В 1671 году, в августе месяце, по дороге, составлявшей боковую ветвь большой дороги в Саранск, проезжали двое путешественников: один был лет двадцати семи; другому, по его черной с проседью бороде и морщинистому лицу, казалось под пятьдесят. Молодой был одет в суконную чугу вишневого цвета с короткими рукавами, достигающую до колен, и с нашивками голубой материи вдоль переднего разреза, на которых прикреплены были петли с пуговицами; пояс из полосатой материи белого, черного и алого цветов обхватывал его стан; за ним был заткнут кинжал в ножнах и пистолет; на левом боку пристегалась к поясу на серебряной цепочке сабля. Подол чуги окаймлен был широкою желтою полосою; из-под него выказывались штаны малинового стамеда, убранные в большие сапоги, которые были некогда зеленые, но от пыли порыжели. На голове у него была четвероугольная шапочка с раздутыми углами, красного сукна с околышком из собольего меха; фигура этой шапочки обличала малороссийское происхождение: такие шапки стали входить в употребление только после присоединения Малороссии, и то преимущественно между служилыми, перенимавшими этот покрой в стране, где бывали. За широким седлом, состоявшим из раскрашенной пестрыми узорами луки, желтого чепрака и зеленой подушки, был прикреплен такой высокий чемодан, что почти достигал до плеч всадника, и всадник мог облокачиваться на него как на спинку кресла; на внешней стороне были привязаны к нему овчинная шуба и бурка из верблюжьей шерсти; а между ними и всадником прикреплено к седлу ружье, положенное поперек. На правой стороне зацеплялся за луку седла мешок с сапогами и пороховницей, в нем был другой мешок с сухарями и вяленой рыбой; на левой висела большая медная сулея, привязанная цепочкой к седлу. Так как тогда было время утреннее, то на молодце сверх чуги был накинут опашень темно-зеленого сукна с широкими желтыми нашивками и длинными рукавами, которых концы спускались ниже стремян. Когда солнце пригревало, он скидывал с себя эту верхнюю одежду и привязывал к чемодану. Сбруя его лошади была украшена множеством маленьких серебряных блях; подле ушей были на каждой стороне по два бубенчика, а под мордой висели два длинных сборных, расширяющихся к концу ремня, окованные серебряными бляхами по каждой сборке или чешуе. Звук бубенчиков на далекое пространство кругом разносился в утреннем воздухе.
Другой, ехавший позади молодого, был одет в кафтан синего сукна с зелеными нашивками, застегнутый большими медными пуговицами; за красным шерстяным поясом был у него заткнут огромный складной нож; на голове была остроконечная войлочная шапка; за плечами у него был привязан саадак со стрелами и лук. Позади него торчал чемодан, а на ним два больших узла; на правой стороне у стремян висел мешок, на левой -- баклаг с водою; у стремян с обеих сторон было заткнуто по копью. Лошадь его была не так породиста, как у ехавшего впереди, сбруя с простыми медными бляхами.
Первый из наших путников был Осип Нехорошев, дворянский сын, возвращавшийся из похода в Малороссию, на родину; второй -- его слуга; какое имя дано ему было при крещении, мало кто знал это, и все звали его Первуном или сокращенно Первушей. Тогда, как известно, оставался еще обычай давать, кроме крестного имени, другое, составленное на своем языке, и по этим именам людей чаще звали, чем по крестным.
Осип Капитонов был сын Капитона Михайлова Нехорошева, жившего в Саранском уезде, в селе Нехорошевке. Его отец, дед Осипа, Михайло, был сын боярский, испомещенный в карельской земле. После Столбовского договора, когда Московское государство должно было купить спокойствие ценою Водской пятины и Карелы -- древних волостей Великого Новгорода, -- многие из помещиков не захотели служить свейскому государю, покинули свои имения, прибыли в Москву и били челом государю поместить их в Московском государстве. Михайло Нехорошев был в числе их.
Не так скоро дело делается, как сказка сказывается. Переселенцы оставались без поместьев целых семь лет, даром что везде были неисповедимые пространства пустых земель, и отвести земли можно было не только нескольким карельским помещикам, но такому же числу людей, сколько было тогда в Московском царстве; и тогда бы еще все отзывалось пустырем. Михайло Нехорошев был грамотнее против своих товарищей и потому писал за всех челобитные за челобитными, стараясь разжалобить правительство уверениями, что они и босы, и голодны, и холодны, и с женушками и с детишками волочатся меж дворов и умирают голодною смертью. Но Поместный приказ привык к такого рода трогательным выражениям и не принимал всякое лыко в строку, а по обычной беспечности откладывал эти челобитные на предние годы; дворяне же хоть и описывали свой голод, а при каждой новой челобитной все-таки должны были являться с пирогами да оладьями к приказному люду, чтобы по крайней мере не смотрели на них волками. Наконец после многолетних проторей и убытков последовал указ от царя и великого князя Михаила Федоровича всея Руси -- испоместить перешедших из-за свейского рубежа в украинных городах на саранской черте. Тогда сплошь от Волги до Дона и до Воронежа проводились валы и по ним строились города, острожки и засеки; хотели заселить пустые земли: возникали города Тамбов, Шацк и др., в их числе Саранск. Около этих городков являлись сельца, деревни, майданы между мордовских и чувашских селений, и последние исчезали с появлением русских: жители их убирались в леса, и хотя должны были все-таки признавать власть белого государя, но старались жить как можно подальше от пришельцев со своими кереметями, которым становилось небезопасно поблизости христианских церквей. Русские жители этого края, кроме помещиков и служилых в городах и слободах, построенных близ городов, были по селам отчасти гулящие люди, то есть не записанные в тягло от отцов дети, от дядей племянники, а отчасти беглые: им здесь было безопасно на срочные десять лет, после которых они могли оставаться свободными и не бояться сыска от вотчинников, старост и приказчиков. Помещики, которым раздавались земли, назвали к себе такой народ, а другие приводили с собой холопов и крестьян из верховых городов, т.е. из северных провинций. Эти возникшие селения стояли одно от другого верст на тридцать и на пятьдесят; все были приписаны к тому или другому городу и вместе с городом составляли уезды; воевода того города, куда приписывалось селение, держал суд и расправу над его жителями, высылал помещиков на службу, посылал служилых собирать с людей царские дани, выгонять народ на городовые работы и скликать их в город в осаду, когда слышал вести о приближении неприятеля.
Нехорошева произвели в дворяне. В чем заключалось различие между дворянином и сыном боярским, этого, кажется, еще не порешила археология наша; но, во всяком случае, дворяне получали больше жалованья, назначались на лучшие места к службе, и вообще их считали за "лучших людей", по выражению того времени. Нехорошее получил "пятьсот четей в поле и в дву потомуж" и, кроме того, копен двести пятьдесят сена, да леса совместно с другими поверстно. По воеводской разверстке, рядом с Нехорошевым дали жеребьи его сверстникам, пришедшим с ним из Карелы: Жарскому, Худому, Черепанову, Лукоперову, Пауку. Земляки выбрали себе усадьбы на реке Иссе один близ другого, дали обещание создать церковь и начали тотчас строить себе дома. Немедленно стали набираться к ним разные охотники селиться. Один за другим являлись бездомные бобыли и захребетники, в лаптях, дырявых шапках, в зипунах с заплатами, с заплечным мешком, где было по две рубахи, праздничный зипун да сухаря. Один и тот же тулуп служил и летней и зимней верхней одеждой; разница была та, что зимой его носили шерстью к телу, а летом вверх. В воеводской памяти было сказано, чтоб принимать только по проезжим памятям и по отпускным, а не беглых; но распоряжение это во всей силе оставалось на бумаге, на деле же правительственный порядок исполнялся только тем, что помещик спрашивал приводимого, откуда он. В таком случае ответ был почти ложный. Если б захребетник и не знал за собой греха, и тогда бы не сказал правды: так уж было принято. Коль скоро человека допрашивали с видом власти и закона о его житье-бытье, надобно было лгать. Одни отдавались в крестьяне, другие в холопы, третьи в бобыли. Холоп жил в дворе; только немногих выселяли в так называемые людские дворы; во всяком случае они делали то, что им прикажут, и не были обязаны ничем заранее определенным: крестьянин получал жеребий земли и отправлял за него "повинность; а бобыль исстари не брал жеребья, потому что не в силах был с ним справиться, и жил у помещика на особых условиях, которые уже тогда заменялись произволом владельца.
Селение, основанное Нехорошевым с товарищами, разрасталось; лет через пять владельцы исполнили свой обет и построили церковь. И великая радость была всем прихожанам, когда ее освящал саранский протопоп. Нехорошее был между всеми важнейшее лицо, и оттого село назвалось само собою Нехорошевкою, или Нехорошевым, хотя другие помещики упрямились. "Почему ж не Худовка?" -- говорили Худые. "Почему не Черепановка?" -- ворчали Черепановы. Церковь освящена была во имя Покрова Богородицы, в память того, что в этот день прибыли в первый раз на место помещики. Нехорошее, чтоб избегнуть зависти, сам предложил назвать село Покровским, но имя Нехорошева усвоилось ему более, и даже писцы записали в писцовых книгах: "Село Покровское, Нехорошевка тож".
Проживши на новоселье лет пятнадцать, Михайло Нехорошее преставился и был погребен в созданной им с товарищами церкви. Он оставил троих сыновей: Петра, Капитона и Ивана. Имение не разделилось: братья жили вместе, и Петр заступил место главы семьи. Последние годы царствования Михаила Федоровича и первые Алексея Михайловича протекли мирно, и помещики, не тревожимые службою, спокойно занимались хозяйством в своих поместьях; только изредка посылали их к астраханским степям, прослышав о замыслах ногайских мурз; случалось тоже раза три ходить усмирять мордву, которая вздумала было не платить меду и воску. Старые оружия, привезенные Михаилом из Карельской земли, лежали в кладовой и покрылись бы ржавчиною, если б Петр не чистил их и не выносил ради забав, которые учреждал с соседями, чтобы не разучиться воинскому делу. В летние праздники, созвавши соседей и собравши слуг, он затевал стрельбу из ружьев и луков в цель, назначал за то награды, поил и дарил слуг, которые показывали ловкость; тогда и в запуски бегали, и боролись, и рубились на саблях. Петр очень любил охоту, держал большую псарню и часто осенью и зимой выезжал с соседями и с толпою крестьян и людей сражаться с волками и медведями, которых тогда было много в том крае. Были у него и соколы; он выезжал с ними на ставки за село, иногда же, когда ему приходила охота, то занимался рыбною ловлею. Он был чрезвычайно гостеприимен, и каждое воскресенье все соседи-помещики считали обыкновением ездить к нему обедать. Такие обеды шли часа по четыре; а после обеда гости, нагруженные вином и медами, отправлялись с ним за двор на воинственные забавы. В большие праздники устраивал он "гостьбу толстотрапезну", как говорилось тогда; такой пир длился до ночи. Покончив явства, гости должны были пить разные заздравные чаши, а "умельцы" потешали честную беседу громкими песнями. Хозяин со всеми жил в ладах и умел погашать всякое возникающее несогласие; одного слова его довольно было, чтобы помирить поссорившихся. "Кто своему брату недруг, тот не ходи ко мне", -- говорил он и тотчас сводил врагов вместе и давал им пить из серебряной чаши, на которой было вычеканено мудрое изречение о кратковременности жития сего и о пользе любви и согласия. Читать он сам не умел и не занимался ничем церковным, однако знал напамять несколько выражений из Св. Писания, относящихся к союзу между ближними и ко вражде с иноверными языками. Живой, деятельный, веселый характер не склонял его к хозяйственным занятиям. Меньшой брат Иван, нрава тихого и флегматического, предался всею душою земледелию и с весны до осени проводил дни в поле с рабочими. Средний, Капитон, имел наклонность более всего к торговым занятиям; чрезвычайно способный, он не прочь был и от забав старшего брата, хорошо читал и писал; одаренный чудной памятью, умел поговорить из Св. Писания; покупал разные сборники, где записывались повести об Александре Македонском, слова святых и разные иноземные диковинки. Но более всего Капитон любил выгодно продать и купить; сметливый, расторопный, он ездил по ярмаркам и продавал произведения своего хозяйства: шерсть, лен, хлеб, мед и привозил домой сукна, материи, вина и сласти; на нем лежало все письменное управление хозяйства.
Оба первые брата женились, Иван все откладывал и говорил, что успеет. У Петра не было детей даже и после десяти лет брачного союза, к крайней его досаде, потому что его добрая натура любила детей; зато, когда у Капитона родился сын Осип, Петр привязался к нему как к своему собственному детищу. Он сам учил "го ходить, делал для него деревянных лошадок, и когда племяннику было шесть лет, смастерил ему лук и так выучил стрелять, что маленький Осип попадал в воробья на лету.
-- Учись, Оська, стрелять из лука, -- говорил он, -- стрельба из лука всему воинскому делу голова; будешь хорошо стрелой попадать, и пулей попадешь.
Так безмятежно жилось в селе Нехорошевке. Но вот на западе русской границы поднялась страшная гроза, втянувшая и мирную Московию в продолжительную брань. Богдан Хмельницкий со всем войском Запорожским принес подданство восточному государю, и Великий земский собор всей Русской земли 1 октября 1653 года приговорил объявить польскому государю Яну-Казимиру за его неправды и за неправильные написания царского титула войну, и во все стороны из Разряда полетели гонцы с приказом воеводам собирать помещиков, дворян и детей боярских, новокрещенов, мурз татарских и всяких служилых людей и высылать их в Севск и Смоленск. По сельским торжкам бирючи кликали клич и сзывали их на пересмотр в города.
Тревожно и тяжело загремел этот клич в ушах отвыкших от войны помещиков. Иные спешили не в город, куда их звали, а куда-нибудь далеко, чтоб спрятаться и ускользнуть от службы. Не так принял царский приказ Петр Нехорошев. Он давно уже скучал бездействием; однообразная охота не удовлетворяла его; ему хотелось дать настоящую пробу своему уменью стрелять в цель и рубиться; его жажда деятельности давно искала простора. Петр с веселым лицом отправился в Саранск. Капитон сначала было призадумался, но вскоре утешился, узнав, что его оставляют на месте. Ивана также не тронули: оба брата служили с одного жеребья с Петром, и на этот раз не трогали тех, которые не имели собственных, отдельных жеребьев. Капитон чрезвычайно был втайне доволен тем, что не будет с ним брата; хотя Петр почти не вмешивался в хозяйство, но иногда принимал тон старейшины и показывал, что ему не хочется, чтоб это забывали братья. Теперь Капитон был полный глава. Петр созвал всех соседей, и всех крестьян своего села от мала до велика и задал им такую прощальную попойку, что одного меду выпита была целая бочка; каждому он сам подносил чашу и с каждым целовался; не только весь двор, но и все околодворье было уставлено столами и досками, на которые ставили яства и напитки. Зато на другой день, когда он выезжал в путь, народ не пошел на работы; все столпились провожать его. Только разлука с Осипом несколько навела на него тоску. Он очень любил его и не без слез в последний раз прижал его молодые щечки к своей обросшей жесткими волосами щеке. Он выбрал с собой трех слуг, отличных стрелков; за ним в лубочной кибитке четвертый повез его имущество. Сам Петр поехал верхом на породистом аргамаке, которого ему купил брат Капитон в Астрахани, славной тогда лошадьми во всем русском мире.
Не даром прошли его военные забавы. Вскоре он отличился на Дрожиполе; после того под Уманью привел к воеводе пленного польского пана, которого разбил с товарищами на подъезде, когда Хмельницкий шел ко Львову; под Гродеком его ранили по голове саблею: он пролежал месяца четыре; уже отчаивались в его выздоровлении, но сильная натура взяла верх, и Петр встал с огромным сабельным рубцом через все лицо и не думал об отставке. Когда наконец поляки, пораженные со всех сторон, обманули царя Алексея обещанием возвести его на престол и устроили Виленский мир, Петр был переведен в Лифляндию. Там он отличался против шведов, отмщая им за землю своих предков, но при штурме Риги ядро ударило его в левую ногу: ему отрезали ее по колено. Тогда только Петру пришлось расстаться навеки с боевою жизнью, и он, приделав себе ключку, воротился в далекое свое поместье уже не на бодром аргамаке, потерявшем жизнь за отечество где-то в Украине, а в кибитке, сопровождаемый верными слугами. Из Поместного приказа велено было обратить из его поместья земли двести четей в вотчину.
Но не так-то радостно стало ему, когда он вступил на порог отцовского дома. Жены его уже не было в живых. Брат Иван погиб напрасною смертью, как говорилось: зашел спор о меже с соседом Жарским; воевода приказал развести их; приехал из Саранска сын боярский со служилыми, собрал всех односельцев, пригласив соседей, которых ближе не было, как верст за сорок, призвали попа; понесли по меже икону; поп должен был сказать правду по священству, а мирские люди по евангельской непорочной заповеди ей-ей: как были межи земель Нехорошевских и Жарских. Вдруг шествие наткнулось на посеянную рожь. "Здесь была межа, -- говорили старики, -- Жарские запахали ее". Крестьяне Жарского стали кричать, чтоб по хлебам не шли; а нехорошевцы говорили, что им дела нет, что тут хлеб; посеян он не по закону; они пойдут... Слово за слово, дали рукам волю, принялись потом за дубье. Иван бросился в середину, и кто-то неосторожно хватил его в висок -- тут Иван Нехорошев и душу Богу отдал. Воевода послал сделать сыск, но никак не могли найти виновного, и дело кончилось тем, что крестьяне Жарского заплатили "веру за голову". Когда Петр приехал домой, то застал в доме одну жену Капитонову, полною хозяйкою. Вскоре приехал из ярмарки Капитон. Петр по-прежнему не вмешивался в его хозяйство и весь посвятил себя племяннику, которого еще более полюбил, увидевши уже не ребенком, но здоровым юношей. Изрубленный воин любил сидеть на крыльце и смотреть, как Осип стрелял в цель да примерно рубился с слугами; часто устраивал он охоту и приказывал везти себя туда; когда делали облаву, запряженные в тележку или в сани лошади скакали во весь опор вслед за верховыми, и Петр, посвистывал и, прикрикивая, ободрял ловцов. Зимою, посадив подле себя Осипа и созвавши гостей всякого звания без разбора, Петр рассказывал о своей боевой жизни и с удовольствием поглядывал на племянника, когда замечал на лице его охоту испытать самому то же. Капитон редко бывал дома, все ездил по торговым делам. Имение их увеличилось, потому что Капитон получил особый жеребей; свою всю вотчину Петр заранее отдал Осипу. Но вдруг разнеслись лихие вести: Шереметев разбит под Чудновым3 и отдан татарам поляками, которым сдался военнопленным: Украина отпала от царского скипетра. Из Разряда последовал указ собирать дворян и детей боярских. Пришел указ и в Саранск; Нехорошевых потребовали. Приходилось идти Капитону, но пошел за отца Осип, настроенный рассказами и примером дяди. Горько убивалась родимая матушка и сама не знала, какие нескладные речи говорила в припадке родительского горя. Капитон настаивал, что сыну надобно идти служить за отца, а Петру хоть и очень не хотелось расстаться с племянником, но он не показал этого; напротив, полюбил Осипа еще больше за его готовность, он твердил, что такому молодцу следует проливать кровь за веру святую и за его царское величество. Он дал ему опытного слугу, одного из тех, которые были с ним самим в походе. Этот слуга должен был не только служить Осипу, но быть его пестуном. Повозки не повезли за ними: "Такой молодец, -- говорил Петр, -- должен все с собой за седлом возить, а то с повозкой одна возня, я сам этого дознал". Таким образом, выехал Осип с Первуном, и таким же точно, хоть на других лошадях и в других летах, возвращался теперь на родину.
В те времена сообщения были трудны, и потому естественно, что Осип не знал ничего о своих домашних и не получал от них никакого известия во все время своей службы. Поэтому можно себе вообразить тревожное состояние и ожидание, когда он приближался к месту родины. Живы ли батюшка с матушкой? Жив ли дядюшка, которого он любил больше отца, редко его видевшего и почти никогда не ласкавшего?.. Воспоминания детства воскресли одно за другим в его памяти. Вот еще немного, и он увидит знакомый дом, сад, хоромы, увидит матушку... Образ доброй матери, сопровождавший его благодатным ангелом-хранителем во все время его странствования, теперь предстал перед ним, полный надежды и отрады...
II
Уже оставалось до Нехорошевки верст десять; Осип с нетерпением шел, поглядывая и вперед, и вправо, и влево: не засинеет ли где гора, под которой расположено было село; не заблестит ли на солнце крест храма, где его крестили и в первый раз причащали. Дорога шла по опушке леса, который более и более редел, и, наконец, потянулась по равнине. Вдруг Первун закричал:
-- Это, государь, наша степь: вон колодец наш, а вон лошади, чай, наши!
Он свистнул и махнул рукой. Прибежал табунщик в синей рубахе с длинными ссученными рукавами, без пояса, в лаптях, в войлочной шапке, с длинной крючковатой палкой в руке.
-- Чей табун? -- спрашивал слуга Осипа.
-- Капитона Михайловича, -- отвечал табунщик.
-- Все ли живы-здоровы? -- тревожно спросил Осип.
-- Не знаем, -- отвечал табунщик, -- давно у двора бывали, недели две будет; а в те поры, дал Бог, все были живы-здоровы -- и Капитон Михайлович, и Наталья Андреевна.
-- А Петр Михайлович? -- спросил Осип.
-- Петр Михайлович? -- сказал с удивлением табунщик. -- Почитай, государь, ты не здешний. Какой Петр Михайлович? Нешто братец Капитона Михайловича? Так уж будет годов шесть, как его схоронили.
Осип побледнел, потом потряс головою, снял шапку и, перекрестясь, сказал: "Царство Небесное! Воля Божья!" То же повторил и Первун.
-- А вы, видать, издалека? -- спросил табунщик. -- К нашему государю едете?
-- Это молодой государь, -- сказал Первун. -- Кланяйся, дурень! Знаешь ли ты его?
-- Нет, государь-свет, не приходилось видеть. Мы издалека пришли, а твоя милость в службе тогда был.
-- Ну будешь знать, -- сказал Осип. -- Куда ехать? Далеко до Нехорошева?
-- А вот как поедешь, преминешь колодец, так влево поверни -- дорога пойдет, -- там под гору спустишься, а там и Нехорошево.
Путники поехали. Осип оглянулся: Первун плакал.
-- Что, жаль дядюшки? -- спросил его господин.
-- Ах, боярин, как же не жаль! Не привел Господь Бог увидать его, моего кормильца. А куда бы какая радость была теперь!
Осип не плакал, но еще больше его загрустил и молча ехал, повеся голову. Наконец лошади побежали под горку, и Первун закричал: "Государь, Нехорошево!"
Село Нехорошево было расположено на берегу Иссы под горою, покрытою кустарником и в некоторых местах запаханною. За рекою по горе стояли там и сям помещичьи усадьбы в виде укреплений. Усадьба Нехорошевых была пространнее других и глядела с возвышения над самою рекою. Прямо против нее за Иссою на площади виднелась деревянная церковь с позолоченным и потускневшим крестом на полумесяце. Стены церкви были не побелены, крыша из драни. Не должно думать, чтобы села в то время были похожи на теперешние. В тот век в земле украинных городов селения носили вид крепостей. Околица села окаймлялась оградою, иногда и рвом. Каждая усадьба укреплялась то тверже, то слабее, смотря по состоянию и по расчету владельца; частые набеги татар, еще не установившиеся отношения с мордвою и, наконец, нередкие разбои заставляли жить в страхе нападения. Тогда не только дозволялось, но приказывалось всем держать оружие. Все помещичьи усадьбы огорожены были высокими плетнями или заборами, а в них сделаны, как в крепостях, узкие отверстия, чтобы стрелять или камни метать на неприятеля. Крестьянские дворы огорожены были крепко, а некоторые обведены кругом рвами; не все избы выходили наружу: большею частью они скрывались в средине ограды, и потому снаружи трудно было видеть крестьянские жилья, кроме деревянных крыш, обыкновенно без труб. Только низенькие бобыльские избушки с маленькими закопченными отверстиями, заслоненными тряпицами, торчали там и сям с развалившеюся оградою, и около них в ограде не было ничего, кроме сарайчика или навеса с соломенною крышею, израненною ветрами. Усадьбы, построенные вдоль реки, представляли непрерывную линию; другие стояли по две и по три вместе; в иных местах были за плетнями одне гумна или огороды, без изб, и таким образом все село представляло несколько рассеянных групп, разделенных между собою пустырями. Поэтому пространство, занимаемое селом, было огромно, а самые дворы тесны и как будто жались друг к другу. Проехавши по извилинам между дворами, огородами и гумнами, путники очутились на площади, где паслись овцы и телята, и подъехали к церкви. Осип снял шапку, перекрестился и увидал сквозь решетчатую о городку в церковной ограде около самого трехмастного алтаря, возле дубового креста, свежую, незарытую могилу и при ней два брошенных заступа. Так как табунщик сказал, что недели две тому назад родители Осипа были живы и здоровы, то он не подумал ничего страшного, полагал, что эта могила назначается для кого-нибудь из соседних владельцев, и пожелал новопреставленному незнакомцу Небесного Царствия; Осип хотел было сойти и поздороваться с дядюшкою, догадываясь, что он лежит под дубовым крестом; но, подумавши, отложил на будущее время это грустное свидание: в его мысли блеснул образ любимой матушки и радость ее, когда она прижмет к сердцу свое милое чадо. Он переехал через мост без перил, сложенный из хвороста и покрытый соломою, и поворотил к отцовской усадьбе.
Усадьба Нехорошевых была огорожена бревенчатым забором в неправильных линиях, то выдаваясь выступами наружу, то углубляясь внутрь и образуя углы, треугольники и четырехугольники; кругом нее был ров. Этого укрепления было достаточно, чтоб выдержать напор небольшого татарского загона или разбойничьей шайки. Одни ворота прямо вели к хозяйским жильям, другие были назади. Передние ворота построены были под башенкой, на которой находился большой образ Богородицы, а перед ним висела лампада, зажигаемая перед праздниками. Внутренность двора была усеяна разными постройками, известными в нашем старом быту под именем изб, горниц, повалуш, сенников, амбаров. Тогда не делали больших домов, а по надобности, если семья прибавлялась, строили особые дома; таким образом, еще Михайло Нехорошев построил четыре избы, одну для себя, три для сыновей. Когда у Капитона родился Осип, он ему построил заранее повалушу. Избы эти были соединены связью сеней, но стояли не на одной линии. По въезде на двор на левой стороне была большая одноэтажная столовая изба, выстроенная Петром Михайловичем для пиров; к ней примыкала, составляя с ней угол, другая, прямо против ворот, -- изба собственно Капитона Михайловича. Она была трехэтажная. Второй этаж, с открытой галереей на столбах, имел три продолговатых окна с круглыми верхними окраинами; в нижнем этаже или подклете было два четвероугольных окна, между которыми находилась широкая дверь: он служил для прислуги; с галереи второго этажа вела вниз лестница, крытая сверху и с боков, и оканчивалась у земли двух-ступенным рундуком и пирамидальным верхом на выточенных кувшинообразных столбах. Сверху второго этажа, на большой деревянной крыше, надстроен был чердак пространством меньше второго этажа, с окнами во все стороны, покрытый покрашенным красною краскою тесом, сквозь который проросла трава. Вправо от этого дома был другой, соединенный с ним сеньми. Он был двухэтажный, без чердака; второй этаж был надстроен на подклете не в одну с ним линию; но подклет был покрыт особою кровлею, а второй этаж углублялся от него назад: в каждом ярусе было по три окна. От него следовал, соединяясь сенями со стеклами, третий, двухэтажный дом с небольшою вышкою наверху, а от него в завороте была повалуша, построенная некогда собственно для Осипа; она более походила на башню, чем на дом, была трехэтажная, в два окна и соединялась с предыдущим строением не сеньми, но широким низким дощатым коридором внизу. От нее вправо стояла избушка с двумя оконцами вверху, пустая, назначенная для гостей, которые приезжали к Петру. Между вторым и третьим домами сени были только наверху и связывали верхние этажи, а внизу между подклетами были проездные ворота на другой двор. Там направо было огромное строение, где рядом помещались разные хозяйственные кладовые клети, амбары, сараи и, наконец, конюшня, в завороте против домов, с проездными воротами на третий двор. Строение это было в одну линию, но не в одну высоту: в трех местах на кровле были надстроены сенник, сушильня и сенница. Налево во дворе стояли поварня, хлебня, медоварня, пивоварня, кладовая для хранения винных кубов и винокуренной посуды и четыре людские избы. Все эти одноэтажные деревянные строения связывались между собою сеньми. Прошедши через проездные ворота к конюшне, можно было выйти на скотный двор, птичий двор и псарню, отделенные одно от другого плетнями. По левую сторону от всех этих строений за внутренним плетнем был сад, засаженный плодовитыми деревьями, и близ него гумно; за садом стояла винокурня.
При въезде в передние ворота глаза поражались пестротою фигур и красок, которыми были изукрашены в хозяйских жильях столбы галерей, крыльца, окраины крыш, сделанные с прорезными гребнями, но в особенности окраины окон: тут виднелись наклеенные из дерева и размалеванные разными цветами звери, птицы, деревья и такие фигуры, которым нельзя дать названия. Столовая изба была обшита тесом и раскрашена всеми возможными узорами. Посредине двора стоял колодец с журавлем.
Осип и Первун подъехали к крыльцу с пирамидальной кровлей. У крыльца стояло несколько дворовых людей, по лестнице сновали женщины с печальными лицами. Увидя приезжих и узнавши в них своих, они всплеснули руками и вскрикнули. Осип соскочил с коня, перекрестился и, обращаясь к людям, сказал:
-- Узнаете меня? Бог привел нас к вам живых и здоровых. Где батюшка и матушка?
Но люди не отвечали и, с тревожными взглядами обращая головы друг к другу, как будто хотели сказать между собою: "Вот не в добрый час принесло его!" В недоумении Осип сделал несколько ступеней на лестницу и увидал крышку гроба. Он вошел в сени; там стоял гроб. Осип подошел к нему и увидел в нем свою мать.
III
На большом столе, в дубовом, выдолбленном из одного большого дерева и потому цилиндрической фигуры гробе, украшенном снаружи изображениями крестов, лежала мертвая женщина в белом саване, сверху покрытая куском материи, предназначенной на церковное облачение. Священник и два дьячка отправляли обряд погребения. Осип подбежал к трупу матери и приподнял край савана, обвивавший ей голову; на голове был надет бархатный черный волосник, из-под него виднелась на виске синева с запекшеюся кровью.
-- Ее убили! Матушку убили! -- закричал Осип. Побледневшая толпа стояла, не только не смея сказать что-нибудь, но едва переводя дыхание. Священник и дьячки, как бы желая перекричать Осипово восклицание, запели сильнее.
-- Матушка убита! -- повторил Осип и, поглядевши кругом диким взглядом, спрашивал: -- Говорите, кто убил ее? Она убита. Говорите! -- крикнул он так, что все попятились назад, но молчали. Дьячки заикнулись на половине ирмоса, но священник, поглядевши на них с укором, запел "На него же не смеют взирати" так громко, как будто бы хотел заглушить голос Осипа. Осип, выйдя из себя, выхватил саблю.
-- Вот вам Христос Бог -- велико слово! -- сказал он. -- Я начну вас всех крошить, если вы мне не скажете, кто убил мою мать!
Все бросились в испуге из сеней. В это время вышел стоявший за дверьми в комнате, граничившей с сенями, Капитон Михайлович, старичок с круглой седоватой бородкой, с блестящими вертящимися глазами, в синем кафтане.
-- Что? Что? -- закричал он и, приглядываясь ближе, вдруг с видом радости отскочил и сплеснул руками.
-- Оська! Это ты! -- сказал он. -- Боже ты мой! Сынок мой любезный!.. Вот не чаял, не гадал!
И он бросился его обнимать.
Осип, опустивши саблю, не знал, что ему говорить, и глядел на отца как-то бессмысленно. Капитон обратился к священнику, который тогда совершенно уже прервал богослужение, сложил руки на пояс и, поклонившись, сказал:
-- Простите, отцы и братия, Христа ради, моему безумию: сына девять лет не зрел, чувствами возмутился. Сыночек, поди отсюда! После поговорим, потужим вместе, а теперь иди, омойся с дороги, покушать вели себе подать. Иди, сынок. Ключник тебе медку, вина доставит. Иди, дружок!
-- Батя! Кто убил ее? -- сказал Осип, указывая на мать.
-- Поди, сынок! Успокойся, успокойся, дитятко мое! -- И вместе с этим взял у него саблю. Тогда Осип оттолкнул от себя отца и закричал:
-- Прости ему, отче, ради его неведения и возмущения душевного, -- сказал Капитон. -- Эй вы! Отведите его в повалушу! -- прибавил он слугам, которые боязливо выглядывали из дверей.
-- Как в повалушу? -- говорил Осип. -- Здесь мать мою хоронят, а ты меня посылаешь в повалушу! Скажи, что это такое? Кто убил мою мать?
-- Свяжите его и отведите в повалушу! -- грозно крикнул отец.
Осип судорожно сжал кулаки... грудь его вздымалась, на лице написано было страшное отчаяние. Отец взял веревку; несколько слуг подбежали и связали Осипу руки.
-- А! Вот что? -- проговорил Осип, поглядел грозно на отца и, повинуясь, пошел в повалушу. -- Развяжите меня! Я не убегу, я не пойду никуда, буду исполнять то, что велят, -- сказал он.
Однако его привели в повалушу и только тогда развязали руки; повалушу заперли за ним.
Прерванный чин погребения был окончен; гроб подняли и понесли. Духовенство протяжно пело "Святый Боже". За гробом шли дворовые женщины и вопили, причитывая, но остерегаясь, чтоб их фантазия в сложении причетов не выдумала невольно чего-нибудь такого, что походило бы на правду. Капитон шел позади с поникшею головою, с кислою миною, стараясь показаться миру сколько возможно печальнее.
Осип был между тем заперт в комнате с тремя маленькими слюдяными оконцами. Стены ее были мытые; на них не было никаких украшений, кроме трех образов; средний был в окладе; перед ними стояли втулки для свечей. Налево от дверей была большая муравленая печь зеленого цвета, с лежанкой, а вдоль стены тянулись лавки, постланные кусками зеленого сукна с позументами по краям. Между печью и стеною находилась деревянная широкая скамья с изголовьем, покрытая ковром, на котором были изображены птицы; простой дубовый стол, застланный бумажною пестрою скатертью, стоял перед лавками; пол был устлан рогожею. Между печью и скамьею маленькая, низенькая дверь вела в каморку с одним окном, где была скамья, столик и пустой шкафик.
Осип несколько времени стоял, бессмысленно глядя в воздух; вдруг раздался погребальный звон. Пробужденный от своего оцепенения, он подбежал к окну. Ему было видно, как толпа народа собиралась в ограде, около могилы, приготовленной для его матери. Бешенство уступило в нем религиозному чувству. "Разберем дело после, -- сказал он сам себе, -- а теперь помолимся о душе родительницы". Он начал творить крестные знамения и читал какие знал молитвы, приличные его положению, но запас их скоро истощился, и Осип, творя крестные знамения, молился уже не словами, а сердцем. Между тем звон затих, потом опять раздался. Осип подошел снова к окну и увидел, что народ расходится: то был знак, что мать его в сырой земле. Закрыв руками лицо, Осип припал к изголовью скамьи и долго рыдал; потом вскочил, прошелся несколько раз по комнате, ударил себя в грудь и, став на колени перед образом, произнес:
-- Господи Боже, карателю грешников! Покарай лихого человека, лишившего живота мать мою, хотя бы то отец мой был! Господи праведный, молю Тебя, даруй мне силы и крепость взыскать правду на убийце моей родительницы! Воздай ему по делам его, да восчувствует он мерзость деяния своего, а мать мою, рабу твою Наталию, упокой в Царствии Твоем Небесном, идеже несть печали и воздыхания, но радость бесконечная, и меня по воле твоей соедини с нею, да прославим вкупе благость Твою!
Он сел в изнеможении на лавку. Дверь отперлась, и в комнату вошел священник. Забросив за собою дверной крючок, священник благословил Осипа и сел возле него.
-- Вот, сыне, -- говорил он, -- Господу угодно было посетить нас скорбию; но не подобает нам унывать, а надлежит возлагать упование на Бога милосердного, его же судьбы неисповедимы. Временная жизнь исполнена горестей и лишений, но скончавшихся праведников ожидает награда на небеси несказанная. Посему подобает молиться О усопших сродниках, и в церковь по их душе приноси давать, и милостыню щедро раздавать, а не подобает, чадо, предаваться неуместной тоске: великий грех есть и в пагубу душу ведет; и ты ныне, чадо, утиши свои чувствия и покорись родителю твоему, ибо тяжек грех пред Господом непокорство родителям.
-- Батюшка! -- перервал его Осип. -- Кто извел мою мать?
-- Твою мать никто не изводил; не годится говорить такие безлепичные речи. Твоя родительница умре от недуга. Господу угодно было переселить ее в вечную обитель.
-- Как от недуга, когда я видел у ней рану на голове?
-- Не рана, сыне, то не рана, и не от того она умре. Отец твой за вину ее, якоже подобает мужу учити жену свою, ударил ее легко: от того маленькая ссадина у ней осталась. Сам сочетаешься браком, и сам будешь учить жену свою, как придет к случаю, единый раз рукою, другой же раз жезлом побита, иногда же и плетию; от того жена не умрет, но паче ума приемлет и здрава бывает; и церковь повелевает мужу наказывать по вине жену свою, и кто наказания жене не творит, тот сам себе грех на душу возлагает. Паки же мать твоя умре не от удара, а то уж давно было, а приключился ей недуг, и от того недуга волью Божиею помре. Ты же не стропотствуй и не будь непокорлив отцу твоему, да не лишишься родительского его благословения. Ты ныне согрешил тяжко, сын, в ярость пришел, пение божественное остановил, и того ради повелел тебя отец заключить, а теперь он, чадолюбивый, прощает тебе юности твоей ради и тоски. Хочешь ли идти к отцу? Там христолюбцы собираются, трапеза учреждается; хочешь ли тут оставаться, то пребывай тихо, кротко, не буйствуй, но всячески молись Господу, в Его же власти вси есмы.
Осип слушал с поникшею головою и, отвернувшись от проповедника, сказал:
-- Я останусь тут: грустно мне в люди идти.
-- Оставайся, сыне, оставайся и молись, Господь с тобой! -- сказал священник и, благословя его, вышел.
Осип сидел, опустя голову, несколько раз закрывал лицо руками и открывал, несколько раз припадал к изголовью скамьи, потом вскочил и сказал:
-- Накажу, накажу того, кто лишил живота мать мою! Жив не буду, а накажу!
Вся грусть разом спала с сердца у Осипа, и вместо ее вступила в душу твердая, рассудительная, непреклонная решимость, и жажда дела заменила бездействие тоски. Осип принадлежал к таким натурам, у которых поражающее горе, потрясая их организм, уступает скоро намерению, какое укажет голос рассудка, руководимого чувством. Иногда несколько минут сильного перелома изменяют их и указывают такой путь, какого они не выбрали бы перед тем ни за что, и они после того до такой степени делаются иными, как будто в них не осталось уже и капли прежней крови. Осип в эти горькие минуты перенес такое потрясение, от какого мог бы разорваться иной духовный организм. Его одолевали минуты того падения, после которого человек часто делается на весь век неспособным плаксою или сумасшедшим. Перед приходом священника его одолевало религиозное чувство: ему представлялся монастырь, куда можно уйти от людской неправды; но пришел священник побеседовать с Осипом, и Осипова мысль отвернулась от монастыря. В монастыре бы ему напомнили, что он не смеет судить поступков отца, а должен с покорностью целовать ноги убийце матери. Его детство, ласки матери пришли ему на память; но он уже не плакал; и чем яснее ему представлялось то, чего он лишился, тем сильнее укоренялась жажда правды, воздания за злодейство.
-- Господи! -- воскликнул он еще раз. -- Не дам очам моим дремания, ногам отдохновения, пока не совершу правды за убиение матери моей! Я найду путь к этой правде! Я пойду искать суда, приведу душегубца под кару закона!
И Осип решился разузнать, как было дело, последний раз спросить отца и тогда посмотреть, что сделает отец: если раскается -- пусть идет в монастырь, пусть сам себя осудит на жесточайшее наказание за злой грех; а не покается -- тогда Осип пойдет искать правосудия во имя царя и правды его.
В это время вошел в повалушу Первун с заплаканными глазами. Осипу стало как-то совестно своего слуги: ему стыдно было заговорить о таком деле, где срамится отец его, о котором он не дозволил бы никому отзываться иначе как с почтением. Но Первун упал перед ним, обнял его колени и зарыдал:
-- Ах, государь, государь! Не на радость мы приехали домой!
-- Первун! -- сказал Осип. -- Ты один мне верный человек. Будешь ли мне служить?
-- И в огонь и в воду с тобой, государь! -- сказал Первун.
-- Слушай же: ты должен узнать, досконально все узнать, как было с матушкой.
-- Я все узнал, государь, да говорить страшно!
-- Говори, милый мой, садись и говори, -- сказал Осип.
IV
Если в нашем быту есть что-нибудь неизменное, что может дать понятие о прежнем быте наших прадедов, так это слуги, которые под именем дворовых людей наполняли и наполняют дворы наших дворян. В XVII веке у зажиточных дворян было обилие челяди; ходили они зачастую оборванные и босые; не только служили, сколько обкрадывали господ и тунеядствовали, а подчас и бесчинствовали, но чаще, чем у нас, исчезали между ними старые и появлялись новые лица.
Двор Нехорошевых не уступал другим, и было в нем такое множество холопов, что из них составился бы порядочный гарнизон. Тут было всего, чего только желать можно, холопы всякого рода -- и полные, и кабальные. Были и такие, что являлись к господину, били челом и представляли отпускные: оказывалось, что прежний господин перед кончиною отпустил их на волю ради спасения души своей, думая сделать доброе дело, потому что церковь издавна поставляла в заслугу человеку, когда он даст свободу ближнему своему, и часто господа отпускали холопов на волю, а в час смерти наипаче, потому что в предсмертные минуты, когда знаешь, что нельзя более делать зла, является охота к добрым делам. Отпущенные не находили лучшего способа употребить дарованную себе свободу, как отдаться снова в холопство. Но были и такие, которые бежали от прежних господ, были посадские, убежавшие из тягла, когда им надоедали воеводские разверстки и слупы или когда наезжал на посад какой-нибудь сыщик открывать табачников. Бегали и служилые от службы, и преступники, что-нибудь накуралесившие и ускользавшие от тюрьмы и виселицы. У Нехорошевых вдоволь народу было. Они рядились с "государем", брали от него деньги вперед и обязывались заслужить, иные до срока за рост, с тем, что если не заплатят, то останутся на службе до смерти; другие продавали себя с потомством, а более всего живали у господ без всякого ряда и делались вечными холопами сами собою, по обычаю, и закон освящал такой обычай, ибо тот, кто проживал в доме господина без ряда долгое время, делался его холопом.
Наймы в холопы в то время несколько походили на наймы охотников в рекруты в наше время. Холоп получит деньги и пропьет их в несколько дней и потом остается в неволе. Немногие приходили с семействами; большая часть была одиноких -- и мужчин, и женщин; очень часто у первых были жены, у последних мужья, но те и другие скрывали это и, поселившись во дворе, снова женились и выходили замуж, по приказанию господ, которые обыкновенно находили себе развлечение в однообразии своей жизни, устраивая свадьбы слуг. Однажды у Нехорошевых случилось по этому поводу забавное приключение. Капитон женил какого-то Аверку на какой-то Матренке; вдруг приходит к нему рядиться в холопы муж с женою, и оказывается, что первый был прежде мужем Матренке, а вторая женою Аверки. Из этого народа были мастеровые, и учили они разным художествам мальчишек и девчонок, и оттого во дворе зажиточного помещика было, словно в посаде; всякого промышленного и умелого народу много: и ткачихи, и портнихи, и столяры, и сапожники, и иконописцы, и Бог знает кого только не было. Не обученных мастерству определяли в конюхи, скотники, псари; других вооружали луками и сайдаками и держали на случай опасности; были и такие, которых должность в том только и состояла, чтобы по ночам бить в железную доску и пугать воров. Большая часть их проводила время праздно, да и самые мастеровые работали умеренно, зато не совсем умеренно пьянствовали. У Нехорошевых была своя винокурня и пивоварня, поэтому веселящего сердце пития было вдоволь. Капитон был для них мало грозен, да и дома живал редко, как сказано. Привыкши находиться под слабою десницею женского правления покойницы Натальи Андреевны, дворня отличалась распущенностью, ленью и своеволием. Начальником над нею был ключник Герасим; под его управлением состояло несколько второстепенных начальников: свой староста был над псарями, свой над скотниками. Каждого такого старосту имел право бить Герасим, и, в свою очередь, староста, получив от Герасима тумаки и оплеухи, отплачивал за них такою же монетою своим подчиненным. Женщины были под надзором жены ключника, а потому в начальстве у нее находились старостихи, ведавшие каждая служанок, сообразно их занятиям. Ключницу бил муж, ключница била старостих, а последние били своих подручниц; женщины вообще были подчиненнее мужчин; кроме того, что рабу била другая раба, которой поручали над ней надзирать, -- ее бил еще и собственный муж; и коль скоро мужа побьют по начальству, он с досады колотил жену, несмотря на то, что ее недавно колотили также по начальству. Такой порядок не возбуждал ропота, потому что был согласен с общими понятиями; если случались побеги, то не от жестокости, а оттого, что захочется в другом месте отведать житья-бытья холопского и денег с новых государей взять. При этом не обходилось без того, чтобы беглец чего-нибудь не украл, что ему под руку попадется. Все думали, что они на то и родились, чтоб их били; воображение их не могло себе представить существования на земле без побоев. "Так от Бога постановлено!" -- гласила тогдашняя философия. Зато всякий старался обмануть и провести того, кто имел над ним власть и мог его бить, и это было вовсе не из мшения: напротив, если б кто с холопом обращался мягко, тот мог ожидать от него воровства и обмана.
Между властями и подвластными происходила своего рода война. Всякая власть, в каком бы лице она ни являлась -- в лице господина или ключника, -- всегда знала, что ее обманут, и заранее назначала за обман себе возмездие раздачею побоев, гордо хвастая: меня не проведешь! Подвластный же в том поставлял свое достоинство, что сумеет обмануть того, кто думает, будто его провести нельзя. Ключник Герасим был любимец Капитона и пользовался его доверием; и когда умерла Наталья Андреевна, он созвал слуг и приказал им, чтобы они не смели говорить непристойных речей про государынину смерть, а наипаче ничего не болтать молодому государскому сыну и его слуге Первушке; когда же увидел заплаканные лица близких к покойнице служанок, то надавал им оплеух. "Вам, -- говорил он, -- не рюмить, а дело свое делать велено!" Несмотря на такое строгое предостережение, Первун тотчас же узнал всю подноготную от одной старой девки, с которой был в сердечных отношениях еще до своего отъезда: эта девка особенно плакала по своей госпоже и все рассказала своему старому возлюбленному, увлеченная свиданием с другом юности. Первун, в походной жизни получивший такую привязанность к своему господину, какую трудно было найти в холопе, живущем постоянно в мирном доме, явился пересказать ему страшную тайну.
V
-- С тех пор как мы уехали, -- говорил Первун, -- батюшка твой государь, как и прежде, все был в езде, а государыня покойница матушка сама оставалась в доме. Все любили твою матушку покойницу, только невзлюбил ее ключник Герасим; а за то невзлюбил, что покойница государыня знала его хитрость, что он государскому добру не радит, а себе мошну набивает и всячески своих государей обманывает. Вот и стал ключник Герасим придумывать, как бы засмутить между батюшкой и матушкой. А батюшка твой, -- прости, государь, на этом слове -- падок на женскую плоть, не так, как ты, государь, -- по дядюшке пошел. Вот, государь, знаючи это, ключник Герасим..., а у ключника Герасима жена ведунья сущая и всякому ведовству и нечистому делу знатна; и стали они вдвоем, муж с женою, помогать твоему батюшке во всяких тайных женских делах, советливость с ним обо всем иметь, где какую женщину на блуд достать: то ключник Герасим в этом ему помогал, а жена привораживала.
А у соседа Жарского жена Неонила Филипповна -- красота беспримерная. Смутил враг... Стал Капитон Михайлыч с ключником совет держать, как бы ее с ума свести. Ключница сейчас же найди кунку себе, такую же ведьму, как сама, у Жарских -- Аксинию; денег ей пообещала, и стали две ведьми заодно лиходеять. Ключница наша спекла пирог, и положила туда крови своего государя, да наговорила своею бесовскою наукою; а Аксютка отдала тот пирог своей государыне, а потом взяла волос ее, да сожгла, и дала нашей ключнице: "На, -- говорит, -- своему дай, чтобы как моя не может жить без твоего, так чтоб и твой без моей не жил". После того, государь, довели они обоих до того, что Неонила Филипповна не съест, не выпьет, не поспит -- все бредит Капитаном Михайлычем, светом-животом своим называет, а Капитон Михайлыч у себя только и помышляет, как бы с Неонилой Филипповной любовь сотворить. Вот и стали они сходиться у крестьянской вдовы Злодеевой, а Неонилина мужа в те поры в доме не было, в походе был, и прошло времени, чай, с полгода. Батюшке твоему своя жена, твоя, государь, матушка, горше полыни горькой стала: не посмотрит на нее, не заговорит с ней! И прежде не больно ласков был, а теперь все бы ему бранить ее да побить. Бедная все терпела, все выносила: и прежде грех за мужем был, да все не то; хоть на стороне сотворит грех, а все-таки не привьется к чужой, на свою не сменяет; а теперь, вестимо, как на стороне есть зазнобушка, так все к ней да к ней, а своя костью в горле стоит: как уж тут не бить ее! Стала матушка государыня наша думать, где бы это проявилась ей разлучница? Ну, а наше холопье дело: хоть знаешь, да боишься сказать! Одна только и была у ней верная слуга -- старая девка Ганка. Она государыню больно любила, и государыня ее жаловала. Видит она, что государыня все тоскует, и спрашивает ее: "Скажи, мол, кормилица, что у тебя за горе? Авось я тебе помогу?" Та и говорит ей: "Так и так, чай, у моего мужа зазнобушка, а у меня разлучница есть". Ганка говорит ей: "Правда твоя, государыня, есть". И все ей рассказала. Стали они вдвоем думать, как делу помочь. А тут как раз приезжает муж Неонилин Жарской: наперед нас с месяц приехал из Чернигова со службы. Ох, на беду, видно, прилучилось матушке нашей кормилице-голубушке? Не в силу стало переносить сердцу: послала Ганку рассказать про все Жарскому. А ему, дураку, чем бы собрать людей да ночью накрыть свою жену с твоим батюшкой, он же взял да и рассказал ей самой, что вот, мол, про тебя что прислала сказать Нехорошевая. Вестимо, не дура Неонила, чтоб ей признаться: разрюмилась, расплакалась... Клянется, присягает -- и ничего такого не было, и в голову ей того не приходило, и во сне не виделось; да сейчас же и послала к Капитану сказать: не могу, мол, с тобой более свидеться, твоя женушка Наталья хочет меня со свету сжить, -- все мужу моему передала. Как взбесится твой батюшка, прискочит к матушке, давай допрашивать да бранить, а та ему не смолчала да ругнула его; а он с сердцов, как держал в руках палку, так и хватил ей по голове; а государыня тут так и упала! Сейчас за священником: куда тебе! ни слова не говорит. Так без исповеди и Святого причастья преставилась, для того что без речей уж была. Теперь... Бог весть, что с Ганкой и станется! Еще батюшка твой не знает, кто матушке весть передал про то, что он Неонилу любит; а как узнает -- смотри, убьет! Осип не проронил слова из рассказа Первуна.
-- Слушай, -- сказал он, когда тот кончил, -- мы едем в Саранск судиться с батюшкой. Я подаю челобитную воеводе: пусть доводит все дело; на то оно убивственное есть. Царская правда покарает батюшку за бедную матушку. Я поклялся дойти до правды, чтоб недаром пропадала кровь христианская. Как думаешь, Первун: скажут люди правду по сыску?
-- Где сказать правду, государь! -- сказал Первун. -- Народ все лестный, побоится. Капитон Михайлыч велик человек, с воеводой в приятстве. Вот хоть и поп: как ему не знать, как не ведать дела, а дает вид, будто государыня своей смертью умерла! Батюшку твоего все уважают и почитают за первого в уезде.
-- Правда на него найдется, -- говорил Осип, -- и я найду ее! А не найду, так сам пропаду. Коли батюшка хочет остаться безответен за матушку, пусть меня убьет и положит с ней в одной могиле; а пока я жив -- не миновать ему суда. Мы едем в Саранск.
-- С тобой, кормилец, куда велишь! -- сказал Первун.
VI
Вечерело. В хоромах, где жил Капитон, холоп зажигал лампаду перед образом и лежавшим на столе павлиньим пером обмахивал пыль. Капитон вышел из другой комнаты в синем поношенном кафтане, в туфлях, похожих на валенки, сделал крестное знамение и сказал:
-- Позови ко мне Герасима.
В ожидании Герасима Капитон ходил взад и вперед по комнате. Вид его был задумчив; его бегающие во все стороны глаза блистали чем-то зловещим.
Вошел Герасим.
-- Герасим, -- сказал Капитон, -- наделали мы беды! Истинно беды! Вот до чего лукавый доводит! Только поддайся ты ему, а он тебя как раз в пропасть заведет! Мало того, что бедная Наталья Андреевна подвернулась... еще и сынок на беду приехал. Что ты с ним будешь делать! Нельзя же, чтобы он свою родную мать забыл. А что с того? Хоть бы корысть какая!.. Ох, Неонила Филипповна, Неонила Филипповна! Все через тебя. Что нам за корысть, за радость? Неонилушка все-таки моя не будет...
Капитон заплакал.
-- Ах, Герасимушко! -- продолжал он. -- Не жизнь мне без Неонилушки! За нее не то что один грех, сто грехов принять рад -- коли б она, моя голубушка, зазнобушка моя, со мной неразлучна была. Эх, лучше бы мне смерть была вместо Натальи!
-- Не кручинься, кормилец! -- говорил Герасим. -- Еще и наша голова не бедна, и мы умом повернем да дело склеим. За семь бед один ответ. Коли в воду по колени, так хоть и по шею. Найдем тебе Неонилу Филипповну. Не то что тайком учнет ходить к тебе; век будет с тобой жить, нашей государыней станет! Эх! То-то радость будет! То-то на свободе вина напьюсь!
И Герасим, говоря это, прищелкивал да подпрыгивал, потом, упершись руками в колени, нагнулся и вытянул голову к Капитону, засматривая ему в лицо.
-- Как же это? -- говорил Капитон.
-- Боярин, любишь Неонилу Филипповну?
-- Я ли не люблю ее! В огонь и в воду пойду! Что жену! -- отца родного, душу отдам за нее!
-- Не тужи, не грусти, не кручинься! -- продолжал ключник. -- Твоя будет Неонила Филипповна. Сумели приворожить, сумеем и женить. Все в наших руках! Жена моя недаром ведунья...
-- А муж?
-- Пойдет за Натальей Андреевной.
-- Как! Зелья дать отравного?
-- Не то чтоб зелья отравного, а ведовство. Что ж делать! Грехом спознался с ней, тем же грехом и получишь. А без греха такому делу не быть.
-- Эх, коли грешить, то грешить! Я без нее не жилец на свете. Что хотите творите, лишь бы мне с ней, моей лебедушкой белой, в неразлучности быть. Иссушила меня эта любовь!
-- Вот жена сама, -- сказал Герасим, и вошла жена его, стоявшая за дверьми. -- Она тебе, государь, лучше расскажет.
Жена Герасима бьиа женщина лет тридцати пяти, одетая в синем опашне с медными пуговицами сверху донизу, с длинными, собранными в складки рукавами. Подол опашня был опущен красною полосою, а из-под него выглядывал пестрый подол летника бумажной материи, называемой киндяком, желтого цвета; ноги обуты были в сапоги. На груди у ней было множество крестов, сердечек и ожерельев. Голова была сверх волосника обвита белым повоем, которого концы завязывались под бородою. У ней было жирное лицо с выдувшимися вперед щеками; серые глаза имели в себе что-то особенно неприятное.
-- Ну, Маланья, -- сказал ключник, -- сделаешь так, чтобы Неонила Филипповна стала супружницею нашего государя?
-- Можно, коли боярину угодно, -- сказала Меланья, -- это в наших руках.
-- А с мужем, Мироном Малафеевичем, что станется?
-- Да что станется? -- сказала Маланья. -- Что со всеми нами станется; вдова после него останется, а пойдет за Капитона Михайлыча, за нашего государя.
-- Маланья! Ведь это ты убивство замышляешь?
-- Зачем убивство! Я зелья ему давать не стану; я просто смерть на него нашлю по ветру. Я такое слово знаю, что куда хочу, туда смерть и направлю, и на кого озлюсь, на того ее и нашлю. Мне можно только троче так насылать. За каждый раз с моего века десять лет скотится; положит мне бы судьба шестьдесят лет прожить на свете, так за первый раз мне придется только пятьдесят прожить.
-- Что ж, ты насылала на кого-нибудь прежде смерть? -- спросил Капитон.
-- Насылала, батюшка, один раз, нече греха таить!
-- На кого?
-- Этого уж, твоя милость, не допытывай. Хоть ты мне и боярин, а я того тебе не скажу, хоть ты режь, хоть ты жги меня. А вот коли хочешь возобладать Неонилой Филипповной, так это можно. Я сослужу тебе службу, сама за то десять лет своей жизни утеряю да тебя, мой свет, с дружком обвенчаю.
-- Ах, делай, делай, что хочешь делай! -- сказал Капитон. -- Лишь бы Неонилушка моя была.
-- Сделаю, батюшка; покоен будь, сделаю. И она вышла.
-- Герасим! Дружище мой! -- сказал Капитон. -- Если твоя жена правду говорит, если вы меня жените на Неонилушке -- чем тебя и ее наградить?
-- Мы всем твоей милости довольны, -- сказал Герасим.
-- Волю тебе дать, что ли? Я и без того тебе готов дать: ты и так много послужил. Нет, этого мало; я хочу тебя наградить... чем? Говори.
-- Боярин! Ничего нам от тебя не надо. Мы и сыты, и одеты, и пьяны... Что нашему брату! Живем как у Христа за пазухой. Ничем от тебя, света нашего, кормильца, не обижены. Твоей милости счастье сложить -- это нам всего охотнее.
-- Ну, пошли-ка сына: я хочу поговорить с ним.
-- Как же ты думаешь говорить с ним? Что про мать скажешь?
-- Сперву я было думал ничего не говорить: на то я отец, власть имею, и не смеет он с меня спрашивать; а после раздумал: хуже станет, его раздоришь. Эх, нехорошее дело! Скверное дело! Причинное дело! А, право слово, не думал, не помышлял! Так вот склалось! Воля Божия, видно.
-- Так и говори, боярин, так и говори! Всего бы лучше ласкою спровадить его куда-нибудь, а то как Неонилин муж-дурак умрет, да затеем мы свадьбу, так оно нехорошо.
-- Да, подумаем... вот оно что: надобно сперва приласкать его, а потом пошлю его к своему приятелю в Нижний. А у него дочка есть. Вот мой Оська, того и гляди, там и останется. Лишь бы старый хрен не прятал дочки, чтоб Оська ее увидел.
-- Лучше и придумать ничего нельзя, -- сказал Герасим, -- сын женится и горе позабудет!
После такого домашнего совета Капитон приказал позвать сына.
Осип между тем собирался было с Первуном ночью уехать; но оба увидели, что это трудно, ибо ворота на ключ запираются. Решились лучше переждать еще день, и на третий день, когда будет поминовение по матушке и трапезное учреждение, тогда и махнуть. В это время холоп позвал его к отцу.
Когда Осип из своей повалуши переходил к отцу с холопом, несшим перед ним свечу, то не без ужаса вошел в те сени, где поутру видел мертвую мать. Из этих роковых сеней дверь вела в две разные комнаты: в одной жила его мать, и там совершилось убийство. Дверь была полуотворена; Осип взглянул туда и задрожал. Месть просилась сильнее из сердца наружу. Холоп растворил другие двери и ввел Осипа туда, где Капитон только что беседовал с ключником. Осип вошел бледный, с посинелыми губами, но старался придать себе вид спокойствия и бесстрастия, чтоб отец ничего не мог прочесть на его лице.
-- Здравствуй, Оська, сын мой любезный! -- сказал Капитон и, схватив его, начал целовать в обе щеки.
И казалось Осипу, эти поцелуи походили на прикосновение змеи. Когда он поцеловал отца -- еще отвратительнее показался ему собственный поцелуй.
-- Садись, сынок, садись. Сынок сел.
-- Дай посмотреть на тебя, дитя мое! Девять лет не видались. Расскажи-ка про житье-бытье, как Богу и государю служил. Какие напасти, чай, переносил! Ox, воинское дело, воинское дело! Слава всемилосердному Богу, что не лишил меня на старости лет радости тебя увидеть. Ох, никто как Бог! Ох, Господи помилуй, Господи помилуй!
Осип молчал.
-- Ну, сынок! Видишь, у нас-то, у нас какое горе приключилось! О, великое несчастье! Божие попущение, сынок! Давеча, как ты только приехал, я не мог тебе ничего сказать -- сам знаешь! Такое горе -- и чужие люди кругом... Ты же в беспамятстве, в ярости... что делать! Не виню я тебя. Никто, как Бог; на все Божие попущение! Теперь же все тебе расскажу, дитя мое милое! Ничего от тебя не скрою. Ты, любезный сын мой, мое единое утешение в скорбях!
Он поцеловал его в голову. Осип молчал и глядел вниз.
-- Теперь я тебе всю правду скажу. Хоть кляни меня, сынок. Оно, конечно, Бог свидетель -- не думал, не помышлял -- рукам воли и тут не давал... Ох! Враг силен, заводит и в синем! Двадцать девять лет прожили вместе, душа в душу, по Божьему закону жили; дай Господи всем добрым людям так согласно жить, как мы жили: не бранились, не дрались... а на старости пришлось... Ох, ох! Никто, как Бог! На все Божие попущение! Говорится недаром: хмель. О хмель! К добру не приведет! Известно, в хмелю -- как в бреду: не помнит человек, что речет, что творит. На все Божие попущение! И влас с главы нашей не спадет без воли его! А с чего сталось? Стали мы счеты сводить по хозяйству; покойница сосчитала; я говорю: "Не так!" Она говорит: "Так!" Я говорю: "Не так!" А она на меня: "Ах ты такой-сякой! Что, я разве мало тебе управляла домом! Ты, -- говорит, -- шатаешься всюду, а я одна всему порядок даю, да ты ж меня учить хочешь!.." А нече греха таить, стала покойница прихлебывать, и на тот час была в подпитии. А я, сынок, ух как этого не люблю! Уж давно и многажды журил ее, и из Святого письма уговаривал и призывал священника в чувство приводить, а напоследок она перед образом мне поклялась, что не возьмет вина в рот: "Пусть, -- говорит, -- материнское мое благословение побьет меня, если хоть раз напьюсь!" После всего этого, вижу, опять напилась и бранится. Я сперва лаской ей говорю: "Натальюшка, друг мой! Ты опять за проклятую дьявольскую воду берешься! Как же тебе не стыдно? Клятву свою вспомни, что ты сказала: материнское благословение тебя побьет! Вот оно, погляди!" А она... известно, пьяный человек свечки не поставит, а свалит -- прямо к образу, да и говорит: "Что мне материнское благословение! Я сама себе госпожа, а ты мне не указ!" Тут я не вытерпел и ударил ее, помятуючи, яко мужу подобает жену учити и наставляти. Она же, чем бы покориться мне, прямо с кулаками ко мне; я стал от нее отмахиваться да как-то ненароком зацепил по виску: она, голубушка, тут так и упала! Уж чего-чего мы не делали! Нет, ничего не помогло. Слава создателю, хоть священник успел исповедать и причастить Святых Тайн, по-христиански скончалась. Вот до чего хмель проклятый доводит! Знаю, сынок, знаю, тяжело тебе: приехал через девять лет в родной свой уголок, да матушку застал на столе. Разве оно легко! Да ведь и мне, сынок, она жена законная; двадцать девять лет прожили!..
Капитон закрылся обеими руками и всхлипывал. Ему казалось, что он притворился искусно, но сын получил к нему в эту минуту еще более отвращение, и еще сильнее в сердце его укоренилось желание возмездия за смерть матери, ибо он не видал и тени раскаяния в этом человеке, который назывался его отцом. Осип не противоречил ему и не поддакивал. Осип молчал, повесив голову. Как ни старался Капитон расшевелить его и вызвать по крайней мере хотя бы на какое-нибудь слово, даже неприятное -- нет! Осип стоял бесчувственнее дерева. Не вторил он искренними сердечными слезами притворным слезам убийцы; не прояснилось его лицо и тогда, когда отец уверял его, что за сие невольное прегрешение он всю жизнь будет жить только для ненаглядного сына; наконец Капитон заговорил о необходимости Осипу жениться: Осип и тут молчал. Только тогда, когда Капитон, выведенный из терпенья этой безгласностью, сказал с сердцем: "Да что ж ты стоишь как пень? Говори что-нибудь!" Осип приподнял голову и отрывочно произнес, без всякого чувства:
-- Твоя воля, батюшка!
Отец проводил сына поцелуями и объятиями и возненавидел его вполне. Он бы гораздо менее раздражился, если б сын засыпал его укорами, если б даже поднял на отца руки, чем убивать такою зловещею покорностью. А Осип, пришедши в свою повалушу, еще раз дал волю слезам. Он проплакал до полуночи. Наконец Осип сказал:
-- Теперь я оплакал и тебя, приснопамятная родная матушка, и тебя вместе, батюшка! Я теперь круглый сирота; нет у меня ни роду, ни племени: матушка в сырой могиле, а батюшка на кару пойдет... Не минешь ты ее! От меня не минешь ты ее!
VII
Третий день после погребения был в старину днем погребального торжества. С самой зари во дворе Нехорошевых поднялась суета и беготня; печи его поварней дымились; ключник беспрестанно бегал из одной клети в другую, побрякивая связками ключей; слуги, по его приказанию, сновали в разные стороны, подгоняемые то бранью, то подзатыльниками: одни в медных ендовах выносили из погребов мед и пиво, другие несли к столу в лукошках кубки, чарки, братины, солоницы; на дворе уставляли рядом колоды, а на них накладывали доски, на которых подавался обед крестьянам и нищим. Часов в семь поутру, по нашему счислению времени, зазвонили к обедне. Капитон Михайлович оделся в поношенный кафтан, надел серую шапку и, взяв в одну руку четки, а в другую посох, вышел из горницы и тихо спускался по лестнице; когда он явился на дворе среди суетливой дворни и крестьян, то все кланялись ему в пояс; он отвечал наклонением головы и шел, опустив глаза в землю, испуская вздохи. Пришедши в церковь, он стоял у столба, крестился очень усердно, клал земные поклоны и то поднимал взоры к небу с видом возношения помыслов горе, то опускал их долу с видом задумчивости и грусти.
Его сын стоял у столба на противоположной стороне с каким-то безразличным, равнодушным видом, не плакал, не водил глазами; на лице его нельзя было прочесть ничего. Крестьяне Нехорошева от мала до велика стеклись в церковь, довольные тем, что в этот день не будут работать и притом поедят и попьют за обедом.
По окончании литургии отправлялась панихида на гробе. Капитон Михайлович разливался слезами; сын по-прежнему не плакал и смотрел в сторону, отворотившись от отца, который был для него невыносимо противен в эту минуту. После панихиды все приложились к кутье из ячменных круп с медом, потом понесли в дом кутью в чашке, к краям этой чашки прилеплены были восковые свечи. На дворе Нехорошевых уж были расставлены доски в виде столов, и подле них стояли скамьи, колоды, обрубки, все, на чем только можно было присесть. Уже на столах виднелись большие деревянные солоницы, круглые деревянные ложки, ломти хлеба и большие чугуны с вареными яйцами. Народ, крестясь, занимал места. Между крестьянами явилось множество нищей братии.
Христовы слова "нищии всегда имате" запечатлелись над всею историею России. Казалось, откуда бы взяться такому обилию нищих в стране, такой девственной и малонаселенной? А между тем, где только отправлялось поминовение по усопшем, являлось их чрезвычайное множество. Как вороны на добычу, стекались они на эти грустные пиры. Они были необходимы тогда для общества; подачею милостыни нищим выражалось у русского чувство милосердия и сострадания. Если б не было нищих, благочестивый человек не мог бы утешать своей совести: подать нищему значило проложить себе путь к прощению грехов от Бога. Все обстоятельства тогдашней жизни так слагались, чтобы плодить нищую братию: их плодили и воеводы, и дьяки, и приказчики, и помещики, и ратные люди, и татары. Как набежит ногайская орда из степей да пожжет хлеб на полях, а в селениях избы, жители, успев спастись от татарского аркана в болотах и лесах и очутившись без крова и без хлеба, расходились по Русь просить милостыни. Случалось, у дворянина или сына боярского отбиралось поместье на великого государя за то, что он убегал или прятался от царской службы: такой бывший помещик просил милостыни. Работать ему было неприлично; в лохмотьях, возбуждавших сострадание, таскался он из села в село, из города в город и восклицал под окнами: "Дайте бедному дворянину кусок хлеба, Христа ради!" Напрасно было бы, если б добрые люди взяли его к себе, обули или одели; он сейчас пропьет свою одежду или обувь и уйдет из душного дома на улицу да на дорогу: надо же залить зеленым вином горе жизни! А одежду дареную пропить -- чистый расчет: в хорошем платье просить -- не дадут; лохмотья лучше располагают нищедателей к щедротам. А жить в чужом угле -- о, как тяжело! Чужой хлеб без труда горек; шатаясь под окнами, человек чувствует себя свободным; тут есть и труд: придется и ноги помять, и от собак убегать, и зною и холоду натерпеться -- вот оно и кажется, что хлеб трудовой!
К Нехорошевым на поминки собралось мало слепых, хромых, безногих: такие не шли пропитывать себя нищенским подвиго-положничеством; нищие, собравшиеся туда, были люди здоровые, всякого возраста и обоего пола. Когда хозяин, Осип, священники и причет проходили из церкви в дом с кутьею, нищая братия подняла нестройный вой и плач, смешение всевозможнейших звуков. Иные просили милостыни, затягивая самым плачевным напевом: "Побейте меня, да покормите! Руки-ноги поломайте, да милостыньки христовой подайте!" Женщины заводили всеми родами пискливых дискантов; в их пении нельзя было разобрать ни одного слова; а так называемые божии старцы, полунищие, полумонахи, обрекавшие себя, как они говорили, на странническое житие, не просили, а пели нравоучиельные стихи о кратковременности человеческой жизни и о превосходстве монастырского жития пред мирским. С нищими садились за столы и крестьяне, считая приличным почаще вздыхать и говорить: "Царство Небесное! Царство Небесное!" Среди этой толпы в серых зипунах и кафтанах сновала пестрая толпа челяди, заведовавшей учреждением трапезы.
Священники с хозяевами и гостьми дворянского происхождения вошли в столовую. Там, в просторной избе, назначенной исключительно для трапезы, поставлены были два стола, углом один к другому, покрытые узкими скатертями, а на них стояли серебряные солоницы на ножках, с рукоятками, уксусницы, перечницы и лежали большие ломти черного хлеба; ни тарелок, ни салфеток не было. В углу перед образами теплились лампады и горели свечи. Прямо против столов стоял поставец в три полки кругом, уставленный посудою -- кубками, достаканами, братинами, ковшами, мисами, -- так, что внизу были более массивные, а наверху мелкие. Входя в столовую избу, надобно было пройти через просторные сени, где стояли широкие медные ендовы с носками и с крышками, кувшины с раздутыми боками и с узкими и длинными горлышками, а на столе лежали кучами ложки, ножи и вилки. Почетное место было под образами; его занимал священник; по правую руку садился хозяин, по левую сел Осип, а от них рядами садились гости, которых было всего четырнадцать человек, одни мужчины. Женщины обедали наверху, в избе, под учреждением священниковой жены, занимавшей должность хозяйки. Причетники не садились за стол: им подавали в сенях, ибо они вместе с несколькими охотниками должны были в сенях петь "яко по суху пешешествова Израиль", а между прочим прикладывались и к вину.
Подали пироги с рыбой; потом подали в мисах с разложистыми краями горячую уху красного цвета, пропитанную шафраном и перцем, с толчениками или галушками, сделанными из тертой рыбы; при каждой миске было положено по две ложки; двое ели из одной миски. Когда поели уху с пирогами, поставили гостям тарелки: впрочем, не наблюдали, чтоб перед каждым непременно была особая тарелка, а ставили как придется; так перед одним стояла особая тарелка, у других -- перед двумя. Мисы с остатками ухи принимали только тогда, когда нужно было место для другой посуды. За ухой следовал рыбный каравай -- тельное с разными пряностями, запеченное в духовой печи и обильно облитое ореховым маслом. Потом несли жареную рыбу на двух больших круглых блюдах с широким ободом, который был украшен выпуклостями и впадинами, чередовавшимися между собою. Двое слуг несли одно блюдо, держа его за приделанные к краям кольца: так следовало по приличию. Блюдо ставили прежде перед дворецким в сенях, который разрезал лежавшую на нем рыбу, клал на нем несколько двузубых вилок, и тогда холопы, называемые, по поводу услужения за столом, стряпчими, несли его перед гостей. Гости ели руками, обтирая их о собственные платки, лежавшие у кого в шапке, а у кого в зепи (кармане); вилки же служили больше для помощи рукам, да и самих вилок положено было меньше, чем сколько было всех обедавших. Очищая рыбу от костей, гости бросали их на тарелки, где были остатки тельного. За жареною рыбою следовали леваши и оладьи, облитые жидким медом; потом клали на столе большие калачи пшеничной муки, но не излишней белизны, ставили в оловянных складнях медовые соты и приносили ножи. Каждый из гостей отламывал себе кусок калача и ножом накладывал на него кусок медового сота. Потом принесли в больших мисах взвар с сушеными вишнями, яблоками, малиною и, наконец, в серебряных братинах кутью. Вся посуда, исключая братин, была оловянная. Между кушаньями беспрестанно подавались напитки. Ключник Герасим ставил перед гостьми высокие серебряные стопы и наливал в них домашнего пива: после жареного приносил кубки разной фигуры с затейливыми узорами и наливал их наливкою; а когда подали взвар и кутью, то принесли в братинах малинового меда и расставили перед гостьми ковши той формы, какую можно видеть теперь в церквях. Священник, обратясь к образам, запел "Зряще мя безгласна". Капитон опустил глаза. Сын, сидевший до сих пор угрюмо, воспользовался общим обращением к образам и ушел. Отец не обратил на него внимания. Пропевши песнь, выпили мед и сели есть варенные в патоке яблоки, и ключник наливал в кубки другого сорта наливку. Беседа стала оживляться, и священник рассказывал, как человеческая душа после разлуки с телом скитается по мытарствам, какие приключения терпит, как ангелы с бесами спорят за нее, как кладут на весы добрые и злые дела покойника, как перетягивают злые и как спасают человека от конечной отправки в ад церковные приносы и подаяния. Мало-помалу от небесных предметов разговор стал сходить за плачевную земную юдоль, и священник заметил, что живой думает о живом и что Капитону Михайловичу еще есть надежда вступить во второй брак, а добрым людям погулять на его свадьбе.
Между тем женщины, пировавшие в избе, подняли такой разговор, что слышно было в столовую, хотя нельзя было разобрать, что они говорили; да и сами одна другую не разбирали, потому что говорили все разом. На дворе нищие жалобным тоном затягивали духовные стихи; другие, развеселясь, насвистывали более веселые напевы, оглядываясь по сторонам, чтобы кто-нибудь не ругнул их за это, весь этот шум сливался с грустными ударами колокола под рукой звонаря, которому приносили яства и питие к низенькой деревянной колокольнице.
Не ранее как часа через два гости стали расходиться. Капитон ушел в свою избу, холопы стали убирать посуду, а потом, в свою очередь, принялись поминать покойницу, хотя и во время обеда не забывали себя до того, что к концу его некоторые уже не могли прямо ходить. Таким образом, им некогда было заметить, где был Осип. Наконец Герасим, оставшийся трезвее других, спросил о нем и узнал от конюхов, что Первун оседлал двух коней, привязал к седлам дорожные узлы, и молодой государь уехал с ним вместе через задние ворота и поскакал по дороге в Саранск. Так как они государских дел не знатны, так им и в голову не пришло сказать об этом.
Ключник покачал головой, смекнув, что тут что-то не ладно, и отправился донести Капитану Михайловичу.
VIII
Осип с Первуном бежали рысью, не останавливаясь и не заговаривая один с другим. Осип не нарушил молчание даже и тогда, когда перед ним вместо одной дороги явилось две в разные стороны. Не спросивши своего слугу, знавшего местность так же плохо, как и он, Осип по инстинкту повернул влево и не ошибся: то была большая саранская дорога.
Пустынная местность вокруг показывала скудость населения около этой дороги; не видно было нив, ни скошенных полей; высокие стебли степной травы, отжившей свое летнее существование, торчали, наклонившись друг на друга, и лежали, переплетаясь между собою и представляя грустный вид наступающей осени. По обеим сторонам синели гряды лесов и принимали иногда зеленый отлив, когда дорога подходила к ним ближе. Такая пустота, однако, не доказывала, чтоб в этом крае не было селений: тогда не любили селиться около больших дорог; напротив, выбирали места поуединеннее, закрытые лесами; соседство с большими дорогами представляло гораздо больше неудобств, чем выгод. И татары скорее могли напасть на население, и ратные государевы люди, следуя по большой дороге, зашедши в село, могли чинить себе угодное, а ратный государев человек был большой охотник и до крестьянских женок, и до крестьянских клетей. Даже купеческие обозы мало приносили пользы жителям больших дорог: наедет обоз, лошадей покормят, сами поедят, попьют да не заплативши и уедут или дадут, что им вздумается из милости; а в деревне мало людей, чтоб сладить с ними. Царские гонцы, дети боярские и стрельцы, ездившие с разными отписками и грамотами, отрывали людей от работы, брали подвод вдвое, чем сколько у них написано в подорожной, приглашали с собой купцов, взяв с них денег, а крестьян заставляли везти, да вдобавок, чтоб показать свое достоинство, хозяину зубы разбивали, ради потехи посуду в доме били и портили. Тогда всякий, кто состоял на службе и имел право назваться царским холопом, хоть бы он был не более как кузнец или плотник в городе, подымал кверху нос перед сиротой государевым, как называли себя посадские и крестьяне. По этим-то причинам большие дороги были очень пустынны; иногда проезжий проедет верст семьдесят, не встречая ничего, кроме зверя прыскучего, да птицы перелетной, да своего брата проезжего. Только выселенные по царскому указу на ямы ямщики жили верстах в пятидесяти и далее ям от яма, жалуясь на свою судьбу, и нередко убегали с места своего поселения.
Наши путники въехали в лес; тут не раз приходилось их лошадям спотыкаться о пеньки и головам всадников испытывать удары от нагнувшихся древесных ветвей. Тут первый раз встретились с ними люди; то были двое всадников в зеленых кафтанах, с саблями при боках и с пистолетами за поясами. Осип с Первуном машинально, по привычке, приложили руки к своим пистолетам, чтоб показать незнакомцам, что с ними шутить нельзя; то же сделали незнакомцы. Таковы были дорожные обычаи. Разъехавшись мирно, незнакомцы сказали: "Бог на помочь, добрые люди!", а Осип с Первуном отвечали: "Дай Боже благополучно!" Скоро после того наши путники выехали из лесу и увидели перед собою город Саранск.
Прежде всего заблистала перед ними глава соборной церкви, покрытая яркой белой жестью; по ней играли лучи солнца, склонявшегося к западу. Извилистый лабиринт деревянных укреплений, называемых надолбами, окружал посад, раскинутый вокруг города, так что с одной стороны строений в нем было больше, чем с других, а с противоположной -- той, откуда ехали наши путники, река Иква протекала возле стен самого города.
Городская деревянная стена шла неправильными линиями и то высовывалась вперед выступами, истыканными узкими отверстиями для стрельбы в два этажа, то уходила внутрь выемками; там и сям возвышались башни, не похожие одна на другую; направо подымала высокую остроконечную вершину башня, называемая наугольная крымская, стоявшая на большом углу стены, уходившем на запад в поле, далее, из-за зданий в средине города виднелись разнохарактерные верхи башен, стоявших по той части стены, которая шла вдоль Иквы; на сторонах, окружавших посад, стояли одна от другой в разных расстояниях башни: одна из них, называемая Троицкою, было четвероугольное здание с претензией бежать вверх и с приплюснутой кровлею, как будто бы кто сверху ударил ее по голове и сказал: "Куда ты? Стой!" Ее звали в просторечии Наседкою. Другая верхоглядничала над всею стеною своими тремя крышами, каждая сверх другой; в ней виднелись широкие ворота; по направлению от нее шли три глухих башни круглого вида, за ними широкая невысокая башня с воротами, а за нею выступ без кровли с зубцами, называемый городком, сажен на двадцать выдавшийся вперед. Как бы взамен такого смелого выхода, стена потом уходила назад и, снова выдаваясь на прежнюю линию, упиралась в высокую и тонкую наугольную башню, которую называли Боярыней. Вся стена была покрыта высокой кровлей; в некоторых местах самая стена была выше, в других ниже; на выступах и башнях были особые кровли: поэтому издали казалось, как будто десяток разных городов нагроможден вместе. Стены города были черного цвета, во многих местах поросших мхом и травою. Здания всредине виднелись сплошною массою деревянных черных кровель, между которыми инде белели полосы березовой коры, которою тогда устилались крыши; несколько церквей возвышали свои главы над зданиями; иные, как и на соборе, были покрыты жестью, другие зеленою черепицею. Самих церковных зданий нельзя было видеть за городскими стенами; нигде не показывалось ничего каменного, ничего беленого. Окружавшие посад надолбы состояли из столбов, поставленных вертикально и тесно один к другому в два ряда, с перекладинами поверху, и таким образом образовывали коридоры; они примыкали к самому городу у реки Иквы и, протянувшись в прямом направлении как бы продолжением городской стены, заворачивались и разветвлялись в разные стороны, и таким образом составляли переплетенную сеть укреплений, то упираясь друг в друга своими частями, то пуская от себя новые отрасли, то расширяясь в полукруги, то сжимаясь в углы. Когда путешественники подъехали к ним, то уперлись в их стены; проезда не было: они должны были поворотить вправо и в другой раз наткнулись на стену; тогда надобно было ехать влево между двумя стенами, по коридору, и еще раз взять вправо, чтобы въехать в спускные ворота. Очутившись на посаде, Осип с Первуном поехали по улице. По обеим сторонам ее шли волнистые ряды крыш, на которых кое-где торчали вышки и чердаки с большими окнами; низенькие дымные трубы из небеленого кирпича казались птичьими гнездами. Дворы вообще были малы по улице и вытягивались в боковую линию; иные огоражились плетнем или забором, в средине которого делались крытые ворота. Домашняя постройка стояла внутри дворов, но в других домах выходили наружу и ворота были обок их, примыкая одним краем к дому, другим к двухэтажной клети или амбару с лавкой. Дворы стояли не на одной линии по улице: одни выдавались вперед, другие уходили назад. Такой способ построек скрадывал улицу; она делалась то уже, то шире; едучи по ней, казалось, что она впереди скоро кончается, и от нее уже пойдет другая, а в самом деле шла все одна и та же. Низенькие курные избы стояли рядом с двухэтажными домами, очень узкими, с тремя и часто с двумя окнами на одном фасаде вверху; в поклетах часто не было вовсе окон: это показывало, что они назначались для кладовых. Когда путники доехали до переулков, то увидели образа, стоявшие на столбах: следовало остановиться и перекреститься. Едучи таким образом по улице, путники наши доехали до площадки, где стояли рядом две церкви без дворов, обе низкие, деревянные; одна была с прорезною башенкою над крыльцом, и в этой башенке висели колокола; около другой за троечастным алтарем стоял навес с колоколами. Обе церкви были покрыты дранью: главы были жестяные с крестом, поставленным на луне.
Сдержавши лошадей и сделавши несколько крестных знамений перед обеими церквами, Осип и Первун проехали еще несколько сажен по улице и достигли рва, окружавшего городскую стену. Глубиною этот ров был сажен до четырех и наполнен грязью от воды, проведенной туда из Иквы и высохшей во время лета; всредине рва вбиты были заостренные колья густым рядом, который назывался честик. Через ров вел мост без перил, очень некрепко сколоченный, так что когда въезжали на него, то лошади беспрестанно попадали ногами в расселины. Снявши шапки и помолившись перед образом, висевшим на воротах, путники въехали в город. Они должны были проехать по улице из дворов, из которых в одних жили служилые люди, другие были осадные, построенные разными помещиками Саранского уезда на случай осады, чтобы спрятаться в них с семействами, когда будет угрожать неприятельское нашествие. В обыкновенное время в них жили дворники. Таким образом проехавши между дворами, путники приехали на площадь. Тут стоял деревянный собор, недалеко от него две другие деревянные церкви; на правой стороне была приказная изба, длинное одноэтажное строение, разделявшееся на две половины, с проходными сеньми; близ нее воеводский двор, огражденный тыном; позади был врытый в землю каменный погреб с государевым зельем1 и свинцом -- единственная каменная постройка во всем Саранске. Вправо от воеводского двора стояли два двухэтажных деревянных амбара; в одном хранилось оружие, в другом -- хлебные запасы. Прямо против воеводского двора, подле собора, был гостиный двор с лавками, но в нем не торговали, исключая годичной ярмарки; зато туда купцы могли сносить товары из посада, если б оказалось опасно оставаться им на обычном месте.
У Нехорошевых был свой осадный двор, но Осип не поехал туда, чтоб не встретиться с отцом, который там остановится, когда воевода призовет его к ответу. Первун вспомнил, что тут есть добрый человек, новокрещен Мордвин-пушкарь, женатый на сестре той самой Ганки, которая покойной матери Осипа передавала вести. Недолго было искать его. Случилось, проходил служилый человек; Первун спросил у него, где живет Мордвин-пушкарь. "Я сам тот и есть", -- сказал Мордвин. Осип с Первуном повернули к нему на двор, стоявший на одном из концов площади. С дружелюбными поклонами Мордвин ввел гостей в избу, которая у него называлась чистою или светлицею и которая в самом деле была черна и грязна и слабо освещалась двумя маленькими окнами. Тут Первун принялся рассказывать Мордвину, зачем они приехали. Вскоре пристала к разговору и хозяйка и, узнавши про сестру, начала охать. Осип громко сказал:
-- Есть правда у Бога и у царя! Не бойся за свою сестру; служила моей матушке-покойнице, мне пусть немного послужит: награжу!
-- Ах, родимый мой! -- говорила хозяйка. -- У меня-то всей родни на белом свете, что сестра. Две нас было у батюшки; батюшка служил у дядюшки твоего верою и правдою и с ним в походе бывал. Дядюшка твой Петр Михайлыч меня и замуж выдавал. Мы все помним его добро. Как же нам теперь сестру-то вызволить. Они съедят ее живую.
-- Сестра твоя пусть правду говорит, -- сказал Осип. -- Мы дело обделаем; надобно идти к воеводе да челобитную подавать.
-- Воевода-то наш сам не при себе, -- сказал Мордвин, -- такая тревога, такой переполох, что Боже упаси!
-- Что такое? -- спросил с удивлением Осип.
-- Ты, боярин, нешто, едучии з похода, не слыхал, что делается на Волге?
-- Казаки пошаливают, что ли? -- спросил Осип. -- На Хвалынское море пошли, на перского шаха?
-- Кой тебе на Хвалынское море! -- сказал Мордвин. -- Астрахань-город взяли, воеводу убили, приказных людей извели... Служилые к ворам пристали, над христианами всякое бесчинство учиняют и теперь уж по Волге идут вверх. Проявился у них какой-то батюшка Степан Тимофеевич, что, говорят, его ни пуля не берет, ни сабля: таково слово знает! И с ним будто бы патриарх Никон, что старшой надо всеми попами был, а царь его сместил; да бают, с ним же еще и царевич Алексей Алексеевич. Идет будто бы на бояр, в Москву, и обещает людям льготные годы, что уж теперь, говорит, все люди будут равные, а не будет того, что вот теперь один боярин, и ему боярская честь, а другой крестьянин али посадский, а будут все заодно, как у казаков на Дону. Рассылают своих пособников, грамоты исписали да им отдали, чтоб носили да людям читали; а в грамотах, слышь, прописано, чтоб все люди принимали царевича да батюшку Степана Тимофеевича, чтоб народ православный сбирался кто с чем может: кто с саблею, кто с ручницею, а кто хоть и с дубинкою, да вставал на лиходеев. Анадысь на посад пришли три человека и стали у посадского человека Вавилки Хлебосолова и стали брехать: "Пристаньте, -- говорят, -- вы, посадские, к нам; когда мы к вам придем, зажгите город, побейте воеводу и приказных всех, а животы их и всю царскую казну себе поровну разделите; а где, -- говорят, -- нашего слова не послушают и батюшки Степана Тимофеевича приказу делать не станут, тому городу несдобровать: батюшка и царевич велят всех побить". Вавила же не будь прост, поди да и скажи воеводе: не побоялся, что они ему беду сулили, коли к ним не пристанет. Воевода отобрал нас, служилых, да к Вавиле. Тут на беду нам сталось, завидели воры, что идут люди, да бежать; мы за ними; двое завернули за угол, да и были таковы; третьего наш молодец по ноге стрельнул; поймали; а тех искали, искали, бегали, бегали по всему посаду, и конные поскакали за надолбы -- нет тебе! словно в воду канули. И по дворам искали... нет да и нет! Воевода так и думает, что свои воры посадские прихоронили. Ругался беда как! "Такие-сякие, -- говорит, -- врагоугодники, клятвопреступники, царю хотите изменить!" Стал брать в застенки да пытать огнем, да животы отбирают у них приказные люди. А Вавила и сам не рад, что сказал: на другую же ночь у него сенница загорелась; так вот невесть с чего огнем и взялась, и весь двор сгорел, а сам с семьею мало жив выскочил. Посадские на нас все злятся, что мы в их дворах обыск чинили.
-- Давно это у вас?
-- Да вот третий день всего. Идет большой переполох. А тут из Москвы указ пришел воеводе, чтобы жить с большим береженьем: чают, воры придут; дворян и детей боярских, бают, в осаду будут звать; а того, что поймали, завтра смерти предадут за посадом.
-- Враг лукавый смуту чинит, -- сказал Осип, -- царю белому супротивное хочет сотворить. Сила крестная с нами и милость святых чудотворцев заступников! Есть у царя верные люди, покорят они под нозе его воровство и измену.
Ночь наступила, и Осип расположился на лавке, подостлавши под себя свою епанчу и кафтан, а Первун на холодной печи. Отходя ко сну, Осип усердно помолился и окрестил кругом свое странническое ложе, чтоб отдалить дьявола и слуг его.
IX
На другой день, с солнечным восходом, с Осипом сидел за столом площадной дьячок Еремейка, известный в Саранске и его окрестностях писатель челобитных и всякого письменного дела. Этот класс людей был тогда в большом ходу: народ в те времена был безграмотный, и кому только нужно было написать что-нибудь, тот обращался к одному из таких грамотеев. Осип хотя и знал грамоте, да писал нетвердо, и к тому же не знал всех тех приказных приемов, которые требовались в деловых бумагах, что с начала, что с конца поставить, как дело изложить, как царя-государя разжалобить. Дьячок Еремейка был человек лет около сорока, лысый, с клочковатой бородой и с рябоватым, вечно пьяным лицом; одевался в зеленый кафтан и носил дырявые сапоги. Когда его призывали писать челобитную, то всегда, кроме калыма, как называл он плату за свой труд, ставили перед ним жбан зелена вина: без того у него в голове мысли путались и не выливались на продолговатый свиток. Еремейка был большой искусник на все руки и притом олицетворенное беспристрастие: он писывал челобитную и истцу, и ответчику, научал обе стороны друг против друга; нередко, настроивши их, передавал той и другой стороне планы, им же для них составленные. По этому поводу борода его беспрестанно теряла волосы, а на лице часто показывались синяки. Еремейка все терпел и шел своей дорогой; он сочинял посадским друг на друга ябеды и поджигал их идти жаловаться одних на других воеводе, и за это воеводы не только терпели его, но еще и любили, потому что он им хлеб доставлял. Только иногда сердились на него приказные люди, потому что вместо него сами бы могли написать ябеду; но Еремейка и с этой стороны умел улаживать дело, чтоб всем было хорошо: Еремейка челобитную напишет так, чтоб дело как можно лучше заплелось; воевода примет да передаст в приказную избу, а там уж приказные справки наводят и в законы смотрят. Так перебивался Еремейка и удивлял всех своим пером; особенно женщины с чувствительным сердцем не могли удержаться от слез, слушая его челобитные, хотя дело для них было постороннее. Осип не расплакался от красноречия Еремейки, потому что в его душе было много такого горя, которого не мог выразить никакой Еремейка. Еремейка знал, что челобитная против уложения, но не сказал этого Осипу, чтоб взять с него награждение. Заплатив писателю, Осип свернул челобитную в трубку и отправился к воеводе. Когда Осип шел в его двор, то на площади увидел толпу народа и, вспомнив, что ему рассказывал Мордвин, догадался, что готовятся казнить преступника.
Воеводская изба состояла из двух половин, разделенных теплыми сеньми; в одной жил воевода, принимал посетителей и отправлял свои служебные дела, а в другой помещалось его семейство; обок этого дома стояла одноэтажная поварня с пристроенною к ней просторною людскою избою; позади дома, на три стороны, построены были баня, конюшня, сарай, сенница и две клети. Этот двор со всеми в нем зданиями был казенный, назначенный для воеводы от правительства. Так как воеводы редко бывали более двух лет сряду на одном месте, то и не заводились большим хозяйством. Воеводы вели жизнь почти кочевую: два года в Саранске, третий в Тотьме, а то где-нибудь и в далекой Сибири. Случалось даже, что воеводы, отправляясь на воеводство, не брали с собой семейств, зная, что им недолго придется пробыть на данном посту. В Саранске воеводою был тогда дворянин Перфил Матвеевич Дрекалов и уже пребывал тут третий год.
Осип взошел по лестнице в сени, тут холоп остановил его и спросил, что ему надобно. Осипу следовало дать холопу несколько денег, и тот велел ему подождать в сенях, а сам пошел доложить воеводе. Войдя по приглашению слуги в горницу, прежде всего Осип помолился образам, потом поклонился в пояс воеводе, стоявшему с величественным видом и с ласковой улыбкою.
-- Пришел бить челом царю-государю! -- сказал Осип. -- Не побрезгуй, воевода милостивец, моим приношением: изволь принять; чем богат, тем и поминаю. Человек я служилый, долго с врагом в чужих землях воевал, кровью себе купил пистолет турецкий, отделанный серебром, у ляхов взял на битве.
Он подал ему пистолет. Воевода, принявши его, взял Осипа за плечи и посадил на почетном месте под образами и сказал:
-- У меня такой обычай: прежде гостя посадить да накормить и напоить, а там уже расспросить и дело для него сделать. Таврило! -- крикнул он на холопа. -- Подай сюда настойки да пирогов. У меня, господин, настойка отменная, а пироги сама хозяйка пекла, большая ведунья в этом деле. Вот ты говоришь, что с ляхами в чужой земле бился; а у нас здесь туча сбирается, придется, быть может, и нам кровь пролить и животы положить за святую церковь и за царя-государя. Воры, клятвопреступники, богоотступники, церкви святой обругатели, царского величества насильники идут по Волге вверх и грозят нас всех побить и всякую власть и начальство искоренить! Глупый черный народ волнуют и мутят, дома зажигают, чтоб людей в страх привести. Большая беда над всеми нами складывается. А тут из Москвы пишут к нам, чтоб мы, воеводы, того смотрели, чтоб воры к нам не пришли и дурна не учили, а в других городах служилых и воевод насмерть побили! Ох, тяжкие пришли времена!.. У нас в Саранске есть юродивый; говорит, что это так делается перед страшным судом: и точно, государь, видно, что недалеко свету преставление. Из всего видно: стали люди строптивы, властям непокорны, к церкви святой неприлежны, суемудренны, своевольны, родителям непослушны... Уж и знамения на небеси являлись: видели люди огненный меч, на полуденную страну обращенный. Ох-ох-ох! Господь указует нам, нашего спасения хочет, а мы-то, мы нечувственные, не думаем покаяться!
-- Что же, воевода, Бог милостив, -- сказал Осип, -- посетит нас бедой и пожалует. Есть у царя верные слуги, с поляками и татарами бились, царство наше Богом свыше возлюбленно. Станем ли бояться воров -- донских казачишек? На них послать детей боярских да стрельцов; мы с Божиею помощью и разобьем их, и связанных разбойников приведем.
-- Эх, молод ты, государь, -- сказал воевода, -- хоть и бывалый! Оно правда, в Польше у вас, может быть, врагов было и более, да враг-то не таков: там люди, а тут... тут вражья сила нечистая! -- произнес воевода шепотом. -- Этот Стенька Разин чародей, лукавому душу свою запродал; его ни пуля, ни сабля не берет. Были примеры: в Царицыне, говорят, стреляли по нем, а порох вон из пушки запалом выходил; а он, богоотступник, по воздуху летает и по воде ходит, как по земле. Вот он что!
-- Против адской силы крест животворящ -- оружие непобедимое! -- сказал Осип.
Между тем поставили водку, серебряные чарки и пироги на оловянной мисе. Осип выпил чарку водки и похвалил ее. Закусивши пирога, он поклонился хозяину, а хозяин поклонился гостю и налил еще водки. Гость отказывался, хозяин кланялся, просил и принуждал его пить. Наконец воевода сел и сказал:
-- Ну, вот теперь после хлеба-соли можно и об деле поговорить. С чем добрым пожаловал к нам?
-- То-то и беда, что не с добрым, а с худым...
-- К нам, начальным людям, все только с худым и ездят, -- сказал воевода, и Осип стал рассказывать свое дело. Но едва воевода услышал, что перед ним сын Капитона Михайловича, развернул руки и вскричал:
-- Капитона Михайловича! Моего кормильца и благодетеля сын! Вот оно что!.. Эка радость! Ну, не знал я, с кем говорю. Дай же я тебя к сердцу прижму да поцелую! Прошу меня любить и жаловать. Мы с твоим отцом как с родным братом живем; благодетель не брезгует мной, не оставляет меня: и мучицы привезет, и меду, и мяса соленого... Первый помещик на целый уезд. Вот, небось, радость батюшке, сынка дождался, а то давно не видал, чай, лет десять без малого был на царской службе.
Плохо было Осипу слышать такие речи перед тем, когда он готовился сказать об отце своем вовсе не такие добрые вести, каких ожидал воевода.
Скрепивши сердце, он промолчал на возгласы будущего своего судьи и потом, подав челобитную, прибавил:
-- Давеча ты сказал, что к тебе все с худым ездят; а уже, верно, такого худого еще тебе не приносили, как я. Прочитай, государь, и узнаешь. Я пришел к тебе просить царского суда на своего отца.
Воевода выпучил глаза и, обмеряв Осипа с ног до головы, покачал головой.
-- Суда на отца! Вот оно что!.. Говорит правду юродивый, что Суд Божий скоро придет и дети начнут подымать на родителей руки. Ох-ох-ох!
И, развернув челобитную, он начал читать вполголоса, пожимая плечами, и по окончании чтения сказал:
-- Эка причта-то! Господи Боже! Господи Боже! Экое вражеское попущение!.. Ты здесь пишешь, якобы отец твой был в блудном сожитии с чужой женой? Поди ты! Ты сам видел, говоришь, боевые знаки на голове у твоей матери?
-- Видел, и другие видели: люди то же скажут.
-- Люди скажут!.. Что люди! Люди воры, люди дурное думают, как бы государей обокрасть, да очернить, да всяческое лихо учинить. У людей теперь заячьи уши: Стеньки Разина, собаки, дожидаются! Господи Боже, Господи Боже!.. Наше дело судебное: царю присягали судить правду и по евангельской заповеди, другу не дружить, недругу зла напрасно не творить. Пошлю розыск сделать: у меня на челобитной справа не остановится. Гаврила! Пошли ко мне Тюлюбаева.
-- Эх, вот право хлопоты какие! -- продолжал воевода, не глядя на Осипа. -- Вот хоть бы это дело: совсем не мое, а губного старосты; а его не поставили тут... теперь губные дела и делаешь. Прощай. Сын боярский Тюлюбаев поедет розыск сделать, а ты понаведаешься в приказной избе; там тебе скажут, когда приходить ко мне!
Он холодно расстался с Осипом и даже не провел его до дверей.
На площади, куда вошел Осип, толпа умножилась. Приказные беспрестанно бегали в приказную избу и выбегали из нее. Как ни разрывалось Осипово сердце, но он невольно занялся предстоящей казнью и решился посмотреть на нее.
Тюрьма, где содержались преступники, была под губной избой, которая стояла близ городской стены и, за неимением особого старосты, была пуста. Нижний этаж, или подклет, составлявший тюрьму, был врыт в землю; маленькие отверстия, сквозь которые едва можно было просунуть кулак, освещали ее. Можно себе представить всю отвратительную внутренность этого помещения, сырого и темного, где преступники сидели в темноте, прикованные к колодам, и выводились раз в неделю, в кандалах, просить подаяния; тогда их водили по посаду к рынку, и они жалобными причитаниями должны были выпрашивать себе хлеб. Сторожа делили выпрошенные куски между ними в продолжение недели; а если что-нибудь подавали им получше или давали деньги, то сторожа прибирали это себе. В одном погребе сидели и мужчины, и женщины; некоторые в таком месте живали лет по десять и свыкались со своим положением.
Постояв несколько минут между народом, Осип увидел, как воевода вышел в праздничном платье, весь пестрый с ног до головы: сапоги зеленые, из-под кафтана выглядывали полосатые штаны, цветов синего, красного и желтого, из материи, называемой дорогами, кафтан яркого красного цвета с синими полосками около разрезов; около шеи был стоячий воротник, усаженный жемчугом; на голове желтый колпак с жемчужными пуговицами. В руке у него была большая трость с набалдашником. Когда он вышел, стрельцы побежали к тюрьме и вывели оттуда в лохмотьях мужчину лет около тридцати, с черной бородою, хромавшего от полученной в ногу пули и со следами страдания пыток на лице. Железные кандалы у него были на руках и на ногах. Его привели к воеводе. Между тем явился священник.
-- Хочешь исповедоваться и причаститься? -- спросил воевода.
-- Хочу! -- сказал твердым голосом преступник. Его повели в приказную избу; за ним пошел священник.
Около воеводы собралось несколько городовых детей боярских. Осипу не слышно было, что говорил им воевода, указывая иногда на городские стены, но можно было догадаться, что дело идет о предостережениях по случаю ожидаемого прихода воровских людей. Священник вышел из избы скорее, чем можно было ожидать.
-- Это такой беззаконник, -- сказал он, -- какого еще свет не видывал! Точно татарин некрещеный; в Петров пост мясо ел! Не хочу его исповедовать, не токмо что причащать. Пусть идет во ад, ко отцу своему сатане, во огнь вечный!
-- Ну, ведите его! Туда и дорога! -- сказал воевода. Священник удалился прочь. Преступника в оковах повели прямо к проездным воротам, на посад; за ним шел палач с веревкой в руках. Служилые для эффекта ударили в тулумбасы и затрубили на трубах.
Идя вслед за шествием, Осип очутился на пасадском рынке. На площади стояли деревянные лавки рядами, так что образовывали между собою улицы. Каждый ряд носил свое назначение, ибо в каждом торговали своего рода товаром. В одном виднелись колеса, ободья, дуги, скамьи, ложки; в другом -- топоры, пилы, лемеши, гвозди, крюки, чугуны, жбаны и разного рода железные снасти; в третьем -- седла, узды, шлеи, хомуты; в четвертом -- соль, крупа; в пятом -- овес, сено, отруби; в шестом -- посуда и т.д. Ряды были невелики: лавки в три и четыре. Между рядами стояли ночвы1 с ягодами, скамьи с мясом, сидели на голой земле молочницы с кувшинами и мисами, где были творог и сметана. Дошедши до церкви, стоявшей посреди площади, все остановились и стали креститься. То же повторилось через несколько саженей снова, когда встретили еще две церкви, стоявшие одна возле другой. Таким образом дошли до края посада: там недалеко от надолб поставлена была виселица.
-- Православные христиане! -- сказал преступник, когда, сняв кандалы, подвели его к виселице. -- Дайте Христа ради чарочку винца выпить! Веселее и охотнее будет на тот свет идти, Христа ради дайте! В горле пересохло... промочишь, так веревка плотнее приляжет к шее!
Благочестивые люди с омерзением услышали такие слова, но другим понравилась эта выходка. Сейчас побежали в кабак, стоявший неподалеку от виселицы.
Воевода не стал мешать. Преступник схватил судорожно чарку и закричал громко:
-- Много лет здравствовать нашему батюшке Степану Тимофеевичу!
-- Не давать! -- закричал воевода.
-- Как бы не так! -- сказал преступник и залпом выпил водку и бросил чарку. -- Теперь вешайте меня! -- продолжал он и прибавил крепкое слово. -- Придет, придет наш батюшка, рассчитается он за меня, верного сынка своего!
Палач не дал ему говорить более и, накинув петлю, встащил его на воздух, а противоположный конец веревки обмотал около столба.
-- Ну, смотрите ж вы у меня, -- сказал воевода, обратившись к народу, -- вот точно так пропадет собачьей смертью всякий из вас, кто станет ворам приятствовать. Я знаю, меж вами есть изменники, да я вас скоро выведу, с корнем выведу! Слышите вы это? Кто-нибудь только подумай на измену, по глазам увижу и заплечному мастеру отдам!
После такого нравоучения воевода с служилыми ушел в город. Народ стал расходиться. Осип, возвращаясь к Мордвину, думал себе: "Что это за батюшка Степан Тимофеевич?"
X
После того с неделю Осип, в ожидании суда, проживал у Мордвина, расхаживал по городу и посаду, толковал с детьми боярскими, осматривал с ними городовые укрепления, указывал на разные недостатки: во время своей службы он научился этому делу изрядно. Однажды сделался на посаде пожар; Осип бросился туда и вместе с другими помогал разламывать стоявшие подле горящих домов строения. Пожар приписывали поджогу тайных агентов Стеньки Разина, мстивших за казненного товарища. В самом деле, едва потушили этот пожар, как на рассвете вспыхнул другой. "Верно, -- говорили тогда, -- нашлись между посадскими воры, что стали творить по научению тех, что к Вавиле приходили; говорили ж они: поджигайте город! Вот теперь и поджигают". Носились вести, что в других городах то же происходит. Приехавшие из-под Пензы казаки говорили, что там вооружается мордва и готовится идти на русские города; воры, подосланные мятежниками, ходят между язычниками и подущают их на христиан. В Саранске только и речи было о том, как поступать, когда явятся казаки, и многие опасались, чтоб не сбылось предречение казненного преступника. Все принимало какой-то зловещий вид; самые служилые начинали смотреть исподлобья. Низший не так уже терпеливо, как всегда, сносил грубость высшего и осмеливался показывать вид неудовольствия, когда его били. Наконец в воскресенье у кабака, за посадом, близ того места, где казнили преступника (которого тело на третий день после казни схоронили в рогожке, без гроба, в буераке, за надолбами), собралось много народу. Там стояла толпа скоморохов; было их человек до двадцати, одни играли на волынках, били в бубны и накры, другие представляли перед народом действа. Из раскинутого шатра, который они с собой всегда возили, вышел наряженный знатным господином скоморох в высокой черной шапке из дубовой коры, сел на колоду, подперся в бока и уродливо надулся, оттопыривши нижнюю губу; двое с униженным видом кланялись ему в ноги и подносили в лукошке кучу щебня и песку, на которой лежал сверток из лопушника: это напоминало челобитчиков, подносящих воеводе поминки с челобитною, свернутою по обычаю в трубку.
-- Выслушай, милостивец! -- говорили они жалобно-смешным тоном. -- Не побрезгуй нашим добром!
Сидящий начинал их бранить. В это время выскакивали из ряда скоморохов двое других, садились воеводе на плечи и кричали:
-- Ой боярин, ой воевода! Любо тебе было хорохориться, да поминки брать, да людей безвинных обижать! Ну-ка, брат, вези теперь нас на расправу над самим собой!
И они начинали его тузить и грозили утопить в воде. Потом двое одетых в лохмотья и обутых в лапти тормошили и гоняли то в ту, то в другую сторону прутьями толстяка с огромным уродливым брюхом, а все другие хором кричали:
-- Добрые люди! Посмотрите, посмотрите, как холопы из господ жир вытряхивают!
Потом являлся купец и начинал считать деньги, представляемые камешками, а другие скоморохи тормошили его и загребали у него из-под рук деньги, приговаривая:
-- Давай, давай сюда! Делись с нами! Побрал с народа за гнилой товар; теперь поделись-ка с нами, с голытьбою!
Черному народу очень нравились такие представления. Веселость толпы удвоилась, когда скоморохи, выпивши по доброй чарке вина, стали в круг и, прихлопывая в ладоши, кричали:
Осип понял, что значат эти действия, и с негодованием обратился к служилым, которые тут же глазели:
-- Что вы это, дурни, зеваете-то? Что не скажете воеводе? Их всех надобно поймать да в тюрьму посадить: это воры!
Вдруг разнеслось в толпе: "Воевода! воевода!" В самом деле из города показался воевода верхом, в сопровождении стрельцов. Скоморохи с удивительной скоростью подобрали свои хари, которые надевали на лицо, свернули свой шатер, убрали бубны и волынки и пустились врассыпную. Вся толпа побежала опрометью во все стороны. Воевода прискакал на место и не застал уже никого. Сам Осип и другие служилые отступили прочь подалее.
-- Что здесь за действа? -- кричал воевода на целовальника, стоявшего непоколебимо у своего кабака. -- Тут воровские действия представляются! Где воры? Ловить их!
-- Да кого ловить-то? -- сказал целовальник. -- Где их ловить, коли они убежали напугавшись? Это все свои честные люди, в кабак царев погулять пришли; воров никаких не было!
-- Как не было! -- кричал воевода. -- Гулящие беглые люди, скоморохи!..
-- И, батюшка, воевода-кормилец, -- говорил целовальник. -- Какие это беглые? Что ж такое, что скоморохи?
-- Да то, что у меня в наказе написано таких ловить, и хари у них брать, и на огне жечь, да и тех, кто их слушает и на их богопротивные действия смотрит, бить кнутом.
-- Эх, боярин! На всяко чиханье не наздравствуешься! Уж будто всяко лыко в строку? Что ж за важность, что в наказе написано? Коли нам их гонять, так и в царской казне недобор будет; да у тебя ж, кормилец, в наказе написано, чтоб голове кабацкому, что с откупа взял кабаки в Саранске, на посаде ни во что не мешаться. Вестимо, ты воевода, так и власть у тебя есть; да ведь коли почнешь их гонять, так весь народ посадской осерчает на тебя, да и у нас пить не станут. А воровского тут не было ничего.
Воевода повернул коня и уехал назад. На другой день после этого происшествия Осипа позвали к воеводе.
Вошедши в знакомую ему горницу, Осип застал там воеводу, который сидел с его отцом. Воевода не думал начинать следствия по челобитной Осипа, но хотел воспользоваться этим случаем, чтобы ему перепало что-нибудь лишнее от обычного благодетеля его Капитона Михайловича. С этой целью, оставивши Осипа в недоумении, он послал сына боярского Тюлюбаева известить отца Осипова, что сын подал на него челобитную, рассказать, в чем ее содержание, и пригласить отца в Саранск для смирения сына. Капитон Михайлович, узнавши, что его семейные тайны открыты воеводе, был поставлен в необходимость ехать в Саранск не с пустыми руками и повез воеводе значительную посулу. Иначе воевода, зная грехи за Капитоном Михайловичем, мог устроить так, что кто-либо иной подал бы извет на Капитона Михайловича в том же деле, и тогда он произвел бы над ним следствие. Осип поклонился и стал в углу.