Коровин К.А. "То было давно... там... в России...": Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. "Моя жизнь": Мемуары; Рассказы (1929-1935)
Утеха
Ехал я из деревни осенью. Вагоны битком набиты. Время смутное, поезда подолгу останавливаются на станции.
Наконец, поезд и совсем остановился в 12 часов ночи, на станции Вышний Волочек. Я пробрался по вокзалу между спящих на полу пассажиров. Ждут поезда. Духота, ругань.
Я пошел искать гостиницу в городе. Стучу в дверь на крыльце, долго не отворяют. Наконец, какая-то пожилая женщина с фонарем в руках, боязливо поглядывая, пустила меня в сени со словами:
-- Время такое, не знаешь, кто и что...
-- Нет ли свечки зажечь,-- сказал я хозяйке, когда она проводила меня в мой номер.
Хозяйка вскоре принесла мне огарок восковой церковной свечи:
-- Вот у иконы взяла -- а то больше нет.
Я устал -- ехал целые сутки -- и когда устроился на шаткой постели, заснул было, но внезапно проснулся: слышу, за стенкой, в соседней комнате, кто-то говорит с расстановкой.
-- Социализм, милитаризм, капитализм, монархизм... ух, ну и до чего ж надоело... Все ты такие слова говоришь. Ну, чего ты ворочаешься там,-- спи...
Кто-то шумно вздохнул за стенкой, помолчал и заговорил снова:
-- А еще -- народник... Какой ты народник, когда у собственного дяди из письменного стола две тысячи семьсот свистнул... А еще учился... Чему ты учился? Четыре месяца, говоришь, сидел, за идею страдал... За какую такую идею? За свободу, говоришь! Знаем теперь, за какую свободу... А я, твой дядя родной, за тебя, бродяга, в училище техническое платил... А ты что?.. И велосипед утащил, и чемодан с платьем, и серебряные подсвечники 48-й пробы, и деньги... Молчишь, значит, правда...
Я вот неволей слушаю из моего номера и думаю: "Молчит племянник-то, ни гу-гу. Должно быть, и правда, что виноват. Не нравится правда-то -- молчит".
-- А кто тебе,-- слышится тот же голос за стеной,-- кто тебе абонемент в оперу достал? Я достал. А ты ходил? Нет, продал абонемент, сукин сын... Полное собрание сочинений графа Льва Толстого на именины тебе кто подарил? Я подарил. А ты только заладил: капитализм, социализм... Ох, горе... Дурачина...
А дурачина только -- легонько вздохнет, повернется.
-- Женился,-- продолжал сосед,-- а спросил дядю? Нет. Ну и на ком женился, па-а-звольте спросить. На девке, гулящей. Дурак.
"Черт знает, действительно, должно быть, дурак",-- думаю я о молчаливом племяннике соседа по ночевке.
-- А когда я спрашивал тебя: кто она,-- ты, дурак, молчал... в карты стал играть, целые ночи просиживать... Олух ты, и все... А еще третьего дня пришел и говоришь: "Товарищ дядя". Ну что за сукин сын, думаю. "Товарищ!" -- это я-то, ему-то, мазурику, товарищ. "Товарищ племянник, а как вы это в мой письменный стол залезли?" -- "Извиняюсь,-- отвечает,-- ничего подобного, товарищ". Ах, сукин сын!
Сосед помолчал, а потом опять слышу:
-- Нигилизм, демократизм, чертовизм. Завел, олух, свою шарманку... А кто тебя лечил? А кто обувал, одевал? Все я. А как балык-то любишь, навагу, слоеный пирог, блины с икрой.
В комнате соседа при этом кто-то протяжно и сладко зевнул. Потом вдруг слышу, дядя говорит:
-- Спи, чего лезешь...
"Должно быть, проснулась совесть у племянника",-- думаю я. Молча перед дядей прощенья просит.
-- Кто такой,-- продолжал, между тем, дядя,-- рожу Карла Маркса мне в иконостас вставил? Ты. Кому же больше... Ах, угробит он, угробит меня.
Помолчав, сосед опять заговорил:
-- Дядя ему -- все равно: ночью пришел. "Где был?" -- спрашиваю. "Бабушку революции встречал". Вот тебе и ответ. На кой ему черт сдалась эта бабушка? А завтра -- дедушку будет встречать... Бродяга, Наверное, все в карты дует...
В это время племянник сильно заворочался в углу и жалобно вздохнул. "Ишь,-- думаю,-- вот это, должно быть, не нравится племяннику. Ишь как вздыхает".
Дядя опять заговорил:
-- А то еще толстовцем был, волосы отпустил, такой умный ходил, в поддевке... Летом на босу ногу... Что делал,-- беда. В Ясную Поляну поехал, к самому... Но только что-то не вышло. Мужики или графья, дети, что ль, ему там шею, знать, намылили. Бросил. Ударился в религию. Беда. В Эроса поверил... А какой такой Эрос? Извините -- тьфу, вот и Эрос... Профессора какого-то нашел, тот Эроса у себя растил и книгу про него писал. А ну вас всех...
Сосед крепко выбранился. Койка за стеной простонала. Больше я соседа не слышал.
А утром я спросил хозяйку гостиницы:
-- Что теперь, в номерах-то у вас, мало, поди, постояльцев?
-- Мало,-- отвечает.-- Теперь пустить боишься. Вот вы с вечера, да еще один, рядом с вами, а боле никого.
-- А кто такой рядом-то?
-- Да пожилой уж. Купец какой или кто из Питера. На охоту приезжал прежде часто и теперь вот приехал. К псковичу в Осегенку ходит.
-- Ас ним-то вместе племянник здесь.
-- Нет, он один.
-- Что вы говорите, матушка, кто же у него в комнате все зевал, ворочался?
-- Ишь ты,-- сказала хозяйка жалостливо,-- спать вам, знать, не дал... А он один: он сам с собой любит говорить, так -- для утехи. А у него -- собака.
Хозяйка номеров учтиво пригласила меня зайти к ней выпить калинового чайку, так как другого не было.
За столом уже сидел дородный и рослый старик с серебряной головой. Густые брови свисали на серые глаза. Старик был с виду сердитый.
За открытым окном тянулись обнаженные дали лесов, и светлой полоской блестела река Тверца.
Старик, мой сосед по ночлегу, разбил яйцо ножом, посолил и стал есть, глядя в окно. Я поклонился ему.
-- Привольны места здешние,-- сказал он мне, когда мы разговорились,-- за Тверцой луга большие. Смолоду места все эти я знаю. Покойницу-жену сюда возил. Ну, не нравились ей -- и луга, и приволье... А я-то скажу -- чего лучше! Пойдешь по лугам, лесам, заночуешь в стогу и вот забудешь эту всю чертову жизнь... И отдохнешь от человеческой зависти...
Он погладил собаку и дал ей корку хлеба.
Большой гончий пес, положив лапу на подоконник, смотрел в окно. Он двигал носом, нюхая свежий воздух и волю. Вспомнилась мне станция -- душный вагон,
вся теперешняя тревожная тайна людей и все смятение времени. Какое-то было все другое -- покойное и величавое -- истовое в словах старика-охотника с серебряной головой.
-- Я тоже охотник,-- сказал я ему,-- пошел бы с вами, да в Москву надо. Старик посмотрел на меня серыми глазами и сказал задумчиво и рассеянно:
-- Теперь дело такое,-- куда уйти от них... У всех в голове пожар, горит, значит,-- и все. У меня жена, покойница, Царство ей Небесное, тоже душой все моталась, да и сбежала от меня... Ну, я поглядел, да и ушел в места привольные, на реки раздольные.
-- "Унеси ты мое горе, быстра реченька, с собой..." -- добавил он внезапно -- и приятно рассмеялся.-- Бродишь с ружьишкой, поговоришь сам с собой, смотришь, ветром в поле тоску и разгонит... Поймешь все, и опять утеха на душу сойдет. Тихое осенение... Сладить, оно, конечно, с дуростью человечьей трудно, а скажу так -- на природе, в лесах, далях, в тишине на приволье человек тишает и умнеет -- добреет человек...
Старик надел на себя теплую куртку, перевесил через плечо мешок, позвал собаку и, выходя на крыльцо, приятным баском запел:
Унеси ты мое горе, быстра речушка, с собой...
На прощанье он кивнул мне головой и пошел вдоль плетня огорода -- туда, на край дороги, где раздольно блистала вдали Тверца.