Коровин К.А. "То было давно... там... в России...": Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939); Шаляпин: Встречи и совместная жизнь; Неопубликованное; Письма
М.: Русский путь, 2010.
Водяница
Осень. Октябрь. Проснулся рано. Вижу в окно, как стаи ворон летят у грязной дороги. Моросит дождик. Уныло над дальними лесами. Розовеет утренняя заря. Тоскливо и одиноко на душе. Надо рамы вставлять: уже прохладно. С вечера сторож дома моего, дедушка, принес хворосту и положил у камина. Зябнется. Беру пачку хвороста и кладу в камин; зажигаю. Ветки можжевельника быстро охватил огонь -- весело трещит горящая можжуха. Потянуло дымом и теплом. Одеваюсь у камина. Иду в кухню -- никого нет. Сидит в углу мой ручной заяц и держит в лапах кочерыжку. Поднял уши -- будто живая игрушка. "Ты что,-- говорю я ему,-- все жрешь? Вот лопнешь! Ишь, толстый! Куда дедушка ушел?" Заяц при слове "дедушка" поднялся и повел ушами, глядя в сторону. У печки стоит самовар, труба. Снял трубу, смотрю -- самовар потух. Иду в соседнюю комнату. Мой слуга -- Ленька -- спит, закутавшись в одеяло с головой, спит в сапогах, не раздевшись: холодно! На стене висит гитара; в полузавешенное окно видны лужи на дороге и желтые опавшие листья клена. На столе записка. Написано: "На память", потом: "Не забыть: мыло, керосину, зайти к Яшкову". А дальше:
С тобою "быть или не быть" --
Вопросом стало: жить или не жить.
Леньку не бужу: пусть спит. Возвращаюсь на кухню, вижу -- пришла тетка Афросинья. Сапогом раздувает самовар. Увидав меня, говорит:
-- Ишь, в каку рань поднялся!
-- Не спится что-то, тетушка Афросинья,-- говорю я ей,-- рано лег вчера.
-- А чего делать: дождь и дождь! Дорога расползлась. Вчера Горохов Илья шел вечор от моста в горку: никак! Склизко. Ноги расползаются: пойдет в гору, ан назад сползет, к мосту. Батранов-то с краю живет, так услышал: у моста "караул" кто-то непутем орет, чисто режут. Горохов орет. Батранов его наверх насилу выволок.
-- Наверно, пьян был,-- говорю я.
-- Нет,-- отвечает Афросинья. -- Вестимо выпивши, но не шибко. Склизко больно: от дождя распустилось.
Ленька встал и принес самовар; зевая, поставил на стол в моей комнате.
-- Что,-- говорю,-- Ленька, все дождь идет?
-- Да чего ж: теперь и охоты нет никакой! Вот надо за керосином идтить -- керосину нет. А как пойдешь?
-- А у тебя там в записке написано, я прочел: "С тобою "быть или не быть" -- вопросом стало..." К чему это?
-- Это мне Шурка-телеграфист написал,-- говорит Ленька. -- Он здорово на гитаре играет.
-- Ты тоже на гитаре закатываешь.
-- Он мне показывает. Вот у него выучил:
Ах, вы, Сашки-канашки мои,
Разменяйте вы бумажки мои.
А бумажки-то новенькие,
Двадцатипятирублевенькие...
-- А вот припев,-- говорит Ленька:
Ах, ты, чудо-перечудо,
Чудо -- родина моя...
-- Да, ловко,-- соглашаюсь я. -- А скажи: какие это "Сашки-канашки"? Кто такие? Девки?
-- Нет,-- отвечает Ленька. -- Разные такие барышни. Красивые.
-- Ты видал таких?
-- Еще бы! Их много. Только сразу не узнаешь. Они такие, сначала не подойдешь -- строгие. Так глядят -- сказать ничего нельзя. А потом ничего, обойдутся.
-- Так это -- "Сашки-канашки"?
-- Да ведь что! Конечно, при вас они не станут. А вот Шурка говорит: "Хорошенькие -- они все канашки. Только притворяются серьезными".
-- Ну, Ленька, что-то ты завираешься. Ты же молодой человек, так про всех -- нельзя же. Вот ты жениться будешь -- что ж, "канашку" выберешь?
-- Да, а что?-- удивился Ленька.
-- Постой, у тебя ведь две сестры. Что же они, разве "канашки"?
-- Младшая-то, Анка, ух ты! Вот она пляшет: в театрах насмотрелась. Деньги любит до чего. Она умная: у ней деньги есть. Она копит. А старшая меня ругает. "Отчего,-- говорит,-- ты в приказчики не идешь? Человеком бы вышел, а то что?" Она-то не "канашка"; она -- некрасивая...
-- Ну как же, Ленька! Ты же видел жену доктора, учителя жену, соседа инспектора? Мать же твоя не была "канашка"?!
-- Да чего ж... -- медленно отвечает Ленька,-- те детные, совсем другие...
-- Ну ладно,-- говорю я. -- Как же у нас керосину-то нет?
-- Да вот, дождик пройдет, я схожу поближе, к Глускову. У него займу. Ваши старые сапоги надену, а то у меня козловые -- новые, их жалко.
Вижу в окно: Ленька взял мой большой зонтик, вышел на крыльцо, остановился, посмотрел кверху и сердито что-то крикнул.
Вдруг я вспомнил Крым... Там внизу, у моего дома, была татарская кофейня у самого моря. Там всегда "околачивался" околоточный Романков. Когда волна с шумом ударяла о берег, Романков кричал: "Молчать!" Я ему и сказал: "Не слушается волна-то, дура". Он сморщил брови, сердито посмотрел на меня и ушел из кофейни.
* * *
Уже смерклось. А дождь все бьет по стеклам окна. На столе горит лампа. У тахты растянулась моя собака -- пойнтер Польтрон. Спит. Слышу: на кухню кто-то пришел. Входит Ленька и говорит:
-- Константин-рыбак пришел. Рыбу принес. Может, говорит, возьмете.
Обрадовался я рыбаку Константину.
-- Зови его сюда,-- говорю Леньке.
Константин-рыбак -- низенького роста, лохматый, сгорбленный старик. Вошел, в корзинке у него рыба. Налимы и лини.
-- Сейчас из яза достал,-- говорит Константин. -- Промок больно. Вот рыбе-то все одно: в воде живет, а вот дождь садит, беда.
-- Садись, Константин, чай пить. Я тебе рюмку согреться сейчас.
Рыбак снял кацавейку.
-- Что ж,-- говорю я,-- у тебя ноги-то мокрые, лапти. Снимай их, погрей вот у печки.
-- Э-э, чего,-- отвечает рыбак,-- дело привычное. Я завсегда -- при воде. Вот и лед когда идет, бывает, упадешь в воду -- их, холодно! Ничего. Выпьешь это самое, пользительно. Бог милует, не хворал никады.
Налил я ему чаю с коньяком. Говорю:
-- Один ведь ты живешь, Константин, в избушке?
-- Да, один. Видал ведь ты мою лачугу. Окно одно. Печка. Ну, тепло. Хорошо живу один. Ну, и поговоришь сам с собой. То это вспомнишь, что сделал,-- спросишь себя. Ну и поругаешь -- а то и похвалишь. Я хорошо живу: балую себя. Рыбки продашь -- деньги. Ну, и купишь то-сё... Чай, в посту завсегда сахар постный у меня. Пеклеванный. Баранки. Соленая рыбка. Я своей-то ловли не ем. Колбаска, ситный. Свинина. Готовлю себе сам. Все справлю. На стол скатерть чистую кладу. Ну, бывает, прохожего странника зову, народ, который обеднял. Зову прохожего, но посмотрю какой. А то боязно, убьет. Странники тоже бывают разные: спать у себя не оставляю, дам пятачок. И так я много от них понаслухал, что надо. Рад, что один живу. Что в жизни есть -- беда!
-- Ты ведь был женат или нет?-- спросил я.
-- Да вот, послухай. Значит, из Заозерья сосватал. Вдова, у ей -- дочь. За дочь сватал. Она высокая такая. Закрымши платком ходит, все вниз глядит. Кра-а-а-си-вая. У нас-то тогда дом был, хорошая изба. Сирота я: померли отец и мать холерой. А дом сгорел. Ну вот, значит,-- повенчали. У ее матери в Заозерье -- гости. А у меня и родных нет. Поехали с ней, значит, из Заозерья ко мне. Едем. Она мне и говорит дорогой. "Константин,-- говорит,-- что-то мне не можется. Моркотно. У сердца сосет. Пусти меня, сделай милость, к матери. Не можется. Пусти, я потом к тебе приду..." Вижу, она -- не в себе, не можется ей: бледная. "Ладно, чего ж. Я довезу тебя". Поворачиваю лошадь. Она говорит: "Постой. Неладно скажут, вернемся ежель. Острамят. Нет. Я тихонько приду, чтоб не видали. Приду к матери, не можется мне". Ну, через день я поехал проведать ее. На сердце жалость была. А она и не приходила к матери. И куда делась, и невесть. Искали, искали, нет нигде. Прошло три месяца, ни слуху ни духу о ней. Это вот на Ремже. Знаешь ли это место? Мостик старый там, у соснячка, место -- глухое. Чащура. Ямы глубокие в речке. Я это сеть перекинул и иду на ночь сторожить. Кажет, когда рыба зайдет: шест у мотни качает. Шест-то белый, видать в ночи. Стемнело. Я в стороне тепленку в соснячке вздул да котелок поставил, чаю заварил. Пью чай и слышу, что вроде кто-то у моста шепчет. Да так жалостно: "Пошто, пошто сердце все изныло?.." И плачет. Потом говорит: "Проклят, проклят час мой! Любовный свет проклят!"
Я это слышу, а далеко. Ползу по песочку меж сосенок, и видать мне: месяц светит, девка голая, волосы распустила, стоит у реки, белая... и волосы белые. Чисто неживая... Да как в реку ахнет. Я испугался, да все же бросился к реке. И, вижу, она мне в сеть попала и бьется там. Я схватил сеть и тащу. Выволок на берег. Ее из сети выворачиваю, лежит -- утопла, знать. Я ее покачал за плечи. Думаю: решиться пришла... А она меня как хватит поперек, да волосьями за шею, да в воду... Сила какая! Топит, мне в рот впилась губами. Ногами обхватила... Я как растаял чисто. Хочу из воды-то вылезти, голову высунуть, а она говорит: "Не тот, не тот..." Опять захлебнулся, память потерял... Только очухался на берегу. Боль у меня -- руки, ноги повывернуты. Гляжу -- мужики, трое, стоят -- овсеевские. И лошадь, телега. Мимо ехали. Ну, откачали. А ее никто не видал. Думаю: "Свят, свят, рассыпься. Ведь это была она -- жена..."
Рыбак замолчал.
-- Что ж,-- спрашиваю я в удивлении. -- Где ж она, жива?
-- Кто знает, жива ли. Невесть где. Тогда только ейный платок на мосту нашли... Вот что... -- помолчав, сказал рыбак. -- Прошло время, мать-то мне сказала. Помирая, позвала меня и сказала -- будто был у ее дочери такой, на войну ушел. Она с ним в лесу видалась. И ждала потом. Война кончилась, а он не шел.
-- И никто так и не узнал, куда она делась?-- спросил я.
-- Да кому ж надо? Начальство, старшина знал, что пропала, да нешто им до этого дело, нужда? Пропала, ну и ладно. Водяница,-- сказал рыбак. -- Я рад, что пропала, а то утопла бы! Все одно не жить.
-- Ну что ты, Константин! Какая водяница?
-- Как? Эх, Лисеич, что ты! Есть это. У ей сердце взяли. Любовный свет отняли. Ну и вот. Водяница стала, топит.
-- Ну, это -- сказки,-- говорю я.
-- Сказки, говоришь? Да! Сказки есть что самая ни на есть правда. Да. Вот зимой занесет снегом у меня оконце, хорошо. Вспоминаю я, когда венец был в церкви с ней, и говорю: "Вот я венец держу и остался в девстве". И так на душе у меня радостно, и нет кругом меня горя, брани, гнева. А люди-то чудны. Все ругаются, завиствуют, дерутся... Эх, Лисеич! Жисть-то и есть сказка.
-- Значит, ты и не женился еще? Отчего же?
-- Эх! А как же? Я обет-то ей дал! Пред кем? Пред Самим Господом!
-- Постой,-- говорю я,-- так она нарушила обет, топила тебя. Что ты?
-- Да! Она -- пускай, а я -- нет. Доля моя такая вышла. Вот что. Слышишь? Я пойду,-- сказал он, встав. -- Ежели шесть гривен дашь за налимов, так я тебе линька накину. Ладно?..