блистательным освещением, с роскошью угощения. Взрослые приезжали на детские балы не только для того, чтобы посмотреть на детей, но чтоб и самим повеселиться; на этих детских балах франты потешали публику такими танцами, которые не принято было танцевать на обыкновенных балах. Так, в то время некто пан Стас Разважовский прославился в Варшаве уменьем танцевать казачка на детских балах.
   Сравнивая характер светского обращения этого времени с прежним, можно было сразу заметить большое изменение, касавшееся, впрочем, больше наружности. Прежде паны держали себя надменно; в их гостеприимстве всегда слышалось высокомерие к низшим себя; теперь современные французские приемы начали входить в общество; паны, побывавшие не так давно за границею и хотевшие показать, что они не отстают от века, начали изгонять из своих домов старинную чопорность; в особенности отличались этим те, которые говорили с голоса французов о равенстве прав человеческих. У таких всякий, кто умел прилично держать себя, какого бы происхождения он ни был, допускался в дом господ уже не в качестве полу-лакея, как бывало прежде: с ним обращались, как и со всяким другим гостем. В таких домах не важной породы шляхтич садился за стол рядом с князем и даже осмеливался танцевать с дочерью вельможи, если чувствовал, что не ударит лицом в грязь перед другими. Свобода обращения в разговорах казалась даже странною иноземцам; иногда подымались живые споры, и если кому случалось иногда выходить из себя за свои убеждения после хорошего приема венгерского -- все прощалось тому, особенно, если хозяин разделял его убеждения. Панам нужны были партии, поэтому для того, чтобы привлечь к себе послов и влиятельных лиц публики, они были снисходительны к своим гостям. Иногда паны делали обеды не в своем доме, а за городом, особенно когда имели дело не с лицами своей партии. Нужно, например, чтобы на следующий день противные голоса не мешали проведению какого-нибудь проекта; пан пригласит человек двадцать или тридцать за город на обед и нагрузит их до того, что они на другой день делаются неспособными и не являются в заседание; тут без них подсунут проект, и он обращается в закон за отсутствием оппозиции. Так поступлено было в деле о староствах, как увидим впоследствии.
   Публичный театр был явлением недавним в Варшаве. Поляки хотя и были охотники до театральных представлений, но устраивали спектакли у себя в доме. Это естественно мешало процветанию публичного театра; тем не менее мало-помалу стало почитаться требованием хорошего тона заглянуть, хотя раз в неделю в театр; но это делалось не столько ради любви к искусству, сколько для показа нарядов. Самое здание, построенное на площади Красинских, было красиво. Обстановка сцены по своему времени безукоризненна. Иностранцы находили, что во многих отношениях варшавский театр был выше других европейских, но сочувствия в высшем обществе было так мало, что нередко все ложи были пусты. Кроме польских пьес, в которых отличались талантливые актеры, антрепренер Богуславский, Внтковский, Овсинский, Трускуловская, несколько позже на варшавском театре давались итальянские оперы. Но нельзя сказать, чтобы итальянская опера была очень хороша, притом же примадонны были некрасивы, а это очень отталкивало публику в таком царстве прекрасных женщин, каким была Польша. Тизенгауз положил начало балету; он составил труппу из своих крепостных, нанял французского балетмейстера Леду обучить их, потом подарил королю, а король отпустил их на волю; новая забава очень понравилась варшавской публике. Но вообще знатное панство не очень горячо относилось к публичным представлениям, и предпочитало домашние спектакли любителей. Юлия Потоцкая очаровывала всех так же на сцене, как и в мазурке; кроме того, две знатные дамы, жена Северина Потоцкого и жена Тышкевича, племянница короля, приобрели славу своим драматическим талантом; но они играли более французские пьесы. Достойно замечания, что превосходная комедия Бомарше "Свадьба Фигаро", была сыграна первый раз варшавскими любителями: ее достал у автора князь Нассау, вступивший в брак с Масальскою и наравне с природными поляками расточавший гостеприимство в своем богато убранном дворце.
   Кроме всех этих удовольствий, летом происходили шумные и многолюдные гулянья в Саксонском саду и за городом, между прочим в Вилянове. Эти гулянья имели политическое значение. Окончив заседание, послы собирались там толковать о своих делах, встречались с знакомыми и направляли их на свою сторону, распространяя таким образом свои убеждения. Зимою два раза в неделю бывали так называемые редуты в большой зале Радзивилловского палаца. Это были маскарады, открытые для всех с платою нескольких злотых за вход, и с единственным условием оставлять при входе оружие. Здесь царствовала чрезвычайная свобода. Знатные дамы позволяли себе посещать эти собрания не иначе, как в масках, а без масок приходили туда только женщины сомнительной нравственности.
   Самое распространенное после танцев и самое гибельное по последствиям удовольствие в Варшаве была карточная игра, и она-то чрезвычайно способствовала материальному разорению и нравственному расстройству польского общества. Любимая игра того времени была так называемый банк фараона. Играли везде, и в частных домах, и в трактирах, и в редутах, и знатные паны, и средней руки обыватели, и епископы, и прелаты, и евреи, и убогая шляхта, бравшая во всем пример со своих божков; прекрасный пол не отставал от мужчин и часто побуждал к игре и заправлял ею. Десятки тысяч червонцев переходили в одно мгновение из рук в руки; нередко утром богатый, вечером оставался без гроша и наоборот. Выигравший не думал обогащаться, а спускал все на удовольствия так же скоро, как и приобретал; проигравшийся не унывал; если нельзя было ему угощать других, то угощался сам на чужой счет и не очень стеснялся выбором средств поправить свое положение. Это была одна из причин, почему знатные паны и послы так легко могли быть подкупаемы иностранными министрами. Проигравшийся впух бежал к Штакельбергу, Булгакову, Люккезини и продавал им свое законодательное право, чтоб можно было еще на несколько времени пуститься в вихрь наслаждений.
   Среди этой лихорадочной страсти к удовольствиям семейная нравственность в столице упала так же низко, как и гражданская. На супружеский союз смотрели только, как на сделку для взаимных видов. В знатных домах обыкновенно муж жил на одной половине, жена на другой; пан содержал трех-четырех любовниц, пани имела разом трех-четырех любовников. Все это делалось почти явно, никто этим не соблазнялся. Ревность была качеством наименее сродным поляку; он склонен был выходить на поединок за малейшее слово, которым заденут его самолюбие, но уважал женскую свободу, как свою, и редко ополчался за нарушение своих супружеских прав. "Между нашими великими панами, -- говорит современник Китович, -- почти нет настоящих поляков, таких, которые бы действительно принадлежали тем, которых считают отцами. Все это дети танцмейстеров, фехтмейстеров, гувернеров, нередко дети камердинеров и гайдуков".
   При многолюдстве и разгуле в Варшаве во время конституционного сейма господствовала большая дороговизна. Необходимость усилить расходы заставила панов сбыть в большом количестве свои произведения за границу по дешевой цене; от этого в крае сделался недостаток, падавший тяжелыми последствиями на бедных людей. Число нищих значительно увеличилось. Почти на все потребности цены удвоились, а на иные утроились. Даже дрова были дороги, несмотря на то, что Варшава окружена лесами. Обед в ресторации нельзя было иметь менее шести злотых, что составляло вдвое против прежних цен и втрое против того, за сколько можно было иметь обед в Германии. Наезд панов из провинций вздорожил квартиры до ужасающей степени. Лучший отель в то время был на Тлумацкой площади -- гостиница "Белаго Орла", чрезвычайно дорогая; другая, уступавшая ей, но также приличная, считалась "Польская на Сенаторской улице. Все прочие, кроме того, что были дороги, были еще и крайне грязны. Прислуга нанятая получала по червонцу в день. Все заграничные товары поднялись на 30% выше прежнего. За бутылку обыкновенного красного вина платили от 4-х до 8-ми Злотых. Дороговизна вин была очень чувствительна для поляков, привыкших потреблять их в нещадных размерах. Это вздорожание происходило главным образом оттого, что друг и благодетель Польши, прусский король, налагал огромную пошлину на польскую торговлю.
   Как скоро мы себе ясно представим образ тогдашней варшавской жизни, где сеймовые послы играли тогда главную роль, станет понятно, отчего сеймовые работы шли так вяло, и поляки на каждом шагу оказывали неспособность подвигать великое дело спасения и возрождения отечества. Втянувшись в пустоту забав, возненавидев труд, снявши с себя строгость семейной чистоты, гоняясь за мимолетными удовольствиями и отдавая за них совесть и честь, нельзя было вести дело иначе, как оно велось, нельзя было привести его к иному концу, кроме такого, к какому оно дошло. Послы не вникали в дела, о которых болтали; им приходилось составлять проекты без всякой подготовки и необходимых знаний: не было времени их обдумать и ясно изложить; другим приходилось читать эти проекты, им некогда было в них хорошенько вдуматься, оценить и обсудить. Делами законодательства и землестроения приходилось заниматься за бутылками венегерского или на переездах с обеда на бал, сидя в коляске и прерывая углубление в государственные дела мыслью о том, как бы сохранить свою фигуру ггоинтереснее для прохожих и проезжающих, или же в беседах с дамами: случалось, посол, собиравшийся громить противный проект, прочтет свою демосфеновскую филиппику даме своего сердца; даму вовсе не занимает такое недамское чтение; она ему говорит то, что ей в голову взбредет, а любезник делает поправки, сообразно дамским заметкам, И на другой день представляет это на сейм. Случалось и так; что посол приготовит проект, а тут его позовут обедать и расточают ему знаки внимания, а между тем направляют его к противному; голова патриота наполняется винными парами, сердце умягчается от фраз и лести и патриот выходит совсем с иными намерениями и взглядами. Бывало и так, что посол подает голос, сам не зная о чем идет дело, голова его не в состоянии освободиться от похмелья; он смотрит на других и ему кажется, что эти другие за проект, тогда как эти другие против проекта, и потом уже он разберет, что ошибался и тут же переменяет свое мнение. Штакельберг, следивший за ходом заседаний, не раз отзывался, что сеймовая Изба походит на дом умалишенных. Охота блистать риторством была неудержимая, но так как нужно было все-таки время для того, чтоб составить речь и обдумать ее, а у послов за пирами, танцами и картами времени не было, то некоторые заказывали писать речи другим, обыкновенно монахам, и читали их на сейме с бумажкою в руке. С одним таким оратором произошла смешная сцена: ему за два червонца написал речь пиар; в надежде блеснуть красноречием, посол потребовал у маршала голоса, встал и произнес обращение: "Наияснейший король и вы, почтенные чины Речи Посполитой", и вслед затем полез в свой карман за речью, -- но речи не оказалось; товарищ, проведавши о его проделке, утащил у него речь из кармана. Цицерон стал втупик; поднялся всеобщий смех; но на счастье оратора вошли в залу депутаты от городов и члены обратили на них внимание; таким образом он избавился от дальнейших насмешек. Одною из особенностей сейма было беспрестанное учреждение комиссий и депутаций; чуть только подастся проект о каком-нибудь головоломном деле, члены, чтобы избавить себя от труда, поболтавши о нем несколько времени, назначали комиссию для рассмотрения его, и дело откладывалось в долгий ящик. Таким образом в то время наплодилось такое множество комиссий, что сама Изба потеряла им счет.
   Всегда почти сеймовая Изба наполнена была арбитрами, которые шумели, аплодировали, шикали и вообще оказывали влияние на ход дела. Только те заседания, где рассуждали о сношениях с иностранными государями, отправлялись без арбитров; но и то, что говорилось там, не составляло впоследствии тайны для публики, которая следила с напряженным вниманием за ходом дел сейма. В особенности вопросы о том: должно ли быть в Польше избирательное или наследственное правление, должна ли законодательная власть по-прежнему находиться исключительно в шляхетском сословии, занимали умы. Появилось множество брошюр и в консервативном и в прогрессивном духе. Образчиком прогрессивной публицистики того времени могут служить сочинения Сташица, того самого, который в 1785 г. написал "Размышления о Замойском". Это был писатель, чуть ли не единственный в свое время, происходящий не из шляхетского, а из мещанского звания, и потому более, чем всякий другой, способный выступить с духом, противным старо-шляхетской исключительности. В 1790 г. он напечатал "Предостережение Польше" (Przestrogi dla Polski). Изложив учение о правах человека и об основах человеческих обществ по Жан-Жаку Руссо, он, переходя к Польше, обращает внимание преимущественно на экономическое состояние страны, советует отдать в потомственное пользование, за установленную годичную плату, староства, столовые королевские имения и имения духовных, заменив доходы короля и духовенства жалованьем из казны. Для правильной оценки этих имений он предлагает принимать количество производимого хлеба и думает, что таким образом можно установить на вечные времена правильный налог; автор забывает, что и самая земля от лучшей обработки может давать более, от худшей менее. В шляхетских имениях он советует уничтожить панщину, даровать крестьянам не только личную свободу, но и грунты их с определенным платежом панам, а там, где найдут удобным заменить платеж работою, установить правила для таких работ, с тем, чтобы крестьянин был огражден от произвольного принуждения к работе. Он требует также уничтожения так называемых женских имений, хочет совершенного равенства в имущественных правах между мужчинами и женщинами, называет неравный раздел между братьями и сестрами варварским обычаем; требует также, чтобы жена владела своим имением независимо от мужа. Сташиц вовсе не сторонник монархического правления, он считает его злом, следствием человеческой неразвитости, но сознает его необходимость до времени и потому требует для Польши наследственной монархии, ограниченной прочной конституцией, с тем, чтобы к законодательству были допущены вместе с шляхетством и мещане. С большим чувством и жаром заступается он за польского крестьянина. "Пред моими глазами, -- говорил он, -- пять частей польскаго народа; вижу миллионы несчастных творений: полунагие, прикрытие шкурами и жесткими сермягами, высохшие, обросшие, корявые, закоптелые, со впалыми глазами, безпрестанно задыхающиеся, угрюмые, одурелые, оглупелые, они мало чувствуют, мало думают, -- едва можно в них подметить разумную душу. По наружному виду это более животныя, чем люди. Хлеб с мякиной их обыкновенная пища, а в продолжение четверти года -- одно зелье; пьют они воду, да жгучую водку, живут в землянке или в хижине чуть-чуть не вравне с землею; солнце туда не проникает; смрад и дым там душат человека и нередко убивают его до смерти в малом возрасте. Изнуренный дневным трудом, хозяин вместе с своими нагими ребятишками спит на гнилой соломе, на том самом логовище, на котором стоит его корова со своим теленком и лежит свинья со своими поросятами. Вот добрые поляки, как роскошествует та часть вашего народа, от которой зависит судьба Речи Посполитой! Вот что такое человек, который вас кормит!.. Привычка заглушила в вашем сердце врожденное чувство сострадания; воспитание сделало вас тиранами; вы отняли у равного вам человека землю и права и не помышляете об этом и не чувствуете этого. 5.200.000 рабов в вашем крае: мне стыдно становится, когда я подумаю, что я поляк. И такая жестокость посреди христианства, а вы верите, что есть Бог, и каждый день вас убеждает в том, что придет смерть. Религия вас учит, что вы предстанете на суд Божий. Вы продаете людей, как скот, промениваете, как коров. Тираны, богохульцы, вы не боитесь, что наконец переполняется мера беззаконий ваших! Долго терпело небо, разгневается бог и повергнет вас в самое тяжкое рабство. И теперь уже для приведения вас в память. Он попустил суровой руке деспотов налечь на вас. Ни нравственное учение, ни религия уже не в силах возбудить в вас любви к ближнему, и потому Он приводит вас к ней грозою иноземнаго могущества". Касаясь польского духовенства, Сташиц говорит: "Нет, -- поругатели, а не учители веры Христовой, все священники, которые говорят вам, что, будучи бесчестными и жестокими, вы имеете возможность соединиться с Богом и соделаться участниками милостей Его, Бога, умершего из любви к человеку. Искренно говорю вам: если Бог справедлив, то пред очами Его не может быть большей мерзости, как ваша мерзость!"
   

ГЛАВА ВТОРАЯ

I.
Сеймики 1790-го года. -- Открытие сейма с двойным числом послов. -- Пьеса Немцевича. -- Возобновление дела о Гданске и Торуне.

   Польские сеймики не могли вдруг переродиться, и на этот раз явились с прежними нравами. Шляхта привыкла руководиться влиянием сильных панов. Обе партии, и старая, и новая, основывали на этом влиянии свои надежды и старались овладеть сеймиками посредством известных приемов; все зависело от того, как выскажется большинство сеймиков по поводу перемены в правлении и каких послов выберут для составления Избы в двойном числе. Булгаков работал через своих агентов. Императрица писала к нему: "как для отвращения разных вредных новостей, так и для умножения прилепляющих к видам нашим нужно действовать по провинциям, но сие надлежит производить вам под рукою через посредство друзей ваших; для расходов, в подобном случае потребных, назначено от меня в распоряжение ваше пятьдесят тысяч червонцев, на которые кредитив при сем вложен, включая в то число и те двадцать тысяч червонцев, что вам от князя Григория Александровича дозволено употребить и коих суммы, ведомству его надлежащия, возвратить следует. Имев опыты вашей бережливости а казенных издержках, знаю, что вы оную в полной мере соблюсти не оставите". Булгаков доверял друзьям настроивать сеймики так, как нужно было России, но замечал в своих донесениях правительству, что число этих друзей пока невелико, но оно могло увеличиться, потому что много было боявшихся наследственного правления, которого не хотела допустить в Польше Екатерина, и общие интересы направляли их к сближению с Россиею. Булгаков заранее обнадеживал таких поляков помощью России в случае надобности. Я не отрекусь, -- писала государыня, -- по востребованию наших приятелей дать такое ручательство, которое верным образом обезпечило бы их бытие, целость владений и свободу учреждать их внутренния дела". Полезнейшим для России из друзей ее был гетман Браницкий и недаром Екатерина щадила его и прощала ему буйные выходки в прошлое время, рассчитывая, что он со временем пригодится ее видам. Теперь он пригодился. Ему не нужно было давать денег: он и так был богат по милости России; он сорил своими деньгами для ее пользы, разослал на сеймики своих агентов волновать шляхту против прусской партии и против наследственности. Его жена и сестра, Сапега, много помогали ему в этом деле. Тогда Россия боялась более всего замыслов Пруссии, и Булгаков старался главное о том, чтобы не выбрали преемником Станиславу-Августу прусского принца и не утвердили наследственности в прусском доме. Избрание саксонского князя избиратели не считали делом опасным: знали, что этот кандидат не решится идти против сильных соседей.
   Есть современный рассказ одного из деятелей сейма (Михаила Чацкого), дающий понятие о том, что такое были в то время сеймики. Этот посол приехал в свой край, откуда был выбран, чтоб настраивать сеймик в пользу саксонского князя-избирателя и, если можно, в пользу признания за ним наследственности. Он узнал, что партия Браницкого уже обработала шляхту по-своему и успела настроить ее против нововведения до того, что паны братья выходили из себя и грозили изрубить саблями всякого, кто осмелится говорить за нарушение старинных прав шляхты избирать себе королей. Казалось, патриоту трудно было тут что-нибудь поделать. Но ему на помощь подоспела некая госпожа Цешковская. "Вас не пустят в сеймовую Избу, -- сказала она ему, -- оденьтесь лакеем и станьте на запятках за моею каретою. Мы проедем таким образом в город". Посол сделал так, как ему советовали: оделся в ливрею, взял под мышку воеводский мундир и стал на запятках. Шляхта партии Браницкого стояла у моста при въезде в город и не пропускала тех, о которых знала, что они думают не так, как ее патрон. Карета счастливо проехала посреди этой толпы, стоявшей с обнаженными палашами на страх всякому противнику. Карета завернула к знакомому обывателю. Тут Чацкий проворно сбросил с себя ливрею, надел воеводский мундир и вскочил в сеймовую Избу. Собравшаяся там шляхта, увидя его, зашипела, закричала: А, это он! Зачем он здесь! Он хочет нам глаза замыливать! К чорту с его электором! Как может пропасть liberum veto -- зеница шляхетской вольницы!" -- Братья шляхта! я прошу голоса!" сказал смелый посол. -- "Нет согласия! Нет согласия!" кричали со всех сторон. -- "Уважение к праву", сказал Чацкий. -- Это вдруг заставило шляхту опомниться: если не дать голоса одному из своей среды, особенно уже избранному послу, тогда значит и каждому шляхтичу могут также зажать рот. Шляхта считала своим важным преимуществом то, что всякий из ее сословия имеет право свободного голоса посреди своих собратий по сословию. Собрание замолчало. Посол начал изображать несчастные последствия мнимой вольности избрания королей, приводил разные печальные примеры из истории. Шляхта, предубежденная заранее против всех таких доводов, теряла терпение; ей, наконец, надоело слушать оратора; взрыв криков и шиканье прервали его. Казалось, все пропало. Вдруг Чацкому пришла счастливая мысль: Милейшие братья, -- сказал он, -- вспомните, как за покойного Саса (короля из саксонского дома) отцы наши спускали паса (отпускали пояс, т.е. отжирели). То была тогда всем знакомая пословица. На этот раз она была произнесена донельзя кстати; она понравилась шляхте больше, чем все доводы посла; раздались крики: Да здравствует саксонский электор! Да здравствует будущий король польский! Пользуясь счастливою минутою, посол достает из кармана заранее изготовленный акт единогласного согласия на введение наследственного правления в саксонском доме и подает к подписи. Дело повернулось так неожиданно. Вот, -- заметил Чацкий, -- на каких собраниях почиет всевластие народа! -- В этом событии как будто выразилась типически вся польская история. Достаточно этого примера, чтоб видеть, как мало можно было по мнениям сеймиков заключить о воле нации и как трудно узнать, в чем состояла воля нации.
   В брацлавском и волынском воеводствах Щенсный-Потоцкий и Ржевуский имели влияние. Там поднялись яростные крики за старинные права шляхетской вольности, за избирательное правление и liberum veto. Повсюду сеймики были бурны. В Цеханове и Добржине во время заседаний происходили смертоубийства. В некоторых местах увлекались до того, что опрокидывали алтари в церкви, когда приходилось присягать новоизбранным послам. Браницкий уверял короля, что не станет во всем мешаться в сеймики, а между тем его подручники в разных местах работали, чтоб не допускать перемен, неугодных России. Ревностно трудилась, по наказу Булгакова, мать Казимира-Нестора Сапеги и истощала свое обычное искусство, чтобы повредить делу, за которое так отличался в Избе ее сын. Адам Чарторыский, по известию Булгакова, истратил двадцать тысяч червонцев на подготовку шляхты к наследственному правлению и к уничтожению liberum veto, но мало успел в Люблине, где у него, однако, была партия. Впоследствии поляки уверяли, будто в то время большинство сеймиков высказывалось за наследство и за реформы, но современные известия показывают не то. По единогласным известиям английского посланника Гэльса, русского Булгакова и сеймового посла Сухоржевского только пять сеймиков соглашались тогда на введение наследственного правления. Король в письмах своих к Букатову в Лондон и к Малаховскому (племяннику маршала) в Дрезден называет три коронные сеймика: краковский, плоцкий и киевский, которые сказались за наследство. Остальные два были литовские. Зато многие выразительно объявили свое желание держаться старины и поручили своим послам наблюдать, чтоб свято сохранялась зеница шляхетской вольности -- избирательное правление. Все сеймики однако, исключая волынского, согласились на избрание преемника Станиславу-Августу в особе саксонского князя-избирателя, Фридриха-Августа. Задушевная мысль Игнатия Потоцкого о соединении Польши с Пруссиею под единою короною не могла быть оглашена на сеймиках. Поляки, жившие в своих воеводствах и поветах, были так мало подготовлены к тому, что замышлялось в варшавских кружках, что за подобное заявление можно было заплатить головою. Как тогдашнее настроение шляхетского общества было далеко от преобразовательных затей, которым предавались в Варшаве, можно видеть из того, что на многих сеймиках разом раздались желания о восстановлении иезуитов. Почти во всех инструкциях были выходки против принятой системы воспитания, нападали на эдукационную комиссию, заявляли мысль, что надобно ее уничтожить, возвратить в казну фонды, обращенные на воспитание, и самое воспитание юношества отдать снова в руки монахам. К этому располагали шляхетство монахи, которые тогда боялись, чтоб свободомыслие не стало господствовать в Польше в такой степени, как во Франции, и не решились бы закрыть монастыри. Ксендз Лускина перед началом сеймиков поместил в варшавской газете соображения о том, что польские экс-иезуиты примут на себя даровое обучение. В подобном духе говорили бернардины и францисканы и внушали шляхетству опасение, что если воспитание не возвратится в руки монахов, то охладится религия, распространится зловредное безбожие. Отцы боялись за детей, за спасение их душ. Прежний способ обучения у монахов им казался привлекательнее и достойнее шляхетного звания; они сами таким образом были воспитаны в свое время.
   Новые послы собрались к назначенному времени. Сейм открылся в удвоенном числе. Всех участвовавших, с сенаторами, по комплекту должно было находиться более 500 человек. В первых днях стало заметно склонение на сторону России. Тогда многих раздражило требование Пруссии об уступке городов и потому они были недовольны Пруссиею, а уступчивость России, оказанная в последнее время, побуждала их верить, что теперь Россия оставила свои прежние виды на подчинение Польши. Большинство новых послов было против наследственного правления: оно не сходилось с их заветными понятиями о свободе; писания Ржевускаго им более приходились по вкусу, чем доводы прогрессистов. Это обстоятельство сближало их на ту пору с Россиею, о которой знали, что она не хочет наследственного правления в Польше и благоприятствует старошляхетской свободе. Притом же и между новыми послами, как и между старыми, очень много было падких на чужое золото, готовых успокоивать свою совесть тем, что если берут деньги, то от друзей их отечества и, служа им, не делают ничего вредного отечеству. "Прежде, -- писал Булгаков тотчас по открытии сейма, -- нужны были деньги для настроения сеймиков; теперь сеймики окончились; полезно употреблять эти деньги для послов, коих надобно будет обращать на истинный путь, а может быть, иных и содержать". Многие из этих послов, взявши подачку, только тем и отслуживали ее, что не ходили в Избу вовсе, и если не помогали, то не мешали. Значительное число тогдашних послов содержал Браницкий у себя в доме; он же их и на сеймиках выбрал; некоторые из тех, которых он выбрал, стали, однако, действовать против него впоследствии.
   Из донесений Булгакова видно, однако, что русский посланник не очень был расточителен, как говорили о нем иностранцы. "Нечего бросать деньги в воду", выражался он, и не истрачивал того, что государыня ассигновала на раздачу за услугу России. В самом деле, было неблагоразумно платить деньги за то, что и без денег достигалось {Кроме разных одновременных подачек, в конце 1790 г. Булгаков выдал полковнику Островскому за полгода 60 черв., королевскому секретарю Фризу, за сообщение секретных сведении, 90 черв., советнику двора Юзефовичу 100 черв., в треть, гнезненскому кашгеляну Мястковскому 200 черв., за полгода, г-же Гумецкой 600 черв, за полгода, Боскампу 500 черв., за полгода, Захаркевичу, регенту брестскаго куявскаго суда, 280 черв., за сообщение разных бумаг и за сочинение брошюры против наследственности.}. На польское расположение, как и на польскую вражду в то время нельзя было рассчитывать. Несколько месяцев назад было страшное озлобление против России и склонение к Пруссии, теперь уже недовольны были Пруссиею и склонялись к России. Прусский уполномоченный, заменивший временно Люккезини, в 1790 году, писал в это время к Герцбергу, что тотчас после удвоения сеймовой Избы послы казались расположенными более к России, чем к Пруссии. "Сходство характеров, -- писал он, -- единство происхождения, близость языков, воспитания, нравов и интересов и даже самая религия внушает полякам более доверия к русским, чем к пруссакам. Последние для них -- всегда ненавистные немцы". Но какое-нибудь непредвиденное обстоятельство могло вдруг отвратить умы и сердца от России, что и сделалось очень скоро. Убеждения и симпатии поляков быстро и легко менялись, особенно там, где им недоставало ни основательного знания вещей, ни навыка. Английский посланник так очертил новых послов: "Многие из них проводили время в деревенских занятиях: теперь они брошены на необычное для них поле политики. Вследствие крайнего невежества в делах, между ними господствует взаимное недоверие, подозрительность и крайняя бестолковщина. Иностранный министр, имеющий здесь дела, должен толковать с тремя или четырьмя стами особ, которыя не имеют ни малейшего понятия о состоянии своей собственной страны и об интересах чужих краев".
   Завзятые сторонники Пруссии стали кричать, что значительная часть новых послов подкуплена Россиею. Казимир-Нестор Сапега подал проект, чтоб члены сейма произнесли присягу в том, что не брали и не будут брать пенсионов от иностранных дворов. Послы равского и брест-литовского воеводств поддерживали его. Но ему возражали: "это недостойно представителей свободной нации, которая должна понимать свои обязанности на основании чувства чести, а не по присяге. Разве страшнее нарушить присягу, чем употребить во зло доверие своих избирателей? Есть обязанности не для всех общия, обязанности служебныя: там понятна присяга. Человек принимает их на себя и должен исполнять их столько, сколько требует долг, сопряженный с их принятием; но есть обязанности общия для всех и для всех неизбежныя, напр., почитать родителей, не красть и т.д. Можно ли кого-нибудь приводить к присяге в исполнении таких обязанностей? Это имело бы такой смысл, что без присяги можно делать то, чего нельзя делать, давши присягу". Король пристал к противникам Сапеги. Проект был отвергнут большинством: 130 против 109. Но потом подан был проект о том, чтоб тот, кто вперед будет брать пенсионы от иностранных дворов, подвергался смертной казни. Если проект о присяге можно было отстранить благовидными соображениями, то проекта о назначении смертной казни за взятие пенсионов невозможно было не допустить. Он обратился в закон. Виновный подвергался смертной казни, доноситель награждался восьмою частью его имущества, но подвергался той же казни, если бы донос оказался ложным. Этому осуждению не попадали те, которые от иностранных держав получали пенсионы за нахождение в службе в этих, державах или же в виде вознаграждения за доходы в тех частях Польши, которые отошли от нее по первому разделу. Это было первое торжество прогрессивного направления в удвоенной Избе. Наступило другое.
   Консерваторы стали жаловаться на то, что в печати появляются статьи, предосудительные для чести некоторых особ и подняли вопрос о том: можно ли редактору газеты под названием "Gazeta narodowa y obca" дозволить печатать речи, произнесенные на сейме? Пример Франции оказывал влияние на умы, и в подражание французской гласности вопрос решен утвердительно.
   В январе 1791 года в Избе опять стали толковать: с чего следует начать рассмотрение проекта новой конституции: с прав кардинальных или с форм правления по частям, отдельно. Шляхетская партия, трепетавшая за избирательное правление и liberum veto, стояла в этом случае за кардинальные права и желала, чтобы прежде всего провозглашены были эти два основания старошляхетской свободы, и далее не было бы места толкам об их изменениях. Противники доказывали, что прежде всего нужно устроить порядок и определить значение сеймиков, как главного рычага законодательства: кардинальные же права сами собою уяснятся и определятся, когда будет установлена форма правления. Доказательства патриотов взяли верх; большинством 174 против 89-ти решено было начинать рассмотрение проекта конституции с вопроса о сеймиках, а не с вопроса о кардинальных правах. Прогрессивная партия еще раз вышла с победою. То же было и 19-го января по поводу новой комедии Немцевича, под названием "Возвращение посла".
   Комедия эта сыграна была в первый раз 15-го января. Она была написана именно с целью возбудить в публике наклонность к реформам и к уничтожению liberum veto. Автор вывел на сцену два типа своего времени: старосту -- сторонника старошляхетской рутины, и пана Шарманскаго, пустого щеголя, любителя забав и амурных дел. В уровне с последним поставлена жена старосты, отгулявшая кокетка, со всею пустотою, легкомыслием и безнравственностью модной барыни такого разряда. Им всем в противоположность выведен честный и умный старик подкоморий с доброю супругою и их сын Валерий, посол на сейме. Драматизм пьесы состоит в том, что приехавший во время лимиты сейма домой посол хочет жениться на дочери старосты от первого брака, Терезе. Мачеха этому препятствует и хочет выдать падчерицу за Шарманскаго; но так как староста скуп, а Шарманский, истасканный женолюбец, думает только о приданом, то дело не клеится и устраивается желанный брак Валерия с Терезою. Содержание пьесы бедно, но она замечательна по современным идеям и намекам на пороки и предрассудки тогдашнего общества. Староста -- представитель тех начал, с которыми приходилось бороться в Избе прогрессивной партии. "Бог знает, -- говорит в пьесе это лицо, -- что это сейм выделывает? К чему это правление, к чему эти перемены? Разве нам плохо было до сих пор! Разве предки наши были без ума? Разве мы не были сильны под их уставами? Разве мы не благоденствовали при Августах? Какой был двор! Какие трибуналы! Человек ел, пил, ничего не делал и карманы его были полны. Теперь все изменяется, все портится; злодеи посягают на liberum veto -- зеницу шляхетской свободы. А прежде, без всяких интриг, без всякой измены, каждый мог прервать ход сейма, каждый держал в руках судьбу отечества. А кому от этого было дурно? Напротив: можно было за это достать несколько деревенек. А было дурно? Напротив: можно было за это достать несколько деревенек. А теперь достанешь? Как бы не так! Новомодные головы выдумывают какую-то Стражу, какой-то готовый сейм. Это чисто поле для деспотизма". Беседуя с подкоморием о наследственности королевского достоинства, староста сказал: "Никому не советую заикаться об этом. Я сам был свидетелем ужасных приключений. Когда я был в трибунале в Радоме, один молодец вздумал пощеголять своим просвещением и начал говорить против вольного избирания королей, мы тогда выходили из-за стола и бросились на него с саблями. Нас было много. Он чуть жив остался, получив ударов пятнадцать по голове, и потом жид цирюльник сшивал ему шелком оба уха. После того уже он не совался с этим". -- Хорош способ убеждения! сказал подкоморий. -- А зачем же иметь такия глупыя понятия -- сказал староста -- и желать повергнуть народ в рабство посредством наследственнаго правления! Кому польза от наследстеннаго правления? Король сегодня умрет, а завтра сын его вступит на престол, и все останется спокойно, как прежде бывало. В элекцию же каждый стоит за своего претендента, все садятся на коней; паны составляют партии. Один пан говорит мне: будь со мною, любезный пан Петр. Я тебе дам в державу деревню. Другой же пан просит, чтоб я с ним был и дает мне имение в заставу. Третий предлагает мне денежную сумму. И вот человек таким образом разживается. Правда, доходило, бывало, и до волосотрепки: так было по смерти Августа II; одни за саксонскаго принца, другие за Лещинскаго, и жгут одни другим села. Да что ж тут за беда! Придет иностранное войско и все усмирит, а потом амнистия, и тут панам булавы раздают и должности, а шляхте войтовство, обещания, ласки"... Подкоморий, защищая действовавший сейм, говорит: "Чернить сейм вошло уже в обычай. Он не сделал столько, сколько мог бы сделать -- это уже всем известно; но примите во внимание множество затруднений и тогда надобно будет благодарить его за то, что им сделано. Мы уже более не подчиняемся чуждому владычеству, как было года два тому назад. Мы были слабы, угнетены, несогласны между собою; иностранцы нас не знали или не хотели знать; теперь же возвращены народу его слава и уважение, обыватель с радостью платит подати, свободный союз возвратил нам честь; теперь у нас есть союзник, а прежде был над нами владыка; возрастает наше войско, исполненное благородной отваги: посмотрите на эти почтенные ряды юношества в вооружении; казна наша пополняется золотом, арсенал орудиями, для Польши наступают блистательныя времена". Подкоморий в конце пьесы произносит такие слова: "настоящий день для меня священен и радостен. Пусть он ознаменуется счастием тех, которые нас кормят трудом своим -- честных земледельцев; с настоящего дня прекращается у меня их зависимость. Я объявляю сзободу зсем моим крестьянам". Эти последние слова были воззванием к дворянству, напоминавшим, что пора пришла последовать такому совету, внушаемому духом времени.
   Пьеса была встречена с восторгом. Похвалы сейму и королю вызвали овацию в честь короля, который находился при представлении и кланялся из ложи народу. На другой день представление повторили: когда вошел в ложу маршал Малаховский, раздались продолжительные рукоплескания и крики, выражавшие уважение к его особе и признательность за труды. Редки бывали случаи, чтоб театральная пьеса имела такое громадное влияние на умы общества, как эта. Она сразу переменила многих, настроила иначе и обратила помыслы к прогрессивной стороне. Заметно было, что именно с появления этой пьесы опять начали ругать москаля, относиться дружелюбнее к Пруссии и думать высоко о своих подвигах; распространилась уверенность, что Польша поправилась и усилилась. Пьеса эта сделала больше, чем многие речи и убеждения. Зато упрямые консерваторы с самого появления этой пьесы возненавидели ее от всей души, и Сухоржевский в заседании 18 января выступил против нее с грозною речью. Говорят, что тогда некоторые члены сейма подстрекнули его на эту выходку смеха ради: я обвиняю автора, -- говорил он, -- за то, что он унизил и осмеял народное право свободнаго выбора королей и восхвалил наследственность престола, т.е. кандалы для всех нас. Зачем тогда, когда расхищали наш край, не возбуждали нас на театре к защите отечества, к возрождению старопольскаго мужества, зачем не играли тогда комедии "Мать Спартанка" или другой пьесы "Единственный сын?" Когда я поехал в Пулавы на спектакль, надо мной смеялись. Теперь же, когда играется комедия, в которой восхваляется наследственность правления, кричат: "браво, автор!" Обращаюсь к тебе, публика: в оное тяжелое время, когда капуцин говорил с амвона: защищайте отечество, его стащили и посадили в тюрьму. Зачем, публика, ты тогда не кричала: браво, проповедник! а теперь ты кричишь: браво, автор! Сама суди, публика, справедлив ли я? Предлагаю огласить врагом отечества всякаго, кто станет говорить или писать за наследственное правление и прошу господ маршалов созвать сеймовых судей для суда над автором комедии "Возвращение посла".
   Никто не отозвался одобрительно на эту речь. Не поддержали Сухоржевского думавшие с ним одинаково. Многие зажимали себе рот от смеха. Потом заявлены были просьбы к маршалу обратить совещания Избы к другим делам. Неудача Сухоржевского придала бодрости противной стороне.
   22-го февраля удалось ливскому послу Кицинскому провести закон об отмене постановления 1768 года, по которому все статьи, следуемые ко введению в законодательство, непременно должны были во всех подробностях, даже по отношению к слогу изложения, обсуждаться не иначе, как в полном собрании, а не в комиссиях: от этого сейм занимался мелочами. Сверх того, для порядка занятий установили, чтоб одну неделю сейм занимался устройством формы правления, а другую посвящал делам финансовым, военным и воспитательным. С этих пор в назначенные по этому правилу недели сейм принялся за рассмотрение проекта о сеймиках.
   Пруссия опять начала работать над своим делом; прусская дипломатия соперничала в Варшаве с русскою. В пользу Пруссии распущена была брошюра на французском языке: Memoire sur les affaires actuelles de la Pologne". Она, как говорили, написана была Гэльсом, который, следуя английской политике, управляемой министром тогдашним Питтом, как говорится, из кожи вон лез, чтоб угодить видам Пруссии. Англичанин старался уверить, что уступка Пруссии Гданска, который не составлял и прежде нераздельной части Речи Посполитой, вознаградится для Польши выгодами, какие приобретет ее торговля от убавки пошлин прусским королем. Англии же без того невыгодно будет получать из Польши сырые материалы и она станет их получать из России, и таким образом русская торговля будет процветать, а польская придет в упадок, отчего Россия обогатится, а Польша обеднеет. В своих конференциях с Депутациею Иностранных Дел Гэльс манил поляков тем, что договор с Пруссиею при уступке Гданска будет гарантирован Англией и Голландией и Польша найдет себе союзников в целой Европе против козней России. Депутация поддавалась убеждениям английского и голландского дипломатов, но на сейм было мало надежды, и Гэльс в своих депешах выражался так о сеймовых послах: "большая часть их проводила жизнь за сельским хозяйством и не имеют понятия ни о положении своего края, ни о заграничных отношениях. Они недоверчивы и подозрительны, как вообще отличаются такими качествами невежды". Противники, по наущению Булгакова, тотчас распустили другую брошюру: Examen d'une brochure intitulée Memoire etc., и там доказывали, что полякам никак не следует отдавать Пруссии городов, особенно приморских. Игнатий Потоцкий всячески старался склонить соотечественников на уступку; он был твердо убежден и убеждал других, что у Польши был только один надежный союзник -- прусский король, и его надобно во что бы то ни стало задобрить. "Медлить нам не следует, -- говорил он, -- теперь Польша от России уже безопасна, Россия занята войною с Турцией и поэтому находится в недружелюбных отношениях с европейскими державами; нам нужно этим пользоваться". Люккезини был в Турции; в Польшу доходили слухи, что этот друг ее старается о водворении мира между Россиею и Турциею, а это было противно видам прогрессивной партии. Можно было предвидеть, что когда Россия помирится с Турциею, то на Пруссию плоха будет надежда, если только Польша не удовлетворит ее желанию заранее. Так расчитывал Игнатий Потоцкий. Прежде он был закоренелый враг Станислава-Августа, теперь отношения их изменились. Игнатий подделался к пани Грабовской, а король всегда поддавался влиянию тех женщин, которыми был увлечен. Был у Игнатия еще другой путь сближения со Станиславом Августом: у последнего в милости был итальянец аббат Пьятоли, проповедник новых идей свободы и равенства, вольнодумец, друг человечества. Король очень полюбил его: итальянец пленял его своим живым нравом и остроумием. С ним подружился Игнатий, и они оба направляли чувства и убеждения короля. Это было для них тем удобнее, что они, внушая ему свои мысли и предположения, в то же время держались так, что королю казалось, будто все от него исходит, будто он имеет на них влияние, а не они на него. Вместе с королем до известной степени сблизились с Игнатием и Пьятоли люди королевской партии. Действуя в то же время на кружок послов прогрессистов, Игнатий рассчитывал, что силой своего красноречия ему удастся склонить сейм к отдаче городов; он находил нужным заранее расположить к Польше прусского короля и поселить в нем уверенность, что поляки исполнят его желание. На посланника Речи Посполитой в Берлине, князя Яблоновского, Игнатий не смел положиться; Яблоновский был тогда влюблен в Стецкую, дочь серадского воеводы Валевского, который был сторонник Браницкого. Этого казалось довольно, чтоб заподозрить искренность Яблоновского. Потоцкий выбрал для своей цели пана Морского и поручил ему, отправившись в Берлин, довести до сведения прусского короля, что, несмотря на некоторую оппозицию, возбуждаемую Россиею, он, Игнатий, доведет сейм до того, что города Гданск и Торунь будут отданы Пруссии. В Берлине поняли это совсем не так, как хотелось Потоцкому. Там показалось, что Потоцкий уверяет в том, в чем сам не уверен, хочет обмануть Пруссию льстивыми обещаниями и подвинуть на какой-нибудь шаг в пользу Польши, а потом обещание может и не исполниться. В марте случилось событие, повредившее надеждам Потоцкого расположить сейм в пользу Пруссии. Война из Вены доносил, что его король готов пособить императору в приобретении земель и выгоде насчет Турции, если император с своей стороны согласится на присоединение к Пруссии нескольких земель от Польши. Депутация Иностранных Дел, получив такое известие, обратилась за объяснением к прусскому министру. Гольц отвечал, что в его инструкциях нет ничего указывающего на что-нибудь подобное, и, вероятно, Война присылает такие выдуманные известия с целью посеять подозрения в искренности прусского короля. В заключение он обещал об этом справиться у своего правительства. Пока Гольц справлялся, в публике распространилось известие, сообщенное Войною, и возбудило беспокойство и толки. На сейме стали требовать чтения депеши.
   Депутация Иностранных Дел отговаривалась тем, что нельзя давать гласности дипломатическим сношениям.
   "Как! -- возражали послы, -- не давать гласности такому предмету, о котором повсюду кричат".
   Напали на маршала Малаховского, которому еще недавно оказывали большие знаки внимания, и даже прекращали сеймовые заседания по поводу смерти и погребения жены его. Теперь его обвиняли за то, что огласил слух, сообщенный Войною.
   "Еслиб и так было, -- говорили сторонники маршала, -- то в этом нет вины: пусть грозящая опасность будет всем известна; тем лучше: все будут осторожны".
   "Никакой опасности нет, -- говорил Малаховский, -- никто не затевает раздела Польши; депеши Войны не имеют оффициальнаго значения".
   Я не думаю, -- сказал Игнатий Потоцкий, -- чтобы мысль о разделе могла безпокоить просвещенную публику. Известно, что между Пруссиею и Австриею нет согласия и доверия. Слухи о предположениях насчет раздела Польши распускаются с целью отвлечь нас от вернаго и сильнаго союзника".
   Малаховскому и Потоцкому удалось успокоить Избу, но не надолго. В публике продолжали ходить зловещие слухи и толки. Говорили, что Пруссия хлопочет о примирении России с Турциею именно для того, чтобы вместе с Россиею накинуться на Польшу; Россия скопляет войска в Белой Руси; в Пруссии также делаются военные приготовления. Из частных собраний эти толки переходили в сеймовую Избу. Арбитры, постоянно наполнявшие залу заседания, заставили послов своими криками прекратить занятия внутренними делами и приняться снова за политические прения. Витебский каштелян Ржевуский требовал, чтоб Депутация объявила о содержании депеши Войны. Матушевич, сам будучи одним из членов Депутации, возражал ему так: "если все получаемыя депеши читать на сейме, тогда нет нужды и в Депутации Иностранных Дел. Никакой иностранный кабинет не доверит депутации тайны, зная, что тайна эта тотчас станет известна. Я требую, напротив, чтоб члены депутации, под опасением смертной казни, хранили вверенную тайну".
   Игнатий Потоцкий и маршал Малаховский опять уверяли, что нет никаких основательных сведений о разделе, и опять превозносили великодушие и благородство прусского короля.
   Среди таких тревожных толков депутация получила от Гольца коту от 25 марта, опровергающую слухи о коварстве Прусии. -- "Его величество прусский король, -- было сказано в этой ноте, -- останется навсегда в дружбе с Польшею и будет поддерживать целость ея владений". Сам прусский король написал к польскому письмо и в нем выразился, что не может скрыть своего удивления: как могли поляки с таким доверием принимать нелепые слухи?
   Между тем, к досаде сторонников Пруссии, известия из Вены подтверждались известиями из Константинополя: оттуда писали, что прусский посланник при турецком дворе, барон Кнобельсдорф, объявил, что Пруссия соглашается на заключение мира Турции с Россиею без вмешательства других держав. Нерасположенные к Пруссии члены депутации толковали, что тут видна со стороны прусского короля хитрость, он оставляет себе на будущее время возможность сойтись с Россиею ко вреду Польши. Друзья Пруссии указывали на бескорыстие прусского короля, который объявлял уже, что никак не домогается Гданска и Торуня иначе, как только тогда, когда поляки сами найдут для себя выгодным отдать эти города.
   Между тем, занятия финансовыми вопросами невольно повернули самый сейм к роковому вопросу об уступке городов. Депутация иностранных дел имела поручение продолжать сношения по вопросу о торговом договоре с Пруссиею, при посредстве английского и голландского министров, и выхлопотать через них от Пруссии свободный провоз товаров, льготы для склада их и новый тариф с понижением пошлин. Но Гэльс и Рээде повторили то же, что говорили прежде, именно, что заключить договор с Пруссиею, выгодный для Польши в торговом отношении, иначе нельзя, как с уступкою городов, по крайней мере хоть одного Гданска.
   Напрасно король Станислав-Август в беседе с послами английским и голландским представлял, что король прусский для собственной пользы и безопасности должен сохранить расположение к себе поляков и с этой целью не добиваться приобретения польских городов, а уменьшить тяжелые для торговли с Польшею пошлины на таможнях фордунской и гданской, -- иначе увеличится неприязнь к Пруссии и усилится москальская партия, а чрез то Польша подпадет снова под влияние России и дело может дойти до того, что, в случае разрыва Пруссии с Россиею или союзною с нею Австриею, Польша станет помогать врагам прусского короля. Недаром, -- прибавлял король, -- недавно по поводу рассуждений об уступке Гданска некоторые господа, которых прежде считали антимоскалями и приверженцами прусского короля, посылали к черту обоих соседей -- и прусского короля, и русскую императрицу заодно.
   31-го марта Депутация донесла сейму, что она не может продолжать переговоров о торговом трактате, так как уступка Гданска посредствующими сторонами ставится неизбежным условием, а Депутация уже получила от сейма инструкцию ни в каком случае не касаться этого. В начале апреля вопрос этот занимал сейм несколько дней сряду. Споры доходили до того, что послы стали вызывать друг друга на поединок.
   Король боялся слишком раздражать с одной стороны иностранных министров, домогавшихся уступки, с другой -- противников, стоявших за целость н неприкосновенность пределов Речи Посполитой, а потому на сеймовых заседаниях уклонялся от выражения своего мнения н собственно был ни за уступку, ни против уступки. Противники говорили так: уже состоялся закон, по которому сейм лишил сам себя права отчуждать без единогласия земли Речи-Посполитой. Этот закон положено включить в число кардинальных; следовательно, толковать нечего: Депутации остается объявить прямо на чистоту, что уступка Гданска не может служить основою дальнейшим сношениям".
   Члены, хотевшие избрать примирительный путь между двумя противными сторонами, говорили: "пусть последнее слово о Гданске отложится на будущее время, а сношения идут своим чередом: прежде пусть покажут нам, какия выгоды может извлечь Польша из торговаго договора с Пруссиею".
   "Нечего толковать, -- продолжали противники, -- мы понимаем, что хотят умышленно тянуть дело, чтоб рано или поздно сделать по-своему. Нет, нет! теперь же надобно отсечь иностранным державам всякия надежды на увеличение своих владений насчет Польши".
   "Единственное средство, -- возражали им, -- соединиться теснее с государствами, которыя нам помогут утвердить нашу независимость, и если только уступка Гданска есть цена такого союза, не будет ли уже Речь-Посполитая вознаграждена теми выгодами, какия дадут ей новыя связи и договоры?"
   Враждебные стороны стали укорять друг друга в том, что их настроили чужие державы: сторонники отдачи попрекали противников Россиега, последние первых -- Пруссиею. Всего задорнее кричали против отдачи витебский каштелян Ржевуский и иноврацлавский посол Лещинский. Последний говорил по этому поводу длиннейшую речь, производившую в свое время большое впечатление: в ней однако почти не было доводов, а одна риторика. Он оканчивал свою речь такими словами: "Поляки, если вы отдадите Гданск, убедившись коварными доводами, то я скажу, что в нашем народе нет честнаго человека".
   Наконец, по предложению брацлавского посла Вавржецкого, решено сообщить Депутации: пусть она объявит иностранным посланникам, что не имеет никаких данных от сейма насчет уступки Гданска, но ей поручено продолжать сношения по торговому договору. Городу Гданску объявлена благодарность за верность и привязанность к Речи Посполитой.
   Прусский король, получивши такой решительный отказ, рассчел, что так или иначе, а Гданск должен быть в его руках, и писал к Гольцу от 25 апреля: "Поляки черезчур дорожатся своим Гданском и уступать его не хотят; поэтому, для меня будет лучше, когда все останется по старому, и они будут платить мне высокия таможенныя пошлины, пока сами не убедятся в неправильности своего расчета. Нечего мне предлагать им выгоды за выгодами: я останусь в нейтральном положении относительно Польши, если она вступит в войну с Россиею, тогда пусть себе делают что хотят: увидят, к чему дойдут". Рассказывали, что Фридрих-Вильгельм в кругу своих приближенных выразился так: "Если эти оборвыши задумаются отдать мне Гданск и Торунь, то я свяжу им руки и ноги и отдам России".
   Игнатий Потоцкий более не пытался вести тайных сношений с прусским королем и боялся, чтоб Морский не объявил о своих прежних поручениях; поэтому Потоцкий поспешил спровадить Морского посланником в Испанию.
   В то же время Пруссия побаивалась, чтобы Австрия, ее постоянная соперница, не образовала себе в Польше партии. Действительно, в это время видны были некоторые попытки к этому; Австрия ласкала поляков в присоединенной к ней Галиции, давала им льготы, сбавила пошлины за соль, доставляемую в Польшу. В Вене отлично принимали приезжавших туда поляков и, при случае, мимоходом, давали им знать, что император Леопольд настолько справедлив и благожелателен, что готов возвратить Польше отобранные провинции, если бы другие государства, участвовавшие в разделе, так же поступили. Между поляками мало-помалу образовывался кружок, начинавший чаять спасения от Австрии. Два знатных пана, Ржевуский и Щенсный-Потоцкий, находились тогда в Вене и составляли заговор против прусской партии, думая опереться на Австрию в случае неудачи с Россиею. Княгиня Чарторыская, хотя прежде ревностная сторонница прогрессивной партии, проживши долго в Вене, в это время возвратилась в Варшаву и настраивала тамошнее общество в пользу Австрии. Именем России было сделано косвенное заявление в том же роде, как австрийское. По известию графа Гольца, посланник датского короля, Буркен, сообщил Малаховскому и Игнатию Потоцкому, что российская императрица не прочь возвратить Польше отобранные провинции, если бы она знала наперед, какое положение примет Польша в случае разрыва между Россиею и Пруссиею. Крепчайший и неизменный союзник Пруссии, Малаховский, напрямик отвечал: "В таком случае Польша будет держаться союза с государством, которому одолжена своею независимостью и тою степенью благосостояния, какой теперь достигла". Эти простодушные слова были сказаны в то время, когда Гольц писал своему правительству, что, по его соображениям, в тогдашних обстоятельствах Пруссии ничего не оставалось, как сблизиться с Россиею насчет Польши: иначе последует сближение России с Австриею, во вред Пруссии.
   

II.
Устройство сеймов. -- Мещанское дело. -- Городской устав.

   В Избе с удвоенным числом членов раздавались такие же жалобы на медленность работ, как и в прежней. "Если бы, -- говорил краковский посол Солтык, -- поляки жили себе на уединенном острове, то им можно было бы сказать: пишите свои законы хоть целые столетия, останавливайтесь не только над словами, но и над буквами; но я вижу, что нам угрожает опасность от чужих государств и боюсь, чтобы мы не заслужили укора от наших собратий и презрения от иноземцев!" "Никогда, -- замечал холмский епископ Скаржевский, -- так много не жаловались на потерю времени, как теперь, и никогда так мало не делали, как на настоящем сейме". Важнейшими вопросами, которые решил сейм в течение четырех месяцев, были устройство сеймиков и устройство городов. Депутация, составлявшая проект об устройстве сеймиков, несколько раз подавала его и он был ей возвращаем для переправки. Главный предмет спора состоял в том, что проект допускал к участию на сеймиках только оседлых шляхтичей. Старошляхетская партия -- послы волынские, бресто-киевские, минские домогались, чтобы всякий шляхтич по рождению имел на это право. Сначала эта партия взяла-было верх и проект был отвергнут большинством 94 против 73, а потом прогрессисты взяли верх и проект был утвержден большинством 101 секретного голоса против 64. Из этого малого числа присутствовавших в сеймовых заседаниях видно, как большинство членов мало занималось своими обязанностями. Вопрос о правах городов несколько раз уже появлялся и всегда отступал перед взрывами шляхетской исключительности. В тогдашней публике он сделался живым предметом рассуждений впрямь и вкось. Люди консервативные говорили о нем так: До сих пор у нас не представлялось опасности народных смут и революции; нововводители хотят подвергнуть Польшу таким же несчастиям, какия испытывает Франция. Слава Богу, теперь одна шляхта имеет доступ к законодательству и к управлению государством. Посольство в Польше никогда не имело прав и не домогалось их, а потому и не забурлит так, как французское. А как дадут мещанам права, так и начнутся смуты. Шляхта всегда захочет держать верх над мещанами, а мещане будут стараться показывать, что они такие же люди, как шляхта. Мещане будут добиваться мест, а шляхта будет стараться оттеснять их. Вот и возникнет вражда между шляхетством и мещанством; тогда король, которого на пущую беду хотят сделать наследственным, увидит возможность увеличить свою власть и примет сторону мещанства; шляхта будет стараться сохранить мещанскую свободу, а мещанство, на зло шляхте, станет с королем за самодержавие, и начнется в Польше ужаснейшая междоусобица". Но не так рассуждали люди, подпавшие влиянию современных европейских идей. Сколько противники их старались отстранить вопрос о реформ" городов, столько прогрессисты пытались выдвинуть его вперед. Вопрос этот поднят был снова 29 марта. Первый внес его на сейм познанский посол Глищинский: он требовал распространения на мещан закона Neminem captivabimus, дозволить им заседать в тех комиссиях, где идет речь о городском устройстве, приобретать земские имения, освободить от суда старост те города, которые этому суду подлежали, наконец дозволить городам высылать на сейм представителей с правом решения в предметах, касающихся быта городов и торговли. За ним стал говорить Немцевич, приобревший значение передового человека в прогрессивной партии после блистательного успеха своей комедии. "Города имели прежде некоторыя привилегии, теперь забытые; следует отдать им то, что у них отнято и чего они желают. Они желают судиться сами собою. Во всех свободных странах -- первое право, чтобы каждый судился себе равными. Они просят участия на сеймах. Это не новость. Мы видим в древности их представителей на съездах, трактатах, сеймах, видим их подписи на важном и священном акте унии народов. Мы хвалим уставы наших предков; мало их хвалить -- нужно их и уважать. Мещане хотят участвовать в раскладке податей. Представьте, если бы на вас налагали подати кроль и сенат -- не кричали бы вы, что вас отягощают без вашего участия? Как же может быть не противным для мещан то, что для вас несносно? Они просят дозволить им покупать имения. Тут нет ничего дурного. Умножится промышленность, разовьется народная экономия, богатые люди получат привязанность к родному краю: ничто к нему так не привязывает, как кусок владеемой земли. Не понимаю, почему им не дозволить служить в войске? Отвага и мужество получаются от природы, а вырабатываются воспитанием и трудом. Всякий может иметь эти достоинства. Пусть всякий имеет право защищать отечество и умирать за него. Часто люди, называемые неродовитыми, спасали свою страну. Кто знает, кто был отец Вашингтона и дед Франклина, а все знают, что Вашингтон и Франклин освободили Америку! Бросьте взоры на рассеянные города наши. Это не города, а какие-то развалины... Везде упадок, бедность, промыслы в небрежении; стыд нам, когда смотрит на все это чужеземец. Что подумает он о нашем правлении и о нашем правосудии? О, вы, воздвигающие Речь-Посполитую из упадка и унижения! Неужели оставите без внимания столько тысяч обитателей, столько городов, которые должны быть источником нашего богатства и украшением нашего края. Вы сами знаете, как необходимо, чтобы они привязаны были к отечеству и к священным правам его свободы. Пусть же охраняют они его вместе с нами. Дайте им законы, обеспечивающие их собственность, личность, свободу: увидите, как со всех сторон света стекутся к вам, под кроткое ваше правление, обитатели честные, промышленные и трудолюбивые и заселятся обширные степи и дикие леса и болота, до сих пор нетронутые людскою рукой, и зацветут у вас ремесла и искусства, за которые вы так дорого платите иноземцам. В ваших руках заселить и обогатить край или оставить его навсегда в запустении и нищете!
   Хитрый епископ Коссаковский в этом заседании прервал прение о городах, обратив внимание на другой предмет.
   Но 6 апреля вопрос возобновился снова. Секретарь депутации, составленной для рассмотрения городских привилегий, Збоинский, читал доклад этой депутации: в нем выводилось, что города в старину пользовались правом участия в судопроизводстве, законодательстве и избрании королей.
   Тут начали подаваться разные проекты об устройстве городов. Длуский в своем проекте советовал дозволить мещанам вступать в духовное звание, но только до каноника, а в военной службе дослуживаться только до чина полковника. Платтер предлагал разделить города на категории и каждой категории дать разный объем прав. Не надобно, -- говорил он, -- допускать города до большого возрастания, чтобы одни других не заглушали, и чтобы поселяне не переходили в города; иначе от этого потерпит земледельческая служба панам . Один из коноводов шляхетской исключительности, Троцкий посол Савицкий, доказывал, что и без того шляхетство оказало много милости городам. Посмотрите, -- восклицал он, -- что делают города в благодарность за это. Ввозятся предметы роскоши, вывозятся капиталы; купцы стараются поскорее накупить товаров, чтоб их подороже продать. Эти люди служат более чужим, чем нам. Хотят притом дозволить шляхте заниматься торговлею, ремеслами, торгашеством и содержанием шинков. Это измена рыцарскому званию. Рыцарское сословие должно ведать меч да землю и пренебрегать такими низкими занятиями. Закон, который дозволит это шляхте, зловреден и достоин уничтожения. Первый основатель Рима отдал шляхте землю, а поспольству ремесла и торговлю. У нас города упали оттого, что торговлю захватили иностранцы. Потолкуем о городах тогда, когда будем говорить о полиции, а теперь займемся чем-нибудь другим". "-- Да, -- подхватил Волынский посол Олизар, -- о городах толковать бесполезно, как и вообще об устройстве правления; лучше всего займемся средствами охранения государства и его безопасности".
   "Да, именно безопасность и охранение Речи-Посполитой укрепляется мещанством", -- сказал познанский посол Брониковский. -- "Политические виды заставляют нас обратиться к этому предмету", -- сказал Казимир-Нестор Сапега: -- "пусть и Польша испытает революцию, но революцию спокойную. К такому краю, как наш, все прихлынет, надеясь на покровительство законов и на свободу. Отчего возросла Пруссия? Оттого, что в кровавое время изгнания гугенотов из Франции она приняла к себе богатые фамилии и таким образом водворила у себя ремесла и фабрики".
   Король, чтобы заставить сейм заниматься городским вопросом, от которого хитрецы хотели отвлечь его, говорил: "При вступлении на престол я присягал хранить все старые права и привилегии; оказывается, что города их имеют, и я, исполняя свою присягу, побуждаю чины государства возвратить мещанам то, что им следует".
   Шляхетские консерваторы то пытались навести сейм на прения о других предметах, то открыто шли против попыток, благоприятных мещанам. Епископ Коссаковский, ни разу не сказавший слова против намерения расширить права городов, два раза заговаривал о другом, а по поводу городов сказал: "Я особа духовная и стою паче всего за религию". Другие подхватили это и распространились насчет опасности, грозившей католической религии от того, что в числе мещан много протестантов.
   "Города будут присылать представителей, а не апостолов",-- сказал инфлянтский посол Кублицкий. -- Сигизмунд-Август справедливо сказал: "Я король над людьми, а не над совестью людей".
   "Мещане, -- говорили противники, -- начнут скупать шляхетские имения и шляхта останется безземельною; кто же тогда на сеймиках будет, куда безземельные не допускаются?"
   "Да разве возможно, -- возражал тот же Кублицкий, -- чтобы шляхетское сословие лишило себя земли, от которой зависит действительное право гражданства?"
   "Право владеть земскими имениями -- шляхетское право исстари, -- говорили приверженцы старины, -- не следует давать другим тех прав, которые исключительно принадлежат одному шляхетству".
   "Эти права не шляхетства, а вельмож", -- сказал познанский посол Закржевский, -- "это право немногих фамилий, которые, захватив себе правление в стране, держали шляхту в порабощении для того, чтобы мы в них нуждались и покорялись им. Они-то выдумали для шляхетского сословия ограничения средств приобретать хлеб, привязали его исключительно к одной ниве; шляхетские имения разбились на малые участки и через то многие шляхетские роды не имеют чем прокормить себя и должны служить панам, а собственность общественная, собственность Речи-Посполитой, доставшись немногим, утучняет аристократов. Пора тебе, шляхетское сословие, обратить глаза на себя и свергнуть иго аристократии; пора тебе оградить себя от этих вельмож, угрожавших королям, сеймам и всему народу!"
   Волынские послы, во всем самые консервативные, не хотели допускать мещан к требуемым правам безусловно. Краковский посол, Русецкий, предлагал допустить делегатов от городов только в низших юрисдикциях, когда рассматриваются дела, касающиеся городов, притом так, чтобы некатолики составляли не более четверти числа всех делегатов. Право голоса ничего не поможет -- сказал брацлавский посол Вавржецкий, -- они имели его и покинули потому, что оно для них было бесполезно. И узник в кандалах имеет такой голос -- он вопиет о человеколюбии, да разве это облегчает его участь! Знаю я, какой это был голос у мещан до унии: они имели право представительства на сеймах, а сеймы их не слушали, пока, наконец, самим городам надоело это право. Были у нас тяжелые времена, внутренние смятения -- войска московские, шведские, австрийские опустошали край наш; шляхта билась с неприятелем -- народ ее не поддерживал; народные громады не заботились о судьбе страны и в таких случаях или запирались в домах своих, или уходили за границу. Плохая такая свобода, которой лишены миллионы, а защищают только сотни. Соединимтесь все -- тогда будем свободными. В каком состоянии наш край? Без военной силы, без магазинов нам придется упасть под бременем отчаяния и подпасть новому разделу".
   Все проекты передали на рассмотрение депутаций и поручили представить чрез неделю.
   Патриоты, видя, что противники силятся не допустить пройти мещанскому вопросу так, как бы им хотелось, устроили план овладеть одним из влиятельнейших лиц консервативной партии, Сухоржевским. До сих пор никто горячее и неутомимее его не стоял за шляхетские преимущества; щеголь в ораторстве, художник в телодвижениях, недалекого и мелкого ума, он был до крайности самолюбив, напыщен и хвастлив, постоянно занят самим собою; более всего домогался он стоять в челе кружка, задавать тон, увлекать слабейших н любоваться своими достоинствами. Иногда он, как говорится, и осекался, как это случилось по поводу комедии Немцевича, но часто увлекал за собою приверженцев старопольской вольности. Его слабою стороною вздумали воспользоваться и нашли возможность угодить разом и его тщеславию, и его предрассудкам. Ему внушили, что допущение мещан к правам не только не уронит шляхетского достоинства, но возвысит; его убедили, что тут нет нововведения, а напротив, возобновление старины, которой защитником вообще он всегда хотел казаться. Но более всего польстили его самолюбию, уверивши, что мещане будут смотреть на него, как на своего покровителя, как на человека, которому будут обязаны своими правами, что имя его будут благословлять грядущие поколения. Под упоением таких надежд Сухоржевский поддался обольщению и написал от себя проект. На сейм подано было, таким образом, два проекта. Один составлен был Хребтовичем, на основании представленных проектов, другой был произведение Сухоржевского. Проект последнего отличался от первого тем, что в нем при допущении уполномоченных от городов на сейм не давался им решающий голос наравне с послами шляхетского происхождения, тогда как в проекте Хребтовича и это право предоставлялось мещанам. Крепкошляхетские понятия Сухоржевского не дозволяли ему допустить такого унизительного равенства мещан с благородным званием; зато Сухоржевский требовал, чтобы уполномоченные на сейме, или асессоры в комиссиях, или служившие в военной и канцелярской службе получали нобилитацию, а равным образом и те, которые приобретали земские имения, делались шляхтичами. Требование это, по принципу, не противоречило, по крайней мере, во внешности, давнему обычаю жаловаться шляхетством (нобилитовать); это делалось за военные и политические заслуги, притом не часто, но ведь надобно было самым упорным сторонникам старины делать уступки веку; Сухоржевский же, будучи заядлым шляхтичем, хотел вместе с тем слыть просвещенным человеком.
   Поступок Сухоржевского повел к самым вожделенным для патриотов последствиям. Вся шляхетская партия, увидя, что такая первой величины звезда склоняется на сторону городов, стала за них; многие, мало привыкшие вдумываться в то, что зависело от их утверждения или отрицания, рассудили, что верно так следует, когда мудрый пан Ян Сухоржевский так решил. Несмотря на то, что во все предыдущие заседания, как только вносился проект закона о городах, поднималась шляхетская буря, 16 апреля все единогласно приняли проект, составленный и поданный Яном Сухоржевским. Решено было изготовить его в окончательной редакции и представить на сейм. Это сделано было 18 апреля. Тогда последний раз по этому вопросу поднялась католическая партия и требовала, чтоб в городские должности были допускаемы исключительно исповедующие римско-католическую веру. Сам король был против такого устранения иноверцев, но вслед затем произнес речь, утешительную для ревнителей католичества. "Я думаю, -- говорил король, -- было бы полезно написать закон, чтобы в смешанных супружествах между католиками и некатоликами дети непременно принадлежали к римско-католической религии. Это никому не обидно. Лицо, не желающее видеть детей своих католиками, не изберет себе жены или мужа римско-католической веры. Но этот закон не будет, однако, препятствием для заключения смешанных браков: по учению почти всех диссидентских разноверий вечное спасение не закрыто и для католиков. Затем, я надеюсь, что лет через тридцать в Польше не будет других жителей, кроме исповедующих римско-католическую веру. Рассудите, какая польза произошла бы от этого, особенно когда тысячи иезуитского хлопства незаметно перейдут к унии". Слова эти произвели самое приятное впечатление. Они показывают, как неискренни были гарантии иных вер, кроме римско-католической, в особенности относилось это к православию, всегда ненавистному душе каждого поляка-католика.
   Но люди более прогрессивные замечали, что недопущение некатоликов к должностям в городах отобьет у иноземцев охоту селиться в Польше. "Уже Польша, -- говорили они, -- через свою нетерпимость потеряла Украину, навлекла на себя чужую гарантию и воспитала внутри себя граждан, ищущих покровительства у чужих государств. Римско-католическая религия достаточно обеспечивается в городах большинством оседлых там католиков". Эти доводы утешили фанатизм, и потому положено не упоминать о вере вовсе в пункте устава о городских выборах.
   Проект в окончательной редакции был принят единогласно и был внесен в число законов в таком смысле:
   Все королевские города признавались свободными, с равными для всех правами. Города освобождались от всяких посторонних юрисдикции: трибунальских, землянских, воеводских, старостинских и пр., управлялись и судились исключительно своим выборным магистратом и находились все под ведением королевских задворных судов. Некоторые из городов имели апелляционные суды, составлявшие посредствующую инстанцию между магистратами и задворными судами {Это были в Малой Польше: Краков, Люблин, Луцк, Житомир, Винница, Каменец и Дрогичин; в Великой Польше: Познань, Калиш, Гнездо, Лэнчица, Варшава, Серадз и Плоцк, а в Литве: Вильна, Гродно, Ковно, Новогродек, Минск, Брест"Литовский и Пинск.}. Из этих городов избирались большинством голосов пред каждым сеймом уполномоченные по одному человеку из каждого города, непременно из владеющих наследственным имуществом в городе. Эти уполномоченные, съехавшись вместе, в день открытия сейма представятся маршалу; из них на провинциальных заседаниях избираются делегаты в комиссии: скарбовую, полицейскую и ассессории; они будут иметь в делах, касающихся городов и торговли, действительный голос, а в прочих делах совещательный; сверх того они имеют право, по поручению своих городов, представлять сейму прощения и, если окажется надобность, просить у сеймового маршала голоса в Избе, который им и не может быть воспрещен. Эти уполномоченные по двухлетней службе в своем звании получают дворянское достоинство. На всех мещан распространяется закон Neminem captivabimus; им предоставляется право служить в военной службе, исключая народной кавалерии, в канцеляриях трибуналов, комиссий и всех судов, а дослужившись до чинов штабс-капитана в пехоте или ротмистра в полку, они получали дворянское достоинство: равным образом они могли, вступая в духовное звание, получать прелатуры и канонии и всякие бенефиции, исключая таких, которые были назначены исключительно для лиц шляхетского достоинства; наконец, они могли избирать и посылать в гражданско-военные комиссии по 3 депутата. Им предоставлялось право покупать земские имения, а купившие такое имение, с которого вносится подати десятого гроша не менее 200 золотых, получают дворянское достоинство; сверх того, на каждом сейме будут допускаться к возведению дворянства 30 особ из мещан, преимущественно отличившихся в службе или полезною деятельностью в промышленности и торговле. Шляхте дозволялось вступать в мещанское звание и заниматься промыслами и торговлею без нарушения чести шляхетского звания. Все без изъятия поселившиеся в городах должны подчиняться городскому управлению. Мещанское сословие изъявляло чрезвычайную радость и благодарность, когда на сейме решили судьбу городов. 18 апреля толпа варшавских и приезжих мещан стояла на улице около замка, и как только разнеслось, что проект принят и подписан, поднялись восторженные восклицания. Выходящего короля окружили, хотели отпрячь его карету и везти на себе. Малаховскому, Сухоржевскому, Казимиру-Нестору Сапеге и другим защитникам городского проекта были сделаны самые радушные овации. В тот же день вечером весь город был иллюминован, а в саду Красинских горел разноцветным щит с вензелем Малаховского. Маршал Малаховский, Казимир-Нестор Сапега, а за ними некоторые сенаторы, послы и обыватели шляхетского звания отправились в ратушу и там записались в мещанские книги. Толпа мещан с музыкою и громкими восклицаниями провожала их, возвращавшихся из ратуши пешком. Такое невиданное в Польше явление, казалось, пророчило для страны эпоху возрождения {Рассказывают, что в один из следующих дней в Варшаве разыгралось по этому поводу такое сценическое представление. У тогдашнего президента Варшавы Декерта родился сын, и он изъявил желание, чтобы крестным отцом этому ребенку был целый сейм. Это очень понравилось послам. Перед дверьми ратуши вынесли ребенка и к его пеленкам привязано было множество лент. Маршал Малаховский взял его на руки, а члены сейма держались за ленты. Одна мещанка была кумою. Так совершилось крещение. Толпы народа были так велики, что по нескольку червонцев платилось за место, чтобы видеть эту оригинальную церемонию, знаменовавшую соединение сословии.
   Событие это передается в записках Бартоломея Михайловского; но так как в современных газетах об этом нет ничего, то мы оставляем его на степени вероятия, не давая ему исторической несомненности.}. Беспристрастные наблюдатели иначе смотрели на эти явления. "Можно писать какие угодно законы, -- говорил Эссен, -- надобно еще научиться их исполнять, а для этого нужно нравственное и умственное перевоспитание; здесь же во всех сферах попрежнему господствует безнравственность и безнаказанность. Гнуснейшие деяния обмана и несправедливости совершаются знатными лицами и находят себе покровительство в трибуналах. Паны продолжают брать подачки от иноземных держав, и русский посланник Булгаков презирает тех, кому дает деньги; все они развращены от малого до великаго". Гэльс, в апреле 1791 г., находил, что Польша не только не возрождалась, но с каждым днем приближалась к падению. Все, что будет постановлено на сеймиках, -- замечает он, -- не примется нациею и уничтожится на сеймах. Учредят ли наследственное правление, или Польша останется с избирательным правлением, -- все равно, ей предстоит сделаться добычею сильнейших".
   

III.
Приготовления к перевороту. -- День 3-го мая. -- Провозглашение конституции. -- Торжество в Варшаве.

   После проведения закона о городах сейм объявил вакацию на две недели по поводу наступивших дней Пасхи, а вслед затем надлежало, по очереди, следующую неделю рассуждать об экономических вопросах. Таким образом совещания о форме правления откладывались на три недели. Между патриотами созревала такая мысль: так как дела идут чрезвычайно туго и замыслы их встречают сильную оппозицию в большинстве послов, преданных старым предрассудкам, то не лучше ли привести в исполнение свои замыслы внезапным переворотом (coup d'état)? Об этом шли речи на частных собраниях. Главными двигателями этой мысли были Коллонтай и Игнатий Потоцкий. Маршал Малаховский первым пристал к ним. За ним стали соучастниками замысла: Станислав Потоцкий, Федор Мостовский, брестский посол Матушевич, ливонские послы Иосиф Вейссенгоф и Юлиан Немцевич, а за ним один за другим стали приставать другие. Король расположен был к этому влиянием аббата Пьятоли. Трудности, которые претерпевали прогрессисты по мещанскому вопросу в последнее время, внушали им опасение, что на будущее время консерваторы станут делать умышленные остановки. Коллонтай и Игнатий Потоцкий подали совет воспользоваться разъездом большинства членов по случаю праздников, удержать в городе партию прогрессистов, и после Пасхи, открыв заседание с небольшим числом членов сейма, внезапно провозгласить составленную заранее конституцию. Это казалось удобнее утомительной процедуры подавания проектов, рассматривания их в депутациях и представлений на сейм, где они подвергались бесконечным толкам, поправкам, остановкам. Провозглашенная внезапно конституция могла сделаться основою для последующих работ сейма, как главная руководящая нить. После дарования ей законной силы у противников отнялся бы предлог ссылаться на прежний законный порядок, как они постоянно делали для остановки преобразовательных проектов. Таким образом, на домашних совещаниях у Коллонтая, Игнатия Потоцкого и маршала Малаховского привлекли к заговору шестьдесят особ из послов и сенаторов.
   Расширению ново-либерального духа в те дни способствовало то, что проведение закона о городах подало повод к празднествам и сходбищам. Шляхетство, прежде смотревшее на мещан свысока, теперь стало с ним брататься; город устроил роскошный обед в радзивилловском палаце. Дворяне и мещане пировали вместе; мещане восхваляли шляхетское великодушие, а дворяне, помазанные демократическим духом, почерпнутым из французских книг, на разные лады величались своими либеральными поступками. При таком настроении в обществе, пока оно не прошло, удобнее было, чем когда-нибудь, подобрать охотников на смелое предприятие. Их особенно привлекали уверениями, что из депеш, присылаемых польскими посланниками и дипломатическими поверенными, видно, что Польше угрожают от соседей новые замыслы раздела. До сих пор патриоты утешали себя надеждою, что Пруссия объявит войну России, что Англия будет также против России за Турцию. Но в апреле распространился слух, что английское правительство намерено соблюдать нейтралитет в случае войны Пруссии с Россиею. Поляки до тех пор думали, что им будет возможно воевать против России вместе со своими союзниками. "Теперь мы, -- писал маршал Малаховский своему племяннику, -- по примеру Англии, должны держать вооруженный нейтралитет". Так наивно выражался маршал Малаховский, мало принимая во внимание, что вооруженный нейтралитет Польши в том положении, в каком она была, ни для кого не имел значения. В то же время войсковой комиссии приказано выдать ордонанс, чтоб все высшие и низшие чины были при своих ротах и полках, готовые к походу, когда потребуется. 30-го апреля маршал Малаховский писал своему племяннику: "Приходят вести, что нам не хотят добра; остается нам у самих себя искать обороны; пропускать времени не следует; мы вооружаемся, сколько можно, да поможет нам Бог". Угрожающие слухи побуждали патриотов спешить объявлением конституции.
   Главные заговорщики назначили для переворота день 5-го мая. По их соображениям, разъехавшиеся консерваторы тогда еще не успеют съехаться; кроме тех послов, на которых можно было положиться сообразно их убеждению, заговорщики рассчитывали на ту массу членов, которая имела только количественную важность: их думали поразить чтением депеш, полученных из-за границы, грозящих Польше скорою бедою и новым разделом, и на этом основании представить им крайнюю необходимость поспешить объявлением конституции. Между тем требовалось подобрать около замка толпу народа, которая бы криками одобрения показывала, как весь народ сильно сочувствует и радуется этому перевороту. Так замышляли патриоты, хотевшие до поры до времени сохранить свой замысел в тайне от противников.
   Но последнего им не удалось...
   Король первый проболтался об этом канцлеру Малаховскому, брату маршала. Надменный, закоренелый приверженец шляхетской старины и притом душевно расположенный к России, он с ужасом отвращался от мысли о наследственной монархии и равенстве сословий. Он сообщил русскому посланнику Булгакову о затеях прогрессистов.
   Но, вероятно, и другие заговорщики также не слишком строго хранили тайну, потому что дипломатические агенты всех дворов в конце апреля знали о том, что замышляется. Английский посланник Гэльс представлял полякам необдуманность их затей. "Объявление вашей конституции с наследственным правлением, -- говорил он им, -- возбудит против вас соседния государства, а ваша страна открыта отовсюду и беззащитна. Переворот произведет внутреннее брожение, и государственные чины будут безсильны в виду опасности. Вы объявите наследственное правление. Что же из этого? Ваша страна не примет его; ведь прошлое лето только четыре или пять сеймиков на него согласились; все остальное против вас; вы скоро возбудите против себя конфедерацию, а соседи тотчас воспользуются ею".
   На это ему отвечали: "теперь три державы заняты другими делами; пока власть королевская избирательна, у нас не будет порядка и крепости; установить наследственное правление для нас -- единственное средство спасения; теперь для этого пришло самое удобное время".
   Гэльс, прежде настаивавший на уступке Пруссии городов, и теперь, как последнее средство сколько-нибудь придать прочность намерениям прогрессистов, советовал прежде всего сделать это, по крайней мере, угодить прусскому королю и заручиться его помощью. Но уступать какую бы ни было территорию для поляков, за исключением самого небольшого кружка, была вещь до того невыносимая, что самый намек на это волновал их.
   Прусский уполномоченный Гольц проведал о заговоре и обратился с объяснениями к маршалу Малаховскому и Игнатию Потоцкому. "Я не могу скрыть своего удивления, -- говорил он, -- что поляки приступают к важному делу и сохраняют его в тайне от нашего двора, столь расположенного к вам. Такой смелый шаг следовало бы вам делать не иначе, как взвесив последствия со стороны трех дворов, принимающих непосредственное участие в делах Польши. Притом, как же вы хотите утвердить наследственное правление, а поручаете корону саксонскому князю-избирателю, у которого одна только малолетняя дочь?
   "У нас, -- говорил ему маршал Малаховский, -- в виду соединить Польшу с Пруссией". Он представлял возможность впоследствии выдать саксонскую принцессу, наследницу польского престола, за прусского принца.
   Гольц мог только улыбаться, слыша такие предположения. Этот самый Гольц в своих депешах замечал: "В Польше на другом сейме уничтожается то, что постановляется на предыдущем; даже те самые, которые в данное время кажутся горячо убежденными в пользе своих предприятий, скоро охладевают к ним и начинают действовать в противном духе".
   Более всех недоволен был русский посланник; но он не высказывался, не заговаривал ни с кем из прогрессивной партии и только своим молчанием дал почувствовать, что ему многое известно. Зато 29-го апреля он собрал у себя на совещание коноводов консервативной партии. Решено было поскорее разослать гонцов и созвать разъехавшихся из столицы послов, чтоб таким образом помешать провозглашению конституции. Это поручение взяли на себя епископ Коссаковский и гетман Браницкий.
   Об этом тотчас узнали патриоты и, собравшись, порешили поспешить и вместо 5-го мая назначили для переворота день 3-го мая. В воскресенье собрали послов в замок и поручали угощать их коронному конюшему Кицкому. Между тем маршал Малаховский через своих агентов по трактирам и шинкам поил народ, приготовляя его к ожиданию важных и полезных изменений своей судьбы.
   В понедельник собрали послов на обед в радзивилловский палац. Там прочитан был проект конституции. Составить его было не трудно: он весь почти основывался на тех мыслях, которые сообщал Коллонтай в своих письмах к Малаховскому в 1788 году. По прочтении присутствовавшие тут члены приглашались к подписи. Первый подписавший его был каменецкий епископ Красинский. На совещании были и противники, но они молчали.
   Всю ночь затем зачинщики не спали и с рассветом были у короля. Их агенты сзывали и сгоняли народ к замку. Весь магистрат и множество мещан должны были находиться там и криками одобрения поддерживать провозглашение конституции, чтобы видно было, как она по-сердцу мещанскому сословию и всему народу. Мещане были естественно за нее, когда надеялись от дальнейших преобразований расширения тех прав, какие уже получили. Простой народ бежал туда потому, что за это давали деньги; другие валили к замку просто из любопытства. Большая часть этой толпы и прежде не имела никаких прав и от новой конституции не могла ожидать для себя ничего особого. Ровно ничего не зная и не понимая, каждый готов был кричать, потому что за это давали по злотому и по два.
   Приказано было и войску продвинуться к замку. Приведем здесь любопытное описание очевидца события, Охоцкого:
   "Только-что начало светать, -- пишет он, -- лакей экс-воеводы киевскаго, у котораго я находился, разбудил меня и говорит: "в Варшаве что-то делается. Войска идут по Краковскому предместью и в замок". Я наскоро оделся и выбежал на улицу; проходит полк Дзяллынскаго; полковник Зелинский, мой хороший знакомый. "Что это значит?" спрашиваю я. -- "Не знаю, хоть убей, -- отвечает он, -- в десять часов вечера получили приказание идти к замку и стать на Краковском предместье около бернардинов". -- За ним конная гвардия. Я спрашиваю капитана Орловскаго, своего знакомаго. И тот мне то же отвечал. Потом следуют две батареи и два пеших полка, а за ними валит множество народа. Я побежал домой, разбудил пана экс-воеводу, привязал саблю и пустился к Сигизмунду (памятник Сигизмунда). Встречал я десятка два-три знакомых, спрашивал, что это такое? Одни говорили -- король умер; другие -- смута какая-то. Расходились самыя странныя вести. Войска заняли Краковское предместье; выставили на подмостках шестьдесят пушек. В краковскую браму вошло два полка гвардии; на воротах замка стали караулы. Протесниться было невозможно: набилось народу такое множество, что негде было игле упасть. Спрашивали у солдат: чем заряжены ружья? Одни отвечали пулями, а другие -- холостыми зарядами. Уже было около часу пополудни, а на улице никто не знал, что делается".
   В это время в сеймовой Избе происходило заседание -- одно из важнейших во всей польской истории.
   Король сидел на троне, одетый в мундир корпуса кадетов, Около него сенаторы. Послы были на своих скамьях. Великий коронный маршал ударил три раза в землю жезлом из черного дерева, оправленным в золото. Сеймовый маршал Малаховский, объявив заседание открытым, сказал:
   "История поучает нас, что сильпыя государства падают, а сла-быя возвышаются. Примером тому служит и Польша. За три века назад тому она блистала могуществом и равнялась с другими государствами, а потом сделалась жертвою собственных ошибок и чужих хищений. Да избавит нас небо от новых несчастий, которыя нам угрожают. Депутация Иностранных Дел донесет вам, почтенные чины, о важных происшествиях в сфере политических обстоятельств".
   За ним говорил краковский посол Солтык. "Ужаснейший, печальнейший слух расходится по столице. Язык мой деревенеет, не смею выговорить, какое несчастие готовится отечеству. Король! Для тебя не тайна, что заключают в себе известия, полученныя Депутациею Иностранных Дел. Кроме того, мне самому писали родные и приятели из разных мест за границею, что нам угрожает новый раздел. Наступает последняя минута. Отечество вопиет о помощи. Я с своего места прошу Депутацию сообщить нам всем полученныя ею известия и тогда-то мы покажем, любим ли отечество? Так как у нас допускались посторонние, когда речь шла о Гданске, то я прошу и умоляю, чтобы и теперь они были допущены, когда дело идет о целой стране".
   Такова была подготовка. Заговорщикам нужны были посторонние, особенно заранее настроенные мещане, которые должны были своими криками поддерживать провозглашение конституции. Раздались голоса: "просим, просим, просим!"
   Напустили в залу арбитров. Началось чтение депеш из Вены, Берлина, Петербурга, Парижа. Во всех этих депешах сообщались угрожающие вести о затеваемом соседями новом разделе Польши. Депеши эти, по согласному известию иностранных агентов в Варшаве, были вымышленные или подготовленные, т.е. написанные за границею министрами Речи Посполитой по секретным указаниям, данным из Варшавы. По известиям русского посланника, Игнатий Потоцкий впоследствии в кругу друзей сознавался в этом разделе Польши. Нужно было, чтоб эти известия, пришедши впору, произвели волнения. Все это обделалось втайне. Сам маршал Малаховский ничего не знал об этом, не говоря уже о другом; шестьдесят человек, которые предварительно вступили в заговор, все-таки оставались, так сказать, учениками. Статья о наследственности, самая щекотливая, не была всем известна. Я знал, что страх заставит их на все согласиться и потом многие станут жалеть, когда опомнятся, так точно, как многие по увлечению пристали к закону о городах, а потом сожалели, но уже было поздно. Иным путем нельзя было провозгласить конституции. За депешами должны были читаться частные письма, полученные из-за границы, все с целью перепугать членов сейма и, не дав им придти в себя, заставить их согласиться на конституцию".
   Но прежде, чем успели прочитать депеши, бросился вперед Сухоржевский и кричал изо всех сил: "Голоса! прошу дать мне голоса! я открою страшныя вещи", но маршалы ударяли своими жезлами и заставили его молчать.
   Тогда встал король и провозгласил; "я должен объявить и засвидетельствовать, что действительно получены донесения, которыя необходимо объявить целому сейму и всему обществу; прошу пана маршала, согласно своей обязанности, распорядиться о неуклонном чтении их".
   Раздались крики: "читать! читать!" но раздались и крики противные. Арбитры успели заранее пройти вперед и окружить места, занимаемые послами, своими сторонниками, и противная сторона была оттеснена и разрознена прогрессистами. Говорят, что сторонники Браницкого взялись было за оружие и один из них, подойдя к гетману, сказал: "а что, пане Ксеверию, махнем!" но Браницкий закричал: вара! (прочь!)
   Сухоржевский снова бросился с своего места на средину и кричал: "прошу голоса! дайте голоса!" Его моления покрывались громкими криками: "читать!" В припадке отчаянного самолюбия он встал на колени, сорвал с себя орден Станислава, пожалованный ему королем за мещанский проект, потом упал на землю и начал ползти к трону, махая руками и ногами, как будто представляя из себя плавающего, и умолять короля дать ему голос.
   Этот чересчур оригинальный прием обратил на себя общее внимание. Маршал сейма сказал, что допускает его к голосу. Останавливать его долее было бы слишком большим нарушением польских прав.
   Сухоржевский начал говорить: "Уже несколько дней ходят слухи, что в сеймовую Избу представится ужасный проект уничтожения свободы; готовится революция на подобие шведской, чтобы ввести новое правление в стране и заменить народную свободу рабством. С этой целью предпринято читать депеши, угрожающие нам разделом. Но о разделе были слухи и прежде, и мы тогда требовали, чтоб Депутация объявила нам о своих сведениях. Тогда нам отвечали, что эти слухи не имеют основания. Теперь же, значит, они справедливы. Теперь хотят запугать нас ожиданием несчастия и тем принудить сейм к принятию проекта, вреднаго для свободы. Мало этого; носятся слухи, будто сговорились противящихся перебить и сделать свое. Я ничего не боюсь. Я готов пролить кровь за отечество, но я хочу и защищать отечество. Я свободен, но если в Польше настанет деспотизм -- я презираю ее, объявляю себя врагом Польши; я не намерен спасать ее наложением оков на свободных людей. Знаю, и готов доказать перед судом, что есть намерение возмутить мещан против несогласных с этим проектом; их уверяют, будто мы недовольны дарованными им правами и хотим возвратить их в прежнее состояние; их собрали, чтобы приневолить нас принять проект, который нам подадут. Так в Швеции употребили одно сословие как орудие, и наложили оковы на другое. Но я объявляю всем находящимся здесь мещанам, что как мы старались о их благоденствии, так и желаем их поддерживать, а кто бы хотел нарушать их привилегии, тот во всяком поляке увидит врага; если мы не думаем расширять этих привилегий, то не думаем уменьшать их: связь с мещанами усиливает нас самих. А это что за анекдоты? Госпожи жены братьев Потоцких, великаго литовскаго маршала Игнатия и люблинскаго посла Станислава лишились чувств, когда им донесли, что их мужей хотят убить!"
   Раздался всеобщий смех. Люблинский посол князь Сангушко сказал: "да у пана Игнатия давно нет жены, а жена Станислава здесь, на балконе". Все взоры обратились туда. Сухоржевский почувствовал, что заврался, смешался, а потом продолжал: я хотел сказать, что жена пана Станислава, заботясь о муже, заболела. Пусть меня сейчас закуют в кандалы: я под стражею буду доказывать, требую суда, пусть паны Потоцкие объявят, кто злоумышлял на их жизнь".
   Противники спешили громким хохотом лишить важности речь Сухоржевского. Вновь раздались крики: "читать! читать донесение!
   Член Депутации, брест-литовский посол Матушевич, произнес длинную речь. Он объяснял, что Депутация считает обязанностью не беспокоить общественного мнения зловещими слухами: пока они еще не так важны, например, когда один только министр Речи Посполитой о чем-нибудь извещает; но когда все министры в различных местах заговорили одно и то же, то этого нельзя скрывать. "Депутация -- говорил он, -- получила эти сведения в такую пору, когда дела Европы приближаются к развязке, а Польша опоздала делом своего возрождения, не окончила устройства правления, и не имеет достаточных сил для своей безопасности; поэтому Депутация, по долгу служебной обязанности и по данной Богу и вам присяге, представляет вам известие, полученное от наших заграничных министров". Он изобразил положение дел в Европе, неблагоприятное для Польши; берлинский двор, по его словам, склонялся к союзу с Россией; в Турции неудачи польского посланника приписать следовало тому, что изъявленная готовность прусского посла оказать ему помощь была только наружная, а в самом деле он втайне делал затруднения. После речи Матушевич начал читать депешу за депешей. Посланник Речи Посполитой в Австрии, Война, от 16-го апреля доносил: Я слышу и вижу, что здесь не радуются умножению войска и скарба нашего, но еще более не радуются улучшениям, произведенным в Польше посредством новаго законодательства. Все заставляет бояться, что по заключении мира соседи наши обратят свои усилия на то, чтобы помешать улучшению и утверждению нашего правления". Министр Речи Посполитой в Париже от 8-го и 11-го апреля доносил, что ему очень прискорбно слышать в частных разговорах и читать в периодических изданиях предположение о том, что Польша должна будет на свой счет вознаградить некоторых участвующих в мирном трактате, который окончит войну с турками, насколько другие участники получат пользы от турок. Польский министр из Гааги от 29-го марта и 12-го апреля доносил, что везде толкуют о предстоящем разделе Польши и сами посланники, русский и австрийский, сказали, что Польша недалека от опасности. Министр из Дрездена от 27-го апреля писал, что князь-избиратель уверял его в расположении к польскому народу, но заметил, что он будет беспокоиться о Польше, пока не услышит об утверждении в ней прочного образа правления. От Деболи, польского министра в Петербурге, читалась самая длинная депеша. Она излагала ход событий от первого раздела, указывала на злонамеренность русской политики против Польши, сообщала, что еще в 1788 году Россия предлагала Пруссии приступить к новому разделу Польши, но Пруссия отклонила это предложение. "Частые разговоры Потемкина с прусским послом и вежливость, оказываемая последнему, -- писал Деболи, -- заставляют многих думать, что скоро заключится союз Москвы с Пруссиею на погибель Польши. Москва всеми силами старается не допустить в Польше порядка и согласия. Отовсюду заграничные министры пишут, что у нас нет ни системы, ни порядка, а все делается случайно. Одна особа, которая любит составлять проекты, говорила, что Польшу нужно разделить иа шесть независимых княжеств и одно из них отдать Потемкину. Вы доведете себя до этого вашими безконечными спорами, сказал мне этот господин, вы не оканчиваете того, что начинаете: настоящий сейм ваш это показывает".
   Прочитавши эти депеши, Матушевич сказал:
   "Видите, наияснейшие чины, в каком положении дела в Европе. Шаг сделан Англиею, отступление невозможно. Либо мир установится, либо всеобщая война возгорится. Если мир нас застанет неготовыми, то мы и себя и отечество отдадим в неприятельския руки; если же наступит война и приблизится к нашим границам, то долго ли не долго эта война будет тянуться, во всяком случае она умножит издержки и увеличит притязания и алчность воюющих сторон: для них не может быть ничего выгоднее, как овладеть соседним пространным краем. Мы без прочнаго правления, без военной силы; конец нашей Польше, если только любовь к отечеству не соединит наши сердца! Депутация сделала свое дело: показала вам состояние, в каком мы находимся; теперь тебе, милостивый король, и вам, наияснейшие чины, остается принять средства, какия вы найдете действительными для спасения отечества".
   Депеши поразили собрание. Несколько минут оно молчало, наконец заговорил Игнатий Потоцкий и, после короткого приступа, сказал:
   "Носятся слухи, будто меня хотят убить. Я знаю благородство польскаго народа и никакой отзыв о подлом и предательском поступке не найдет доступа к моим мыслям. Но смотрю на смерть спокойно н, если она нужна отечеству, желаю ея. Если когда-нибудь, то в настоящий день годятся для нас слова Льва Сапеги, который, по примеру римлян, не раз советовал оставлять неудовольствия в пристенке святыни общественных совещаний. Нас предостерегают, нам указывают, что приходит пора безотлагательно спасать отечество; пойдем же согласно прямою дорогого, ведущею к цели. Мы родились в равенстве; мы простираем это равенство не только на права, но и на убеждения. При величайших доблестях трудно гражданину приобресть всеобщее и безграничное доверие в таком деле, как перемена и улучшение правления. Почтенные сконфедерованные чины Речи-Посполитой! Строй нашей республики подает нам способ, как нам следует поступать. У нас есть высшее над всеми лицо в Речи-Посполитой -- король. Он выше других и личными достоинствами ума и образования, он выше других и добродетелями. Дозволяя назначить себе преемника, он показал, что польза отечества для него выше своей собственной. Наияснейший государь! Обращаюсь к твоему светлому уму, к твоей добродетели; ты думаешь только о благополучии и счастии народа -- открой же нам твои виды о спасении отечества. Ты первый имеешь право, желание и несомненную способность. Посоветуемся прежде о благе Речи Посполитой, а потом, если охота будет, займемся и личными несогласиями, -- так говорил когда-то Петр Зборовский Фирлего, коронному маршалку. Я с своего места скажу: позволь нам, великий Боже, установить благо Речи-Посполитой и никогда не возвращаться к личным несогласиям!"
   Игнатий Потоцкий никогда не чувствовал того, что говорил о короле в своей речи, исполненной лести. Король, встав с своего места, подозвал, по обычаю, министров и сказал:
   Известныя вам теперь донесения из-за границы рождают во мне, как и во всех, глубокое убеждение, что тянуть дело устройства правления вредно для нас и полезно для чужих, которые одолеют нас даже без особенных усилий, пользуясь только нашими несогласиями и потерею времени. Я уже несколько месяцев думал, как поступить; скажу вам, к чести благомыслящих граждан, что меня побуждали, заклинали приступить к решительному шагу как можно скорее. Взаимное совещание, при гражданском доверии друг к другу, подало нам согласныя мнения. Из них составлен был проект и показан мне; многие предприняли его привести в исполнение; когда его прочтут, то все его ныне же примут. Я этого желаю. Он нам поможет, а через две недели, быть может, уже будет поздно. Война ли продолжится, мир ли настанет, у соседей, окружающих Польшу, одно намерение -- держать нас в безделии, льстить нам и хвалить то, что давние предразсудки сделали нашею святынею, но что нам вредит, что нас почти выбросило из ряда народов. В этом проекте одного только пункта касаться не считаю себя в праве иначе, как узнавши волю сейма -- наследственная правления; со всем другим соглашаюсь. Прошу вас, господин сеймовый маршал, пусть начнется чтение проекта". Секретарь прочитал проект следующего содержания:
   I. Господствующая народная религия есть и будет вера римско-католическая во всех ея правах. Переход из господствующей религии в другое вероисповедание запрещается под страхом наказания за отступничество. Но так как сама эта вера учит нас любить своих ближних, то всем людям, какого бы то ни было исповедания, мы обязаны предоставить спокойствие в делах веры и защиту от правительства, а потому мы обезпечиваем свободу всякаго обряда и всякой религии в польских краях, согласно туземным постановлениям.
   II. Уважая память предков наших, как учредителей свободнаго правления, мы утверждаем шляхетскому сословию всю свободу, льготы, преимущества и первенство в частной и общественной жизни, в особенности все права, постановления и привилегии, справедливо и законно дарованныя этому сословию королями Казимиром Великим, Людовиком Венгерским, Владиславом Ягелло и Витовтом, братом его, великим князем литовским, а также Владиславом и Казимиром Ягеллоновичами, Яном-Альбрехтом, Александром, Сигизмундом 1-м и Сигизмундом-Августом, последним из рода Ягеллонов, утверждаем, упрочиваем и признаем ненарушимыми. Признаем достоинство шляхетскаго звания в Польше равнозначительным всякому благородному сословию, существующему где бы то ни было. Вся шляхта равна между собою не только в искании служебных должностей и в отправлении службы отечеству, приносящей честь, почет и выгоды, но и по отношению к равному пользованию привилегиями и преимуществами, присвоенными шляхетскому званию. Сверх всего желаем, чтобы сохранились свято и ненарушимо все существовавшия искони для каждаго права личной безопасности, личной свободы и собственности недвижимой и движимой, торжественно ручаясь, что не допустим никакого изменения или исключения из прав, в ущерб чьей бы то "и было собственности; напротив, верховная власть и установленное ею правительство отнюдь не будут под предлогом jurium regalium или под каким-либо иным видом предъявлять притязаний на шляхетскую собственность по частям или в целости. В силу чего желаем, чтобы безопасность личности и всякой собственности, кому бы то ни было принадлежащей по закону, как истинная связь общества, как зеница обывательской свободы, уважалась, ограждалась и утверждалась, и на будущее время оставалась уважаемою, огражденною и ненарушимою. Признаем шляхту первейшею охранительницею вольности и ей, как единой твердыне отечества, поручаем святыню настоящей конституции, во ограждение доблести, гражданства и чести каждаго шляхтича.
   III. Устав, состоявшийся на текущем сейме под названием: "Наши королевские свободные города в государствах Речи-Посполитой" желаем сохранять в полноте и объявляем его частью настоящей конституции, как закон, дающий свободной польской шляхте, для безопасности ея свободы и целости общаго отечества новую, истинную и действительную силу.
   IV. Земледельческий класс, из рук котораго течет источник изобилия, составляющий самое многочисленное население народа и притом самую действительную силу страны, как по справедливости, человеколюбию и христианским обязанностям, так и в видах собственной нашей здраво понимаемой пользы, принимаем под покровительство закона и правительства страны и постановляем, чтобы с этих пор, если владельцы с крестьянами своих имений положительно установят какия-нибудь льготы, наделы и условия, то эти льготы, наделы и условия, будут ли они заключены с целыми громадами или с каждым жителем села поодиночке, должны иметь значение обоюднаго и взаимнаго обязательства, подлежащаго покровительству правительства по силе существеннаго смысла уговора и по содержанию таких наделов и условий. Такие договоры и вытекающия из них обязательства, принятыя добровольно владельцем земли, будут обязывать не только его самого, но и его наследников или приобревших от него право на владение, так что они уже не могут самовольно их изменить. Равномерно и крестьяне какого бы то ни было имения не иначе могут быть увольняемы от добровольно принятых условий и наделов и с ними соединенных повинностей, как только сообразно с способами и условиями, какие значатся в постановленном договоре, который будет для них в точности обязателен навсегда или на срочное время, смотря по тому, как он составлен. Обезпечив, таким образом, владельцев при их доходах, проистекающих от принадлежащих им крестьян, и желая, сколько возможно, содействовать умножению народонаселения в стране, объявляем полную свободу всем новоприбывающим, а равно и тем, которые, прежде удалившись из страны, захотят снова воротиться в отечество, до такой степени, что каждый, или вновь откуда бы то ни было прибывший в государства Речи-Посполитой, или назад возвратившийся туда, как только ступит ногою на польскую землю, вполне свободен и волен заниматься каким хочет промыслом и где захочет, заключить договор на оседлость, работу или оброк, проживать в городах и селах, оставаться в Польше или возвратиться в тот край, куда захочет, выполнивши обязательства, принятыя на себя добровольно.
   V. Всякая власть в человеческом обществе исходит из воли народа. Чтобы целость государства Речи-Посполитой, гражданская свобода и общественный порядок навсегда оставались в равновесии, правительство польскаго народа, по воле настоящаго сейма, должно состоять из трех властей, то-есть: законодательной в собранных чинах, исполнительной в короле и Страже и судебной в юрисдикциях, учрежденных для этой цели или же долженствующих быть учрежденными.
   VI. Сейм или собранные чины разделяются на две Избы: посольскую и сенаторскую, под председательством короля.
   Посольская Изба, как выражение и средоточие народнаго всевластия, должна быть святынею законодательства. Поэтому в посольской Избе будут первоначально решаться все проекты: 1) законов вообще, то-есть конституционных, гражданских, уголовных и касающихся установления постоянных податей, и по этим предметам предложения от трона воеводствам, землям и поветам, поданныя на разсмотрение и представленныя Избе в посольских инструкциях, должны быть решаемы прежде других; 2) проекты сеймовых определений, касающихся временных налогов, качества монеты, общественных долгов, нобилитации и других, по случаю наград, раскладки общественных расходов, ординарных и экстраординарных, войны, мира, окончательной ратификации союзных и торговых договоров, всяких дипломатических актов и договоров, принадлежащих к народному праву, поверки исполнительных магистратур и тому подобных статей, соответствующих главным народным потребностям, между которыми первенство, в порядке разсмотрения, принадлежит предложениям, обращенным к Избе от королевскаго трона.
   Обязанности сенаторской Избы, составленной из епископов, воевод, каштелянов и министров, под председательством короля, имеющего право один раз дать свой голос (votum), a другой разрешать paritatem (равенство голосов) лично или посылкою в Избу своего мнения, таковы: 1) каждый закон, который по формальном прохождении чрез посольскую Избу должен немедленно быть посылаем в сенат, или принимать, или задерживать для дальнейшаго народнаго обсуждения, указаннаго в законе о большинстве голосов; и в первом случае принятие закона будет давать ему силу и святость; а в последнем -- задержание остановит его действие до будущего ординарнаго сейма, и если на последнем состоится вторичное согласие, то приостановленный закон должен быть принят сенатом; 2) каждое сеймовое определение по вышеизложенным предметам, которое посольская Изба немедленно должна посылать сенату, вместе с посольскою Избою решать большинством голосов, а установленное законом большинство в соединенных Избах будет приговором и волею государственных чинов.
   Сенаторы и министры в предметах, касающихся отчетов по их должностям в Страже и в коммиссиях, без решающаго голоса (votum decisivum), будут в то время заседать в сенате только для объяснений на вопросы сейма. Должен всегда существовать готовый сейм. Законодательный и ординарный сейм должны возобновляться каждые два года и продолжаться сообразно содержанию закона о сеймах. Готовый сейм, созванный по мере настоятельной надобности, будет делать постановления только о таких предметах, по поводу которых он созван, или о таких нуждах, которыя встретились после его созвания.
   Никакой закон не может быть отменен на том самом ординарном сейме, на котором постановлен. Комплект сейма будет состоять из числа особ, указаннаго нижеписанным законом, как для Избы посольской, так и для сенаторской.
   Утверждаем торжественно закон о сеймиках, установленный на настоящем сейме, как самую действительную основу гражданской свободы.
   Как в законодательстве все не могут участвовать и народ в этом случае изображает себя чрез своих представителей или послов, добровольно выбранных, то мы установляем, что выбранные на сеймиках послы, сообразно настоящей конституции, в делах законодательства и всяких народных потребностей вообще, должны быть уважаемы, как представители целаго народа, образуя собою средоточие всеобщаго доверия.
   Все везде должно быть решаемо большинством голосов, а потому liderum veto, всякаго рода конфедерации и конфедерационные сеймы, как противные духу настоящей конституции, ниспровергающие правительство и разстроивающие общество, уничтожаются навсегда.
   В предупреждение, с одной стороны, насильственных и частых перемен народной конституции, с другой, сознавая потребность усовершенствования оной, по испытании ея последствий для общественнаго благосостояния, назначаем чрез каждыя двадцать пять лет пересмотр и исправление конституции. Такой конституционный экстраординарный сейм будет отправляться на основании особаго о нем закона.
   VII. Совершеннейшее правление не может существовать без сильной исполнительной власти. Благополучие народов зависит от справедливых законов, а благия последствия законов от их исполнения. Опыт научил нас, что пренебрежение этою частью правления преисполнило Польшу несчастиями, почему, обезпечивши для свободнаго польскаго народа власть издавать для себя законы и право надзора за всякою исполнительною властью и выбора должностных лиц для магистратур, верховную власть исполнения законов передаем королю с советом, который будет называться Стражею законов.
   Исполнительная власть строго обязана соблюдать законы и исполнять их. Она должна оказывать свою деятельность там, где дозволено законом и где законы требуют надзора, принуждать и даже прибегать к силе. Все магистратуры всегда обязаны ей повиновением, и в ея руках находится понуждение непослушных и забывающих свои обязанности.
   Исполнительная власть не может установлять законов, толковать их, налагать под каким бы то ни было именем податей или поборов, делать государственные долги, изменять раскладку казенных доходов, учиненную сеймом, объявлять войну, заключать мирные договоры и окончательно утверждать дипломатические акты. Но она может входить во временныя сношения с иностранными державами, улаживать потребности, возникающия для безопасности и спокойствия страны, о чем обязана доносить ближайшему сеймовому собранию.
   Польский престол навсегда установляем и объявляем избирательным по фамилиям. Испытанный бедствия безкоролевья, периодически ниспровергавшия правление, необходимость обезпечить судьбу каждаго обитателя польской земли и пресечь навсегда пути влиянию иностранных государств, воспоминание о счастии отечества нашего во времена продолжительно царствовавших фамилий, необходимость отвратить чужеземцев от честолюбивых замыслов на польский престол, а польских вельмож обратить к единственной заботливости о народной свободе, указали нам, в видах предусмотрительности, сделать польский престол наследственным.
   Итак, постановляем, что по кончине нынешняго короля (да продлит его дни благость Божия) нынешний саксонский князь-избиратель будет в Польше царствовать. Династия будущих польских королей начнется с Фридерика-Августа, и преемниками его на польском престоле будут его наследники в мужеском колене, и старший сын будет вступать на престол после родителя. Если же нынешний князь-избиратель не будет иметь потомства мужескаго пола, то супруг его дочери, избранный им для нея с согласия государственных чинов, начнет наследственную линию в мужеском колене на польском престоле.
   Поэтому мы обяъявляем дочь князя-избирателя Марию Августу Непомуцену польскою инфанткою, оставляя за народом никаким ограничениям не подлежащее право избрать на престол другой дом, по прекращении перваго.
   Каждый король, вступая на престол, учиняет присягу Богу и народу сохранять настоящую конституцию и условия принятия короны, pacta conventa, которыя будут заключены с нынешним саксонским князем-избирателем, как с назначенным на престол, и будут его обязывать, как издавна бывало.
   Особа короля священна и неприкосновенна для всякаго. Он сам собою ничего не делает, а потому и не ответствен пред народом ни за что. Он должен быть не самовластителем, а отцом и главою народа, и таким его признает и объявляет закон и настоящая конституция.
   Доходы, указанные в условиях принятия короны (pacta conventa) и присвоенныя трону преимущества, предоставленныя настоящею конституциею будущему избраннику престола, не могут быть нарушаемы.
   Все публичные акты, трибуналы, суды, магистратуры, монета, штемпели должны быть под королевским именем.
   Королю предоставляется всякая возможность делать добро, и потому дается право помилования (jus agratiandi) осужденных на смерть, исключая государственных преступников. Королю принадлежит верховное распоряжение вооруженными силами во время войны и наименование командиров войска, однако с свободою смены их по воле народа, -- право выдавать офицерам патенты на чины, назначать должностных лиц, епископов, сенаторов, сообразно закону, а также и министров, как первых деятелей исполнительной власти.
   Придаваемая королю в помощь Стража для надзора за соблюдением и исполнением законов будет состоять: 1) из примаса или главы польскаго духовенства и вместе презуса эдукационной коммиссии, который может быть заменен в Страже первым по порядку епископом, без права подписывать резолюции; 2) из министров, именно: министра полиции, министра печати, министра belli (войны), министра скарба (казны) и министра печати для иностранных дел; 3) из двух секретарей, из которых один будет вести протокол Стражи, а другой -- протокол иностранных дел, оба без решающаго голоса.
   Наследник престола по выходе из малолетства, давши присягу конституции, может присутствовать на всех заседаниях Стражи, но без голоса.
   Сеймовый маршал, избранный на два года, будет входить в число заседающих в Страже, но без участия в резолюциях, единственно на случай созвания готоваго сейма: если бы он сознавал крайнюю необходимость созвать сейм, а король противился этому, то он должен разослать послам и сенаторам окольныя письма, приглашая их собраться на готовый сейм и изложив им поводы такого созвания. Случаи необходимаго созвания сейма могут быть только следующие: 1) в крайних обстоятельствах, касающихся народнаго права, особенно, когда по соседству возникает война; 2) в случае внутренняя смятения, угрожающего стране революциею, или когда произойдет столкновение между магистратурами; 3) когда угрожает опасность всеобщаго голода; 4) если отечество осиротеет от смерти короля или от опасной его болезни.
   Все резолюции в Страже будут производиться в упомянутом выше составе. Королевское решение, по выслушании всех мнений, должно иметь перевес, дабы существовала единая воля в исполнении законов; почему каждая резолюция должна выходить из Стражи под королевским именем и за подписью руки его и, сверх того, должна быть подписана одним из министров, заседающих в Страже; таким образом подписанная, она будет обязательна к повиновению ей, и будет приведена в исполнение коммиссиею, или какою-нибудь магистратурою, в тех, однако, предметах, которые настоящею конституциею не исключены. В случае, если бы ни один министр не хотел подписать решения, король откажется от пего, а если бы он упорствовал, то сеймовый маршал должен просить о созвании готоваго сейма, и если король будет откладывать созвание, сам созовет его.
   Назначение всех министров, как и призвание их от каждаго правительственнаго отдела в свой совет и в Стражу принадлежит королю. Министр призывается к заседанию в Страже на два года, но король может подтвердить его и на долее. Министры, призванные в Стражу, не заседают в коммиссиях.
   В случае, если бы большинство двух третей секретных голосов соединенных Изб сейма пожелало перемены министра или в Страже, или в его должности, король немедленно должен назначить на его место другого.
   В тех видах, чтобы Стража народных законов обязана была строжайшею ответственностью за всякое их нарушение, постановляем: если министры будут обвинены депутациею, назначенною для изследования их деятельности, в нарушении законов,они должны отвечать своею личностью и своим имуществом. Во всяких таких обвинениях собранные чины, решив дело простым большинством голосов, отсылают обвиненных министров к сеймовым судам, для справедливаго, соразмернаго их преступлениям наказания, или, при доказанной невинности, для увольнения от суда и наказания.
   Для надлежащего приведения в действие исполнительной власти учреждаются отдельныя коммиссии, состоящия во связи со Стражею и обязанный ей повиновением. Коммиссары в эти коммиссии будут избраны сеймом, для отправления своих должностей в продолжение времени, указаннаго законом. Этих коммиссии четыре: 1) воспитания (здукационная), 2) полиции, 3) войска и 4) казны (скарбовая).
   Установленные на текущем сейме воеводския коммиссии для порядка, равным образом подчиненныя надзору Стражи, будут получать предписания от вышеупомянутых посредствующих коммиссии, смотря по предметам, принадлежащим власти и обязанностям каждой из них.
   VIII. Судебная власть не может отправляться ни законодательною властью, ни королем, но предоставляется магистратурам, на тот конец установленным и выбранным. Она должна быть привязана к известным местам так, чтобы всякий вблизи себя мог находить правосудие, а преступник везде видел над собою грозную руку местнаго правительства. Вследствие этого установляем:
   1) Суды первой инстанции для каждаго воеводства, земли или повета, в которые судьи будут выбираться на сеймиках. Суды первой инстанции всегда должны быть готовы оказывать правосудие тем, которые в нем нуждаются. Апелляция на эти суды будет восходить в главные трибуналы, учрежденные для каждой провинции и составленные равномерно из выбранных на сеймиках особ. Эти суды как первой, так и последней инстанции будут земянскими судами для шляхты и всех земских собственников в их делах с кем бы то ни было de causis juris et facti (по поводу права и факта).
   2) Сохраняем судебныя юрисдикции во всех городах, сообразно с законом настоящаго сейма о свободных королевских городах.
   3) Оставляем для каждой провинции референдарские суды в делах свободных поселян, по давним правам подчиненных этим судам.
   4) Сохраняем суды задворные, ассессорские, реляцийиые и курляндские.
   5) Исполнительныя коммиссии будут иметь суды по делам, принадлежащим их администрации.
   6) Кроме судов в гражданских и уголовных делах, для всех сословий будет учрежден верховный суд, называемый сеймовым, где будут заседать особы, выбранныя при каждом открытии сейма. Этот суд будет судить преступления против народа и короля или государственныя (crimina status). Предписываем особам, назначенным от сейма, составить новый кодекс гражданских и уголовных законов.
   IX. Регентством будет Стража, а в челе ея будет королева, а в случае ея отсутствия -- примас. Регентство может состояться только в трех случаях: 1) при малолетстве короля; 2) при болезни, сопряженной с умопомешательством; 3) если бы король был взят в плен на войне. Малолетство считается до восемнадцатилетняго возраста, а постоянное умопомешательство короля не иначе может быть объявлено, как по признанию большинства трех четвертей против одной голосов соединенных Изб готоваго сейма. В этих трех случаях примас польской короны обязан немедленно созвать сейм, а если бы примас уклонялся от этой обязанности, то сеймовый маршал разошлет окольныя письма к послам и сенаторам. Готовый сейм учредит очередь заседания министров в регентстве и уполномочит королеву заступить место короля в его обязанностях. Когда же король, в первом случае, достигнет совершеннолетия, или, во втором -- совершенно выздоровеет, или, в третьем -- возвратится из плена, то регентство обязано дать отчет о своей деятельности и отвечать пред народом на ординарном сейме за время своего управления личностями и имуществамн своих членов.
   X. Королевские сыновья, которых конституция предназначает к престолонаследию, суть первыя дети отечества, и потому надзор за их хорошим воспитанием принадлежит народу, впрочем, без нарушения родительских прав. Правящий государством король вместе со Стражею и с назначенным от государственных чиновников надзирателем над воспитанием королевичей, будет заниматься воспитанием их. Во время регентства воспитание их будет поручено этому регентству, вместе с упомянутым надзирателем. В обоих случаях надзиратель, назначенный от государственных чинов, обязан доносить каждому ординарному сейму о воспитании и успехах королевичей. На эдукационной коммиссии лежит обязанность составить и представить для утверждения сейму инструкцию о воспитании королевских сыновей, дабы в их воспитании твердыя правила внедряли в умы будущих наследников престола заранее религию, любовь к добродетели, отечеству, свободу и польской конституции.
   XI. Народ обязан сам себя защищать от нападений и оберегать свою целость. Все обыватели суть охранители народной целости и свободы. Войско есть не что иное, как извлеченная из всей общей силы народа и приведенная в порядок оборонительная сила. Народ обязан награждать и уважать свое войско, которое исключительно посвящает себя его обороне. Войско обязано охранять границы и всеобщее спокойствие, словом, должно быть сильнейшим щитом народа. Для непогрешительнаго выполнения своего назначения войско должно оставаться в повиновении у исполнительной власти и, сообразно с содержанием закона, обязано принести присягу на верность народу и королю и на оборону народной конституции. Народное войско может быть употребляемо на защиту страны вообще, на охранение крепостей и границ и на вспоможение закону, если бы кто оказался ему непослушным".
   По прочтении этого проекта, которому дано было название: "Устав Правления", Малаховский, в качестве маршала, произнес пышную похвалу этому уставу, признавал новое правление превосходнее английского и американского, лучше всех существовавших и существующих в свете и воссылал хвалы королю, которого изображал виновником такого великого подвига.
   Король на это отвечал, что, присягнувши на условиях принятия короны (pacta conventa), он просит уволить его от обязательств по вопросу о наследстве престола, которые мешают ему произнести свое мнение. Пусть прежде услышу волю сейма в этом вопросе, -- сказал он, -- и буду считать настоящий день счастливейшим в моей жизни, если этот проект обратится в закон. Повторю то, что уже говорил: "король с народом и народ с королем, так и до смерти буду повторять".
   Король с народом и народ с королем закричали прогрессисты. Згода, згода!
   Но в то же время раздались крики: "нет згоды".
   Сухоржевский опять протеснился на средину залы, таща за руку шестилетнего сына, и, разыгрывая из себя римского героя, кричал: Знаю, что злоумышляют на Речь-Посполитую и на меня, перваго ея охранителя. Не боюсь ничего. На этом месте, посреди сеймоваго заседания, убью собственное дитя. Пусть оно не доживет до рабства, которое приготовляет стране нашей этот проект".
   Товарищи, принимая эту театральную сцену за действительное намерение, вырвали испуганного ребенка из рук польского Брута.
   Смятение в Избе дошло до крайних пределов. Все говорили, кричали, и никто не слушал. С великим трудом маршал наконец упросил соблюдать порядок и говорить поодиночке. Когда волнение стихло, выступил подольский посол Злотницкий, один из защитников шляхетчины и старого порядка. "Все здесь, -- говорил он, -- противно свободе Речи-Посполитой. Прошу прочитать Pacta Conventa. Здесь есть те, которые помнят, как они были заключены 7 сентября 1764 года между чинами Речи-Посполитой и коммиссарами вступавшаго тогда на престол Станислава-Августа".
   "Читать, читать Pacta Conventa", закричали его единомышленники.
   Прочли Pacta Conventa. Они явно были противны представляемому проекту, но прогрессисты говорили, что нация, предложившая королю условия, могла составить и новый закон. Злотницкий, по прочтении условий, сказал: "Будучи послом от воеводства подольскаго, я должен объявить, что на избрание при жизни короля преемника ему, в особе саксонскаго князя-избирателя, подольская шляхта соглашается, но мне не дано права увольнять его величество короля от обязанностей, налагаемых на него условиями принятия короны, и я не согласен на проект, который не был подвергнут обсуждению и не получил приговора конституционной депутации".
   Он счел нужным польстить мещанам и сказал, что готов десять раз подписать закон о мещанских правах. Видно, что многочисленное стечение мещан в самой Избе пугало противников.
   За ним говорил старый Ожаровский. Он прежде извинился в недостатке дара красноречия. Потом заметил, что проект многопредметен и слабому понятию трудно его охватить, не только уразуметь. Он говорил, что установление престолонаследия не спасет Польшу от угрожающего ей раздела, а во всяком случае может привести к деспотизму и указывал, что для спасения отечества нужно более всего говорить об увеличении казны и войска. Наконец, он припомнил, что сам он был послом от краковского воеводства в 1764 г. и слышал королевскую присягу, а потому не только не хочет увольнять от нее короля, но особенно просит соблюдать ее в данные минуты. Ожаровскому хотелось приостановить дело и навести сейм на другие вопросы, и потому он хотел говорить о войне; но эта тактика, удачная в прежнее время, теперь была невозможна при таком волнении.
   За Ожаровским разом явилось много охотников блистать геройством и красноречием. От сеймового маршала зависело соблюсти очередь, и он дал первый голос Закржевскому, познанскому послу. Это был большой свободолюбец и ненавистник вельмож. О чем он ни начинал говорить, почти всегда нападал на вельмож и поражал их демократическою риторикою, перебегая от банальных истин к кудрявым софизмам. Бьет час, -- воскликнул он. -- Нам приходится или поддержать любезное, паче жизни, отечество, или погубить его и отдать на растерзание и грабеж". Затем он распространялся о том, что такое свобода, доказывал, что свобода состоит в том, чтобы законы, наложение податей, выборы магистратур исходили от народа, но избирательное правление, по его мнению, не от народа исходило. "Элекции королей, -- говорил он, -- народ не знал. Это выдумали вельможи. Не делаю ни малейшаго намека на царствующего ныне короля, который любит народ больше себя. Но вообще скажу, что избранный король -- губитель свободы и целости отечества и готов отдать на растерзание управляемый им край, когда придется сохранить частицу его для своих интересов и наследников. Страна, управляемая избранным королем, никогда не может быть свободною от влияния и козней чужих держав". Он восхвалял достоинства наследственного короля, который, по его мнению, не станет нарушать конституции из одной любви к своему потомству и из боязни, чтобы из-за него не пришлось отвечать наследникам. "Нас пугают, -- продолжал он, -- что под наследственным правлением республиканское правление изменится в деспотизм. Деспотизм не знают просвещенные народы, а в этом проекте я вовсе не вижу вообще и монархизма. Но если бы даже в Польше внедрилась монархия, все же она не так ужасна, как раздел".
   За ним говорил из противной партии князь Четвертинский, человек, в характере которого было что-то ребяческое в смеси с хитростью. После короткого вступления он сказал: "этот проект, писанный на нескольких листах, составленный тайною интригою".
   Слова эти прерваны были взрывом негодования. Четвертинский спохватился и потом продолжал: Я слышал его один только раз. В нем много хорошаго, но есть и дурное. Вот хоть бы это: избранному королю народ мог отказать в повиновении, если бы он не соблюдал присяги, а по этому проекту наследственный король увольняется рт ответственности. Хоть бы он что дурное сделал -- ничего ему не говори, а только министрам. Верно, вашему величеству силою навязывают этот проект. А главное: его проводят неслыханным образом, без предварительнаго обсуждения, и приказывают нам принимать его сразу. Пусть меня сочтут последним глупцом, а я его не понимаю. Как можно, раз только услышавши, его понять? Я не личный враг ему. Пусть Бог уничтожит меня и моих троих детей, если я возстаю против него из духа партикулярности. Но в нем гроб вольности и я не соглашаюсь принимать его. Если моя гражданская ревность останется без последствий, то, по крайней мере, будьте свидетелями, что я протестовал и плакал".
   Он действительно заплакал и сквозь слезы сказал: "буду носить траур до смерти или пока дождусь лучших времен."
   В ответ на его речь выступил краковский посол Линовский, пламенный прогрессист. "В Польше нет насилия, -- сказал он, -- кроме насилия просвещения, и добродетели, кроме решимости спасти отечество от погибели. Я преклонюсь пред таким насилием". Сделавши нападение на вельмож, он продолжал. "Слушайте, наияснейшие чины, что я вам скажу. Знаете ли в чем наибольшая похвала нашей конституции? За три дня перед этим разнеслась весть по столице о нашем предприятии, и уже находящиеся здесь иностранные министры заволновались. Я сам их встречал в доме особы, имеющей доступ к королю. Я слышал, как они угрожали, пугали нас, не скрывали отвращения своего к нашему делу, в надежде, что все это передастся королю. Им не по-сердцу наше правление: вот доказательство, что оно будет Польше спасением".
   "Вы слышали, -- сказал ливский посол Кицинский, -- говорят, уже мир заключен, и воевавши я державы хотят окупить свои издержки на наш счет. Чего-ж нам ждать? Разве того, чтоб пан Булгаков, а не то, для большаго нашего унижения, пан Штакельберг, лучше знающий все ваши пружины, возвратившись на прежнее место с триумфом, именем императрицы объявил нам, что мы уже не самобытный народ, что Польша уже подчиненная ей провинция, что уже не конфедерация, не готовый сейм, не Стража, а он с своим советом будет управлять делами страны нашей? Ждать ли нам, чтобы войско московское разсеяло и уничтожило наши полки и хоругви отчасти силою, отчасти хитростью и возбуждением между нами недоверия, а затем предложило нам свое покровительство, свою пасть, алчущую нашего хлеба, свои руки, жадныя нашего достояния? Ждать ли нам, чтобы пришел к нам еще козацкий гетман с донским и запорожским козачеством и указал нам в политическом составе Европы место ниже своих возлюбленных Козаков, или давно уже порабощенных Москвою и привыкших к ярму татар и волохов.(?)? Дожидаться ли нам, пока он, или кто другой, быть может, какой-нибудь поляк, продавший себя Москве, пользуясь раздвоением нашего народа, столкнет с престола нашего короля и сам сядет на нем, для исполнения замыслов тех, которым будет служить орудием? Хотите ли, чтоб нас возили в Сибирь и Камчатку? Хотите ли, чтобы поругались над костелами и алтарями, грабили наши дома, а нам за естественное самосохранение рубили руки и ноги, или осуждали на гнитье в кандалах? Неужели, достопочтенные чины, пленяясь достоинствами избирательная трона, вы забыли, кто нам уже сто лет дает королей и свергает их? Августа II разве не навязали нам насильно, а потом насилием не принудили сложить с себя достоинство? Лещинскаго разве не свергли с престола? Августа III разве не собирались низложить? Ныне царствующему королю разве не угрожали тем же? А курляндскими герцогами, состоявшими под главенством Речи Посполитой, московская фантазия разве не играла как мячиками, ссылая их в Сибирь и возвращая снова? А как уважаема была эта Изба, место народнаго совещания? Епископы, сенаторы и послы разве не томились многие года в неволе? Сокровища Радзивиллов и вообще движимое имущество обывателей разве не вывозилось в Москву и недвижимых разве не грабили и не опустошали? Неужели вас не приводят в содрогание встречаемыя до сих пор безрукия и безногия жертвы зверства Древича? О, на что способна эта гордыня! Она не простит нам того смертельнаго греха, что вы осмелились сбросить с себя ея цепи и в продолжение трех лет считали себя независимым народом? Пусть только состоится мир и застанет нас без твердаго правительства, без конституции, без порядка, тогда те государства, что, опасаясь гигантскаго возростания России, побуждали нас против нея вооружаться, скажут той же России: "Распоряжайся себе Польшею, только на нас не гневайся". Вот тогда-то слуцкий архимандрит и все схизматическое духовенство начнут вернее и усерднее служить Москве. Тогда-то успешнее пружиною фанатизма начнут подвигать и подстрекать к бунту хлопство. Воротится к нам российское войско и опять к офицерам невысоких чинов приедут сенаторы и сановники с просьбою освободить от постоя их имения, и будут по несколько часов перед дверьми ожидать аудиенции, пока им не окажут милости и не сложат с них тягостей, чтобы за то отяготить других соотечественников. Российский посланник по продаже своего палаца поместится поближе к королю, чтоб наблюдать, с кем он беседует, кого жалует. Министерския места, сенаторския кресла будут раздаваться особам, которыя станут их покупать подлым угодничеством прихотям посланника и его любимцев и слуг. Сенаторы, судьи, правители! Выбирайте, что вам лучше: потерять ли какия-нибудь преимущества, которыя вы сами считаете вредными, и жить зауряд с другими народами счастливо, безопасно, под плодотворным покровительством правительства, в стране свободной, благоустроенной; или, оставаясь такими, как теперь, получать, посредством подлостей и интриг, места, которыя надлежало бы занимать людям добродетельным, способным и заслуженным, держаться на них раболепством, без уважения к самим себе, без пользы для общества, чувствовать муки совести всю вашу жизнь и слышать внутри своей страны против себя проклятия целаго народа, а вне ея -- презрение к себе от чужеземцев? Наиясиейший государь! Больно, очень больно вспоминать протекшие дни. Был ли месяц -- что я говорю, месяц -- была ли одна неделя, один день такой, чтобы ваше величество не терпели огорчений? По обязанности моей службы я очень часто приносил вашему величеству такия сведения, от которых разрывалось ваше сердце, от природы чувствительное к утеснению ближняго. С каждою почтою вы получали жалобы несчастных; вы все делали, что могли, но с горестью, при безсилии правительства, не видели действительных средств спасти их. У всех у нас кипело сердце, да нужно было сдерживаться, чтоб не потерять по крайней мере надежды на возстание когда-либо. Теперь нам все равно -- погибать ли от неприятелей или от соотечественников, если из последних найдутся такие, что будут силиться возвратить Речь- Посполитую к давнему положению. Пан сеймовый маршал! Скорее установим правление; сегодня же -- не иначе. Сегодня или упрочим счастие и безопасность отечества, или, жертвуя жизнью, подпишем безнадежность нашу о ея жребии".
   Ни одна речь не подействовала на собрание так сильно, как эта, действительно выходившая из ряда других. -- "Скорее, скорее! Принимайте проект, спасайте погибающее отечество!" кричали прогрессисты. Им вторили арбитры в зале и на галереях.
   Толпа противников сбилась в кружок. Виленский посол Корсак попросил дозволения вести речь.
   "Наше воеводство, -- сказал он, -- как и другие, соглашалось на избрание саксонскаго князя-избирателя, памятуя доброе время блаженной памяти королей наших из саксонскаго дома. А что касается до наследственности престола, учреждения совета под именем Стражи, нарушения законов последняго из Ягеллонов и некоторых других пунктов, на то воли народа нет! Народная воля есть признак высшей воли! От нея исходят священнейшие законы! Но народная воля почиет не в послах, не в сейме, а в целом составе обывателей, имеющих право выбора представителей. Последние должны сообразоваться с данными им предприсаниями от избирателей. Таких инструкций, которыя бы дозволяли вводить наследственное правление и ниспровергать преимущества шляхетской вольности, нет у нас; напротив, нам вменили в особенную обязанность не допускать наследственнаго правления и охранять шляхетскую вольность. Таких инструкций большинство. В них видна воля народная! Я не властен отрешиться от нея и не смею приложить своего согласия к этому проекту. Я обязан держаться инструкций и воли моего воеводства. Наияснейший король! В ваших универсалах, посланных на сеймики, народ спрашивался не о том, желает ли он ввести наследственное правление и уволить нацию от условий принятия короны (pacta conventa), а о том: дозволяет ли он при жизни царствующаго короля избрать на польский престол преемника в особе саксонскаго князя избирателя. Народ и дал свое решение на то, о чем его спрашивали. Нельзя предлагать нам обратить в закон то, на что народ не изъявил согласия. К вам я обращаю речь, господин сеймовый маршал! Ваши добродетельныя качества не делают вас похожим на Адама Понинскаго...
   Крики неудовольствия прервали его речь. Они, однако, скоро перестали. Оратор поспешил затереть невольно вырвавшийся намек на Понинскаго похвалами достоинствам Малаховскаго. "Под вашим управлением, -- говорил он, -- на сейме постановлено, чтобы каждый проект по прочтении в Избе был отсылаем в депутацию к обсуждению (на делиберацию) и послам давался бы трехдневный срок вникнуть в него, а для этого проект должен раздаваться им в печатных экземплярах. Я прошу, чтобы и настоящий проект отправлен был к обсуждению: он касается такого важнаго предмета, от котораго зависит счастье или несчастье народа".
   Нельзя было не видеть явной законности такого требования. За Корсаком стали говорить то же другие, которые прежде, заглушаемые криками прогрессистов, не могли открыть рта.
   Станислав Потоцкий, один из составителей проекта, отвечал Корсаку: "Чрезвычайныя обстоятельства требуют чрезвычайных средств; я со стыдом должен сознаться перед всеми, что и мне мое воеводство приказало поддерживать избирательное правление; но что же делать, когда, по моему убеждению, один только этот слышанный вами проект есть средство нашего спасения, именно потому, что он учреждает наследственное правление. Без него, хотя бы я видел у Речи-Посполитой огромное войско и неистощимый сокровища, и тогда не сказал бы, что она вне опасности. Я поклонюсь моим собратиям и скажу им смело: я был за наследственное правление потому, что мои убеждения не позволили разделять мнения, приносящия явную гибель моему отечеству. Пусть кто хочет носит траур, я не очень уважаю наружные знаки; но если этот проект не пройдет, я до смерти буду носить тоску в сердце".
   Станислав Потоцкий владел отлично риторикою, обращался к королю, расхваливал его до небес, называл не только наилучшим королем в свете, отцом подданных, но образом божества на земле; обращался и к послам, умолял их возрастить колос славы на ниве народнаго благополучия, бросить венец хвалы и величия к ногам короля. Потом он стал на колени перед божествами народнаго счастия, как он называл членов сейма, и умолял принять проект.
   Его поддерживал добржинский посол Збоииский, который для большаго подкрепления своего красноречия привел примеры из римской истории, помянул Брута, Регула, изъявлял желание, подобно последнему, пострадать за отечество.
   Эти намеки на Рим оживили поляков, которым Рим в его лучезарном сиянии представлялся подобием их прежней Речи Посполитой, а герои римской республики, в их воображении, походили на их собственных гетманов, канцлеров и воевод. Все это довершило впечатление речи Кицинскаго, расшевелившего у поляков чувство национального самолюбия и задушевной неприязни к москалям. Настроенная в пользу переворота, публика разражалась громом одобрений на каждую речь прогрессиста и не давала говорить противникам. Крики арбитров увеличивались и, наконец, все слились в едином требовании немедленно принять проект новой конституции. Голоса противников были со всех сторон заглушаемы этими криками. Тогда подольский посол Ржевуский, припомнив арест членов сейма, сделанный некогда Репниным, восклицал, что чувствует жажду мщения москалям и призывал товарищей скорее стереть с отечества пятно, наложенное московскою гордынею. "Наияснейший король, -- сказал он наконец, -- позволь пану сеймовому маршалу немедленно спросить чинов о согласии".
   Множество голосов закричало: "просим! просим!"
   "Большинство, очевидно, согласно, -- сказал Ржевуский, -- если же оппозиция не допустит, я к ногам вашего величества повергаю уверение, что не выйду из Избы, пока не последует решение этого проекта".
   "И мы не выйдем", закричало множество голосов. И мы также не выйдем", кричали противники.
   "С обеих сторон, -- продолжал Ржевуский, -- заявляют решимость не выходить. Ваше величество, произнесите гражданскую присягу хранить конституцию, и каждый из нас, кто только любит отечество, не только с охотою последует вашему примеру, но и прольет за конституцию свою кровь".
   "Просим! просим!" кричали со всех сторон. Уже был седьмой час с открытия заседания. Человеческого терпения не ставало продолжать его и многие делали, чем бы ни кончить, лишь бы кончить. Милостивые государи! -- сказал король, -- ежели кому, то более всех мне прилично задуматься над этим проектом. Идет дело о любви народа ко мне, а это для меня единственное и драгоценнейшее сокровище, которое я с собою хочу унести в могилу. Я прохожу уже шестидесятый год моей жизни, впереди для меня остается мало лет, а потому нечего мне угождать страстям, которыя обыкновенно приписываются государям. Вы сами видели в течение этого сейма, что я не проводил никаких планов ни для себя, ни для своих родных; напротив, как только узнал, что народ склоняется удалить те опасности, которые неразлучны со всяким безкоролевием, я не только согласился с этим, но и тем, которые по доброжелательству ко мне советовали мне иметь в виду свои личные интересы и приводили известную пословицу, что перед восходящим солнцем должно уступать заходящее, я отвечал так: "мою личность я считаю второстепенным делом, а главным -- благосостояние страны". Поэтому, так как я не стараюсь ни о себе, ни о своих кровных, то и надеюсь, что меня выслушают с большим вниманием, чем того короля, который за полтора столетия перед нами носил истинно терновый венец. Я говорю о добром, благоразумном, мужественном, но несчастном Яне Казимире. Для пользы страны, для безопасности свободы и существования Польши он советовал заранее установить наследственность, как единственное средство охранить Польшу от бедствия безкоролевия. Его не слушали; мало этого -- его преследовали за это; и он, оскорбленный, покинул престол, на котором не мог с пользою служить отечеству. Его предвещания оправдались: они послужили нас уроком; теперь, как я слышу, большинство народа, большинство членов сейма желают прочным правительством и крепостью престола навсегда утвердить спокойствие и счастие нашего края. Знаю, что готовлю себе неприятности, но считаю долгом разделять это желание. Прибавлю, еще в последние дни между иностранными министрами было говорено так: "будем стараться разными вымыслами отстранять умы сеймовых членов от этого шага; пускай Польша всегда нуждается в подпоре, пусть будет в постоянной боязни без крепкаго правления, пусть унижается перед чужими и кланяется им, чтоб ей не было худо". Один из них, который более всех отсоветовал делать перемены, сказал так: затеи поляков противны интересам наших дворов и мы должны их отводить от спасительных мер; но если они сделают то, что замышляют, то покажут, что умнее нас, и мы будем уважать их более, чем прежде". Так дошло до моих ушей. Скажу еще, уже несколько месяцев, как мне сообщен этот проект, я колебался, я боялся вреда лично для себя. Теперь, когда я услышал эти слова иностранных министров, я увидел в них последнее решение судьбы: теперь я решительно пристаю к проекту вместе с другими, не заботясь о том, что со мною быть может. Кто любит отечество, тот должен желать, чтобы этот проект обратился в закон. Поэтому, не угодно ли вам, господин сеймовый маршал, сообразно вашему достоинству, дать мне и целому обществу, возможность узнать, могу ли я считать этот день счастливейшим? Или мне придется заплакать об отечестве! Узнаем, что с нами: услышим настоящую волю сейма".
   "Все, все с маршалом! Да здравствует король! да здравствует конституция!" раздалось множество голосов.
   Большинство Избы, очевидно, было за проект. Противники однако сомневались в этом, и думали, что крики исходят от арбитров, наполнявших галереи и все входы. Маршал не решался иначе приступить к спросу, как наперед польстивши противникам.
   "Голос короля, -- сказал он, -- надеюсь, приведет к единогласию; я уважаю мнение тех товарищей, которые думают иначе и хотят отдать проект на обсуждение, но настоящий день есть день революции. Для спасения отечества следует отложить формальности в сторону. На мой вопрос о согласии я попрошу тех товарищей, которые за проект, оставаться в молчании, а тех, которые против проекта, заявить об этом. Таким образом легче узнается, за кем большинство".
   Оборот, данный делу маршалом, был неожидан для противником; они боялись высказаться, чтобы не остаться в слишком малом числе и не подвергнуться оскорблениям, которые при сильном раздражении могли зайти далеко. Минуты четыре все молчали, наконец, выступил ошмянский посол Хоминский и сказал:
   "И собственныя мои убеждения, и данныя мне инструкции не дозволяют мне соглашаться на наследственное правление. Наияснейшие чины, мне никогда и в мысль не приходило, чтобы проект об изменении правления был внесен в Избу в такую неделю, которая, по установленному порядку делопроизводства, посвящена экономическим предметам, и притом без предварительнаго обсуждения. Один раз его прочитали и хотят обратить в закон. Но в этом священном месте я слышу, что настоящий день есть день революции. А если так, то я скажу: народ! бойся теперь деспотизма, пусть этот пример служит тебе уверением: в противность большинству инструкций, вместо избирательнаго учреждается наследственное правление, установляется правительство, близкое к деспотизму. Видишь ли, народ, сейм стал господином твоей воли; ты, народ, уже утратил право давать власть своим представителям. Наияснейший король, надеюсь, что ваше королевское величество подадите свой голос, чтобы этот проект проходил формальным образом, как закон велит; я же с своей стороны прочту перед вами, наияснейшие чины, данную мне инструкцию. Скажу еще вам, наияснейшие чины, что никакой человеческой памяти не хватит обнять этот проект о важнейшем предмете, написанный на нескольких листах и прочитанный только раз. Как бы то ни было, Бог и вы все свидетели, я не соглашаюсь на проект".
   "Я принужден покориться силе, -- сказал князь Сангушко, -- но протестую против безправия. Если этот проект должен пройти путем революции, пусть дозволят по крайней мере исправить в нем то, что окажется вредным тогда, когда члены сейма возвратятся к естественному и законному ходу своих занятий".
   За ним говорил Казимир-Нестор Сапега. До сих пор он знал себе цену и молчал, чтобы потомить ждавших его слова и потом произвести больший эффект. В отборных, но избитых фразах он распространился о том, что избирательное и наследственное правление имеют свои выгоды и невыгоды; всего более однако болтал о самом себе; наконец, потребовал еще раз прочитать проект.
   "Не надобно! не позволяем! не позволяем читать!" раздались голоса.
   "Можно позволить читать его в другой раз, -- сказал варшавский посол Шаноцкий, -- но только с тем, чтоб не делать приложений и поправок, а если нельзя их допускать, то незачем и время терять на чтение".
   Поднялась разноголосица. Противники в малом числе кричали: "читать проект!" Большинство кричало: "не читать!" -- Сухоржевский закричал: "и читать не надо, и принимать не надо!" -- Одобренные его примером, некоторые повторили то же.
   "И читать его, и разсуждать о нем нет нужды! -- сказал инфлянтский посол Забелло, -- я сам был всегда против излишней власти королей, и находил этот недостаток в проекте; но в нем теперь сделаны надлежащая изменения, и я за проект! Заклинаю вас именем любви к отечеству, примите новую конституцию; прошу тебя, наияснейший король, произнеси первый гражданскую присягу, а мы все за тобой!"
   Раздалось множество голосов: "Згода! згода! згода!"
   Сенаторы окружили короля. В это время в Избу нахлынули новые арбитры и кричали: "Виват конституция!" Такие же восклицания раздались за дверьми н на улице. Казалось, в самом деле целый народ требовал совершения дела, хотя из кричавших почти никто не знал, в чем состоит эта конституция.
   В это время к трону протеснилась толстогубая с выдавшимся подбородком фигура Сухоржевского. Он упал не землю, распростер руки крестом и кричал: "по трупу моему пройдете к присяге, убивающей старопольскую свободу". Окружавшие послы подняли его и отвели прочь. Голоса в пользу проекта продолжали раздаваться, голосов противников уже никто не слыхал.
   Тогда король сказал:
   "Вижу явную и твердую волю всего сейма и приглашаю вас, превелебный отец краковский епископ, прочитать форму присяги, которую я произнесу за вами".
   Краковский епископ Турский приблизился к трону с евангелием в руке. Все замолчало. Король, положа пальцы на евангелие, повторял слова прочитанной епископом присяги.
   "Juravi Domino non me poenitebit" (поклялся Господу и не раскаюсь), произнес после того король: "Друзья отечества, за мной в костел: принесем Богу общую присягу и возблагодарим его за то, что он дозволил нам совершить торжественное и спасительное дело".
   Король пошел к дверям; за ним толпа с неумолкаемыми криками: Виват король! Виват конституция! Вся Изба отправилась за королем в костел св. Яна. На пути король прошел через ряд польских женщин, которые изъявляли радость о спасении отечества и величали его виновником народного благополучия. Это увеличило восторг Станислава-Августа, всегдашнего любителя прекрасного пола. В костеле развевалось уже множество знамен и значков городских варшавских цехов и братств. Обоих маршалов с честью внесли на руках в костел.
   Перед принесением присяги Казимир-Нестор Сапега произнес длинную речь: сперва восхвалил свои добродетели, уверял, что никогда не руководился ни чужой волею, ни чужеземным принуждением, а всегда следовал голосу собственного убеждения; припомнил также, как всегда ругал Москву. Несмотря на место, которое я занимаю, говорил он, я до нынешняго заседания не имел понятия об этом проекте; сегодня в первый раз услышал его и потому просил читать другой раз. Этого не сделалось. Я, сколько мог его обнять, нашел в нем вещи, с которыми несогласен. Главное -- наследство престола. Но так как большая часть членов признает его законом, а король утвердил его присягою, то я не хочу отступать от общей воли и производить раздоры, которыми бы воспользовались иностранныя государства. Несогласия и внутренния ссоры всегда были причиною бедствия Польши. Народное всевластие, просвещенное опытом, может исправить ошибки в правительственных уставах; но последствия войн, опустошения нашей земли иноземными войсками, которыя будут входить под предлогом мирить нас, наконец, новый раздел Польши -- все это бедствия, которых ничто не вознаградит. Я не так самолюбив, чтобы считать свое мнение о благе отечества лучше мнения короля, почтеннаго маршала коронной конфедерации и такого множества уважаемых членов сейма. Под щитом их доблестей и я приступаю к присяге, которую король произнес в присутствии всех чинов Избы"..
   Многочисленные друзья Казимира-Нестора Сапеги, которых он приобрел своим широким хлебосольством, окружили его, подняли на руки, восхваляли его геройство и стойкость характера, примерную готовность пожертвовать собственными убеждениями общему благу. А между тем незадолго до этого он сносился с Булгаковым и казался человеком, преданным России, врагом нововведений, и дал русскому посланнику слово действовать против них.
   После апотеоза добродетелей Сапеги краковский епископ читал присягу. Все члены сейма, а за ними народ, наполнявший костел св. Яна, подняли руки вверх и повторяли слова присяги. По окончании присяги, заиграл орган и запели "Те Deum laudamus", a со стен замка ударили из пушек. Солнце уже было на закате.
   Из костела король просил всех снова в сеймовую залу подписывать закон. В то время, как в костеле совершался обряд присяги, в сеймовой зале оставались противники, распаляемые Сухоржевским; он убеждал товарищей записать в актах протестацию против принятой конституции. Прогрессисты впоследствии хотели уверить, будто противников было только человек двадцать; маршал Малаховский писал к племяннику, что их было только девятнадцать, но безпристрастные современники говорят не то; по известию саксонского министра Эссена из 157 человек, бывших тогда налиуо, 69 (50 послов и 19 сенаторов) объявили себя против конституции. Также русский посланник говорит, что по уходе короля в костел в сеймовой зале оставалось более 50-ти человек; некоторые из противников отправились в город записать в суде протестацию, но все канцелярии были заперты; другие тотчас уехали из Варшавы записывать свои протестации в других городах.
   По возвращении короля и членов Избы в залу, туда опять набилось множество арбитров с криками: Виват король! виват конституция!" Маршалы первые подписали новый устав и получили поручение привести к присяге комиссии, управлявшие государством. За маршалами подписывали сенаторы и послы. Злейший, но тайный противник конституции, гетман Браницкий, не только подписал ее, но даже расхваливал. Другие противники {Влиятельнейшие из оппозиции, в то время, кроме Сухоржевского, были послы: познанский Мелжинский, лэнчицкий Кретковский, люблинский Длуский, холмский Кицкий, подольские: Злотницкий и Мержеевский, Волынские: Пининский, Загурский, Гулевич и Кржуцкий; чернеговский Радзиминский, сендомирский Скорковский, закрочимский Зелинский, сенатор князь Четвертииский и др.}, если не подписывали, то не смели более кричать. В заключение объявлено, что отселе всякий, кто будет противиться конституции, и по этому поводу покушаться возбуждать раздор, объявляется врагом отечества и подлежит сеймовому суду. В память совершения великого события постановили построить храм под названием храма Провидения и праздновать ежегодно день 3-го мая. Тем кончилось это шумное, памятное в польской истории и пагубное по своим последствиям заседание; следующее за тем было назначено в четверг, 5-го мая.
   Народ ликовал целый вечер, город был иллюминован. "Вот каковы мы, поляки"! -- кричали тогда самохвалы, -- "мы выше французов, даром, что они гордятся превосходством своей образованности; у нас в день революции не было ни патрулей, ни караулов, не предпринято никаких усиленных полицейских мер, а все сошло спокойно".
   Войсковая и скарбовая комиссии в тот же день были приведены к присяге, но когда было приказано сделать то же конституционной депутации, то президент ее на то время, епископ Коссаковский, начал прибегать к уловкам. Он, как эгоист, более всего думал о себе и, как человек рассудительный, понял, что дело конституции не состоится; однако видя, что все склоняется к ней, не стал противиться, даже расхваливал новую конституцию, только заявил, что она решена на сейме неправильно, и потому депутация не может ее подписывать. "Не было, -- говорил он, -- единогласия, но и явнаго большинства мы не знаем, потому что не было баллотировки". Он предлагал новый проект на баллотировку. Этим думал он возбудить раздор в депутации и тормозить дело. Члены депутации согласились на предложение, надеясь, что большинство будет за конституцию.
   На другой день после 3-го мая, в среду, отворили канцелярии и дозволили записывать протестации, но только против одного пункта конституции, именно наследственного правления, не касаясь других.
   На следующее заседание, в четверг 5-го мая, вслед за послами нахлынуло в залу множество арбитров всякого звания с оглушающими криками: виват король! виват конституция! король с народом и народ с королем! Коссаковский говорил речь, стараясь и подделаться к большинству, и в то же время устроить для него западню. "Я отнюдь не думал, -- сказал он, -- что-нибудь говорить против этого закона, или подвергнуть осуждению способ его провозглашения, но в той же самой конституции нахожу достойное похвалы условие, дозволяющее делать пояснения в подробности статей, которыя бы иначе могли, по своей связи, возбуждать ошибочныя мнения и превратныя толкования. Я не противлюсь воле чинов, тем более, что нахожу в челе их благонамереннаго короля. Суетная неприязнь приписывала мне иной способ мышления, но я имел счастье слышать от самого короля, что его величество этому не верит. Мне остается, наияснейшие чины, успокоить совесть, связанную присягою, относительно подписи конституции".
   "Ничто, -- сказал Линовский, -- не может уволить конституционной депутации от подписи. Она обязана подписывать народную волю на сейме. Я сам видел, и весь народ со мною также, как достойный сенатор и епископ, пан Коссаковский, в костеле, вместе с прочими, стоял с поднятою вверх рукою в знак торжественнаго обета. Поэтому нет необходимости требовать от нас признания относительно подписи того, в чем уже присягнули перед Богом".
   "Згода, згода! -- кричало множество голосов. -- Просим панов депутатов подписать конституцию".
   Я уже говорил и теперь говорю, -- сказал Казимир-Нестор Сапега, -- что мои убеждения при мне, а я там, где король и честные сограждане. Я следую их примеру. Если конституция принесет народу счастье, виновниками его будут они; если же нет, я утешаю себя тем, что шел по следам просвещенных и честных сограждан". Затем Сапега не утерпел, чтобы, по своему обычаю, не распространиться о собственных достоинствах, о своей чистой совести, честном поведениии геройском подвиге 3-го мая.
   "Згода, згода! Пусть паны депутаты подписывают конституцию", раздалось снова.
   Членам депутации не оставалось ничего более, как подходить к столу и подписывать. Увидя, что дело конституции берет верх, противники стали переходить на ее сторону. Корсак, так выразительно говоривший против нее 3-го мая, теперь сказал: "Чувство, побуждавшее меня и других не соглашаться на конституцию, было то же, которое одушевляло и тех, что за нее стояли. И у них и у нас были на то поводы в инструкциях. Оказывалось, что у них народ за наследственное правление, у нас за избирательное. Король склонился на сторону желающих наследственного; теперь и нам следует сделать то же, чтобы раздвоение не принесло горьких плодов для отечества". Он просил позволения поцеловать руку короля в знак благодарности.
   Его допустили к руке. Он произнес присягу и подписал конституцию. То, что приводил Корсак в свое оправдание, была только юридическая уловка. Инструкций в пользу наследственного правления было очень мало в сравнении с инструкциями противного содержания.
   Подобно ему поступили Глищинский, Шидловский, Шаноцкий и, после длинной речи, Матушевич, член Депутации иностранных дел; он хотя и составлял реляцию о депешах, побуждавших к скорейшему принятию конституции, но не знал, как уверял, о замысле ввести конституцию, был поражен ее неожиданностью и потому 3-го мая был в числе ее противников. "Теперь, -- говорил он, -- я познакомился с нею и убедился в ея спасительности". За ним присягнули послы, которые не были в заседании 3-го мая. Из них были Вавржецкий, Косцялковский, Забелло, Зенкович, Тышкевич и др. Они объяснились так: "мы были связаны инструкциями, данными нам на сеймиках; но теперь дело окончено: наша боязнь прошла; мы убедились, что новая конституция не расширяет более, чем следует, королевской власти, не хотим отставать от других и готовы содействовать общему делу". Но волынские послы Пининский и Загурский, сендомирский Скорковский и закрочимский Зелинский, не смея нападать на закон, уже состоявшийся, затрагивали его только по частям и, главное, упирали на то, что дело совершилось без легальной формальности. На это патриоты им возражали, что настоящее дело есть революционное, необходимое для спасения отечества, и потому рассыпались в чрезвычайных похвалах своему произведению, уверяли, что после провозглашения этого акта Польша стала страшною для соседей и внутри ее водворились порядок и безопасность. "Это, -- говорили они, -- такое великое дело, котораго целые века дожидались и не видали". Среди восторгов выступил брацлавский посол Северин Потоцкий, находившийся в комиссии для поверки войсковой комиссии, и объявил, что в арсенале совсем нет запасного оружия. Он подал проект о предписании войсковой комиссии отнестись в скарбовую комиссию для приискания средств к скорейшему вооружению войска. Проект был принят единогласно, но, в сущности, он ничего не мог пособить делу; скарбовая комиссия не в силах была приискать большие средства, каких было нужно, и открытый недостаток в оружии ясно указывал малую надежду на прочность конституции, которая приводила патриотов в такое упоение. Но патриотам не хотелось видеть никаких черных сторон; они тешились только светлыми, а коварный Коссаковский предложил устроить в честь провозглашения конституции празднество и избрать для этого день 8-го мая, день св. Станислава, день именин короля, которого он называл виновником спасения отечества.
   В эти дни и следующие за ними в Варшаве все надели на себя кожаную лакированную перевязь с овальною бляхою, на которой была надпись: "Король с народом! Народ с королем!" Первый, кто подал этому пример, по известию Охоцкого, был Казимир-Нестор Сапега. Золотых, серебряных и бронзовых дел мастера только и делали, что эти бляхи, а седельники -- перевязи. Те, которые носили польскую одежду, вешали эти перевязи на кунтуши или на жупаны, когда кунтуш или ферезия или чамара надевалась на-опашь; те, которые сохраняли французский наряд, вешали их на жилет: впрочем, тогда, в жару патриотизма, большинство поляков спешило надевать национальную одежду. Сперва эти перевязи с бляхами были очень дороги, продавались по четыре червонца, а потом, когда уже громада публики запаслась ими, цена на них стала спадать и дошла до двух талеров. Дамы также выдумали себе знак: то были небесного цвета ленты у шляпок и такие же опояски с надписью, сделанной черным цветом: "Король с народом, народ с королем! Первая явилась с этими знаками пани Тышкевич (племянница короля) и за нею бросились все покупать подобные, и охотниц было так много, что локоть такой ленты стоил до червонца; впоследствии цена упала на 3 злотых. В эти дни и следующие за ними увлечение новизной доходило до террора; толпа, казалось, была готова растерзать всякого, кто осмелится сказать недоброе о конституции. Даже люди, которые признали и подписали ее, подвергались угрозам за то, что прежде против нее говорили. Гетман Браницкий не противился, всячески хвалил конституцию, а задорные патриоты кричали, что его надобно убить как человека московской партии. Сам Казимир-Нестор Сапега подвергался порицаниям, несмотря на то, что задорно кричал против Москвы, несмотря на то, что его друзья и сторонники превозносили его великие подвиги, несмотря даже на то, что он первый ввел в употребление перевязь с бляхою. И ему не все прощали то, как он осмелился заявить, что новая конституция не согласна с его убеждениями. Никто, впрочем, не знал и не предполагал, как этот человек перед тем давал Булгакову честное слово противодействовать перевороту. Епископ Коссаковский, как говорится, лез из кожи за новую конституцию, спорил за нее, даже с ее защитниками, если они находили какие-нибудь частности несовершенными и удобно отменимыми впоследствии. Коссаковский твердил, что подобного чуда еще не было на свете и Польше предстоит сделаться самою счастливою страною в мире. Несогласных с конституциею послов было на деле несравненно более, чем согласных, но многие из них, видя, что им ничего не остается делать на сейме, уезжали в свои имения, но не смели однако объявить, зачем они это делают: они отговаривались кто болезнью, кто старостью. Сеймовый суд грозил процессом всякому, кто станет противиться конституции.
   8-го мая, в назначенный для торжества день, в одиннадцать часов утра, король принимал поздравления от сената, министров, послов и частных лиц, выслушав приветственную речь маршала Малаховского, истощившего ему самые изысканные похвалы, потом отправился, окруженный придворными, в костел св. Креста, где после обедни ксендз Витишевский произнес слово, а потом, не выходя из костела, король раздавал многим знаки ордена св. Станислава. По возвращении в замок он принимал поздравления от иностранных министров. Вечером весь город был освещен: дом маршала Малаховского и городская ратуша особенно блистали потешными огнями.
   Накануне этого праздника был составлен и разослан универсал, которым сейм оповещал народ о совершившейся конституции. "Извещаем народ, -- было в нем сказано, -- о том, что милосердный Бог с нами сотворил. Отечество наше спасено, свобода наша обезпечена, теперь мы стали народ сильный и независимый; на нас нет более цепей рабства и неурядицы; всемогущая десница Божия их разорвала; громы и бури, приготовленные на погибель отечества нашего, обращены к его спасению. Знайте, почтенные обыватели, и пусть грядущие века знают и никогда не забывают, как рука Божия повела нас к давно желанной цели неисповедимыми путями: внезапно спала повязка с глаз наших; чины сейма уразумели, что только в нас самих, а не где-нибудь, следует искать средств спасения отечества и всеобщей свободы; что только благородная и мужественная решимость может удержать нас на краю пропасти от опасных сетей, для нас разставленных". Далее в универсале объяснялось, как бдительные министры Речи-Посполитой при иностранных дворах представили верный образ несчастий и бедствий, угрожавших Польше, и как их известия побудили членов сейма, вместе с королем, совершить дело, которое следует считать делом целого народа. Народ призывали довериться сейму и доброму королю и не следовать тому правилу, которое часто повторялось для обольщения народа, будто монархическое правление ведет к рабству; напротив, анархия приводит к рабству и погибели. Собственно о наследственном правлении говорить избегали. Этот универсал, в печатных экземплярах, разослан был по всем канцеляриям, с приказанием прибить его" к дверям, и, чрез епархиальные начальства, по всем костелам и церквам, где священники должны были читать его троекратно с амвона. 10-го мая сендомирский посол Скорковский хотел показать свою неустрашимость и заявить на сейме гласно протест против новой конституции. Зная, что при том увлечении, какое тогда господствовало, можно было заплатить жизнью за такую смелость, Скорский предварительно исповедался и причастился, готовясь, как он говорил, принести себя в жертву за правду. Он написал грозную речь и хвалился произнести ее на сейме. Но король, услыхав об этом заранее, призвал его к себе и сказал: ты затеваешь говорить речь, -- ни я, ни кто другой не боимся твоей речи: она ни в ком не возбудит желания изменить общаго намерения, но я прошу тебя не говорить ради тебя самого. Ты человек молодой, даровитый и хочешь болтать по-пустому". Скорковский послушался. Через сутки, 12-го июня, на сейме предложено было просить канцлера Малаховского, оставившего свою должность, принять ее снова. Недовольный конституциею, сторонник етарины и благоприятель России, канцлер не смел явно вооружаться против конституции и выехал из Варшавы под предлогом нездоровья, а когда получил просьбу, воротился и занял свое место в новоучрежденной Страже.
   

IV.
Поведение иностранных посланников. -- Намерения Екатерины II. -- Отношения к Пруссии. -- Черты варшавского общества. -- Протестация Щенсного-Потоцкого.

   Весть о конституции произвела сначала хорошее впечатление по воеводствам: спустя недели две, сейм начал получать заявления благодарности и сочувствия. Так получены были адреса от трех воеводств: познанского, калишского и гнезненского, -- от гражданско-военных комиссий, поветов: сендомирского и висницкого, от земли каменецкой, от обывателей воеводства брацлавского. 23-го мая такие же заявления пришли от главного коронного трибунала и от гражданско-военных комиссий воеводства лэнчицкого и земли Волынской. В разных местах по получении сеймового универсала о конституции обыватели благодарили Бога и пели "Те Deum" в костелах; женщины наперерыв перед мужчинами заявляли свой патриотизм. Поляки с напряжением ожидали, какое влияние произведет их дело на соседей. Поведение иностранных министров в Варшаве ободряло их. Тот, чьего государя более всего касался новый переворот, саксонский министр Эссен держал себя сдержанно и хладнокровно, относился хотя благоприятно к перемене, но не показывал вида, что ожидает от нее каких-нибудь продолжительных плодов. Английский министр Гэльс выехал тогда временно из Варшавы: поляки говорили, что он поехал в Берлин располагать прусский кабинет к дружелюбным отношениям к польскому перевороту; но в сущности он ездил на короткое время по своим делам. Этот дипломат прежде не одобрял затеи произвести перемену правления, но потом, когда дело было сделано, он начал хвалить конституцию. Голландский и французский министры изъявляли вежливое, хотя холодное одобрение; только шведский, по выражению русского посланника, радовался до дурачества. Русский посланник Булгаков так отозвался об этом происшествии в донесениях своему правительству: Во всяких других государствах перемена может достигнуть своей цели, но только не в Польше, где нет ни твердости, ни согласия, ни силы. По провинциям хвалят конституцию, потому что пока не смеет никто подать своего мнения; многие недовольны ею и не говорят против нея ни слова. Но в этом деле все зависит от посторонняго влияния в известную пору. Самые виновники перемены и предприятия уповали на помощь Пруссии, на интриги Саксонии и на продолжение войны, но они сами не знают, что им далее делать и как утвердить сделанную перемену. Уже теперь опасение заключения мира их терзает. Теперь разоренное, промотавшееся и раздраженное пребыванием иноземных войск дворянство недовольно, присягает новой форме и идет в войско, которое присягнуло без прекословия новой форме, ибо зависит от короля, но как дворянство увидит, что данныя ему обещания о силе, о победах, о завоеваниях исчезли, а сбираемыя с дворянских имений подати не доставят содержание войску, то оно образумится и станет иначе думать. Верно то, что скоро поляки не захотят сохранить наследственнаго престола и деспотической власти короля". Но русский посланник в обращении с поляками хранил полнейшее молчание и держал себя так, как будто дело это не касалось России вовсе. Он следовал благоразумному внушению императрицы ждать и не объявлять гласно ни неудовольствия, ни сочувствия. Так же поступал и австрийский министр Де-Каше; он даже объявлял, что в конституции ничего нет такого, что бы могло беспокоить его императора.
   Мы не думаем враждовать с поляками, -- писала императрица Потемкину в мае 1791 года по совершении переворота, -- хотя имеем на то право и поводы после такого предосудительнаго с их стороны нарушения дружества с нами и ниспровержения разных постановлений, состоявшихся за нашим ручательством, а равно по поводу разных оскорблений с их стороны. Мы намерены избегать всего, что бы имело вид начинания, и полагаем, что теперь поляки не позволят себе неприятельских действий или король прусский не введет войск своих в польския провинции. В 1789 году приказано было нашим военачальникам не вводить войск в пределы Речи-Посполитой, пока она не дозволит войскам чужих государств вступать в свои границы, а потому, как только прусския войска вступят в их края, направляясь к нашим границам, так собственная наша безопасность побудит нас ввести свои войска в Польшу". Об этом императрица поручала ему написать Булгакову для сообщения польскому правительству, а затем приказывала Потемкину, расположив русские войска по границе, соображаться с ее повелениями и быть наготове тотчас вводить войска в Польшу, как только туда войдут иные чужеземные. Занятая войною с Турцию, русская императрица не считала удобным впутываться в польские дела и, напротив, опасалась, чтобы Пруссия, решившись действовать неприязненно против России, не сделала Польши своим авангардом. Нам паче всего надлежит стараться отвлечь поляков от Пруссии, -- писала государыня тому же Потемкину, -- при слабости и превратности характера польскаго короля именно теперь, когда изменена форма правления (об этом надлежит ожидать подробных сведений, равно и о том, как она принята в Берлине), трудно ждать, чтоб можно было склонить короля особыми видами; надобно скорее обратить наши усилия на привлечение народа. Надлежит их уверять, что мы далеки от вмешательства в их внутренние дела, что мы готовы заключить с Польшею союз, гарантируя целость владений, обещать им разныя торговыя выгоды и даже присоединение к Польше Молдавии с единственным условием сохранения прав господствующей там восточной церкви. Обо всем этом мы писали послу нашему Булгакову. Вы, с своей стороны, пользуясь отношениями вашими к тамошним особам, употребите всякия пружины к достижению наших намерений. Время покажет, можно ли склонить к нам поляков таким способом. Если же все старания наши будут напрасны и сношения не приведут к коицу, то надобно будет приступить к действительнейшим мерам, именно посредством реконфедерации привести в смущение врагов наших". Императрица указывала на Браницкого, Щенсного-Потоцкаго, Коссаковских, как на людей способных на это дело и достаточно известных русской государыне по своей к ней привязанности. Ссылаясь на согласный с ее воззрениями взгляд на польские дела императора своего союзника Екатерина соображала, что если окажется неизбежным, то можно допустить прусского короля делать территориальные приобретения на счет Речи-Посполитой, но только с тем, чтоб русская императрица и немецкий император получили из нее и на свою долю добычу. Новый раздел Польши таким образом уже намечался. Екатерина в этот раз дружелюбнее относилась к давнему желанию Потемкина восстановить козачество под своим гетманством и посредством этой меры поднять южнорусский народ против господствовавшего над ними польского шляхетства, а это желание не раз уже прежде заявлялось Потемкиным и отвергалось государынею. Теперь писала она к нему: "К числу действительных мер надобно отнести и план до воеводств: киевскаго, брацлавскаго и подольскаго. Религиозная ревность единоверных с нами обитателей оных стран, склонность их к России, надежда их с ея единственною помощью освободиться от учиняемых им притеснений подает нам надежду, что с первым появлением наших войск в этом крае народ соединится с нами и, возобновив в памяти мужество своих предков, взаимными силами может изгнать из своего края неприятеля. Данное вам от нас звание великаго гетмана наших козацких, екатеринославских и черноморских войск будет ободрением и важнейшим средством для всех обитателей Польши российской веры и российскаго происхождения, чтобы становиться под ваше предводительство в деле, которое должно там начаться". Эти слова показывают, что императрица соображала, что голос освобождения, возбуждающий чувство народной самобытности для русского народа, обитающего в польских владениях, должен был произвести дорогое ему имя козачества. Булгакову императрица писала, что поляки скоро обратятся к ней сами, когда им надоест играть в конституции, а между тем приказывала исподволь набирать партии "для отвращения вредных влияний и для умножения прилепляющихся к видам нашим", как выражалась императрица. Нужно было действовать по провинциям, "но сие надлежит производить, -- писала Екатерина, -- под рукою через посредство друзей, для чего и назначено вам для расходов в подобном случае в распоряжение ваше 50.000 червонцев. Булгаков, впрочем, был осторожен и на первый случай роздал только 10.660 червонцев: он давал деньги только тогда, когда видел прямую пользу и не слишком был щедр для охотников получать их, зная, что поляки, получая деньги он иностранного государства, способны были действовать во вред этому государству. Прусская политика в то время уже несколько двоилась, двор отнесся к новому перевороту двусмысленно. Находившийся в Берлине польский министр Яблонский извещал, что когда он подал прусскому королю письмо польского короля, сообщавшее о перемене, то Фридрих-Вильгельм сказал, что он ценит внимание, с которым его первого почтили сообщением об этом; что ему приятно засвидетельствовать польскому королю, сколько это высокое дело приносит чести его мудрости и политике. Такие комплименты, переданные в Варшаву, произвели там большую радость в кружках прогрессистов, где уже доверие к Пруссии перед тем значительно колебалось. В Варшаве прогрессисты окружили Гольца и допрашивались у него формального изъявления мнения Пруссии о перевороте 3-го мая. Гольц, человек осторожный, знал, что Пруссия не одобрит этой конституции, но до поры до времени должен был хранить истину втайне. В этих видах Гольц в своих беседах с поляками поступал так, чтобы и поляков оставлять в довольстве, и самому не сказать чего-нибудь такого, что бы впоследствии оказалось мнимым. На свое донесение он получил от своего министерства, которым управлял Герцберг, инструкцию, предписывавшую ему отговаривать поляков всеми возможными мерами, если дело еще не крепко установилось, в противном случае, оставаться спокойным и не заявлять никаких возражений и порицаний, чтоб напрасно не раздражать расположенной к Пруссии партии. В той же инструкции ему сообщали для сведения такое суждение: "Трудно предположить, чтоб достаточное большинство избрало в наследственные короли прусскаго принца, да еслиб это было возможно, императорские дворы будут сопротивляться войной и поддерживать противную партию в стране; во всяком другом случае Польша, сделавшись наследственною монархией), по самому своему географическому положению будет опасна и даже гибельна для прусскаго государства. Нет возможности воспрепятствовать на будущее время, чтоб наследственная корона не перешла либо в австрийский, либо в русский царствующий дом, да если бы она досталась дому саксонскому, гессенскому или какому-нибудь другому из второстепенных, и тогда это будет опасно для Пруссии, потому что эти фамилии могут держаться императорских дворов. Пруссия тогда только может быть безопасна, когда Польша останется с избирательным правлением и не будет иметь прочной конституции. Но Фридрих-Вильгельм, который тогда уже расходился с Герцбергом, написал Гольцу, от 9 мая, одобрение польскому делу. Еще Пруссия была в натянутых отношениях к России и к Австрии; еще Польша могла пригодиться в случае разрыва с императорскими дворами, особенно с Россиею, а в случае мира еще Пруссия не была уверена, что с помощью России может получить с лихвою то, чего не успела получить от поляков прямо. Берлинский кабинет приказал Гольцу уклоняться от всяких письменных изъявлений и объяснений по предмету наследства в Польше. Поляки, вследствие словесных бесед с Гольцем и сообразно депеше, присланной Яблоновским из Берлина, заключили, что Пруссия решительно одобряет конституцию 3 мая. Станислав-Август писал об этом разным лицам, а 17 мая Хребтович в заседании сейма сказал: "Его величество король прусский похваляет смелый и мудрый поступок Речи-Посполитой, считает его способным к утверждению крепости и благополучия государства и средством достичь уважения в Европе; ему тем приятнее узнать это, что он находится в дружественных связях с саксонским князем-избирателем, котораго качества и личный характер он уважает". Хребтович заключил, что Депутация Иностранных Дел уже изъявила благодарность прусскому послу и просил, чтобы с своей стороны сейм уполномочил ее сообщить о том же князю Яблоновскому в Берлине. Послы закричали "згода!" Депутация Иностранных дел при введении нового порядка оканчивала свое существование, передавая свои занятия учреждаемой Страже; начались толки об изъявлении благодарности Депутации, но тут поднялся с места неугомонный Скорковский, забывший недавние мудрые советы короля. Он назвал дело 3-го мая злодеянием, объявлял, что не за что изъявлять благодарности прусскому королю; что этот король, под предлогом избавлять поляков от чуждой власти, помогает им только для того, чтобы сделать их своими рабами; он уверял, что король прусский знал еще до совершения дела о том, что станется, получив предварительные известия от депутации. Скорковский требовал, чтобы Депутация Иностранных Дел была предана следствию и суду. Члены депутации, Северин Потоцкий и Забелло, уверяли, что депутация никогда не сообщала об этом прусскому королю. Тогда король сказал: "у нас есть письма Гольца, где он жалуется, что мы ничего не объявляли им предварительно. Это может служить доказательством, что иноземныя власти не имели влияния на наши дела; что касается до Скорковскаго, то еслиб я не был уверен, судя по прежнему его поведению, что намерения его чисты, то я бы сказал, что он говорит это с целью возбудить несогласия между членами сейма; но мягкость и снисходительность, с какою мы приняли за правило действовать, не ослабляет моей решимости стараться удерживать в неизменности то, что сталось 3-го мая и утверждено 5-го мая окончательно. Конечно, Речь-Посполитая не дозволит никому посягать на свою волю". Говорят, что король смелому послу подарил 40 червонцев с тою целью, чтобы он не повторял на сейме своих заявлений.
   Та же партия, которая думала возбудить всеобщее доверие к делу надеждами на одобрение со стороны прусского короля, побаивалась России и думала обморочить русского посланника, прикидываясь недовольною Пруссиею. Патриоты, в одних домах превозносившие до небес прусского короля, в других, где собирались лица, которых считали расположенными к России, говорили, что Пруссия ищет распространения своих пределов насчет Польши, что ей неприятно видеть возрождение и укрепление Польши, что, напротив, Россия приобретет себе много выгод от новой перемены. Делали соображения, что именно теперь Польша может заключить союз с Россиею и Австриек) против Пруссии, и прусское королевство, недавно усилившееся, обратится в прежнее Брандербургское курфиршество, бывшее некогда в зависимости от Польши. Король, видевшись с Булгаковым, рассыпался перед ним в чувствах преданности к России, уверял, что Польша ничего так не желает, как быть в дружественном союзе с Россиею, превозносил мудрость и великодушие государыни и силу ее войск. Чтоб понравиться государыне, король поместил в новоучрежденную Стражу лиц, известных всегдашним расположением к России: гетмана Браницкого и канцлера Малаховского; к ним причисляли тогда и Хребтовича, который, впрочем, не придерживался чужеземных партий, и в сане литовского подканцлера заведовал иностранными делами. Эти люди сидели рядом с такими противниками России, как Игнатий Потоцкий, маршал Малаховский и Коллонтай, сделанный теперь коронным подскарбием. Вместе с Малаховским допущен был в Стражу, как маршал литовской конфедерации, Казимир-Нестор Сапега, готовый пристать туда и сюда: поэтому и Булгаков, и прусская партия на него рассчитывала потому, что одних и других он уверял в своем расположении.
   Допущение таких лиц испугало прусского министра Гольца; он объяснялся об этом с королем, а тот отвечал ему, что назначением людей, расположенных к России, он думает не допустить их делать зло и заставить делать добро отечеству. Король, по своему двуличному характеру, увлекшись внушениями прогрессистов и, в то же время, боясь Екатерины, думал совершить великий акт политической мудрости: наделав много противного России, он думал угодить ей и поставить себя в возможность оправдываться перед нею, когда придет необходимость.
   Задорные сторонники конституции, увлекаясь надеждами на Пруссию, начали усматривать в своей конституции даже грозу и опасность для России. "Россия, -- говорили они, -- не посмеет открыть против вас неприязненных действий. Россия будет только о том стараться, как бы Польша не увеличила число ея врагов". Надеясь на союз с Портою, патриоты предполагали, что теперь-то составится четверной союз против России, где примет участие обновленная конституцией) Польша. "Европа, -- говорили, -- не может и не должна допускать усиливаться Российской империи; Европа нападет на нее и выкинет из системы европейских государств". Игнатий Потоцкий в кругу своих приятелей говорил: "Вот теперь-то Пруссия для своего спасения должна воспользоваться союзом с Польшею; теперь-то пришла пора остановить возрастающее могущество России. Если Пруссия пропустит этот удобный случай, то будет раскаиваться". Смелость против России дошла до того, что в заседании 3-го июня краковский посол Солтык предлагал потребовать от России вывода ее войск из Курляндии, и король, не возбуждая дальнейших споров, обещал стараться дать ход этому патриотическому заявлению. Поляки воображали, что написанная на бумаге конституция сделала Польшу могущественною державою. "Закон 3-го мая, -- говорил на одном заседании сейма мозырский посол Зеленский, -- увековечил силу Польши, сделал ее государством почтенным и могучим, возбуждающим зависть в чужих. Пресечены пути всякому иностранному влиянию, отнята у честолюбивых наших соседей всякая возможность к инстригам". Поляков чрезвычайно подстрекало н ободряло то, что их конституция заслуживала одобрения в Европе. Кто-то из поляков, живших в Париже, писал своим соотечественникам, что во всех образованных кружках французской столицы поляков считают образцом народов, указывают в них пример зрелости восемнадцатого века. Писали, что аббат Сиэс приходил в восторг от конституции 3-го мая, что во французском национальном собрании готовится проект послать поздравление полякам. Вести эти, передаваемые из уст в уста в Варшаве, чрезвычайно поддерживали национальное самолюбие и располагали сердца к новой конституции. Уверенность в твердости и будущем величии Польши была так велика, что начались создаваться политические партии насчет будущего наследства и при этом разыгрывалось фамильное и личное честолюбие. Игнатий Потоцкий говорил о выгоде отдать инфанту за прусского принца и соединить Польшу с Пруссиею. Другие полагали, что будущей наследнице польского престола следует дать жениха из австрийского дома: за это император, по своему великодушию, возвратит Польше Галицию. Третьи думали сблизиться с Россиею, заявляли мысль, что всего лучше отдать инфанту за одного из великих князей российских. К этой мысли склонялся даже маршал Малаховский и находил, что было бы всего полезнее, когда бы наследница польского престола отдала свою руку великому князю Константину. В письмах своих к племяннику, находившемуся в Дрездене, этот государственный муж наивно восхищался глубокою мудростью польской политики, которая высказалась в назначении наследницы польского престола, дочери саксонского князя-избирателя. По его мнению, это значило, что Польша успела разом всем угодить, подать многим равные надежды: и москаль, и прус, и австрияк, все будут желать устроить брак своих принцев с польскою наследницею; все поэтому будут заискивать расположения Польши, все будут поддерживать нас, каждый в видах самому воспользоваться на наш счет; а между тем Польша успеет оправиться, окрепнуть и сделаться сильным государством". Некоторые помышляли, напротив, отдать дочь саксонского князя-избирателя за английского принца. Чарторыские подумывали найти ей жениха из своей фамилии. Толковали даже, что шестидесятилетний маршал Малаховский, недавно овдовевший, непрочь сделаться ее женихом. Друзья говорили ему, что так бы и следовало за его великие услуги отечеству и доблести. Малаховский клялся, что ни за что не возьмет на себя бремени короны, как бы ему усиленно ее ни предлагали.
   Тогда в Варшаве явился в высших кругах общества француз, по прозванию Дестад: рассказывали, что он служил прежде при русском дворе. Явившись в Польше, он подбился в милость к королю: Станислав-Август часто проводил с ним время за ужином в Лазенках: француз болтал ему всякий вздор, уверял, будто он был домашним секретарем Екатерины, и всеми средствами возбуждал его против России. Но этот француз недолго пользовался дружбою Станислава-Августа; его постарался удалить аббат Пьятоли, боявшийся потерять влияние на короля. Тогда сборище противников России происходило у одной французской авантюристки mademoiselle Touteville. Ее привез староста уржендовский, брат Игнатия и Станислава Потоцких. Этот господин прокутился в Париже до того, что его посадили в долговую тюрьму. Француженка, бывшая с ним в дружбе, выкупила его. Деньги, которые она заплатила, были ей возвращены: фамилия Потоцких назначила ей сверх того пенсион и пригласила в Варшаву. У нее-то открылись вечера, где постоянно присутствовали братья Потоцкие: на этих-то вечерах составлялись самые свирепые планы против России. Здесь отличался красноречием женевец Жигантед, друг свободы и прав человечества, прошедший, как говорится, огонь и воду, бывший на содержании у одной богатой еврейки во Франкфурте и потом служивший в русской службе волонтером; в Польше он подбился в дружбу к Потоцким. Вместе с политическими толками шла жестокая карточная игра и сама радушная хозяйка выиграла у Игнатия 3.000 червонцев. В этом кружке, исключительно с французским языком, проповедовалась необходимость освободить польских крестьян; но с такою проповедью надобно было остерегаться, потому что польское дворянство ничего так не боялось, как подобной на себя невзгоды, и если конституция 3-го мая возбуждала против себя недоверие, то наиболее потому, что дворянство страшилось, как бы за: дарованием прав мещанам не последовало того же для крестьян. Самое наследственное правление сторонников прежнего избирательного пугало проеимущественно тем, что король, усилив свою власть, может покуситься отнять у дворянства власть над крестьянами.
   Иностранцы вообще удивлялись, что после конституции 3-го мая в Варшаве занимались больше забавами, чем делом; но так следовало по духу польских нравов: обед следовал за обедом, бал за балом -- один другого великолепнее. Игнатий Потоцкий, которого дом, как вдовца, до сих пор не был одним из открытых и слишком гостеприимных, теперь, считая себя главным совершителем дела, на радостях до того предался забавам, что аббат Пьятоли журил его за это. Даже и нерасположенные к новому порядку не отставали в этом от своих противников. Примас, брат короля, был тайным врагом конституции, а устроил великолепный бал в честь ее. 5-го июня город Варшава дал обед шляхетскому сословию; туда были приглашены сенаторы, министры и разные знатные паны. Сам король посетил этот обед, хотя и не оставался на нем, а только проговорил речь о единодушии, которое возрастает между гражданами. За обедом сидели вперемежку дворяне с купцами и ремесленниками: то была большая новость для Польши и столько же радовала поборников новых либеральных идей о равенстве, сколько вооружала против конституции ревнителей и охранителей старошляхетской вольности.
   Патриоты не боялись Австрии, напротив, утешались рассказами, что Кауниц, в разговоре с послом Речи-Посполитой Войною, хвалил конституцию 3-го мая. Между тем в Вене слагался центр могучего панского противодействия. Там жила тогда богатейшая польская женщина, княгиня Любомирская, сестра Адама Чарторыского. Кроме двух дочерей за братьями Потоцкими, третья дочь ее была за Ржевуским, полным гетманом. Несмотря на то, что ее брат и два зятя Потоцких были главными деятелями проведения новой конституции, она сама была отъявленная противница нововведений. С нею заодно был третий зять ее Ржевуский; он удалился к теще; туда же к ним отправился и Щенсный-Потоцкий; там начали они составлять свои планы, и угрожающие вести стали доходить оттуда до короля и виновников конституции. Король Станислав-Август, зная важное значение Щенсного-Потоцкаго, чрез десять дней после третьего мая сам известил его письменною совершившемся перевороте и доказывал его полезность. Потоцкий отвечал ему письмом, полным глубокого огорчения, припоминал присягу, данную королем при вступлении на престол, не дозволявшую ему соглашаться на введение монархического правления; указывал, что конституция -- дело нескольких десятков человек, что если бы даже весь сейм на это согласился, и тогда бы она была делом незаконным без согласия всей нации. "Опасность замыслов раздела, -- писал он, -- не может служить извинением: в таком случае следовало присягать на защиту Речи-Посполитой, а не налагать на нее домашние оковы. Эта губительная для вольности революция не может принести для Польши ни тишины, ни безопасности, а станет источником раздоров, опустошений и рабства; она предпринята в угождение интересам одного соседа, того, который овладеет либо целою страною нашею, либо частями ее: он и по своей природе, и по своему положению таким должен быть. Наконец, Щенсный указывал на то, что, избирая наследственным королем саксонского курфирста, у которого одна только дочь, поляки заранее приготовляют в Европе пожар несогласий, потому что супружество с наследницею Польши будет предметом соискательств, и новая польская монархия сделается театром губительной войны". Он умолял короля сознать свою ошибку и возвратить Речи-Посполитой прежнюю вольность, которой лишил ее роковой день 3-го мая. Разом с королем обращались к Щенсному маршал Малаховский и Игнатий Потоцкий. Первому Щенсный в ответе доказывал, что в новой конституции видит не более, как королевский деспотизм и между прочим коснулся вопроса о крестьянстве. "Польский хлоп, -- писал он, -- у вас будет заключать со своим владельцем договоры и этих договоров нарушать нельзя: правительственная опека будет за этим наблюдать; таким образом польский хлоп получит больше вольности, чем вся польская нация, потому что ваш потомственный государь, хотя бы все нарушил и стал тираном, имеет право быть тем, чем хочет и никому не дает ответа. Пропала республика; пропала вольность: Варшава ее погубила! В письме к Игнатию он выразился: "после скорби о разрушении республики мне всего чувствительнее бесчестие фамилии нашей, которая до сих пор была верна республике, а теперь, в особе вашей, стала орудием ее погибели".
   Прогрессисты мало соображали, какие удары готовились их делу там, откуда приходили подобные заявления.
   

V.
Деятельность сейма 1791 года. -- Лимита сейма. -- Разгул в Польше: -- Осторожность Булгакова.

   В июне в ходе сеймовых работ начала проявляться большая деятельность. 16-го июня прошел проект об устройстве полиции на все государство: дело было очень важное для Польши, издавна страдавшей слабостью и даже отсутствием этого учреждения.
   По поводу этого предмета возник спор о том, быть ли одной комиссии полиции над всею Речью Посполитою, или допустить своеобразное управление по трем провинциям. Дело здесь шло преимущественно о Литве. Троцкий посол Сивицкий поддерживал ту мысль, что в силу привилегий, которыми по акту унии пользуется Литва, следует в Великом Княжестве Литовском быть особой комиссии. За ним говорили другие послы и маршал литовской конфедерации Казимир-Нестор Сапега. Король замечал, что если на основании унии можно требовать учреждения особой комиссии полиции, то на основании того же акта можно требовать и единой. После многих споров партия единения одержала верх и ее проект был утвержден большинством 100 против 11. (Такое малое число членов Избы посещало заседание, когда по комплекту было их более 600). При рассмотрении подробностей об устройстве полиции князь Четвертинский вооружался против дарования королю права назначать комиссаров в полицию. Он опирался при этом на новую конституцию, по которой все чиновники должны были быть выборными. Странно было услышать это из уст человека, который уже заявил себя отъявленным врагом конституции. По поводу его речи краковский посол Линовский сказал: "благодарю почтеннаго князя каштеляна перемышльскаго за то, что так стоит за конституцию третьяго мая. Радуюсь, что конституция приобрела такого доблестнаго охранителя и сам присоединяюсь к его мнению . Король объявил, что сам отказывается от права назначать комиссаров. В таком виде состоялось учреждение комиссии полиции, которая, по избрании членов, начала заседать в так называемом дворце Красинских, принадлежащем Речи Посполитой.
   Едва успела конституция сделаться известною во всех углах Польши, как уже на сейме последовали некоторые отмены в ней: право короля непосредственно назначать сенаторов заменено представлением выборных кандидатов, из которых король мог назначить в сенаторы. Ограничено право помилования преступников (jus agratiandi) изъятием осужденных сеймовым и военным судами вообще и осужденных на смерть какими бы то ни было судами за убийства, казенную покражу и наезды. Эти изменения внушали иностранцам невысокое уважение к польскому постоянству. Они заключали из этого, что таким образом и вся новая конституция может улетучиться. Обращались к финансовым вопросам. Открылась неприятная истина: дохода в казне было 27.031.131 злотый, а расход 32.109.762 злот., и в том числе на войско 24.814.668 зл. Открытие дефицита повлекло к изысканию средств увеличить доходы. Познанские депутаты предложили продажу староств, но против них поднялись голоса и сам король относительно отобрания староств советовал взглянуть на пример Франции, которая, как он говорил, чересчур увлекалась идеями равенства. Таким образом, это важное дело осталось только намеченным; а так как открытие дефицита всех озаботило, то, по давней привычке, послы успокоили себя тем, что назначили особую депутацию для рассмотрения финансов и изыскания средств их поправить. Лэнчицкий посол Линский жаловался на холодность к религии, наступившую в обществе с тех пор, как не стало иезуитов. Уничтожение ордена, -- говорил он, -- есть корень зла. Я имею поручение от своего воеводства ходатайствовать о возстановлении иезуитов в Польше . На это король отвечал: "никто более меня не сожалеет об иезуитах. Утрата их ордена принесла скорбь всему католическому христианству и наипаче Польше, но просить об этом святого отца теперь неудобно". Он указывал на примере Испании, которая ходатайствовала уже об этом, но святой отец нашел затруднительным исполнить эту просьбу. "Пусть, -- сказал король, -- оставшаяся у нас слава иезуитов будет побуждением для других орденов, тем более, что один из них просил участия в эдукационной коммиссии".
   Были получены и сообщены депеши от министров при иностранных дворах; они побуждали представителей Речи Посполитой не терять времени и упрочить конституцию и независимость Польши. "Все приводится в движение, -- говорили они, -- чтобы сделать напрасным все усилия патриотов; не щадят средств для подкупа, и с этой целью посланы значительныя суммы в Варшаву". Сейм единогласно положил не щадить ни усилий, ни издержек, чтобы открыть интриги, обличить гнусные орудия измены и наказать дурных граждан. "Польша никого не трогает, -- говорили тогда на сейме, -- ея политика самая мирная. Она произвела свои реформы в охранительных видах. Дворы укоряли нас тем, что у нас нет порядка. Стало быть, они должны теперь радоваться, когда у нас устроился порядок. Говорят, что Польша была гнездом смут и безпокойства и тем тревожила соседей. Что-ж? Теперь она уже не должна их тревожить". По угрожающим донесениям, 22 июня на сейме порешили, чтоб все военные, находящиеся за границею, воротились и присягнули новой конституции. "Это насилие над недовольными конституциею, -- сказал Четвертинский, -- а таких много не только за границею, но и внутри края". Слова его вызвали гром негодования. Выдержав его, Четвертинский продолжал: "я имею право сво-боднаго голоса и высказываю смело мои убеждения. Покоряюсь конституции, но считаю ее навязанною насильно, не боюсь ничего. Если вам нужна жертва, -- делайте что хотите!" Несмотря на эти заявления, проект был принят. Четвертинский говорил правду. Патриотам казалось, что вся нация с ними заодно, потому что в Варшаве мало было смельчаков, подобных Четвертинскому; все послы, недовольные переменою, за исключением немногих, разъехались; большинство Избы состояло из сторонников переворота. Адреса гражданско-военных комиссий, писанные по внушению агентов правительства, гласили о всеобщем довольстве конституциею; все было шито-крыто. Поэтому прогрессисты могли сколько угодно уверять себя в прочности своего дела.
   В конце июня была назначена депутация для составления нового кодекса законов для Короны и Литвы. Для умиротворения православных положено назначить конгрегацию в Пинске. Будущие сеймики отложены на дальний срок, до февраля 1792 г. Это было сделано в тех видах, чтоб приучить нацию к новой форме правления и избежать смут, которые могли произойти между шляхтою, настроенною врагами конституции. 28-го июня сейм был закрыт до 15-го сентября. На этом последнем заседании задорный сторонник конституции Линовский поссорился с таким же задорным противником ее -- Скорковским. На другой день они вышли на поединок, и Линовский ранил Скорковского.
   Везде по провинциям патриотическое веселие охватывало польское общество, обыватели съезжались по призыву какого-нибудь влиятельного местного пана в одно место и устраивали празднество; так одиннадцатого июня в Хойны, имение пана Прозора, съехались обыватели поветов: мозырского, речицкого и овруцкого. Богатый владелец распоряжался празднеством. 12-го июня на рассвете выпалили из пушек. В 10 часов хозяева роздали приезжим гостям знаки: мужчинам кокарды из двухцветных лент (зеленого с белым), а дамам белые; на них была надпись: "король, закон и отечество". В 11 часов мужчины с кокардами на груди и дамы с лентами на голове, все в одинаковых платьях, шли в костел к обедне. Ксендз Глинский говорил им речь, потом пели "Те Deum" при громе пушечных выстрелов. После литургии хозяин угощал гостей обедом, обставленным пышными декорациями. Посреди стола на скале стояло изображение храма славы на четырех гербах: Короны с Литвою, короля, сеймового маршала и маршала литовской конфедерации; посредине храма был алтарь, на котором находилась окруженная венком надпись: "Станиславу-Августу, королю польскому, отцу и спасителю отечества". По обеим сторонам этого храма славы были колонны со знаками и вензелями короля. В конце обеда при звуках музыки и пушечных выстрелах пили заздравные чаши с восклицаниями: "виват король с народом и народ с королем! После обеда танцевали до самого утра следующего дня и беспрестанно раздавались крики: "король с народом, и народ с королем! да здравствуют доблестные виновники спасения отечества!
   Но нигде не было такого шумного патриотического разгула, как в Пулавах у князя Чарторыского. Сам князь был тогда в раздумьи, сбиваемый с толку своею сестрою Любомирскою, неприятельницею конституции. Зато жена его употребила все свое женское искусство, чтобы отпраздновать достойно дело спасения отечества. Пулавский палац уже много лет был очарованным местом для любителей веселья и красоты. Княгиню постоянно окружали красивые дамы и девицы, привлекавшие сердца и молодых и пожилых. Когда сейм был отсрочен на время (залимитован), многие послы прогрессисты отправились в Пулавы поблистать своими гражданскими подвигами: их принимали с изысканными знаками уважения; прекрасные уста произносили им самые лестные похвалы. Тут случился смотр войск дивизии князя Виртембергского, зятя Чарторыской, под Голомбом. Княгиня повезла туда всех своих пулавских гостей. Особы прекрасного пола были изящно одеты аркадскими пастушками, держали в руках корзинки с цветами, овощами и венками и пели нарочно сочиненную песню (Ej rycerze radosc bierze), a княгиня брала у них из корзин цветы и плоды, украшала и угощала польских витязей. Последние в свою очередь распевали песню, сочиненную одним из них, где изъявлялось желание уподобиться старопольским героям, которые приводили в оковах (московских) царей (w okowach prowadzili carow) и заслужить лавровый венок, свитый прелестными руками возлюбленных. Как много правды было во всем этом -- показало последующее время, когда предводитель этого геройского воинства, зять княгини, покинул польские знамена в час битвы, а мужественные сарматы разбегались при появлении тех москалей, которых царей предки их водили в оковах. После военного смотра снова отправились в Пулавы и там несколько дней пировали, танцевали, кричали: "виват король с народом и народ с королем".
   Подобные явления происходили повсюду. Богатый пан, имевший влияние в своем околотке, собирал к себе гостей и устраивал патриотический праздник; сообразно польским нравам, гости и резиденты, всегда привыкшие угождать своему амфитриону, восхваляли то, что угодно было ему восхвалять, и кричали против того, чего не любил их патрон; и оттого на таких празднествах все носило вид согласия и единодушия, Но так же точно пан противных убеждений мог собрать у себя толпу гостей и устроить сходбище в другом духе, и у него накормленные и напоенные гости стали бы кричать против конституции. Уже в то время, когда у панов прогрессистов обыватели пили венгерское за отечество и танцевали за конституцию, враги ее, уехавшие из Варшавы в свои имения, делали там пиры и балы для того, чтобы пояснять своим гостям, что конституция произошла совсем на так, как утверждают ее сторонники; что большинство членов сейма вовсе не знало о замысле ввести ее; что заговорщики склонили на свою сторону короля приманкою деспотизма, окружили войском Избу, напоили чернь и научили не давать возможности благоразумным людям открыть рта, грозили их убить и носить на шестах их головы; что вся эта конституция, это прославленное дело обновления Польши есть произведение братьев Потоцких, которые в свою очередь слушали захожего итальянского интригана, аббата Пьятоли. В то время, как в Пулавах поляки, по воле княгини Чарторыской, восхваляли дело 3-го мая, у княгини Любомирской в Ополе происходили такие же шумные сборища, где вопияли против насилия, против прусской интриги, доказывали, что Польша безрассудно раздражает Россию, сама не будучи приготовлена к отпору. Игнатий Потоцкий в своем Курове собирал обывателей люблинского воеводства и настраивал их стоять за конституцию, а сосед его Длусский делал у себя собрания, настроивал собратий против переворота и рассказывал, что его самого чуть не убили на сейме зато, что он отстаивал старосветскую свободу Речи Посполитой.
   Булгаков все еще хранил молчание и показывал вид, будто Россия не думает ни во что мешаться. Маршал Малаховский в это время писал к своему племяннику: "Москва нас не трогает и мы ее не трогаем". Но русский посланник искусно обставил шпионами главных деятелей, так что доверенный камердинер Игнатия Потоцкого состоял у него на жалованьи и доносил о каждом шаге своего господина. Боскамп, служивший давно уже России, написал на французском языке брошюру Турко-федеромания", где показывал, какой вред Польша готовит себе тем, что ищет союза с Турцией) и раздражает Россию. Эта брошюра, безыменная, появилась тогда, когда прогрессисты распространяли слухи, будто русские войска уже разбиты в Турции, за Турцию составится в Европе союз и москаля обратят в ничтожество, а поляки восторжествуют. Другой писатель, реент брест-литовского городского суда Захаркевич, за русские деньги составил безыменную брошюру на польском языке против новой конституции. Друзья России тайно совещались с Булгаковым; это были Ожаровский, Коссаковский, Рачинский, любители русских червонцев, неизменный благоприятель России канцлер Малаховский. Браницкий притворялся перед прогрессистами верным и преданным конституции, хотя в конце июля королю каким-то путем стало известно, что этот господин тайно злоумышляет против нового порядка, установленного в мае. Браницкий работал чрез своих агентов по указанию Булгакова, а русский посланник заявлял своей государыне, что жена его в это время была полезнее даже и своего супруга. Мать героя 3-го мая, Казимира-Нестора Сапеги, в соумышлении с русским посланником, исправно волновала свой кружок и интриговала в провинциях против сейма, на котором так отличился ее возлюбленный сын. Булгаков из противников конституции подбирал себе партию так осторожно, что прогрессисты не могли уследить его действий; он не собирал к себе большого общества, а виделся с ними поодиночке и чаще всего поздним вечером и ночью через задние ходы. В то же время при свидании с сторонниками конституции он не давал им повода заметить чего бы то ни было опасного для них, сообразно наказу своей государыни. Надеюсь, -- писала к нему Екатерина в июне, -- что друзья старинной вольности в Польше, буде таковые остались, нам отдадут справедливость, что всеми мерами, как трактатами, так и самим делом, мы старались предохранить палладиум польской вольности и что они во всякое время найдут в нас готовность и подкрепление, но только тогда, когда они покажут, что готовы не одними словами к тому подвизаться, а до того времени мы останемся спокойными зрителыми чудес, содеянных варшавскою толпою мещан, кои, получив равенство с дворянами, отдали королю самодержавие". России, казалось, не было дела до того, что в последнее время творилось в Польше. Она признавала только ту Польшу, которую гарантировала в прежние годы.
   И в самом деле, с каждым днем Россия переставала прогрессистам казаться опасною. "Цезарь, -- писал маршал Малаховский, -- уже склоняется на нашу сторону и Москва также скоро склонится наверное, хотя и медлит, но она всегда привыкла медлить". Распространилась весть, будто Потемкин начинает падать при петербургском дворе: из этого тотчас заключали, что Потемкин обратится к Польше. "Кто знает, -- писал тот же Малаховский, -- может быть, мы ему будем благодарны! Он-то и ослабит Московское государство".
   

VI.
Волнения в Польше

   Между тем, новая конституция, как и следовало ожидать, начинала уже производить неизбежные смятения. В самой Варшаве по распущении сейма сделалась тревога. Каштелянша Коссаковская, большая интриганка, бывшая с королем в ссоре и помирившись в последнее время, выдумала и через своих друзей распустила слух, будто партия Браницкого хочет схватить короля, убить или вывезть. Это было распущено для того, чтобы волновать народ против тех, которые внутренно были нерасположены к конституции; хотя Браницкий на словах и распинался за нее, но ему не верили. Король испугался: он был научен опытом времен Барской конфедерации. Удвоили караул в Лазенках. Страх продолжался целый месяц; стали ходить вредные для конституции слухи о неповиновении хлопов. Генерал Бышевский доносил о бунте крестьян: в ино-врацлавском воеводстве, в селе Вилково-Немецкое, имении Мыцельского, взбунтовались крестьяне, прибили эконома. Владелец, дал знать гражданско-военной комиссии и потребовал войска. Произошла схватка между жолнерами и крестьянами; было несколько раненых. Крестьяне после этого толпою бежали за границу. 25 июня гражданско-военная комиссия из Каменца писала, что народ бежит за австрийскую границу; замечательно, что уходили не только бурлаки, но и зажиточные люди с семьями, с лошадьми и со скотом. Из Украины писали, что в тамошнем народе распространяется мятежный дух. Все ожидают, что русское войско вступит в польские пределы; и как только это случится, народ тотчас поднимется, потому что все только того и желают, чтобы царица взяла их к себе. В местечке Дзвиногроде мещане требовали себе свободы на основании мещанского устава, но владелица, Старостина, не только не отказывалась от прежней власти, но еще отягощала подданных новыми повинностями. В Каневе хлоп, Макар Литвиненко, пил с жолнером Яблоновским и сказал, что у него есть секрет такой, что стоит дороже тысячи рублей. Он говорил намеками, из которых жолнер заключил, что хлопы собираются бунтовать, что Макар не сказал ничего положительного, а только заметил: "не дайте мини пропасти; як скажете, то и пип и громада пропаде". Жолнер рассказал об этом; хлоп ушел, но его поймали и он объявил, что есть еще хлопы, которые резали ляхов в прошедшую "Колиивщину" (1768), а теперь живут спокойно и скрывают свои богатства в погребах. Это навело панический страх между военными и шляхтою. Гражданско-военные комиссии и военные командиры сообщали в Варшаву угрожающие вести. В Литве происходило страшное волнение в волостях (загацкой, мотырынской, новлицкой и иванской) по-иезуитских имений, доставшихся в поссессию Кавецкому. Этого рода имения отдавались в поссессию с известными правилами относительно крестьянских повинностей. Но поссессор Кавецкий не хотел знать этих правил, вместо положенных с волоки в неделю мужеских и женских по два рабочих дня он брал двадцать два дня, назначал сверх того двенадцать годовых так называемых гвалтов, брал оброка, вместо десяти злотых -- сорок, брал подрозчизну в Ригу (т.е. посылал туда крестьян для продажи произведений) вместо одного раза -- четыре, привязывался к богатым мужикам, обирал у них имущество, деньги, а за сопротивление жестоко истязал. Уже прежде два брата Целковичи отправились в Варшаву жаловаться, но он поймал их на дороге, держал в тюрьме и два раза в неделю велел сечь розгами и поливал водкой. Случай, однако, помог Целковичам уйти из тюрьмы и они, вместе с другими товарищами, добрались до Варшавы, но ничего не могли поделать; Кавецкий представил фальшивые квитанции, будто бы от крестьян, показывающие, что он брал с них только положенное. Это было еще в 1790 году. После того Кавецкий делал, что хотел. Волость потеряла терпение; толпа в 160 человек выборных отправилась в город Ушач, где была гражданско-военная комиссия. Но в этой комиссии сидели родной брат Кавецкого и муж сестры его. Вместо того, чтоб оказать правосудие крестьянам, комиссия обвинила их в бунте на том основании, что крестьяне должны выходить из села не иначе как с паспортами от владельца. Для усмирения их поставили в волости военную команду, которая делала все, что угодно Кавецкому. Крестьяне бегали, команда ловила их и по желанию поссессора подвергала истязаниям. Многие из них успели убежать в Россию, остальные теперь подали новую просьбу на сейм: "Нас обдирают, -- писали они, -- мучат выше всякой меры, мы так обнищали, что если б теперь был и другой пан, то нам нечем было бы платить ни его двору, ни скарбу, разве душою и недомученным телом. Помилуйте нас, ясноосвещенные, ясновельможные паны добродеи, выслушайте стоны наши, всмотритесь, как нас мучат; по-ссессор как будто хочет, чтоб его преемникам ничего не досталось, кроме пустопорожней земли и голых тел наших". В мазовецком воеводстве поднялось староство гарвалинское: жители требовали свободы на основании мещанского устава, потому что Гарвалин был город; но просьба их не только не была удовлетворена старостою, а еще поссессоры, которым было роздано по частям староство, начали их сильнее обременять. Сделался бунт, поколотили поссесорсского сына. Гражданско-военная комиссия отправила для укрощения их войско; зачинщики были наказаны сорока ударами на рынке и выстояли во время богослужения с надписью: "за непослушание". Оказывалось, однако, что еще в 1789 году подданные этого староства жаловались на неправильные поборы; люстраторы тогда же препроводили их просьбу в скарбовую комиссию, но по этой просьбе до 1791 года ничего не было сделано. Принуждая мещан, зауряд с хлопами, к повиновению старосте, правительство тем самым уничтожало силу установленного мещанского устава.
   Вследствие таких-то беспокойств 11-го августа издан был королевский универсал. Воздавая хвалу трудолюбию и порядку вообще, там говорилось: "к немалой скорби нашего отеческого сердца узнали мы, что в некоторых краях Речи-Посполитой появляются враги общественного блага, которые отваживаются лукавым подущением и обманчивыми подговорами, то скрытыми, то явными путями и различными предлогами отклонять народ от послушания панам своим, от исполнения повинностей и платежа податей. Мы считаем нашею обязанностью предостеречь настоящим нашим универсалом всю юрисдикцию воеводств, земель и поветов, в особенности гражданско-военные комиссии порядка, чтоб, внимательно наблюдая за такими случаями, сперва употребляли кроткие и вразумительные меры, а потом, когда такие меры окажутся недействительными, каждая юрисдикция может употреблять принудительную власть, законом дозволенную; в случае же продолжительного упорства прибегать и к военной силе для удержания подданных в зависимости и послушании у своих панов. Но так как темный народ обыкновенно приходит к таким поступкам не по собственной склонности, а по невежеству и подущению других, то мы поручаем тем же юрисдикциям бдительно следить за такими лицами, которые бы соблазняли народ превратным толкованием законов, заохочивали хлопов к непослушанию панам и давали советы, противные долгу зависимости; и где таковые соберутся, их следует хватать и предписанным в законах путем предавать надлежащему суду и справедливому наказанию".
   Страх крестьянских бунтов более, чем что-нибудь другое, отталкивал обывателей от конституции. Только немногие передовые люди заявляли желание освободить крестьян: к этому их располагали модные француззские идеи равенства. Мостовский, Забелло, Немцевич, Вейссенгоф, Зайончек собирались в доме французского посланника Декорша, где только и речи было о даровании прав порабощенному сельскому народу. Заправляя тогдашнею Народовою газетою", эти господа поместили в ней письмо литовского дворянина, быть может, и в самом деле присланное, но скорее всего подделанное в Варшаве, в качестве назидательного и руководящего сочинения {Мы так полагаем потому, что в тогдашних делах Стражи, почти вполне сохранившихся в Литовской Метрике, об этом факте нет ничего. Сверх того и в самой газете не означено имя этого дворянина.}, где говорилось так: "В вашей конституции я не вижу залога, обеспечивающего свободу и имущество бедного поселянина от губительной жадности. Зачем закон не назначил по провинциям и воеводствам удельных комиссий, для определения повинностей в работах и платежах? Зачем закон не обеспечил за хлопом владеемой им собственности? Зачем в округе одного и того же повета доброму пану хлоп работает два дня в неделю за поземельный надел, а злому целую неделю, да еще под палками? Может ли человек быть до того жестокосерд, чтоб запретить своему ближнему жаловаться и плакать, когда ему тяжело. Добрый человек суда не боится. Суд страшен только для тиранов, а разве тиран над крестьянами может быть добрый гражданин? Историки приписывают упадок Спартанской республики утеснениями илотов; можем ли мы, поляки, при 10.000.000 илотов хвастаться вольностью? Пусть чужестранец посетит наши корчмы, исполненные крайней неопрятности и лукавства. Он там увидит, как жид, подлый субалтерн владельческой жадности, разрушает дорого продаваемою отравою здоровье и состояние нищего крестьянина и потом делится своим грабежем с паном, соперничествующим с ним в алчности. Я размерил и размежевал поля свои, отдал крестьянам их угодья, заключил с ними договор о размере чинша (оброка) или работ и отдал на утверждение поветового суда и референдария. Этим способом я надеюсь улучшить свое состояние, возбудить в хлопах склонность к промыслам и умножить народонаселение. Если же я и понесу утраты, то и тогда назову себя счастливым, лишь бы через мою потерю выиграло человечество и не малое количество живущих на моей земле людей сделались по моей воле счастливыми и свободными .
   Такие заявления, не принося никакого облегчения крестьянам, только пугали дворян. Примеры, вроде поступка неизвестного литовского обывателя, вовсе были не посердцу большинству. Универсал 11-го августа скорее должен был увеличить неустройство и произвол, чем уменьшить их. Вести о неповиновении подданных панам, о бегстве народа из Польши приходили все чаще и чаще. Князь Сангушко скоро после 3-го мая освободил от зависимости своих подданных мещан города Черкас и местечек Белозера и Ломовате. Город Черкасы обязался вносить ему подать по люстрации 1709 года. Поступок его был прославлен, как подвиг человеколюбия и бескорыстия. Но после универсала 11-го августа и после решения гарвалинского дела в пользу владельца Сангушко рассудил нарушить свой договор и послал в Черкасы управляющего (губернатора) Пиотровского, который, собрав жителей, прочитал им универсал и объяснил, что закон о свободе городов уже уничтожен. Мещане по-прежнему будут работать и слушаться не магистрата, а губернатора. Те же, которые начнут сопротивляться, будут повешены. Некоторые пытались-было ехать в Варшаву жаловаться, но их заключили в кандалы и тирански били нагайками. Тогда 50 семей, оставивши свои имущества, дворы, посеянный хлеб, бежали в Россию. Об этом дошло до сведения Стражи, но не видно, чтоб были приняты действительные меры к облегчению крестьян. Вообще в южнорусских областях владельцы и поссессоры стали так отягощать своих подданных, что они сотнями убегали за границу и правительство приказало расставить военные команды, чтоб не пропускать беглецов, а между тем король приказывал брацлавской гражданско-военной комиссии внушать обывателям, чтобы они человеколюбивее обращались с своими крестьянами.
   Военными командами в Украине начальствовал генерал Костюшко и беспрестанно писал в войсковую комиссию, что нет возможности удержать крестьян от бегства. Эмиграция овладела всем народом; в декабре он жаловался на чернецов, которые пробирались из русской Малороссии в польский край и волновали народ. На прусской и австрийской границах происходила такая же эмиграция. Надобно заметить, что в самой конституции 3-го мая была статья, способствовавшая такой эмиграции. Всякий приходящий или даже возвращающийся в Польшу делался свободным. От этого многие убегали за границу, а через несколько дней воротившись, требовали по закону вольности. Это была яркая черта политической мудрости поляков и прочности конституции. Впрочем, крестьяне ничего через это не выигрывали: по возвращении в отечество их секли и обращали в прежнее рабство. От этого в последующее время беглецы уже не возвращались домой.
   На Волыни хотя было спокойнее, но осенью гражданско-военная комиссия умоляла не выводить оттуда войск, потому что крестьяне хотя теперь и смирны, но тотчас взбунтуются, как только некому будет их укрощать. Там были факты, подобные черкасским; так, например, пан Гардлинский дал своему имению свободу от панщины на два года, но в декабре нарушил этот договор, несмотря на то, что он был записан в Луцком гродском суде. В сентябре закрочимская гражданско-военная комиссия доносила, что крестьяне повсеместно не повинуются и бегут. Она требовала военной силы для усмирения их. В том же месяце из земли луковской получено известие, что взбунтовалось местечко Сырокомля против своей владелицы пани Водзицкой за то, что она не хотела дать им пользоваться мещанским правом по силе устава о городах. И туда послали для усмирения военную команду. То же произошло в городе Лешно, имевшем древние привилегии. Владелец, князь Сулковский заключил с ними договор, отказался от своих прав, а мещане обязались вносить ему известную сумму и должны были пользоваться свободою, предоставленною мещанскому сословию, но потом, после универсала 11-го августа, осенью он отнял все права и подчинил их прежнему подданству. Мещане жаловались, а владелец объяснял, что поспольство, подущаемое злонамеренными людьми, бунтует, не хочет исполнять своих обязанностей и клевещет на него. Кончилось тем, что послали военную экзеркуцию для приведения мещан к повиновению. В декабре такая же история произошла с городом Веховою, который напрасно жаловался, что староста, освободивши его от подданства, начал утеснять снова. Таким образом правительство, надававши свободных законоположений, военною силою должно было усмирять тех, которые домогались того, что было установлено законом.
   Из дел того времени видно, что польские нравы мало способны были воспринимать возрождение отечества. Наезды друг на друга, нападения на суды вооруженной силой, насилия могучих над слабыми продолжались по-прежнему. Замечательно, как поляки, даже те, которые были призваны творить законы, понимали законную свободу. Одного пана Окнинского посадили под арест, явно было, что он лишился рассудка, грозил убить короля и перебить всех послов; жена его жаловалась, что он дома дерется и буянит. Тогда познанский посол Мелжинский подал в Стражу протест в резких выражениях и доказывал, что этим нарушается закон "neminem captivabimus". "Если, -- писал он, -- сажать людей под арест, без суда, в предупреждение преступлений, то вам придется все погреба наполнить людьми". Таким образом выходило, что шляхтич, если и сойдет с ума, все-таки должен быть огражден законом captivabimus. Свобода вероисповеданий также плохо соблюдалась. В городе Раве какой-то офицер вошел к мащенке, вдове аптекаря, лютеранке, и, будучи за что-то недоволен ею, донес, что ее дети играли в куклы и повесили на куклу медальон с изображением Божьей Матери. Мещанку взяли в гражданско-военную комиссию, посадили в тюрьму и отдали под суд. К ее счастию, пастор евангелического вероисповедания написал к королю письмо, где доказывал, что она, как диссидентка, не подлежит комиссии по духовному делу. "Еще не обсохли чернила, -- писал он, которыми написана конституция, дарующая нам права, а уже их попирают . Король и Стража приказали освободить ее, но все-таки она просидела несколько недель в тюрьме, пока ее дело не сделалось известным высшему правительству.
   Для умиротворения православных сейм назначил комиссию, которая должна была съехаться в Пинске с выборными православными духовными и там вместе установить правила, которые бы на будущее время успокоили последователей восточной веры, не хотевших принять унии. Но давняя закоренелая ненависть к православию не допускала искренности в этом деле. Те самые депутаты, которые приняли на себя должность миротворцев, в своих донесениях отзывались с презрением о православной вере, считали дарование прав православным только временной уступкой для того, чтобы их удобнее привлечь к унии. Православную веру поляки считали злом уже потому, что ее исповедовала Россия. Приехавши в Слуцк, депутаты нашли там раздоры в самом православном духовенстве. Священник Савва Пальмовский собрал в церковь духовных для совещания, как им вести себя и чего требовать от приехавшей депутации. Тогда наместник монастыря, остававшийся там главным лицом после арестованного архиерея Садковского, очернил их перед депутацией, выпросил у депутата Вернадского позволение арестовать их. Пальмовского с товарищами засадили в монастыре в тесноте и кормили хлебом с водою. Вернадский в своем донесении в Стражу хвалил наместника, припоминал, что он не ладил с Садковским, доносил на него и был против введения в церковь российских обычаев". Но Стража приказала освободить заключенных. Тогда в свою очередь Пальмовский оговаривал своего врага, наместника Бржезницкого, доносил, что он был прежде униатским монахом в Почаеве, носил фамилию Бржезникевича, ушел в Киев, там принял православие и воротился Бржезницким. С такими людьми предстояло делать великое дело. Между тем архиерей Виктор Садковский, -- тот, который по всем правам должен был при этом занимать первую роль, -- продолжал сидеть в Варшаве в заключении совершенно невинный.
   

VII.
Возобновление деятельности сейма. -- Соединение казначейств. -- Дело о староствах. -- Преобразование судов.

   Собранный с 15-го сентября сейм имел налицо не более 140 или 150 членов. Некоторые послы, показавшись в Варшаве, тотчас же разъехались по своим имениям: была осень -- пора охоты за медведями и волками. Это занятие было приятнее головоломных работ в сеймовой избе. Сами рьяные прогрессисты порывались к этой любезной забаве, и маршал Малаховский, открывая каждый день утомительные заседания, ждал возможности избавиться от них и посылать к своим комиссарам проведывать, где появились звери. Значительную часть времени на сейме проводили во фразах, величали польские добродетели, прославляли достоинство конституции 3-го мая. Противники, при случае, задирали прогрессистов. Так, 29-го сентября посол Мечельский напал на маршала Малаховского и обвинял его в том, что он отправил нарочного посла в Дрезден без открытого предварительного совещания с сеймом. Король заступался за Малаховского и выразился, что все подобные нападки делаются врагами конституции с тою целью, чтобы ей как-нибудь повредить. "Но я, -- говорил он, -- в согласии со всеми друзьями отечества буду защищать ее до последней капли крови . В противность Мечельскому король предложил от сейма выразить Малаховскому благодарность. 3-го октября краковский посол Солтык предложил сейму засвидетельствовать сочувствие французской революции. Это событие с каждым днем находило себе в Польше поклонников и они-то стали заявлять о продаже старосте, подражая в этом случае Франции и видя в этой продаже единственное средство покрыть дефицит. 11-го октября появился в Избе проект об отобрании и продаже в наследственное владение старосте и всех вообще королевщин. По ходатайству короля рассуждение об этом предмете было отложено, а в Избе началось рассуждение о соединении казначейств Короны и Литвы. Проект о соединении подали волынские послы; литовские стояли за раздельность. Теперь, когда в такой моде были французские идеи централизации, ломавшей провинциальные автономии, у поляков с ними соединилось заветное и всегдашнее стремление ополячить Литву и Русь. Казимир-Нестор Сапега был на челе оппозиции. "Привилегии народа, -- говорил он, -- не собственность народных представителей и даже не целого живущего поколения. Мы не имеем права добровольно от них отрекаться и, получив от предков, должны передать в целости потомкам . Но эти кудрявые фразы были засыпаны другими, в противном смысле: отличался в этом красноречии Станислав Потоцкий. Порешили, чтобы скарб был соединен и существовала одна скарбовая комиссия. В честь этого события, уничтожавшего последние следы различия между Польшею и Литвою, король приказал выбить медаль с надписью: "При Станиславе-Августе закончена теснейшая уния, совершенная в начале Сигизмундом-Августом".
   В конце октября сейм издал конституцию об устройстве городских судов; по поводу этого события жена одного посла, Звончковского, в полном заседании ударила по щеке секретаря Сярцинского и после созналась, что была научена мужем.
   В ноябре наконец принялись последовательно за вопрос о староствах. Кроме потребности покрыть дефицит, предстояла еще и нравственная потребность. Система отдачи панам государственных имений была одним из способов деморализации панства и средством для иностранных властей руководить делами Польши. В каждое безкоролевье партия, хотевшая выбрать того или другого в короли, рассчитывала получить от него для себя выгоды, главным образом заключавшиеся в приобретении старосте, которые раздавались королями. Возрождение Польши необходимо требовало уничтожить такой порядок. Уже прежде были сделаны по этому предмету перемены. В 1755 году у короля было отнято право раздавать королевщины. Они были предоставлены в пользование до смерти владельцам, а о дальнейшей судьбе их решить оставлялось будущему времени. В 1788 году староства обложены были платежом в казну половины доходов; но после старосты не платили в казну столько, сколько с них следовало. В старину, когда они обязаны были давать четвертую часть (кварту), то на самом деле давали десятую и даже двадцатую. То же было и после назначения брать с них половину.
   В заседании 8-го ноября Коллонтай доказывал, что свободный народ не должен иметь никаких других доходов, кроме происходящих из общественной складки, и никаких земель, принадлежащих не лицам, а целому государству. По его мнению, следовало все королевщины продать с публичного торга в частную потомственную собственность, но так, чтобы люди небогатые могли быть участниками покупки, поэтому разделить староства на мелкие участки. По проекту Основского, следовало удовлетворить прежних пожизненных владельцев половиною доходов и выплатить им то, что они истратили на улучшение имений. Враждебные проекту члены думали запутать дело и склонить на свою сторону короля; с этой целью Четвертинский потребовал, чтобы были пущены в продажу и королевские экономии; но тут король блеснул своим бескорыстием, объявил, что он от них отказывается, но заметил, что следует их сохранить для будущего короля. Скаршевский, епископ холмский, советовал оставить староства в пожизненном пользовании у настоящих владельцев, а по смерти их продать на пятьдесят лет в пользование. "Староства -- достояние целой нации, надобно спросить об этом целый народ", сказал люблинский посол Гриневецкий. "Продажа старосте, -- сказал волынский посол Светославский, -- потребует много времени для описи и для измерения. Нужно по крайней мере лет пять, нужны сверх того большие издержки, а это увеличит дефицит казны. Будем искать других средств поправить финансы". Вопрос о староствах был остановлен. Десять дней после того толковали о других средствах поправить финансы и ни до чего не додумались.
   18-го октября принялись снова за староства. Епископ К оссаковский гремел против проекта и называл продажу делом вредным и противным человеколюбию. Краковский посол Дембинский защищал продажу и сказал: "Некогда Демосфен говорил афинянам: я думал, что казна истощена в Афинах; нет, истощился жар, деньги пошли на зрелища и забавы, а не на спасение отечества; -- и с нами то же будет: теперь грозят нам Филиппы, а скоро явятся Александры. От века веков судьба униженных государств одинакова, но мыпользуемся чужими примерами . После многих толков Игнатий Потоцкий просил короля заявить свое мнение, но Станислав-Август, распространившись о своем доброжелательстве отечеству, уклонялся от решительного голоса и только назначил от себя уполномоченных в конституционную депутацию для занятий этим предметом.
   24-го ноября киевский воевода Прот Потоцкий доказывал, что большая часть инструкций, данных на сеймах, выражает народное желание продажи старосте, а для удобнейшего хода операции предлагал открыть банк, вызываясь на это со своими услугами. У него уже был основан свой банк. Потом предлагались разные способы не допустить до злоупотреблений чиновников, которым поручится размежевание и опись королевщин. Желая как-нибудь оттянуть вопрос, противники стали было толковать о разграничении имений вообще, но пинский посол Бутримович сказал: "Всем нам слишком хорошо известно неудовлетворительное состояние казны и мы не можем обращаться к другим предметам, прерывая вопрос о королевщинах".
   5-го декабря маршал объявил, что проект готов и секретарь его прочел; тогда примас, королевский брат, сказал: "если мы допустим теперь продажу королевщин, находящихся в частном владении, кто поручится, что впоследствии нам не скажут: нужда заставляет продавать и ваши наследственные имения? Этот проект я считаю просто махинациею для возбуждения безпорядка". -- "Закон должен обезпечивать собственность владения, -- сказал Троцкий посол Сивицкий, -- пусть мне представят побуждения, которые приводят к отнятию владений у привилегированных особ; я, может быть, похвалю побуждения, а следствие все-таки назову насилием. Представьте себе судьбу несчастных обывателей, у которых единое прибежище в королевщинах, куда они денутся с рухлядью, скотом, имуществом? Нельзя решить продажи имуществ Речи-Посполитой без воли народа; говорят, большинство инструкций за продажу: желаю знать, как велико это большинство. Но если и так, все-таки нельзя продавать королевщин иначе, как по прекращении пожизненных прав настоящих владельцев". Такие речи заставили отложить вопрос на несколько дней. Его возобновили 9-го декабря.
   В этот день епископ Скаршевский, бывший в числе уполномоченных от короля в конституционную депутацию, объявил, что король через него ходатайствует о том, чтоб настоящим владетелям старосте было сохранено их пожизненное пользование и, сверх того, чтобы для обеспечения крестьян предоставлено было королю право покровительства над ними. Это значило, что король высказывался против продажи. Начались речи. Вдруг подольский посол Мержеевский начал кричать вообще против события 3-го мая. Это сделало всеобщую суматоху в Избе. Дело о староствах приостановилось, чего Мержеевскому и другим было нужно. Стали подавать разные проекты, совсем не относящиеся к делу, и заседание прошло по пустому.
   12-го декабря вопрос выступил снова на сцену. Тогда защитники status quo прибегали к разным уловкам, чтоб сбить Избу с прямой дороги к цели. "Я соглашаюсь на продажу, -- сказал князь Яблоновский, -- но прежде нужно сделать предварительныя работы размежевания, чтоб Речь-Посполитая не потеряла ни одного морга земли, чтоб королевщины были разбиты на участки, пригодные к хозяйству; а без этих условий несогласен и пристаю к примасу". Другие пустились в толки о недостатке денег для покупки, о мерах для облегчения взноса и пр. Все такие замечания следовало конституционной депутации принять к рассмотрению. Дело опять затянулось.
   15-го декабря в заседании король говорил длинную речь с уверениями в своем бескорыстии и беспристрастии. Он уверял, что делает, наравне с другими, чтобы самое название старосте исчезло, но хочет, чтоб это совершилось без возбуждения вражды между согражданами; он припомнил кровавую одежду Иосифа прекрасного, себя самого сравнил с Иаковом и пришел к тому, что лучше всего приступит к продаже старосте по кончине их теперешних владельцев, а если уже непременно хотят продавать староства при их жизни, то пусть, по крайней мере, эти имения будут оценены сколько возможно дороже. "Распространяют обо мне ложные слухи, -- сказал король, -- будто я хочу освободить хлопов в староствах. Я считаю освобождение хлопов вообще делом вредным и доказал это универсалом, повторенным два раза в настоящем году. Я держусь правила: suum cuique: пусть хлоп работает и платит, что следует, а пан пусть не требует от него больше того, сколько нужно".
   За королевскою речью разом подано было несколько проектов; все они клонились, хотя под разными предлогами, к тому, чтобы не допустить немедленной продажи королевщины. "Я вижу, -- сказал Игнатий Потоцкий, -- что на сейме господствуют два мнения: одно -- продать королевщины немедленно, другое -- продать их после смерти настоящих владельцев; пусть изготовят два проекта в том и другом смысле". На это последовало от некоторых послов возражение: другие ухватились за проект Потоцкого и пытались его провести. Заседание в этот день ничем не кончилось. Сам Игнатий Потоцкий как человек всегда либеральной партии, не мог гласно выказывать себя против продажи старосте, но внутренно склонялся к тому, чтоб совершенное отобрание старосте от их настоящих владельцев наступило уже по смерти последних. Сам он владел королевщинами и опасался уменьшения своих средств к жизни. "Мне остается, -- говорил он, -- одна надежда устроить свою единственную дочь, а самому убраться на житье в Италию". Люккезини, с которым тогда Игнатий Потоцкий дружил, заявлял перед поляками такое суждение по этому вопросу: "Старосты будут в большой потере, иные разорятся до остатка, государство от этого выиграет немного, а Россия будет очень довольна, потому что эта мера увеличит число недоброжелателей настоящей конституции".
   19-го декабря заседание длилось до половины четвертого утра другого дня. После многих споровсогласились на предложение маршала Малаховского, согласно предложению Игнатия Потоцкого, подать к баллотировке два проекта: один, составленный краковским послом Солтыком, другой -- составленный Яссинским и Соколь-ницким; 105 голосов было за первый, 93 противных. Путешественник, знающий закулисные тайны тогдашней варшавской жизни, объясняет, каким образом было приобретено это большинство. Один магнат, который не высказал никакого мнения об этом вопросе, пригласил на Волю многочисленных гостей завтракать (на устрицы). В числе приглашенных было человек 20 послов, самых задорных противников продажи старосте. Показали вид, что в этот день в Избе не будут касаться вопроса о староствах. Пир продолжался до 4-х часов утра. Тем временем маршал Малаховский в заседании объявил, что проект о другом предмете, о котором следовало рассуждать в этот день, не готов и предложил рассуждать о староствах. Итак, за отсутствием коноводом противной партии составилось большинство в пользу продажи.
   Таким образом решено продать староства и все королевщины с публичного торга, в потомственное владение, с обеспечением пожизненникам половины доходов, а владевшим под другими условиями меньшего количества (экспектантам полторы четверти, а эмфитеутам осьмой части доходов). Для приведения королевщин в порядок к продаже назначались люстраторы, из которых часть будет выбрана сеймом, а другая назначена скарбовою комиссиею. Те королевщины, которые опишутся люстраторами, будут немедленно подвергнуты продаже, за ними другие и т.д., в течение пятидесяти лет, наблюдая, однако, чтобы слишком большое число предназначенных разом к публичной продаже имений не уменьшило ценности земли, сохранялись права тех, которые давали деньги под залог королевщин. Чтобы не отягощать залогами наследственных имений для приобретения капиталов, дозволялось покупщикам королевщин с публичного торга вносить пятую часть стоимости, и это будет ручательством постоянного платежа ими вечного процента в казну. Половина суммы, составленной из пятой части стоимости проданных королевщин, выдается пожизненным поссессорам по их желанию под верный залог, но по смерти их она должна быть возвращена в казну. Последние, сверх того, получают из вечного процента, платимого покупщиками королевщин, определенную часть; получение это происходит в той гражданско-военной комиссии, в ведомстве которой по местоположению находится королевщина. В случае, если прежний владелец не может представить достаточного залога для получения взаймы пятой части стоимости купленной королевщины, или не захочет принимать ее, то ему предоставляется вместо того пожизненно получать из казны пять процентов ежегодно. Внесенную пятую часть стоимости купленной королевщины покупщик терял безвозвратно, если бы не заплатил в казну следуемого с него вечного процента, хотя бы в один только из четырех сроков в год; причем он непременно обязан был вносить этот вечный процент не иначе, как наличного монетою, по ходячему в крае курсу.
   Так совершилось это дело, которое повело бы к важным переменам в общественной жизни Польши, если бы удержалось.
   В январе 1792 года решен был закон об устройстве землянских судов, заступавших место бывших земских и городских. Поставлен закон об избираемости всех судей. До сих пор только члены трибунала выбирались на время; в земских и городских судах звание судей было пожизненное и почти везде достигалось по козням и по протекции сильных панов; теперь судьи в земянских судах выбирались на четыре года. После организации земских судов Изба занялась устроением трибуналов. По этому поводу возник спор о том, быть ли одному трибуналу или двум. Тогда случилось оригинальное явление: когда подавались голоса громко, то утвердительных было 62, отрицательных 28, а в секретной подаче оказалось утвердительных 43, отрицательных 45. Малое число членов на сейме, в сравнении с тем, какое должно было находиться, побудило неприятеля реформ, князя Четвертинского, заметить: Устав судебный касается целого народа: он требует особого внимания, а я, вместо пятидесяти послов из русских воеводств, не вижу здесь и десятка; кто же осмелится для этих воеводств установлять законы?" Проект о трибуналах прошел однако 19-го января единогласно. Оставлено попрежнему два трибунала: коронный и литовский; первый отправлял свои занятия попеременно для Великой Польши в Пиотркове,. а для Малой в Люблине. Трибуналы состояли из депутатов, духовных и светских, избираемых ежегодно на сеймиках, духовные были от капитулов, светские от воеводств по два члена. Трибунал по гражданским делам разделялся на две Избы: правную (где разбиралось приложение законов) и учинковую (где разбирались поступки, подлежащие гражданскому суду). Для дел уголовных обе Избы сходились в одну. Председательствовал в трибунале президент, избранный из среды депутатов. Дела решались единогласием или большинством трех четвертей. В случае равенства решал жребий -- его вынимал пятилетний ребенок. Установлены были строгие правила в предупреждение лености депутатов. За каждый час, пропущенный депутатом на службе, без законных причин, делался вычет из жалованья. (Светские получали 10.000 злотых в год, духовные служили бесплатно).
   

VIII.
Дело о Щенсном-Потоцком и Ржевуском. -- Их осуждение. -- Отъезд Браницкого.

   Последние дни января были посвящены обсуждению поступков Щенсного-Потоцкого и Северина Ржевуского, которые за границей заявляли свои протестации против конституции.
   Долго патриоты почти не придавали этому значения. Малаховский писал своему племяннику: "Мы не надеемся, чтоб эти злобные люди могли успеть в чем-либо, мы наблюдаем за ними зорким оком; у нас есть сила придушить мятежников; есть войско, расположенное на зимних квартирах, но не думаю, чтобы дошло до нужды в,нем. Москва с нами ничего не говорит, а другим, которые у ней выпытывают, как она думает о польских делах, она отвечает очень деликатно и почтительно. Из этого видно, что она не хочет вмешиваться в наши дела".
   Так себя утешали и ободряли поляки. Действительно, Ржевуского, Сухоржевского и даже Щенсного-Потоцкого поляки могли не бояться. Но эти лица и все им подобные были давно уже орудиями политики, заранее решившей судьбу Польши. В июле 1791 года Екатерина писала Потемкину: "что перемена правления в Польше случившаяся, если она в силе и действиях своих утвердится, не может быть полезна для соседей, в том нимало нет сомнения, и потому долг попечения нашего о благе и тишине империи нашей взыскивает от нас благовременных мер к отвращению вреда, какового опасаться можно от государства, многими и обильными средствами снабденнаго". Екатерина указывала на причины, которые заставляли ее враждебно относиться к польским преобразованиям. "Решаясь на крайния меры, имеем мы незазорную совесть пред светом, когда поляки наглым и оскорбительным образом отвергли наше ручательство торжественными договорами утвержденное на прежнюю форму правления и кардинальные законы их, когда причинили нам многочисленные озлобления и затруднения в войне нашей с турками, когда простерли неистовство их до того, что во вред нам искали и ищут составить союз со врагом нашим и всего имени христианского и когда сам их король, рукою нашею возведенный, учинился одним из главных орудий к произведению в действо сей толико вредной перемены". О сношениях поляков с Пруссиею, имевших враждебные цели по отношению к России, императрица не распространяется, замечая, что благоразумие, конечно, востребует уважать двор берлинский и колико можно отвращать принятие им участия противным нам образом".
   Уже в то время, когда писала Екатерина, Щенсный-Потоцкий подал Потемкину записку о плане составить конфедерацию против конституции 3-го мая и просил покровительства и помощи русской императрицы. Насчет этого Екатерина выразилась: "установление конференции вольных, которая, уже представляя нацию, могла бы объявить незаконным все, что в Варшаве было или будет сделано, есть совершенно необходимо". Но Екатерина советовала делать это прежде, чем войска русские могут войти в Польшу. "Это, -- выражалась она, -- было бы приличнее и для нас сходственнее, когда уже мы от знатнаго числа подвигшихся на защиту вольности их, ручательством нашим обнадеженной и составившаго, как выше сказано, корпус нации, приглашены будем подать им сильную нашу руку помощи... Надобно, чтоб сами они начали составлением партии верной и значущей, и прибегнув к нам, яко ручательнице прежней их вольной конституции, формально требовали нашего заступления и помощи". Но Екатерина не показывала желаний стеснять поляков и заранее дозволила им учреждать у себя пригодное для них правление, лишь бы только составители были друзья России. В том же письме к Потемкину она говорит: Что касается до образа правления их республики, мы сие оставляем на воле их: федеративное ли правительство учредить или же под обладанием короля с ограничением его власти и с постановлением силы гетманом, яко преграды могуществу королевскому, ибо сие относиться будет до их общаго соглашения и соображения с разными обстоятельствами". Ясно, что Екатерина и теперь, как и прежде, хотела только удержать свое покровительство над Польшею, но все еще желала собственно уничтожения Польского государства, а тем менее его раздела, хотя уже предвидела то, что неминуемо должно было случиться. Трудно, -- писала она, -- угадывать конец сих намерений, но если оныя с помощью Всевышняго удачею на сторону нашу сопровождаемы будут, двоякия пользы для нас произойти могут: или мы предуспеем опровергнуть настоящую форму правления, возставя прежнюю польскую вольность и тем доставим империи нашей на времена грядущия совершенную безопасность, или же в случае оказательства непреодолимой в короле прусском жадности должны будем, в отвращение дальнейших хлопот и безпокойств, согласиться на новый раздел польских земель в пользу трех соседних держав: тут уже та будет выгода, что, расширяя границы государства нашего, по мере онаго распространим и безопасность его, приобретая новых подданных единаго закона и рода с нашими, которые давно на силу и помощь нашу полагали свое упование в угнетении их; Польшу же в таких постановим пределах, что какое бы ни было ея деятельное правление, не будет она уже составом своим опасна для соседей и станет служить только между нами барьером {Русский Архив 1865 года, No 1, стр. 78-86.}".
   Сам Потемкин лично хотя и не расположен был к перемене 3-го мая, но имел некоторые свои затаенные планы. Потемкин был еще более враг раздела Польши, чем новой конституции. Потемкину Польша была нужна: недаром он себе подбирал там приязненную партию, недаром накупил себе там имений. Он знал, что если Екатерине суждено умереть прежде него, то ему нельзя будет оставаться в России при Павле, и тут-то пригодилась бы ему Польша. Пока еше этого не случилось, он подавал дружескую руку врагам конституции, и в глаза друзьям ее смеялся над усилиями прогрессистов, зная наперед, что так или иначе из их предприятий ничего не выйдет. Огинский в своих записках рассказывает, что летом 1791 года он встретился с Потемкиным в Могилеве и представился ему. Вообще удаляясь от разговоров о совершившихся в Польше событиях, Потемкин не утерпел, чтобы не подсмеяться над польскими надеждами. Вспомнив о польском художнике Смуглевиче, получившем в Риме премию за свои произведения, он сказал: "вот прекрасный сюжет для Смуглевича: написать картину, изображающую учреждение конституции 3-го мая; только пусть по всей картине разрисует цветы, которые по-немецки называются Vergiess mein nicht... Вы меня понимаете?" прибавил он с улыбкою.
   В октябре Потемкин скончался. Польские патриоты в ту пору считали его главным врагом своим, потому что он давал приют и надежды врагам конституции; они радовались, что им будет свободнее; сам король надеялся, что планы Щенсного-Потоцкого и Ржевуского будут лишены сильной подпоры; но смерть Потемкина не остановила помощи полякам-противникам конституции, которую покойный обещал; она выдвинула в России людей, гораздо более самого Потемкина неприязненных конституции 3-го мая и готовых стереть с лица земли Речь Посполитую. Впрочем, все зависело от Екатерины, и какие бы то ни были у ней любимцы и государственные люди -- все они вели бы, хотя и с различными приемами, польское дело к одной цели, предназначенной Екатериною. Сам король Станислав-Август со дня обнародования конституции только в декабре заговорил о ней, в собственноручном письме, с Екатериною. "Уже большая часть Европы, -- выражался он, -- отнеслась с сочувствием к этому последнему делу нашего сейма. Для полнаго удовольствия моего и всей польской нации недостает только одобрения вашего императорскаго величества. Веря, что вы поставляете себе наибольшую славу в добрых делах, я думаю, что будет согласно с вашими возвышенными чувствами радоваться успеху соседняго правительства, которое не имеет другой основы, кроме свободы, управляемой законами, и другой цели, кроме собственнаго самосохранения, без малейшаго ущерба для кого бы то ни было".
   Ответа на это письмо не было.
   Для Польши оставалось выбрать что-нибудь одно из двух: или с самобытными признаками быть в зависимости от России, или лишиться своего государственного существования и подпасть разделу между тремя державами. В начале 1792 года польские политики воображали, что они избавились первого и перестали бояться другого. Их самолюбие вознесено было оттого, что знаменитый в то время английский оратор Берк с похвалою отозвался о конституции 3-го мая. Англичанин говорил правду, потому что знал ее только на бумаге, а польского общества, для которого она написана, не знал. Среди упоения, произведенного отзывом такой знаменитости, польские патриоты заранее предвидели неудачу своих противников. Но король Станислав-Август в это время уже сознавал, что Речь Посполитая сделала ошибку, не вошедши в свое время с Россиею в сношение по поводу новой конституции. "Мы, -- писал он, -- кажется, уже черезчур завязавши себе глаза, понадеялись на благорасположение к нам и готовую помощь прусскаго двора, а между тем его поступки мне показываются двусмысленными. Этот двор каким всегда прежде был, таким во всем и будет". Предчувствие грядущих бед томило его уже в начале 1792 года. Когда в день нового года явился к нему панский нунций с поздравлением и пожеланием благ, он сказал: "благодарю от души за ваши добрыя желания, но не думаю, чтоб они исполнились. Начало этого года для меня неудачно, а в будущем течении его я ожидаю еще чего-то худшаго".
   Между тем трехмесячный срок, данный Щенсному-Потоцкому и Ржевускому для явки и произнесения присяги на верность конституции, прошел, и в заседании 27-го января король объявил, что Щенсный-Потоцкий и Ржевуский не хотят являться и прислали письменные ответы. Письма их были прочитаны. Потоцкий отвечал так: Посол имел до сих пор священный характер и никогда исполнительная власть не могла его принудить к присяге, но по ниспровержении свободы, видно, можно уже его принуждать и навязывать присягу, хотя бы противную достоинству законодателя. Не вижу, таким образом, никакого средства защищаться и должен сознаться, что не могу присягнуть святотатственно и обещать Богу то, на что мое сердце не соглашается. Могу сказать, чть не нарушал своих обязанностей, в числе которых не считаю конституции 3-го мая. Бог видит, что, по приказанию комиссии, я всегда готов был проливать кровь свою за привилегии предков, но я теперь не хочу отречься от свободы, в которой рожден и которую поклялся охранять кровью и жизнью, не хочу поддерживать той конституции, которая отнимает у отечества вольность и устанавливает самовластие. Если в этом мое преступление, то я не перестану быть преступником и моя первая верность Речи-Посполитой не может быть уничтожена никаким насилием: ей посвящаю и мой сан, и имение, и жизнь. Судите такого соотечественника, если сердце ваше дозволяет судить его; карайте, лишите военного чина, я снесу даже личное оскорбление, все ради отечества, которое было прежде республикою и могло оставаться ею благополучно".
   Ответ Ржевуского был длинен и резок; полный гетман доказывал, что он совсем не нужен в Варшаве: время председательства его к военной комиссии прошло; быть на сейме в качестве военного министра он не считает уместным: во-первых, потому, что после происшествия 3-го мая министр уже ничего не значит, совета от него ожидать нечего, потому что его совета не послушают; а присяги на верность конституции нельзя требовать потому, что свободный обыватель не обязан признавать добрым закон, который, по его убеждению, не хорош. Что это за конституция? -- писал он, -- ее насильно дали Польше уланы, коронная гвардия и варшавское мещанство, собранное в Избу, заглушавшее свободный голос послов, угрожавшее смертью тому, кто осмелится говорить против нея. Эта конституция установлена десятою частью народа мимо девяти частей. Впрочем, зачем требовать присяги: если конституция полезна, то и присяга ей не нужна; народ, зная свое благополучие, примет ее и станет соблюдать, а если она вредна, то гражданин или воин присягнет только из страха или по обману; и то и другое не составляет значения присяги. Ваше величество изволили же присягать при вступлении на престол, что не будете думать о наследственном правлении; если бы вы тогда не присягали в этом смысле, то не получили бы короны. Установление наследственного и самодержавного правления повлечет за собою раздел Польши. Соседние державы не потерпят возникающего у своих границ государства с таким правлением и как только не найдут средства отвратить переворота, то приступят к разделу. Наследственность есть гроб Польши".
   Открылось заседание, одно из бурных. Немцевич говорил: Вот уже три месяца, как генерал артиллерии Потоцкий и полный гетман Ржевуский находятся в Яссах в московском стане. Первый -- потомок славных предков, достойно служивший в начале отечеству; второй -- сын почтенного отца, товарищ отцовской неволи, оба скрываются теперь в неприязненном для нас войске. Пусть посмотрят на них великия тени Ходкевичей, Потоцких, Любомирских: войска, которыя они громили победоносным оружием, вы говорили с ними не так, как с подчиненными лицами, а как с равными себе государствами. Тронула ли их ваша кротость, наияснейшие чины? Нет, ответ Ржевускаго нагл и лжив. Они возстают на нас, зачем мы воздвигли Польшу из унижения, оплакивают утрату старопольской свободы: это была их свобода, а не наша, свобода вельмож, а не целаго народа. Им жаль безкоролевья, потому что без него уже нельзя будет, путем разорения страны, достигать почестей и богатств; им не нравится устроение сеймиков, потому что нельзя туда вести тысячами чиншовую шляхту, чтоб не дать хода добродетельным, заслуженным, но слабейшим гражданам; им досадно, что нельзя уже окружать надворным войском и пушками трибуны, срывать сеймы, подбирать партии и установлять законы, возмущать страну иностранными интригами, -- занявши должности с огромным жалованьем, не исполнять своих обязанностей, шататься по стране и драться между собою, не слушая ни закона, ни власти. Вот какой старопольский порядок они хотят возвратить; но мы до этого не допустим: кто захочет ниспровергнуть нашу конституцию, тот пройдет прежде по трупам нашим; древняя безладица мила надменным людям, но всем стала ненавистна; в настоящем порядке все классы видят свое счастье и безопасность... Эти паны смеют ругаться над законными действиями сейма! Требую кары, строгой кары, неотлагательной кары: преступление явно; защищать преступников невозможно. Этого требует правосудие, ваше достоинство и благо страны. Иначе поступок Потоцкаго и Ржевускаго даст смелость другим: если предводители не слушаются предписаний, то всякий полковник или майор на приказание военной комиссии явиться начнет отписываться, пришлет в два листа диссертацию о наследственном и избирательном правлении и окончит ее заявлениями, что наше правление неугодно соседям, что лучше раздел Польши, чем такая конституция и т.п. Тогда порвутся все связи общества, все станут повелевать и никто не станет повиноваться. Наступит ужаснейшая анархия, а с нею погибель самого имени польскаго. Что вас удерживает? Неужели то, что у преступников есть миллионы. До каких же пор будут существовать в Польше эти привилегированные роды, которым все позволено делать безнаказанно. Пора низвергнуть этих истуканов и на их место поставить божество равенства и свободы".
   Вместе с тем, он подал проект закона о лишении Потоцкого и Ржевуского их должностей и о назначении новых сановников, вместо низложенных.
   Примас, брат короля, сознавая справедливость побуждений, руководивших Немцевичем, доказывал, что королю приличнее в этом случае действовать милосердием.
   "Я буду защищать их, -- сказал князь Четвертинский. -- Потоцкий и Ржевуский не мятежники и не изменники, они только просят, чтобы их не принуждали к присяге, которую не могут произнести по совести. Оба, как служащие в войске, ни к чему не обязаны: войны теперь нет, притом зимнее время -- нет надобности им быть при войске. Они сенаторы, но ведь нет закона, который бы обязывал сенаторов быть непременно в сенате. Потоцкий не полушался предписания войсковой комиссии, но ведь он прежде всего посол, а посол может не явиться присягать конституции, которую не признает; право свободнаго мышления послу обезпечивает закон. Говорят, что он сторонник Москвы. Что же? Москва не объявлял, себя нашим неприятелем".
   Другой противник 3-го мая, волынский посол Загурский, говорил: "Ржевуский уехал для поправления здоровья с позволения войсковой комиссии. Что ж тут дурного? Он писал протестацию за границей: а что же, разве министр или посол, выехавши за границу, не имеет права заявлять свое мнение о благе отечества? Им обоим ставят в вину, что они уехали в Яссы. Что же? Потоцкий -- для разговора с покойным князем Потемкиным о покупке имения, а Ржевуский так, с ним -- для компании".
   Ливский посол Кицинский, сторонник проекта Немцевича, представлял на вид неравенство по отношению к простым дворянам и знатным родам. "За что, -- говорил он, -- гетман Ржевуский получил в наследственное владение ковельское староство. За то, что пять лет сидел в неволе? А разве тысячи поляков не были в неволе? Сто других погниют в кандалах, а им не дадут ковельскаго староства. А зато, пусть шляхтич сделает преступление: с него голову снимут, или в тюрьме пропадет; имение у него все конфискуют; а пану будет ли то же, что шляхтичу? Нет, разумеется нет. Церемонились ли бы вы так с генералом Костюшкою или с Орловским, если бы эти добродетельные и достойные люди оказали непослушание начальству? Может ли убогий шляхтич ожидать правосудия в суде с нашими магнатами, когда верховная власть, за нанесенное ей оскорбление, не в силах им ничего сделать?"
   Казимир-Нестор Сапега, сам важный пан, не смел резко ополчаться против могучих панов; он говорил длинную речь, стараясь угодить обеим сторонам и, по обыкновению, не сказал ничего положительного и ясного, а распространялся только над тем, что Берк хвалил польскую конституцию, особенно за то, что при ее обнародовании не было ни грабежей, ни конфискаций, ни арестов.
   Говорил речи король, склоняя сейм выбрать не слишком строгий путь.
   Краковский посол Солтык подал проект -- назначить еще месяц сроку эмигрантам для возвращения в отечество.
   При явном собирании голосов за проектом Немцевича оказалось 37 голосов, а за проектом Солтыка 59; при секретной же подаче оказалось за Немцевичем 51, за Солтыком 43. Проект Немцевича был принят: Щенсный-Потоцкий и Ржевуский объявлены лишенными своих должностей.
   После этого заседания сейм закрылся до 15 марта. Отдых был необходим, потому что послы до того утомились, что в иное заседание приходило не более 60 человек.
   Гетман Браницкий долго притворялся ревностным сторонником 3-го мая, тайно толкуя с Булгаковым о способах ниспровергнуть конституцию. Когда, по его соображениям, дело значительно созрело, он стал проситься в Россию. Смерть Потемкина послужила ему предлогом: он говорил, что ему нужно получить там наследство. Его не пускали; но Булгаков представлял примасу и Хребтовичу, что императрица будет считать это для себя оскорблением, а у нее 200.000 готового войска. Браницкий, во время прений о Потоцком и Ржевуском порицал их, величал конституцию и с жаром говорил о своей преданности отечеству. По закрытии сейма он, при покровительстве Булгакова, был отпущен в Петербург на три месяца. Письмо к королю об отпуске достойно замечания; оно верно обрисовывает личность писавшего:
   "Милостивый король! Между редкими качествами, которыми наделило вас Провидение столько, сколько человек вместить может, первое место занимает сердечная доброта и великодушие. Желая видеть страну счастливою, вашему величеству, конечно, приятно даровать счастье и каждому обывателю. Недозволение ехать в Россию я могу только приписать недоверию и, будучи невинен, не могу себе этого объяснить. Ваше величество имели много доказательств моей верности в продолжение моей жизни, а по отношению к конституции -- самое большее доказательство есть то, что я присяжный министр в Страже. Уверяю вас честным словом, что мое путешествие не имеет другой цели, кроме пользы моих детей и я возвращусь в отечество с незапятнанной верностью".
   С него взяли подписку в верности конституции 3-го мая. В марте он уехал в Петербург губить эту конституцию.
   

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I.
Отношения Пруссии, Австрии и России между собою по польским делам

   Прошло восемь месяцев со времени провозглашения новой конституции: Дипломатический горизонт для Польши принимал все более и более неблагоприятный вид. Поляки долго не хотели объясняться с русским посланником о конституции; Игнатий Потоцкий находил, что не надобно самим полякам начинать с ним никаких разговоров о ней; русский посланник также молчал. Поляки никак не могли отгадать, что думает Россия, и тем страшнее она казалась для мнительных. Правда, молчание России толкуемо было многими в хорошую сторону; князь Адам Чарторыский утешал своих приятелей, уверяя их, что если в Польше состоится реконфедерация, то Россия не станет ей помогать. Но как только начинали вдумываться поляки в прежние свои отношения к России, то видели в этом молчании более зловещего, чем успокоительного. Напрасно употребляли они разные попытки заставить Булгакова как-нибудь высказаться. Наконец разнесся слух, что мир с Турцией готов заключиться; не отвлекаемая Турциею, Россия становилась страшнее: они решились заговорить с Булгаковым сами. Замечательно, когда Хребтович читал извещение, приготовленное для подачи Булгакову, против этого стали вооружаться враги конституции, склонявшиеся к России, Скорковский, Загурский, Шимановский, Четвертинский. Вот, -- говорили они, -- прежде все жаловались на влияние чужих потенций, а теперь сами их запрашиваем; посылаем им свои уставы для просмотра". Их тайная цель при этом была вести дело так, чтобы как можно более раздражить Россию, навлечь на Польшу русское вмешательство и вооружить императрицу, в надежде, что с ее помощью можно будет ниспровергнуть ненавистную конституцию.
   14 января 1792 года Хребтович прислал русскому послу извещение о совершившейся перемене 3-го мая, с извинениями о поздней доставке. Русский посол официально сказал, что не имеет поручения отвечать теперь на поданную ноту, а сообщить ее на высочайшее усмотрение. Но когда Хребтович сошелся с Булгаковым, последний, как его приятель, и притом считавший его расположенным к России, сказал ему: "государыня всегда желала добра республике, но поведение поляков не показывало благодарности за благодеяния ея величества; напротив, поляки старались поступать вопреки торжественным взаимным обязательствам, нарушили трактаты, и самое позднее извещение о перемене 3-го мая доказывает недостаток уважения; давно уже сообщено было другим дворам, от которых надеялись союза и помощи, а только теперь, когда лишились этой надежды, сообщили и нам. Может быть, Польше принесло бы больше пользы, если бы это было нам сообщено ранее, в свое время. Я никогда дела не затягивал: если бы ко мне прежде оказывали более доверия и сообщали основательные сведения о делах, я мог бы отдать справедливость вашим добрым намерениям".
   "Это, -- отвечал Хребтович, -- все от разстройства распаленных голов и не возможности сообразить разнообразные способы. С тех пор, как мне судьба дала это место, на котором я нахожусь теперь, я буду стараться исправить минувшее".
   В знак доверенности Хребтович открыл Булгакову, что сообщение о конституции в Берлине послано в самый день утверждения ее, а в Вену позже несколькими месяцами.
   Булгаков спросил его, как приняли в Вене. -- Дружелюбно, -- отвечал Хребтович, -- но формальный ответ тянут, Кауниц говорит, что Австрия, прежде ответа, снесется с Россиею".
   Люккезини, так долго поддерживавший жар поляков к переменам и возбуждавший неприязнь к России, в конце 1791 года стал изменяться, его комплименты польским доброжелателям истощались и если он и не проговаривался еще в духе противном прежнему, то говорил двусмысленно и неясно. По прибытии его в Варшаву в конце ноября король разговаривал с ним и отзывался с похвалами о конституции, вызывая его сказать, как на нее смотрит прусский король. "Мой государь, -- сказал Люккезини, -- ничем не может доказать своего благорасположения и искренняго дружелюбия к польской республике, как приняв живейшее участие во всем, что касается счастия и благоденствия этой страны; а так как ваше величество и наияснейшие чины находите, что это средство ведет к такой цели, то, следовательно, и мой двор не может смотреть на него иначе, как с надеждою, что успех будет соответствовать желаниям вашего величества и наияснейших чинов". Но когда потом король стал жаловаться на саксонского князя-избирателя за то, что он медлит и не дает решительного согласия на принятие наследства, Люккезини сказал: "препятствия заключаются в том, что русская императрица еще не объяснилась на счет этого предмета. Ея молчание наводит сомнение относительно ея намерений; в этом случае нельзя не похвалить поведения князя-избирателя, что он не поторопился своим решением; это показывает, что ему близки к сердцу интересы польской нации". Прежде Люккезини показывал надежды на возрождение Польши, теперь, когда его спрашивали, ожидает ли он счастливых последствий от совершенного уже дела, он отвечал: "очень мало; единственное счастье, какого должна ожидать для себя Польша, все того же, что и прежде с нею было, она будет слабеть все более и более и находиться в зависимости у других. В характере поляков нет крепости: они никогда не могут создать твердого правительства и многочисленного войска". Ему напоминали о прусском союзе, о помощи, которую он так долго обещал именем прусского короля. Люккезини на это говорил: "не должно надеяться на союзы, которые могут скоро изменяться. Нельзя поддерживать обязательства в то время, когда они окажутся в ущерб себе". В разговоре с Эссеном прусский дипломат говорил: "король мой хранит свои обещания, а наследственнаго правления в Польше по конституции 3-го мая не допустит". Но полякам он подобного не говорил.
   Не следует, -- писал он к своему министру, -- отталкивать от себя недовольных в Польше, чтоб они не бросились в объятия России". В Берлине одобрили это замечание и сообщили ему, что не следует действовать ни за, ни против, а вести себя пассивно, в надежде, что новый порядок вещей, произведенный революциею 3-го мая, сам собою разрушится. До поры до времени прусский дипломат старался более всего о том, чтобы поддерживать в поляках враждебное настроение к России. Поэтому, когда поляки решились сообщить о конституции русскому посланнику, Люккезини укорял их за это и говорил: "прежде этого не делали, а теперь делаете: значит просите прощения у России. Но напрасно. Вы этим дела не поправите. Россия не перестанет гневаться на Польшу, потеряв на нее влияние; ваше новое законодательство нанесло ей слишком чувствительные удары: она их скоро не забудет. Я убежден, что Россия не ответит вам на ваше сообщение, а будет молчать до тех пор, пока не будет в состоянии действовать и ответить вам фактами". При случае он продолжал полякам представлять, как им хорошо быть в дружбе с Пруссией и вооружал их против России. "Польше нечего бояться России, -- говорил он, -- ведь Россия теперь разорена и истощена. Ея молчание о польских делах есть следствие ея обыкновенной политики; она не посмеет выступать с тоном власти против такой страны, которая употребила все усилия, чтоб возвратить себе независимость и избавиться от чужеземного влияния. Пруссия и Польша, по их положению, самыя богатыя державы и не обременены долгами; нужно соединить их тесным союзом". -- "Да ведь союз есть! -- замечали ему. -- Да, -- отвечал он, -- но нужен другой, более неразрывный. Первый не может служить основою. Россия держава разстроенная. Что она сделает? Посланник прусского короля до крайности сам себе противоречил: то он уверял поляков, что между Англиею и Пруссиею наступило сближение с целью осадить могущество России и не допускать ее вмешиваться в польския дела, -- что к союзу между ними пристали император и Саксония, с тем, чтобы не допускать России до прежняго влияния на Польшу, -- то вдруг он говорил совсем в ином духе, -- что у Австрии финансы плохи, что Англия вся в долгах и Польше единственная надежда на Пруссию. Пруссия покажет свою готовность охранять целость и независимость Польши; надобно только, чтоб и поляки, не желая подпасть под зависимость от России, примкнули к прусскому королю и не отказали отдать ему Гданск, тем более, что если поляки этого не сделают добровольно, то Пруссия возьмет его без их воли в согласии с Россиею и предоставит ей за то возобновить прежнее ее влияние на Польшу.
   Трудно было поймать его на словах: он, по выражению русского посла, в одной комнате пятерым говорил разное, а когда кто-нибудь поставлял ему на вид его разноречие, он замечал тому, с кем говорил, с притворною доверчивостью: "нужно говорить каждому сообразно, но вам одному я говорю откровенно правду". Один раз он говорил, что полякам нечего бояться России и должно надеяться на заключенный прежде оборонительный союз с Пруссиею, в другой раз он загадочно объяснял, что Пруссия обязана иметь в виду только тот порядок, какой был в Речи Посполитой во время заключения договора, а ей дела нет до того, что устроилось после, без предупреждения о том берлинского двора. Это поведение прусского посла соображалось с колебаниями его двора: в прусской политике сделалась перемена; виною была Англия.
   Прусский король долго надеялся на союз с Англией против России, думал воспользоваться трудностями войны, которую вела Россия с Турциею; он сам писал письмо к турецкому императору Селиму III, возбуждал его к упорству в войне" и манил надеждою помощи от Европы. Прусский король ожидал, что Англия пошлет в Черное и Балтийское моря флот против России, а он сам тем временем в союзе с Польшею будет действовать против России с другой стороны. Унизивши Россию, он думал тогда сам держать Польшу в руках. Таковы были планы Пруссии. Они не удавались. Поляки не уступали добровольно Гданска и Торуня. Были со стороны Пруссии попытки привлечь в союз против России Австрию, но и они оказались неудачными. Еще в начале 1791 г. посланник прусский Бишофсвердер сообщил Кауницу задушевные желания Фридриха-Вильгельма, враждебные России, а Кауниц сообщил об этом России. Соперничество Австрии с Пруссией со времени Семилетней войны было чересчур сильно, чтобы Австрия сошлась искренне и дружески с Пруссией и дозволила ей делать территориальные приобретения. Кобенцель, австрийский посланник в Петербурге, сообщал русскому кабинету, что Австрия отнюдь не желает себе приобретений на счет Турции, и позволяет их делать России, лишь бы Пруссия ничего не выиграла на счет Польши. Мало успеха имели и старания Англии, союзницы прусской, у Австрии. Император Леопольд провел английского посланника при берлинском дворе Эварта таким образом: на ходатайство его удалить от дел лиц, враждебных Пруссии, император сказал, что он готов отстранить от министерских занятий давнего врага Пруссии, Кауница, если прусский король удалит от занятий врага Австрии, Герцберга. По сообщении этого секретного заявления, прусский король поспешил удалить Герцберга, которого давно уже не любил, и поверил иностранные дела графу Шуленбург-Кенерту, но император, получив об этой перемене известие, оставил Кауница на прежнем месте. Чувствительный удар для прусской политики наступил вслед затем: в Англии сила Питта уступила силе его противника Фокса: министерство стало действовать вопреки прежней воинственности; общественное мнение в Англии было не за войну с Россиею, напротив, англичане боялись за свои торговые интересы, которые должны были пострадать в этой войне. Англия объявила, что она не намерена действовать неприязненно против России и мешать заключению мира с Турциею и вслед затем написаны были предварительные статьи мира, впоследствии, в январе 1792 года, заключенного в Яссах; в этих статьях предоставлялось России удержать свои приобретения по Кучук-Кайнарджийскому миру.
   Лишившись надежды на Англию, Пруссия хотела добыть себе выгоды иным путем, -- путем сближения с императорскими дворами. Летом 1791 года послан был от прусского короля к императору Бишофсвердер, любимец Фридриха-Вильгельма. После некоторых споров и толков этот уполномоченный, 25-го июля, в Вене заключил конвенцию о предварительных условиях, которые должны были служить путеводительною нитью для будущего союзного трактата Пруссии с Австриею. Первым условием этого предполагаемого трактата было привлечь Россию к союзу, после того, как у нее состоится мир с Турциею. Затем обе стороны взаимно ручались за неприкосновенность своих пределов, обещались не заключать одна без другой союзов, совместно пригласить европейских государей к помощи в делах Франции. Относительно Польши Пруссия перед Австриею должна была скрывать свои давние виды и показывать, как будто вовсе оставила их. Когда Леопольд услышал в первый раз о конституции 3-го мая, то считал ее плодом прусской интриги, устроенной для овладения со временем польскою территориею. Надобно было Пруссии рассеять эти подозрения. Положили пригласить к участию Россию и постановить, что отселе никто уже не будет посягать на целость границ и твердость установленного свободного правления в Польше, никто не станет стараться посадить на польский престол кого-нибудь из лиц своего дома, ни посредством супружества с инфантою, ни посредством влияния в случае нового выбора короля в Польше, отнюдь не побуждая республику склоняться в пользу того или другого кандидата по своему желанию. Статья, касавшаяся Польши, была однако выражена так, что впоследствии можно было давать ей различные толкования. Таким образом не сказано было в точности о конституции 3-го мая, а говорилось вообще о свободной конституции; поэтому, если на основании договора и можно было заключить, что входившие в договор державы одобрят польскую конституцию, то при других обстоятельствах оставалась возможность объяснить силу договора так, что Австрия и Пруссия, гарантируя свободное правление Польши вообще, не имели в виду исключительно конституцию 3-го мая. Притом же всякое ограничение действий со стороны союзных держав, противное свободному течению дел в Польше, касалось только каждой державы в ее отдельной деятельности без согласия с другими, но эта конвенция не ограничивала и не стесняла их, если бы они все вместе согласились устроить судьбу Польши иначе {Les intérêts et la tranquillité des puissances voisines de la Pologne, rendant infiniment désirable qu'il s'établisse entre elles un concert propre a éloigner tonte jalonsie ou appréhension de prépondérance, les cours de Vienne et de Berlin conviendiont et inviteront lai cour de Russie de convenir avec elles, qu'elles n'entreprendront rien pour alterer l'intégrité et le maintien de la libre constitution de la Pologne, qu'elles ne chercheront jamais a placer un prince de leurs maisons sur le trône de la Pologne, ni par un mariage avec la princesse infante, ni dans le cas d'une nouvelle élection let n'employeront point leur influence pour déterminer le choix de la republique dans l'un ou l'autre cas en faveur d'un antre prince, hors d'an concert mutuel entre elles.}. Прусские министры, Шулепбург и Альвенслебен, были против договора, заключенного Бишофсвердером; они надеялись еще, что настроение в Англии изменится, но король находил, что при тогдашних обстоятельствах Пруссии необходимо держаться союза с Австрией. К сближению давно соперничествующих держав побуждало намерение восстановить во Франции прежний порядок и спокойствие. Французская революция слишком тревожила европейские кабинеты, они все видели во Франции страшный пожар, который, оттуда разливаясь, грозил всем державам, и все должны были соединиться и оставить на время свои недоразумения в виду общего для всех врага; но как только начинали рассуждать, что будет тогда, если пожар этот будет потушен, -- тотчас возникали недоразумения и каждый заявлял естественное желание получить свою долю в вознаграждении за труды и издержки. Для Пруссии, по ее географическому положению, ближайшее средство вознаграждения виделось в Польше.
   Вопрос о вмешательстве во французские дела сначала подвигался туго. В августе, по ходатайству герцога д'Артуа, хлопотавшего у всех дворов о помощи против своего отечества, составилось свидание прусского короля с австрийским императором в Пильнице, на саксонской земле. Туда приглашен был и князь-избиратель. Свидание это не имело ближайших видимых результатов. Государи не поддавались на высокомерные требования д'Артуа, который хотел быть регентом Франции, главным руководителем дела, требовал немедленно помощи и не соглашался ни на какие уступки французам, не допуская ничего другого, кроме безусловного возвращения Франции под прежнюю абсолютную власть Бурбонов. Леопольд был мало расположен стоять за такое направление. Кауниц, его министр, также находил, что прежнее состояние Франции, о котором вздыхали эмигранты, уже невозвратимо, и восстановление порядка в этой стране может быть достигнуто только соглашением короля с нациею и значительными уступками духу времени. Леопольд, по внушению своего министра и по собственному побуждению, в сношениях с Пруссией решительно объявил, что не считает уместным вмешиваться во внутренние дела Франции и ниспровергать тамошнюю конституцию; он только тогда принужден будет приступить к таким действиям, когда французскому королю и его фамилии будет угрожать опасность. Вообще, принцы-эмигранты мало располагали к себе; только Екатерина через Голицына заявляла, что считает истинными представителями французской нации эмигрантов, убежавших из отечества.
   Но французской королевской фамилии более и более начала угрожать опасность. Во французском законодательном собрании образовалась республиканская партия (Жиронда), недовольная конституционным монархическим правлением, желавшая ввести во Франции республику и с этой целью хотевшая так же запутать Францию в войну, как этого хотели в своих видах их крайние противники, эмигранты. Мария Антуанетта в письме к брату от 16-го декабря 1791 г. представляла, что король лишен свободы и умоляла императора не навлекать на себя стыда и упрека всего мира, не оставлять в крайнем унижении и несчастии сестру, зятя и племянника. Эти обстоятельства ускорили, наконец, дело союза, давно уже начатое между Пруссиею и Австриею. Леопольд через графа Рейса предложил прусскому кабинету проект, который и был принят Пруссиею 7-го февраля 1792 года в смысле конвенции, заключенной Бишофсвердером 25-го июля 1791 года. Обе стороны обещались поддерживать монархическое правление во Франции, возвратить французскому королю и его фамилии безопасность, полную свободу и все сообразное с их достоинством и честью. Подобно прошлогодней конвенции, и этот договор гарантировал Польше ее самостоятельность в существовавших границах. Но по этому поводу сделана была, по требованию прусского министерства, существенная отмена против конвенции Бишофсвердера. Вместо обязательства поддерживать свободную конституцию Польши, союзники принимали на себя охранение свободы и независимости Польши. Вместо слов в конвенции Бишофсвердера "maintien de la libre constitution de la Pologne", в договоре 7-го февраля, по требованию Пруссии, написано "maintien de la liberté et de l'indépendance de la Pologne, comme indiquant avec plus de clarté, qu'il ne s'agit pas encore de la constitution présente individuellement".
   Этот союз, однако, мог еще не иметь важного значения в ближайших событиях, пока император Леопольд продолжал питать отвращение от военных предприятий вообще.
   Выжидательная и осторожная политика Леопольда II действительно, при легком взгляде на вещи, подавала повод заключать, что Австрия благоприятствует польским переменам. В октябре 1791 г. Кауниц приказал посланнику Кобенцелю сообщить русскому двору ноту, в которой приглашали Россию признать конституцию 3-го мая и доказывали, что это для России будет выгодно. Но в австрийском предположении не было искренности, и Екатерина поняла такой образ действия, выразившись о нем, что "это значит плясать по итальянскому маккиавелизму". Австрию беспокоило молчание России на счет Польши; Австрия хотела выведать мысли и намерения Екатерины и потому нарочно предлагала то, о чем наверно знала, что Россия не согласится, но делала это в надежде, что Россия, заявив свое несогласие, до некоторой степени выскажется. Что это было именно только с такою целью, показывает странное противоречие в той самой австрийской ноте, которою, по-видимому, хотели смягчить Россию в пользу события 3-го мая. В одном пункте указывают, что беспорядки в Польше, выборы королей, неустройства в управлении и на сейме приносят пользу Пруссии, и для России лучше будет, если в Польше водворится порядок, который наступит с наследственным правлением. В другом же пункте склоняли Россию надеждою, что установление наследственного правления внесет дух несогласия, породит партии в этой беспокойной нации, подорвет внутреннее управление. Так как это было до заключения мира с Турциею, то Екатерину не заставили высказаться. Между тем, хлопотавшая перед Россиею с такими странными доводами за конституцию 3-го мая Австрия совсем иначе отнеслась о том же предмете в сношениях с самою Польшею. Посланник Речи-Посполитой Война (2 дек.) просил австрийский кабинет ходатайствовать у русского двора о признании конституции 3 мая. Ему отказали наотрез. Кауниц замечал, между прочим: "поляки не спрашивались у венскаго двора, когда устроивали свою конституцию; пусть же и кончают свои дела без нас". Обращение австрийских государственных людей с Воойною отзывалось подчас зловещею двусмысленностью. Ему то отвечали на вопросы неясно, обиняками, то вовсе на них не отвечали. Граф Манфредини сделал о нем такого рода замечание: "этот господин желает много знать, а забывает, что можно узнать такое, чего и не пожелаешь узнать. Неприятно ему молчание нашего двора, а ответ может быть еще неприятнее". Дипломаты со стороны видели, к чему Австрия должна будет придти. Саксонский министр Шенфельд в ноябре (1791 г.) замечал, что император Леопольд хотя видимо и благоприятствует польскому перевороту 3-го мая, но расчет скоро возьмет верх; Австрия склонится к той политике, какой держится Россия, потому что не захочет, чтобы Россия одна наложила цепи на польскую конституцию, без соучастия Австрии. Когда в Берлине заключили договор и Австрия требовала, чтобы целость Польши была одним из условий этого договора, английский министр в Берлине, Эден, понимал, что это делается как бы для приличия; обе державы дружелюбно относятся к Польше, а сами ожидают только намека со стороны России, чтоб изменить свои взгляды. Молчание России не дозволяло ни Австрии, ни Пруссии на что-нибудь решиться по отношению к Польше.
   Екатерина рассчитывала, что России следует молчать о Польше до тех пор, пока неизбежный ход обстоятельств не приведет к необходимости Пруссию и Австрию заговорить о ней с Россиею. Зато Екатерина очень громко говорила на счет Франции. Русская государыня, казалось, сердечнее всех заботилась о судьбе эмигрантов; ее министры в Берлине и Вене постоянно побуждали к союзу во имя восстановления прежнего порядка вещей во Франции; никто менее Екатерины не расположен был к уступкам, которые надавал покойный Леопольд, никто более ее не осуждал вообще малейших вынужденных уступок народам со стороны властей. В октябре она собственноручно писала к прусскому королю, убеждая его торопиться спасением французского короля. Шведскому королю Густаву III она объявляла готовность взять на себя субсидии для вооружения 12.000 человек на высадку во Францию. Первое нападение предоставлялось королю шведскому, во внимание к отдаленности его: тут избегалось всякое подозрение в завоевательных замыслах; побуждения со стороны Густава III могли казаться бескорыстнее, тогда как нападения Испании, Австрии и Германии повлекли бы за собою подозрения, что эти государства под благовидным предлогом хотят захватить у Франции часть ее территории. В Испании действовал русский посланник Зиновьев. С этим государством легче всего было сойтись; династическая связь испанских Бурбонов с французскими располагала политику мадридского кабинета подчиниться русскому взгляду на французские дела: не допускать никаких уступок либеральной партии во Франции, требовать непременно восстановления королевской власти в первобытном виде, считать истинными представителями Франции только одних эмигрантов. У Екатерины это однако не было плодом действительной боязни революционного духа или какого-нибудь особенного расположения к старой Франции, тем более, что последняя постоянно, как говорится, клала бревна под ноги России в ее предприятиях. Я, -- говорила императрица, -- боюсь императора и короля прусскаго гораздо более, чем старинную Францию во всем ея могуществе и новую Францию с ея нелепыми принципами". В откровенных разговорах с Храповицким Екатерина насчет этого объяснялась так: Я ломаю себе голову, как бы завлечь во французския дела берлинский и венский кабинеты. Есть много причин, которых нельзя высказать. Я желаю, чтобы иметь свободными руки; много предприятий не окончено мною; надобно их занять, чтоб они мне не мешали". Понятно нам, какия были это предприятия. Первое -- было подчинение Польши, второе -- падение Турции. Первое надлежало совершить, потому что без первого невозможно было второе, как уже показал опыт. Пруссия проникала в настоящий смысл возбуждений, которые делала Россия по-видимому так бескорыстно, так рыцарски в пользу французского двора. У императрицы Екатерины, -- писал король прусский 6-го октября 1791 года своему министру в Петербурге, -- есть желание нас с Австрией запутать в войну с Франциею, а сама она тем временем беспрепятственно вмешается в польские дела". В 1791 году при венском дворе также были того убеждения, что императрица имеет виды на Польшу.
   Непосредственно по заключении мира с Турциею, в начале 1792 года, тайна России в отношении к Польше начала яснее раскрываться для соседей. Европейские дипломаты хотя и уверены были, что у России есть закоренелое желание овладеть Польшею, но обманывались в своих выводах и предположениях на счет ближайших видов Екатерины на эту страну. Английский посланник в Петербурге Уисвортс от 31 января 1792 года писал: "я думал, императрица не решится на какия-нибудь насильственныя смелыя предприятия для поддержания своего влияния в Польше; я считал ее нерасположенною запутывать дела в этой стране и вызывать ее на войну против России после того, как Россия так недавно едва могла без важных выгод избавиться от войны, стоившей ей ужасающих сумм и много человеческих душ. Но сознаюсь, я ошибался, как вообще ошибаются все те, которые полагаются на умеренность этой государыни. Я осведомился из верных источников, что русский двор намерен с будущею весною в области польской республики двинуть стотысячное войско, которое выйдет из Молдавии. Хотят напасть на Польшу внезапно, не допустивши воспрепятствовать этому впору, а если соседния державы вмешаются, что вероятно будет, то на этот случай составлен уже план раздела, по которому все три получат свои выгоды". 3-го февраля 1792 года прусский министр в Петербурге Гольц донес своему правительству, что у него в руках было собственноручное письмо императрицы к Зубову, где говорилось, что как только дела с Турциею приведутся к окончанию, тотчас императрица прикажет двинуть 180.000 армии под начальством Репнина в польскую Украину; если же Австрия и Пруссия станут противиться, то им предложится в вознаграждение раздел Польши. Каким образом попалось это письмо в руки прусскому министру -- неизвестно; вероятно, сама императрица распорядилась так, чтобы Гольц видел его; быть может, она находила, что уже пришло время сделать свои планы известными Пруссии. Через несколько времени Россия сделала приглашение берлинскому и венскому дворам приступить к соглашению на счет мер, какие должны принять эти дворы в предупреждение дальнейших беспорядков в Польше и к установлению степени той целости, какую следует признать за Польшею, причем делалось замечание, что допустить Польшу навсегда соединиться с Саксонией было бы не безопасно для трех держав. Это заявление сообщено графом Остерманом прусскому посланнику 28-го февраля. Государыня приказала сообщить прусскому послу изустное внушение (insinuation verbale) относительно опасности, какую представляли польские перемены собственно для Пруссии; Саксония через соединение с Польшею сделается могущественною и влиятельною державою; Пруссия не должна бы допускать этого ради своего положения в Германии. Это обстоятельство достаточно было важно, чтобы повести к соглашению между Пруссиею и Россиею и побудить согласиться на меры, вызываемые их взаимными интересами. Именно, как бы в предупреждение предложения пристать к союзу, которое должны были сделать России, императрица наперед хотела дать знать соседям, на каких условиях можно надеяться пригласить ее к участию в их союзе; так как договор 7-го февраля гарантировал целость Польши и независимость ее, то императрица заранее указывала, что это условие для нее неприменимо и она, напротив, имеет намерение изменить границы и судьбу Польши. Ничего не могло быть любезнее для прусского короля такого предложения: он готовился к нему и ожидал его давно.
   Затем последовало от России заявление на счет Польши и к Австрии. Екатерина извещала, что она твердо решилась поддерживать свою гарантию прежнего правления, установленного в 1775 году и намерена ниспровергнуть конституцию 3-го мая.
   Заявление это пришло как нельзя в пору к своему назначению. По заключении договора между Пруссиею и Австриек). Бишофсвердер отправился в Вену условиться на счет ближайших взаимных действий, основанных на договоре 7-го февраля. Польское дело затрудняло их. Шпильман, австрийский министр, объявил, что Австрия точно так, как и Пруссия, полагает, что не следует допускать у себя под боком усиления польского королевства, и надобно как-нибудь действовать против этого, а иначе императрица шагнет дальше и все перевернет вверх дном (que l'impératrice ne veuille casser les vitres). Тогда, по прежней австрийской методе давать предложения, с желанием получить ответе смысле противном этим предложениям, Шпильман составил проект и показал Бишофсвердеру. В этом проекте давалась на обсуждение мысль: не хорошо ли было бы в самом деле признать саксонского князя-избирателя будущим наследственным государем Польши, только так, чтобы помешать Польше сделаться сильным государством, особенно не допуская в ней увеличения войска и свободного развития торговли? Проект писали в полной надежде, что Пруссия ни за что на него не согласится и предложит другое такое, что примет Австрия с соблюдением своих выгод.
   Пока еще Австрия не получила желанного отрицательного ответа на свой проект от прусского двора, получена была нота России. Но тут в Австрии произошла перемена -- император Леопольд скончался в марте 1792 года. Его сын и преемник Франц II был совсем с иными наклонностями, чем его отец; он был расположен к воинственности и столько же обращал внимания на военное звание, сколько отец не любил его. Еще будучи принцем, Франц выказывал особое расположение к России, находясь в дружеских отношениях с русским посланником князем Голицыным; решимость Австрии и Пруссии вести войну против Франции в духе охранительных начал сближала их обеих разом с Россиею, и это-то послужило роковым поворотом для Польши. Русская нота, о которой выше было упомянуто, доставлена была в Вену уже при новом австрийском государе. Тогда Шпильман (14 марта) представил прусскому посланнику Якоби замечание, что русская государыня остается непоколебима в своих видах относительно Польши и потому составленный им прежде план оказывается неподходящим. "В таком случае, -- сказал Якоби, -- если Россию трудно согласить, то и сам саксонский князь-избиратель не захочет состоять в сане польскаго короля, под опекою трех держав". Через три дня Шпильман сказал Якоби: "я оставляю свой проект: с одной стороны, нельзя дозволить Польше сделаться сильною державою, а с другой -- князь-избиратель не захочет принимать ее в слабом состоянии; остается одно средство -- раздел. Австрия не намерена брать своей доли в Польше, а возьмет ее в другом месте, но король венгерский и чешский не станет мешать прусскому королю воспользоваться обстоятельствами и округлить свои владения, лишь бы только обе стороны взяли по равной части". Старый дипломат оправдывал свои планы тем, что Польша вечно будет яблоком раздора, пока три соседние державы не согласятся действовать заодно. Таким образом слово о новом разделе Польши было высказано между Австриею и Пруссиею, оставалось привлечь к этому Россию. Но Австрия сочла нужным пустить в дело с Россиею тот же способ обращения, какой недавно употребила с Пруссиею, т.е. заговорить в смысле совершенно противном тому ответу, какой желала услышать. И вот еще раз в сношениях с Россиею Кауниц 12-го апреля объявил, что Австрия твердо стоит за соединение Польши с Саксониею, но это было сказано так, что вице-канцлер Остерман тотчас понял, что в этих словах нужно видеть обратный смысл и они говорились только с целью показать, что Австрия сама не прочь от участия в видах России, но прежде хочет вызвать Россию на выгодные для себя предложения.
   России предложили приступить к союзу, заключенному 7-го февраля между Пруссиею и Австриек). На это Остерман 15-го мая отвечал, что трактат 7-го февраля заключает в себе статью о Польше, несогласную с видами императрицы; во всем остальном Россия приступает к трактату 7-го февраля, относительно же Польши желает заключить особый договор с Пруссиею, имея в виду прежние существовавшие между двумя державами трактаты об этом предмете. На это замечание последовала от 27-го июня совместная декларация от Австрии и Пруссии к России; в ней было изъявлено требование, чтобы обоим государствам предоставлено было надлежащее участие в мерах, которые должны решить судьбу Польши. С своей стороны Кауниц особо объявлял (от 21-го июня), что Австрия приступит к видам петербургского двора, если петербургский двор приступит к союзу против Франции, с тем, что статья о Польше в трактате 7-го февраля будет заменена обязательством трех дворов действовать взаимно и согласно в делах польских.
   

II.
Веселье в Польше. -- Сеймики. -- Самоуверенность поляков. -- поведение Люккезннн в 1792 году. -- Булгаков подбирает партию. -- Зародыш конфедерации в Петербурге. -- Отказ саксонского князя-избирателя. -- Воинственные постановления сейма.

   Весною 1792 г. уже образовалась в дипломатии гроза, долже-ствовавшая потрясти Польшу до основания и обратить в прах ее возрождение. Австрия и Пруссия уже высказались о необходимости нового раздела. Россия хотя не произнесла такого мнения, но более, чем две прочие державы, не расположена была оставить в Польше то, что в ней было устроено с 3-го мая.
   Польша, между тем, пировала. По современным известиям, в Польше никогда еще так не веселились, как в конце 1791 и начале 1792 года. В разных городах и местечках в назначенные дни происходили торжественные богослужения с "Те Deum", с проповедями, восхвалявшими новый порядок и виновников его. Такой праздник отправлялся, напр., в Бобруйске, маленьком местечке, где считалось не более 150 дворов. Земский речицкий судья, записавшись в мещане, давал большой обед с музыкою и громом орудий. После обеда был шумный бал. Все местечко было затейливо иллюминовано. Простой народ поили и кормили на улицах. 17-го января, день рождения Станислава-Августа, сделался повсюду днем веселого и шумного празднества: богослужения с проповедями, пение "Те Deum", пальба из пушек, обеды, балы и иллюминация служили везде признаками общей радости. Во многих местах гражданско-военные комиссии давали обеды городским магистратам, а затем следовали танцы вплоть до ночи и ужин. Дворяне и мещане пировали братски вместе. В Вильне в этот день, после торжественного богослужения в академической церкви, епископ Масальский давал обед на сто особ слишком, а в три часа было публичное заседание главной школы Великого Княжества Литовского, на котором профессор церковной истории Богуславский прославлял конституцию, -- вечером маршал трибунала давал великолепный бал с ужином и пушечными выстрелами, раздававшимися во время питья за здоровье короля. В Ленчине народные школы устроили празднество от себя, и профессор физики доказывал, что конституция 3-го мая проистекает из естественного порядка. Обыватели из поветов сендомирского и вислицкого съехались в Шидлов для занесения имен своих в землянские книги и по этому поводу братались с мещанами, произносили речи, а воевода дал большой обед для приехавших. В Сендомире ксендз Ленчовский после богослужения устроил от себя роскошный обед, а вечером бригадный командир Годзевич давал ужин и бал. Иосиф Понятовский, племянник короля, и генералы давали пиры и балы для военных с целью приласкать их и склонить к мысли, что войску под непосредственным начальством короля будет лучше, чем под властью войсковой комиссии. В Брацлаве, зимою, при главном обозе несколько дней сряду шли празднества с потешными огнями, среди которых красовался портрет короля, а брацлавский подкоморий, кроме обеда для гостей, угощал на дворе у себя толпу всякого народа, и все за это восхваляли конституцию.
   Время вакации сейма было временем сеймиков: воеводства и поветы присягали конституции 3-го мая, производились выборы, и по этому поводу повсюду были обеды, балы, иллюминации и празднества. Так в Летичеве пред открытием сеймика один день давал обед судья Домбский, на другой день пан Дембовский, на этих обедах участвовали все прибывшие на сеймик обыватели, пили за здоровье короля и благоденствие конституции 3-го мая, а после выборов следовала присяга на конституцию 3-го мая и по этому поводу опять празднество. В некоторых местах во время присяги, происходившей в церкви, шляхтичи обнажали сабли и клялись защищать конституцию до последней капли крови. Все прежние сеймики, сколько могли запомнить старые поляки, сопровождались беспорядками, подкупами, драками, кровопролитием; на этот раз шляхта во многих местах вела себя чинно и согласно, зато весело. От многих сеймиков при закрытии их были посланы депутации с благодарностью королю и членам сейма за дело конституции 3-го мая. Много помогло стройному исходу сеймиков то, что заранее было разослано до 400 писем лицам, более или менее наклонным к перемене.
   В этих письмах сообщалось ложно, будто саксонский князь-избиратель изъявил полное согласие на принятие короны, и дворы прусский и австрийский гарантировали прочность конституции 3-го мая. Многие из послов по окончании сеймовых заседаний разъехались по провинциям и способствовали настроению умов на сеймиках. Каждый из них в своем углу настраивал толпу, готовую пристать ко всему без больших рассуждений. Там, где нужно было, король располагал в пользу конституции раздачею ордена св. Станислава, на который чрезвычайно были тогда падки поляки; иные за то единственно, чтобы иметь удовольствие надеть красную ленту, становились под знамя 3-го мая. Этих лент так много раздарили в это время, что маршал Малаховский говорил: "по совести, эти ленты приносят стыд, а не украшают". Других склоняли обещанием выгодных мест и денежными подарками, а иных принуждали и угрозами; многие, подавая согласие на конституцию, в душе ненавидели ее, но не смели заявить противного мнения, потому что было объявлено запрещение заносить в городские акты протестации против конституции: опасно было, ничего не сделавши, навлечь на себя наказание; сторонники конституции пугали шляхту, что того, кто будет противиться, постигнет кара от короля и сейма, как возмутителя общественного спокойствия, подобно Ржевускому и Щенсному-Потоцкому. Наконец, в воеводствах, где наиболее можно было ожидать противодействия, расставлены были войска, готовые усмирять силою и принуждать к повиновению такие сеймики, которые бы стали сильно шуметь против конституции. Много пособило и то, что папа прислал поздравительную буллу, в которой, видимо, оказывал сочувствие к новому делу; на сеймиках как только узнали, что конституция 3-го мая благословляется св. отцом, начали склоняться к ней. При этих выгодных для дела конституции условиях из нескольких мест поступили, однако, в Стражу донесения о том, что на сеймиках проявлялось негодование против реформы и притом с (Признаками тех старых нравов, которые хотели исправить прогрессисты. Так, люблинская шляхта Грушецкие с другими жаловались, что у них на сеймике, в противность новому уставу о сеймиках, паны навели подкупленную шляхту, собирали у себя, поили и потом заставляли давать голоса, какие угодно было им, класть шары по их желанию и таким образом удержали за собою и за другими, по своему желанию, места и должности или выбирали новых, кого хотели. В полоцком воеводстве пан Жаба привел на сеймик подпоенную шляхту и заставлял выбирать в должности таких, каких ему хотелось, даже, чтобы уменьшить число противников, запирал последних в их квартирах и не допускал до голосования в то время, когда его клиенты делали по его приказанию постановления как будто большинством голосов. Таким образом, хотя по распоряжению сейма решено было перевести место отправления сеймика в Чашники, но пан Жаба не допустил до этого, и сеймик остался в Ушаче, где был прежде. В Троцком воеводстве противники конституции навели на сеймик свою подпоенную шляхту, и подняли крик, что сейм нарушил старопольскую свободу и предал Речь-Посполитую абсолютизму, называли сеймовые уставы кандалами и объявляли, что намерены повиноваться существующей власти только до времени. По их влиянию выбраны депутатами в трибунал их подручники, не имевшие на то законного права, потому что не владели землями в том крае, где их выбирали. В Россиенах партия, неприязненная конституции, под предводительством Гелгуда наделала большую смуту, не допустила председательствовать асессору вместо больного маршала, отняла книги у избранного против ее желания актового писаря и, наконец, не дозволила окончиться сеймику, так что после того это дело встревожило Стражу и дало повод к продолжительной переписке. Подобное делалось и в некоторых других местах, напр., в Минске, где пан Лыскевич в продолжение нескольких недель, с целью овладеть делами города, поил ремесленников так, что, по замечанию последовавшей на него жалобы, все заказы оказались неисполненными в срок. Установление земянских судов сопровождалось беспорядками: прежние судьи не отдавали новоизбранным ни ключей, ни счетов, а в Серадзе гражданско-военная комиссия заперла ратушу, где прежде собирались городские и земские суды и новоустроенному земянскому суду не было приюта. Отменение пожизненности судей приобрело конституции много врагов из тех, которые чрез этот закон лишались возможности сидеть целую жизнь на теплом месте.
   Прогрессивная партия извлекала великие надежды для целости конституции из приема, сделанного ей по воеводствам. Проживавшие за границею паны извещали своих соотечественников, что и по всей Европе правительства, публика удивляются полякам и величают их мудрость. "Куда только нас ни пригласят, писал один поляк из Флоренции, везде мы видим столы, украшенные бюстами короля нашего, колоннами и пирамидами в честь его и нашей конституции. Сам великий герцог тосканский говорил полякам такие слова: "счастлив народ польский, что у него такой король; счастлив король польский, что управляет такими гражданами". Приезжавшие в Польшу иностранцы, льстя полякам, говорили: "как же это утверждали, будто поляки народ несогласный и легкомысленный, а мы видим противное: они составили такую мудрую конституцию и так согласно и единомышленно ее приняли". Поляки интересовались более всего тем, что о каждом их патриотическом шаге будут говорить в Европе. Маршал Малаховский по окончании сеймиков писал к племяннику в Дрезден: "мне очень любопытно узнать, что там у вас скажут о единомыслии сеймиков. Кто религиозен, тот признает в этом дело Провидения, а кто основывается на политике, тот увидит в этом событии великий пример, как весь народ чувствует привязанность к закону". Это он писал уже в то время, когда медленность и увертки саксонского князя-избирателя раздражали его. Легковерие и ветреность поляков не имели пределов.
   "Три дня тому назад, -- доносил в марте Булгаков, -- поляки большую надежду полагали на немецкаго императора, но теперь уже некоторые из панов переменили свое мнение и боятся, что как только состоится коялиция против Франции, то император обратится к Франции, а Россия будет разделываться с Польшею. Сам король все еще полагал тогда надежды на Австрию и думал расположить к себе подкупом государственных людей австрийского кабинета, Манфредини и Шпильмана, посредством камергера Кортигеля, который был некогда в Польше посланником от Австрии. Этот Кортигель, как говорят, брал с короля деньги и внушал ему надежды, а король составлял тайные планы утвердить монархическую власть при пособии Австрии и избавиться от страшной опеки России. Корифей 3-го мая, Игнатий Потоцкий был самонадеян до смешного; уже в марте Декорш, французский посланник, предостерегал его и говорил: вы слишком доверчивы: смотрите, берлинский и венский дворы не даром кокетничают с императрицею! Потоцкий заглаза трунил над ним и говорил: француз пустую вежливость между дворами считает уже за взаимную преданность. Я думаю, что Россия не решится объявить нам войны, напротив, она сама боится, чтобы против нея не составила союза Австрия с Польшею: тогда, действуя вместе, можно было бы сделать Россию азиатскою державою .
   Первые сеймовые заседания, по окончании лимиты, проходили в шумных восторгах о величии Польши, о примерном согласии и надеждах на благополучие в будущем. Вести о том, что сеймики окончились без драк и повсюду одобрена конституция, давали послам повод видеть в этом великое ручательство возрождения отечества. Игнатий Потоцкий говорил в заседании: окидывая взорами протекшие века, во всей истории мира я не могу видеть ничего величественнее, ничего достойнее человеческой памяти, как согласие польского народа, который отселе должен служить образцом для всех вольных народов!" Волынский посол Стройновский, постоянный недоброжелатель нововведений и представитель воеводства, наиболее противного конституции, заявлял, что это воеводство, состоящее из четырех поветов (луцкий, кременецкий, подслучский и горынский), изменило прежние инструкции послам и приказывало им соображаться с конституциею. Другой свирепый противник конституции, познанский посол Мелжинский, говорил: "я не пошел по следам воэлюбленнаго короля оттого, что воображал себе, что народ иначе примет конституцию. Я слушал своего внутренняго убеждения. Теперь я увидал противное тому, чего ожидал. Наш народ так ославил в целом мире безпорядками, что, казалось, никогда не покажет себя ни в чем единодушным; и действительно, давно ли чужие солдаты предписывали сеймикам инструкции, и, несмотря на устрашения и на подкупы, согласия на сеймиках не было. Теперь же не было на сеймиках ни чужого, ни своего войска, гражданская добродетель не была искушаема дарами, и теперь первый только раз народ единогласно принял конституцию 3-го мая. Стало быть, она хороша и спасительна". Казимир-Нестор Сапега ораторствовал так: "пятно, лежавшее на Польше, изгладилось; иноземныя войска уже не покрывают нашей территории, наши национальныя войска защищают наши границы. Правительство стало твердым, конституция наша признана сильнейшими державами, а любовь к отечеству ея крепчайшая подпора. Как не видать влияния божественнаго Провидения в способе, каким нация возродилась без кровопролития? Вот я показал вам пример послушания постановлениями сейма; теперь я их буду еще более уважать, когда все Великое Княжество Литовское их признает, не уступая Короне в уважении к королю и любви к отечеству".
   Смерть Леопольда вначале произвела потрясающее впечатление. "Что теперь будет? -- говорили тогда при дворе Станислава-Августа. -- Договор с Пруссиею может нарушиться, состоится, напротив, договор с Россиею; запуганная Саксония ничего не будет значить, и Польша сделается игрушкою обстоятельств. Вместо государя, дружелюбного Польше, каким был покойный император Леопольд II, воцарится новый, Франц II: он уже и теперь известен своим расположением к России". Но Игнатий Потоцкий, у которого после обеда был об этом разговор с гостями, как великий политик, посмотрел на события с другой точки зрения и произнес такое утешительное слово: "император Леопольд достоин того, чтоб поляки его оплакивали; он был друг наш и особенный покровитель; но смерть его не изменит положения дел, союз с Пруссиею теперь установится скорее, чем можно было бы ожидать прежде; новый государь на все согласится, что ему предложат. Саксония и Польша выиграют. Молодой государь не пойдет против Франции так горячо, как прежний: племянник за тетку не станет заступаться, как брат за сестру. Если б король прусский и император пошли вместе на Францию, как предполагалось при Леопольде, русские вошли бы в Польшу, и поляки, не получая ниоткуда помощи и поддержки, сделались бы добычею России. Теперь же союз Австрии с Пруссиею будет направлен против России, а Польша будет служить им барьером. Не советуем России затрогивать нас; Польша может наделать ей больше зла, чем она Польше". За Потоцким маршал Малаховский и другие стали видеть в радужном цвете для Польши союз Пруссии с Австриею. Пьятоли еще решительнее возбуждал в поляках смелость. "По-моему, -- говорил он, -- так надобно вторгнуться с войсками Речи-Посполитой во владения российской императрицы и предупредить нападение с ея стороны". Люккезини по-прежнему не переставал быть непонятным, то мазал по губам поляков, то обливал их сразу холодною водою, ставил поляков втупик и кружил им головы своим обращением. Когда с ним заговаривали о ходе преобразований и по прежнему обычаю обращались к нему за советом, Люккезини отвечал сухо и равнодушно: "конституция 3-го мая и все последовавшия у вас перемены для его величества, короля прусскаго, совершенно посторонние предметы, и вовсе не занимают его. Все, что республика после трактата с Пруссией сделала у себя, все это она должна считать своим собственным творением, и о всех переменах, происшедших вследствие конституции 3-го мая, должна сама у себя просить совета . Отпуская Браницкаго в Петербург, Станислав-Август счел нужным заявить об этом Люккезини и сказал: "надеюсь, что ваш двор не скажет ничего против этого . Ваше величество, -- отвечал Люккезини, -- может делать что вам угодно; и моему двору совершенно нет дела до этого. Удивительно только, что ваше величество отставили от службы польнаго гетмана (le petit gênerai) за то только, что он ездил в Яссы, а теперь сами посылаете великаго (le grand gênerai) в Петербург для особых сношений? После такого разговора он сам довел до сведения Браницкого, будто старался выхлопотать ему у короля дозволение ехать в Петербург. В марте в одном обществе он сказал: напрасно считают за королем моим какую-то готовность помогать Польше; он вовсе не обязан защищать Польшу с конституциею 3-го мая". Это дошло до Станислава-Августа. Он спросил его прямо. Люккезини отвечал: "я не обязан всем и каждому говорить истину; я могу говорить ее только правительству, а правительство составляют для меня король и канцлер. У вас черезчур много было участников в важных делах, все-все хотели знать, оттого и происходил такой безпорядок". -- Прежде он в дружеских разговорах сворачивал на неизбежные Гданск и Торунь, теперь он уже не только не вспоминал о них, но даже сказал: король мой не намерен более возобновлять толки о соглашении взаимных выгод Польши и Пруссии на основании уступки Гданска и Торуня; если бы республика предлагала им сама, -- Пруссия уже не приняла бы их". Эти слова дышали зловещим предзнаменованием и открывали полякам опасность, что Пруьсия скоро станет заодно с Россиею, но Люккезини потом, сошедшийь с Сапегою, начал опять заговаривать о Гданске и Торуне, а когда разнеслось об этом между некоторыми послами, он сказал: "разве можно полагаться в чем-нибудь на Сапегу? про нас ходят разныя сплетни: то говорят, что мы хотим отнять Великую Польшу, то Жмудь, а мой государь ничего от поляков не желает, кроме сохранения своих прав и трактатов". Поселяя в поляках сомнение, он не доводил их до отчаяния: "не думайте, говорил он, чтобы Пруссия перестала быть союзницей Польши; когда у вас начнется война с Россиею, тогда и Пруссия станет вооружаться и покажет себя. Правда, Пруссия и Австрия обращаются деликатно с императрицею, но все-таки главная цель их союза поставить преграду дальнейшим успехам России. На этот конец император и Пруссия уже пригласили Саксонию пристать к союзу, и она согласилась; быть может, скоро о том же попросят и Польшу". Так же точно и о приеме князем-избирателем короны он высказывался двулично. Прогрессисты распустили на сеймиках слух, что предложение Польши принято, и король уверял прибывших в Варшаву послов, что в этом сомневаться не следует и сама русская императрица, как видно, согласится на это. "Все это неправда!" сказал по этому поводу Люккезини у Сапеги, а самому Пьятоли, который особенно отличался распространением утешительных слухов, заметил: "эти уловки кончатся дурно". Но тот же Люккезини, говоря о заключенном между Австрией и Пруссией союзе, выразился так: "я не нахожу затруднительным думать, что новые союзники гарантируют принятие короны саксонским князем-избирателем; это для них лучше, чем допустить Россию до прежняго влияния на Польшу".
   Сейм занялся рассмотрением просьб и желаний, поступавших от сеймиков; они касались новоучрежденных земянских судов: отправления их обязанностей, назначения мест для них, соединения поветов в судебном отношении, выбора лиц в должности, времени открытия заседаний. Установлен порядок процедуры -- так называемые реестры, которыми определено, какие дела должны за какими следовать -- предмет сбивчивый в старопольском судопроизводстве; определены случаи, когда судьи за уклонение от своих обязанностей должны подвергаться показаниям, состоявшим в тюремном заключении, денежном взыскании и лишении должностей. По поводу вводимого теснейшего однообразия Великого Княжества Литовского с Короною уничтожены прежние отдельные литовские поборы и введено в налогах однообразие. Но дело реформы королевщин подвигалось очень плохо. Скарбовая комиссия известила сейм, что большая часть старост не подчиняется распоряжениям сейма о платеже в казну, до времени продажи, трех четвертей всего получаемого с этих имений дохода.
   Толковали о том, как бы достойно и торжественно отпраздновать годовщину 3-го мая, и для этого положили собрать из воеводств нарочно особых депутатов. В память великого события решили в этот день заложить храм Провидения. Игнатий Потоцкий, убеждаясь более и более в том, что только монархическая власть может спасти Польшу, задумал воспользоваться этим днем, чтобы в церкви св. Креста, где будет торжество, приехавшие депутаты заявили желание как бы целой страны, чтобы король принял диктаторскую власть над войском и страною. Между тем в ожидании этого великого народного торжества не было недостатка в патриотических пиршествах, которые должны были способствовать распространению новых идей. 22-го марта (2-го апреля), в день именин Коллонтая ассессория дала ему обед, куда приглашены были знатнейшие мещане. Сам король присутствовал на этом обеде и целовался с мещанами. "Они облили ему платье вином", заметил при этом Булгаков в своем донесении, делая намек на неуменье мещан вести себя в одном обществе с важными особами: Так как этот обед носил демократический характер уже и потому, что давался в честь человека, считаемого отъявленным демократом, то многие сочли неуместным быть на нем; в их числе был и брат короля, примас. "Как мне ни прискорбно, -- сказал по этому поводу король своей сестре, -- но приходится бороться не только со множеством поляков, а даже с собственным братом и с своею фамилией)". Многие поляки, увлеченные временно модными идеями, мало-помалу одумывались и находили, что на деле не все бывает так складно и приятно, как на словах. Их отрезвляли крайние прогрессисты, которые то тем, то другим способом угрожали посягательством на дворянские преимущества и сословные выгоды. В Варшаве заведен был клуб слуг, и там читались переведенные с французского языка речи о свободе. Это заведено было по мысли французского министра в Польше Декорша и некоего Маццеи, известного в Варшаве вольнодумца. Служитель последнего был постоянным оратором в этом клубе. Это явление возбудило в обществе опасение, что таким образом может подготовиться хлопский бунт. Закон о староствах разом отнял у конституции множество приверженцев. Польские дамы, прежде возбуждавшие умы и сердца в пользу нового строя вещей, стали кричать, что их обирают, что им не на что будет шить новые платья для балов.
   Когда патриоты закрывали себе глаза, Булгаков, продолжая показывать вид, будто дело конституции совершенно посторонний предмет для государства, которого он был представителем, втихомолку удачно работал и подкапывал то, что поляки спешили строить. В конце апреля он представил своему правительству список надежных особ, на которых Россия могла положиться; это были -- епископы: Коссаковский и Гедройц (жмудский), серадзский воевода Валевский, человек предприимчивый, с большим кредитом в трех воеводствах, краковском, волынском и серадзском, витебский воевода Коссаковский, мазовецкий Малаховский, брат маршала, другой брат его канцлер, Мстиславский воевода Хоминский, надворный маршал Рачинский, человек оборотливый, ловкий и хитрый, Троцкий каштелян Пляттер, войницкий каштелян Ожаровский, издавна преданный России, на все готовый, имевший партию в воеводствах краковском и сендомирском, каштелян гнезненский Мястковский, Коссаковский, брат епископа, каштелян перемышльский Антоний Четвер-тинский, человек небогатый, но отважный и речистый. Из послов были отмечены: краковские -- Ожаровский, Валевский, Иордан, Глембоцкий; познанский Мощенский, ошмянский Хоминский, вилькомирский Коссаковский; брацлавские: Мощинский, Мокуци; сендомирские: Скорковский, Немирович, Ясинский, Менженский; Троцкий Савицкий, уницкий Коссаковский, серадзский Валевский, литовско-жмудский Забелло, куявский Закржевский; иноврацлав-ские: Соколовский, Лещинский; волынские: два Гулевича, Загурский; подольские: Орловский, Злотницкий; любельские: Длуский, Выбрановский, Суфчинский; оршанский Иозефович, сохачевский Шимановский. К ним присоединить следовало находившихся тогда уже в Петербурге Браницкаго, Щенсного-Потоц-кого и послов Сухоржевскаго и Грохольскаго. Эти все были совершенно приобретены Россиею. Булгаков считал готовыми пристать к России, при первом заявлении со стороны последней, голоса еще нескольких лиц, сенаторов, духовных, епископок: виленскаго Масальскаго, куявскаго Рыбинскаго и познанскаго Окенскаго; краковскаго воеводу Малаховскаго, виленскаго Радзивилла; Послов: Мелжинского (познанского), Сулковского (калишского), Домбского (бресткуявского), Сангушку (волынского), Швейковского (подольского), Гриневецкого (люблинского), Неселовского (новогродского), Сиберга (брест-литовского), Хмару (минского), подскарбия коронного Коссовского, каштеляна серадзскаго Бернадскаго, каштеляна минскаго Забелло, Земинского (бецкаго каштеляна), Шидловского и двадцать послов. Всего на сейме сенаторов было 159, а послов 341; из них всех Россия могла располагать, по расчету Булгакова, девятидесятью особами. Каждый из них с кредитом и связями мог увлечь за собою толпу сторонников.
   Булгаков давно уже нашептывал своим приятелям, что надобно им взяться за явное противодействие, составить реконфедерацию и ниспровергнуть конституцию, которая грозит Польше уничтожением свободы и введением деспотизма, что великодушная государыня окажет им помощь. Но в это время он пришел к убеждению и сообщал своему правительству, что нет возможности начать что-нибудь в Варшаве; правление, войско и суды находились в руках господствующей партии; как только недовольные начнут действовать, противники тотчас усмирят их силою; русский посланник, находясь в Варшаве, не в силах был начинать ничего и мог пособлять только тому, что произойдет в провинциях. Но пока в Варшаве партия конституции торжествовала и упивалась своими успехами, а Булгаков ломал себе голову, как бы устроить дело, убийственное для всех затей прогрессистов, в Петербурге, в конце марта 1772 г., это дело уже слагалось. Там происходило приватное свидание Щенсного-Потоцкого и Северина Ржевуского с государынею; к нему допущен был один только Зубов. Там было порешено, что недовольные конституцией) магнаты составят конфедерацию, а императрица поможет ей своим влиянием и пошлет свои войска и средину Польши для изменения там правительства. Они получили полномочие составить конфедерацию и уехали для этого на Подол. Находившийся в Петербурге посланник Речи-Посполятой, Деболи, извещал, что враги конституции что-то замышляют, но не знал, в чем дело. Кроме того, командующий польским войском в Украине, генерал Костюшко извещал, что русские войска тремя корпусками готовы войти во владения Речи Посполитой, из Могилева, Киева и Молдавии.
   Враги конституции посмеивались над патриотами. "А что хорошаго слышно из Дрездена? -- спросил на сеймовом заседании посол Валевский. -- Ох! смотрите, как бы из этих прекрасных луковиц, вместо ожидаемых цветов, на весну не выросла крапива". Сам маршал Малаховский тихонько говорил своим друзьям: "я раскаиваюсь, что первый подал голос о призыве князя-избирателя к наследству; теперь мы от него ничего не видим, кроме проволочек". Обольщения мало-помалу спадали с поляков одно за другим, и неприязненная истина раскрывалась во всей наготе. 16-го апреля было на сейме заседание при закрытых дверях. Прибывший из Дрездена чрезвычайный посланник Речи Посполитой князь Чарторыский привез роковое известие: князь-избиратель долго протягивавший дело в конференциях, наконец дал от 14-го февраля ноту, где объявлял свое решительное несогласие на принятие короны на таких условиях, на каких хотели дать ее поляки. Он объявлял: 1) что не примет никакого решения по этому делу прежде, чем со стороны трех соседственных держав, поручившихся за независимость Польши, -- России, Пруссии и Австрии, не получит успокоительного одобрения насчет перемены в правлении, произведенной в Речи Посполитой, и согласия на принятие им предложенного ему наследственного престола. Сверх того, даже и при том одобрении, которого поляки никак не могли ожидать и надеяться, князь-избиратель принял бы корону только тогда, когда бы в самой конституции были произведены перемены, именно: чтобы никакой закон, который прошел через обыкновенный или чрезвычайный сейм, в особенности по объявлению войны, не имел законной силы прежде согласия короля по его собственному независимому убеждению. "Моя совесть не дозволяет мне, -- выражался князь-избиратель, -- подчинять собственное убеждение и возможность воспрепятствовать злу, большинству голосов, которое может зависеть от, случая и интриги". Это заявление показывало, что избираемый поляками в короли был уже дурного о них мнения и мало верил в ту нацию, которая ему оказывала честь; от этого заранее и предполагал, что интрига и случай могут господствовать в учредительном строе этой нации. Князь-избиратель отвергал также одиннадцатый параграф майской конституции, по которому на войско возлагалось принести присягу нации, требовал, чтобы войско произнесло ее королю, и чтобы, вместе с тем, король имел право назначать предводителя над войском, и нация не могла бы, сообразно седьмому параграфу, отставлять этого предводителя. Наконец, он не соглашался на то, чтобы сейм имел право выбрать жениха его дочери, и даже не обязывался в таком случае представлять сейму на согласие этого вопроса, напротив, князь-избиратель ставил условием, чтобы в случае, если он не оставит наследников мужеского пола, польская корона должна переходить не к принцессе Августе, его дочери и ее потомству, а к мужеской боковой саксонской линии. Князь-избиратель заранее видел, что оставление наследства за дочерью откроет путь разнообразным и гибельным интригам, поссорит соседние дворы между собою и вообще будет для Польши источником смятений. Эти условия, вполне здравые и необходимые для возрождения польской самостоятельности, могли оценить только те немногие, которые сочиняли конституцию; большинство польского дворянства должно было ужаснуться и тем скорее отдаться внушениям тех, которые в новом перевороте указывали на уничтожение драгоценной старинной свободы польского шляхетства и пугали поляков именем монархии, а с этим именем у них издавна соединялся образ ненавистного деспотизма. Нота, прочитанная 16-го апреля, была тем поразительнее, что сторонники конституции успели уже, для привлечения к себе, распустить слух, будто саксонский князь-избиратель изъявил полное согласие на принятие короны; теперь они являлись перед глазами всей нации обманщиками. Податель ноты Чарторыский старался перед сеймом представить и теперь дело в розовом свете. Как лично знакомый с саксонским князем-избирателем и его двором, Чарторыский объяснял так: "заявление князя-избирателя показывает,что он желает, чтобы соседние дворы одобрили перемены, сделанныя поляками; это не более, как вежливость в отношении к этим дворам. Он требует для короля абсолютнаго veto оттого, что предвидит, что Польше придется выдержать оборонительную войну. Все это объяснится и уладится, когда придет сюда уполномоченный курфирста, граф Лобен. Сам его светлость мне говорил с большим одобрением о действиях поляков и хвалил вообще конституцию, особенно одобрял умножение военных сил". Но это говорилось только для успокоения умов. Сами виновники конституции были тогда вне себя от неудачи и злились на князя-избирателя. Маршал Малаховский изъявлял крайнее негодование, называл поступок князя-избирателя нечестным. "Не нужно было, по крайней мере, -- писал он, -- обольщать нас надеждами; если бы мы предложили корону другому, тот бы с благодарностью принял эту честь и не стал бы с нами тянуть канитель, да еще наконец он нам предписывает условия, как будто завоеванной нации". Его смущало тогда то, что, приглашая курфирста, поляки сделали неугодное Екатерине и раздражили ее, а между тем князь-избиратель теперь оставляет их в угодность Екатерине. Мостовский, ездивший вместе с Чарторыским в Дрезден, говорил: "сам князь-избиратель понуждал нас к переменам и жаловался на медленность нашу. Но он тогда разсчитывал, что англичане пошлют свой флот в Балтийское море, что Россия, занятая войною с Турциею, будет охвачена со всех сторон. Но вышло не так; Россия заключила мир с Турциею, а сент-джемский кабинет насмеялся над всеми кабинетами, над доверием всех государств". Пьятоли доказывал, что теперь одно средство, объявить России войну и вторгнуться в ее пределы. "Правда, -- говорил он, -- мы потеряем людей, но успех наш верен. Англия всему причина, она изменила нам. Поляки должны жаловаться на одну Англию; князь-избиратель не отказался бы, если бы Англия не изменила".
   В это же время (писал Малаховский от 17-го апреля) поляки получили неотрадное известие из Берлина. Как только в Варшаве получено было известие, что в Петербурге затевается что-то недоброе, тотчас велено было послу Речи Посполитой в Берлине, князю Яблоновскому, объясниться с союзником Польши, королем прусским. Прусского короля на тот случай не было в столице и Яблоновский поверил свое поручение министрам прусским Финку и Шуленбургу, за что впоследствии в Варшаве им были не совсем довольны. "Опасения ваши преждевременны, -- отвечали прусские министры, -- нет повода бояться вам со стороны России". Яблоновский сказал: "малейшее посягательство на нашу конституцию будет для нас оскорбительное насилие, и мы надеемся, что король прусский, как союзник, обязан защищать ее". "Нет, -- отвечали ему министры, -- король наш не обязан защищать вашей конституции, которую вы составили мимо его сведения и, напротив, скрывали от него". Яблоновский превознес справедливость прусского короля, доказывая, что конституция 3-го мая написана вполне согласно с видами и намерениями берлинского кабинета, а если с польской стороны делалось что-нибудь секретно, то это нужно было для успеха дела, до времени. Прусские министры на это заметили, что если Россия недовольна, то это совершенно естественно: конституция, устроенная поляками, перешла пределы, назначенные польскому правительству Россиею, которая гарантировала им правление. О такой беседе с прусскими министрами доносил своему правительству Яблоновский. Из его донесений можно было уже тогда усмотреть, что на Пруссию мало было надежды, но патриоты-оптимисты толковали, что король прусский естественно хочет избежать войны во что бы то ни стало, но если обстоятельства к ней приведут, то он будет помогать Польше. На том же заседании, где прочитаны были неприятные известия из Дрездена и Берлина, внесен был и прочитан секретарем проект о мерах обороны государства; проект этот заранее был составлен прогрессистами на домашних заседаниях у маршала Малаховского. Прежде всего, в виде предисловия, в нем ставилась оговорка, что поляки не намерены вести с кем бы то ни было наступательной войны, но они заботятся о целости принадлежащих Речи Посполитой стран, о своей свободе, независимости и о твердости своего правления. Сношения дворов между собою вызывают с их стороны потребность, в видах безопасности края, народной независимости и конституции, придать своим сношениям вес и значение, они поэтому находят необходимым иметь на случай готовую оборону, и постановляют:
   1) Чтобы король, которому конституция вручила верховную исполнительную власть, пользовался ею во всем объеме, как можно сильнее и действительнее для народной обороны, распоряжаясь военными силами и употребляя их сообразно цели.
   2) Поручается королю пригласить из-за границы двух или трех генералов, опытных в военном искусстве, и поместить их в войске Речи Посполитой в звании высших командиров, предоставив, соответственно их чинам, содержание, жалованье и награды; от выбора короля зависеть будет также назначение офицеров для корпусов артиллерии и инженеров, получивших образование за границею и искусных в военном деле.
   3) Поручается скарбовой комиссии, по требованию короля в Страже, немедленно сделать заем в крае или за границею, с возможно малыми издержками, на сумму тридцати миллионов, обеспечив их фондом, который должен образоваться из остатка от продажи старосте, в силу чего настоящим законом утверждается верность и безопасность этого займа.
   4) Дозволяется королю в Страже: из сумм, находящихся в казне Речи Посполитой и поступающих в казну посредством вышеозначенного займа, употребить часть на текущие нужды для изготовления средств народной обороны, но с тем, чтоб министр, подписывающий в Страже, и особы, которым такие выдачи будут поверены, были ответственны в том, что эти суммы будут истрачены только на приготовление средств к народной обороне, а никак не на какой-нибудь другой предмет. В случае же (от чего Боже сохрани) если от кого-нибудь против Речи Посполитой будет учинено покушение на войну, посредством ли объявления войны или каким-нибудь другим способом, тогда дозволяется королю в Страже употреблять на текущие потребности и остальные суммы, полученные посредством займа, но также не иначе, как с тем, чтоб министр, подписывающий в Страже, и особы, которым поверены будут выдачи этих сумм, были ответственны в том, что взятые суммы употреблены на военные потребности, а не на что-нибудь другое.
   5) По истечении двух месяцев министры в Страже доносят на сейме чинам Речи Посполитой, хотя бы через посредство одного из членов сейма, о наступившем употреблении денег по вышесказанным предписаниям, а потом сейму будет представлен отчет о всех истраченных деньгах.
   По прочтении этого проекта некоторые послы, противники реформ (краковский Отвиновский, волынский Кржуцкий и Троцкий Савицкий) потребовали, чтобы представленный проект по обычаю подвергнут был рассмотрению (делиберации). Казимир-Нестор Сапега доказывал, что в таких обстоятельствах, когда отечеству грозит опасность, нельзя долго рассуждать, а нужно скорее принимать меры и действовать. Король, с своей стороны, уклончиво похвалил тех, которые требовали делиберации, приписывал их требование чистым намерениям, но отклонял его и говорил: "мы находимся теперь в слишком важных обстоятельствах; опоздаем одним часом и через то навлечем на отечество великий и непоправимый вред". К нему присоединили голос оба брата Потоцкие, Станислав и Игнатий, и Вейсенгоф. Они также не раздражали противников, напротив, хвалили их, не спорили, а просили оставить свое требование, и этим путем подействовали на их самолюбие: проект обратился в закон единогласно. Впрочем, главные враги конституции хорошо понимали, что эти смелые распоряжения останутся бесплодными.
   В дополнение к этому закону, в следующее заседание, 17-го апреля, по проекту брацлавского посла Северина Потоцкого, постановлено было назначить депутацию, которая бы вместе с войсковою комиссиею изложила проект всеобщего вооружения воеводств или милиции, и этот проект в свое время должен быть представлен на общем сейме.
   21-го апреля опять было секретное заседание, без арбитров. Читали депеши, полученные вновь от Деболи: он извещал о замыслах России. Сто тысяч войск уже на польской границе; офицерам, находящимся в отпуску, велено собраться в свои полки к 15-му мая; назначены командиры: Репнин главнокомандующим, поляк Коссаковский командует дивизией. После пятичасового заседания патриоты, возбужденные горячкою опасности, составили новое постановление, расширяющее закон 17-го апреля. Положено немедленно увеличить количество войска до ста тысяч посредством рекрутовки (кантонистов) со всех имений и вербовки и доставить новобранцев в корпуса. Вменялось в обязанность гражданско-военным порядковым комиссиям, городским магистратам, а в крайних случаях и местным начальствам вообще, из всех имений как бывших королевских, экономических, духовных и вотчинных (дедичных), по требованию командующих генералов, при переходах войск, доставлять фураж и продовольствие на подводах за готовую плату по цене, установленной гражданско-военными порядковыми комиссиями, сообразной с получаемым солдатами жалованьем, и исполнять требования командиров, относящиеся к устройству, укреплению и исправлению оборонных мест или лазаретов, складов, обозов, провиантских магазинов, мостов, плотин, засек и водоспусков, с доставкою на указанные места нужных рабочих, подвод и материалов. Исполненные предписания командиров должны представляться в гражданско-военные порядковые комиссии, и для надлежащей уплаты того, что будет следовать доставителям, будет учреждена особая комиссия. Королю предоставлялось, по его усмотрению, поместить в войске двадцать офицеров, приглашенных из-за границы, не смещая никого с занятых уже мест. Поляки тогда полагали, что, принимая воинственный вид, им удобнее будет переговариваться с дамою Севера. "Русския войска окружают нас и угрожают нам, но это только демонстрация, -- писал Игнатий Потоцкий своему приятелю, бывшему шведскому министру в Польше Энгерстрому, -- вторжение русских в польский владения невероятно, и оно будет окончательно невозможно, как только Польша покажет себя Европе нациею крепкою и готовою к защите посредством тех мудрых и энергических мер, которыя мы приготовляем".
   Много оставалось еще работ сейму по внутреннему устройству. Дело продажи старосте долго оставалось на бумаге, и только раздражало тех, которых грозило лишить выгод. Сейм принялся за подробности, относящиеся к этому предмету, и видел необходимость истолковать и уяснить являвшиеся противоречия и недоразумения. За королем оставалось право раздачи двух старосте по силе закона 1775 года, которым ему, после отнятия у него старинного права раздавать королевщины, предоставлялось на волю распорядиться только четырьмя староствами; из них два были розданы, а два еще оставались. Теперь, по проекту Игнатия Потоцкого, король отказался от раздачи этих двух старосте: они наравне с другими должны были идти в продажу, а тем, которых королю угодно будет наградить, постановлено дать 100.000 злотых. Король выпросил это для своего племянника Иосифа Понятовского, заявивши пред сеймом о его бескорыстии, рассказавши, что этот патриот на коленях стоял пред королем и просил его не упоминать его имени в таком предмете. Но против этого восстала оппозиция. Солтык (краковский) припомнил, что в 1777 году вместе с отобранием лучших земель Речь Посполитая лишилась также девяти городов и двухсот девяноста двух деревень с землею, пространством на пятьдесят миль в длину и на десять в ширину, обращенных из королевских в наследственные земли сторонникам раздела. "Я не хочу, -- говорил он, -- чтобы дар Иосифу Понятовскому опирался на такой конституции". Он предлагал, напротив, чтобы в видах усиления государственных доходов наложено было по 50 /о со всех имений, поступивших тогда из королевщин в наследственные владения. "Белоцерковское староство, -- замечал он, -- оценено по доходу в 18 миллионов, а чрез продажу пошло бы в 24 миллиона; что же несправедливого, если владелец его будет платить половину получаемого дохода в казну?"
   После таких споров, 23-го апреля, на сейме состоялось законное дозволение королю выплачивать ежегодно из казны 100.000 тому из особ своего рода, кому он пожелает, а король за то отказался от права королевского патронатства над теми королевщинами, которые должны будут, по продаже, перейти в наследственные имения; этим хотели привлекать к покупке желающих. 24-го апреля состоялся закон под названием: "Уложение о вечном устройстве королевщин" (urzadzenie krolewszczyzn), заключающий правила о порядке продажи старосте, об уравнении проданных со всеми прочими наследственными имениями по отношению к их правам, о назначенных для этого люстраторах, о их обязанностях и правах. Потом стали заниматься устройством военного управления. В проекте, поданном прогрессистами, верховная власть над войском предоставлялась королю; враги конституции 3-го мая завопили, что проект этот угрожает возможностью деспотизма. Троцкий посол Савицкий, один из самых смелых крикунов против