Средь мира дольного
Для сердца вольного
Есть два пути.
Взвесь силу гордую,
Взвесь волю твердую --
Каким идти.
Некрасов
1 Этот первый мой рассказ, появившийся в 1879 году и даже не подписанный моим полным именем, я не имел в виду помещать в собрание своих сочинений. Но мне говорят компетентные люди, что он упоминается в биографиях и, кроме того, с ним связан небольшой эпизод из воспоминаний о Щедрине (см. мою статью о Н. К. Михайловском, т. 2-й). Ввиду этого читатели вправе искать его в полном собрании и отсутствие его сочтут, быть может, пробелом. Для избежания этого помещаю в конце издания это слишком еще незрелое первое мое произведение без всяких редакционных изменений. В. К.
I
Это было в 186* году. В то время ***ская железная дорога только что была окончена. Недавно еще промчался по ней пробный поезд, и вслед за ним, оглашая могучим свистом окрестности, гремя и сверкая, мчались новые вагоны, и клубы дыма и пара стлались далеко сзади, охватывая кусты и деревья и теряясь в молодой зелени листьев. Весна еще только разгоралась. Яркое южное солнце давно уже согнало последние остатки снега, но в воздухе все еще веяло молодой неустановившейся теплынью, в которой нет-нет да и пробьется острая свежая струйка.
Земля вздыхала полной грудью. Леса, которых так много в этой местности, стояли на горизонте, закутанные в мягкую сизоватую синеву, а вблизи с здоровой чернотой стволов уже смешивалась молодая зелень и в воздухе носился запах распустившихся почек. Меж раздавшихся в обе стороны деревьев блестела прозрачная речка и, точно резвясь, извивалась между размытыми далеко глинистыми берегами, на которых виднелись еще поймы наносного ила, торчали по обрывам обнаженные корни, валялись черные корчаги -- следы весеннего разгула речки.
И железная дорога, с ее шумом и свистом, не портила этого впечатления. Эта молодая жизнь была так свежа и бодра, что могла примениться к чему угодно. Все она охватывала своими могучими волнами. Свежие насыпи, не успевшие сгнить новые шпалы, полотно, заново посыпанное щебнем с красноватым песком,-- все гармонировало с общей картиной.
Несколько раз в день гудит в лесу звонкий свисток, прокатится над речкой, отдастся в далеких погружающихся уже в вечернюю дремоту чащах... И вот выныряет из лесу чудовище-локомотив и все растет, вырастает... Вырвутся белые клубы пара и, прохваченные свежестью наступающего вечера, опадают, ползут, ныряют между деревьями, и зеленеющие ветви, точно играя с ними, ловят их, прячут, закутывают своими объятиями, и они тают, скрываются между листвой, исчезают...
А поезд въехал на новенький мостик, сверкнул в прозрачной реке над светлым отражением живых еще свай, громыхнул, загудел и опять понесся с пыхтением и свистом по извивающейся дороге... И вот он уменьшается, тает... Только рельсы, точно живые, говорят и рокочут все тише и тише, постепенно смолкая... Вот еще раз слабо сверкнули окна вагонов и рычаги локомотива, еще свисток -- уже издали, и темная змея, извиваясь, вползает в темную чащу... Лес раздается -- еще мгновение, и над ним носится только белый дымок, в котором играют лучи весеннего заката.
А вокруг все опять тихо. Опять невозмутимо бежит речка и сдержанно плещут ее струйки... Туман носится в легком сумраке над полями, между пятнами леса, закутывая все от наступающей ночной прохлады, и только поближе видна еще яркая зелень молодой травки, да рой мошек звенит, точно вечерняя молитва... Вокруг торжественная тишь. Ночь опускается на землю, на небе проглядывают звезды, на западе реет еще отсвет заката, а на потемневшем, закутанном в сумрак востоке зарисовывается луна...
II
Я жил в этой благословенной местности. Я был молод и свободен, как ветер. Правда, я носил звание студента к-ского университета, но узы студента, если их вообще можно было назвать тогда узами, меня не особенно тяготили. Для экзаменов труда надо было немного, и я справлялся с ними отлично. Профессора, знавшие меня поближе, были мною очень недовольны, но я, признаться, смеялся над этим недовольством. Нельзя сказать, чтобы я не работал вовсе. Напротив, случалось работать, и работать сильно, упорно; но это не было систематическое факультетское учение. Я занимался всем, что меня интересовало, а интересовало меня очень многое, "слишком многое", говаривали ученые мужи... Поэзия и статистика, цифры и рифмы, "мечты и звуки" и вивисекция -- все это уживалось во мне в удивительном согласии и гармонии. Стихотворения проливали свой мягкий свет на цифры, цифры, с дружеской солидностью, подтверждали неуловимые истины стихотворений. Да, мною были недовольны ученые мужи, но я был доволен собою, своей работой. Числясь официально на естественном факультете, я изучал политическую экономию и статистику, писал лирические стихотворения, с увлечением возился с микроскопом, поглощал исторические монографии. Однако если меня и считали идеалистом-теоретиком, неспособным к практическому труду, то это была ошибка. Мне случалось брать на себя исполнение чисто практических работ, и я отлично справлялся с ними. Чем труднее была работа, чем более в ней было спутанных частностей, требовавших сноровки, умения приспособиться, тем с большим увлечением я брался за нее. Я изучал, обобщал, подводил к одному знаменателю, приводил в систему, реформировал, творил, овладевал предметом. Я влагал в труд всю свою душу. Но когда путаница разъяснялась, все приходило в порядок, из хаоса получалась форма, колея, рутина, когда дело, в свою очередь, стремилось овладеть мною, я сторонился от него, как и от факультета. Что хотите, я был по-своему прав. У меня были планы, стремления, хотя и не вполне еще определившиеся, но искренние, сильные, и они шли вразрез с этой практикой...
III
Я гостил на хуторе, в семействе товарища, если только словом "гостить" можно охарактеризовать пребывание в пустом доме, из которого выехали хозяева, оставив его в полное мое распоряжение. Меня просили только не сжечь его, да по возможности оставить в целости оконные стекла, которые вставлять в деревне очень неудобно,-- в остальном я был полный хозяин. У меня был компаньон и товарищ, старый слуга хозяев -- Якуб, с которым мы были большие приятели. Старинная винтовка Якуба да небольшая сумма денег, полученная мною за два месяца кропотливой бухгалтерской работы, служили единственным источником удовлетворения наших незатейливых потребностей, и с этими средствами мы с Якубом жили в оставленном хуторе полными дикарями. Днем я бродил по полям, рисуя, собирая коллекции; Якуб, как Агасфер, неутомимо шатался по лесам и болотам, и гулкое эхо разносило по окрестностям отголоски метких выстрелов старой винтовки. Вечером мы сходились к нашему домишку; кто приходил ранее, тот раскладывал невдалеке, под деревьями, над речкой, костер, на котором мы готовили незатейливый ужин. Спали мы тут же, у костра, на открытом воздухе...
Личность моего компаньона была довольно замечательна. Мое знакомство с ним началось давно: еще мальчишкой я приезжал по временам из гимназии в хутор к товарищу на целые недели, и в это время мы познакомились с Якубом. Я часто сопровождал его в бесконечных экскурсиях, и он, обыкновенно нелюдимый, не имел ничего против моей навязчивости. Напротив, часто он разыскивал меня где-нибудь под деревом, в саду, или на сеновале, приносил с собою мои ботфорты и шапку и лаконически приговаривал:
-- Пойдешь, что ли?
И я с удовольствием соглашался. Он указывал мне хорошие охотничьи стоянки, порой водил в места, которые ему казались почему-либо интересными, говорил вообще мало, но, по-видимому, слушал очень охотно все, что я болтал ему в дороге. По временам он смеялся коротким утробным смехом, причем концы его опущенных вниз седых усов как-то очень характерно сближались,-- но никогда он не мотивировал этих припадков веселости, и, признаться, они часто приводили меня в недоумение. Я не мог понять, почему он смеется в данное время, чем вызывался этот смех. Казалось, его настроение управлялось какими-то внутренними законами и нисколько не зависело от того, что другие считали смешным, веселым или грустным.
Кажется, я был единственным, сколько запомню, человеком, общества которого Якуб как бы искал. К остальным он относился индифферентно. Правда, его, собственно, нельзя было назвать угрюмым мизантропом; если вглядеться в его лицо, оно никогда не было мрачно или желчно. В людской, куда он являлся по временам, точно на бивак, над ним иногда посмеивались, шутили; нередко, при более или менее удачной шутке, его усы сдвигались, и из-под их густой щетины просвечивало нечто среднее между гримасой и улыбкой, в общем довольно добродушное; но он никогда не огрызался, не отвечал, даже просто не вступал в разговоры, продолжая, как ни в чем не бывало, чистить ружье, зашивать принадлежности костюма, вообще справлять свои нужды.
С годами он становился все молчаливее. Мой товарищ и его домашние, оставляя меня с Якубом, предупреждали, что Якуб совсем разучился говорить и что мне не добиться от него ни слова. Когда, возвратясь с охоты, Якуб застал меня в первый раз после моего приезда, он только взглянул на меня из-под седых бровей как-то внимательно и с любопытством; но этот взгляд, брошенный из людской в отворенную дверь комнаты, в которой я беседовал с моими знакомыми, был единственным признаком внимания, которым он меня удостоил. Он даже не вошел в комнату, и я сам вышел к нему, чтобы поздороваться.
Впрочем, наша жизнь вдвоем быстро наладилась и вошла в колею. Оказалось, что предупреждения Рожанских (фамилия моих хозяев) были совершенно напрасны. Нам обоим вовсе не было скучно вдвоем. Правда, по целым дням мы бывали врозь и вели жизнь молчаливых созерцателей; зато по вечерам, у костра, мы пользовались всеми преимуществами общественности.
Собственно, и тут мы говорили немного, и постороннему зрителю наши беседы показались бы в высшей степени странными и просто непонятными. В самом деле, в них самих, как и в их обстановке, было много своеобразного. Представьте весеннюю ночь среди благодатной ***ской природы. Синее глубокое небо... широко раскинутые поля утопают в сизом тумане, пронизанном насквозь лучами лунного света. В этом фантастическом золотистом полусвете тонут луга и леса; где-то из-под него пробивается тихое журчание речки; стены усадьбы, поближе, сверкают золотистым, ярким, режущим отсветом, на фоне старого сада, и тут же, несколько в стороне, под кучей деревьев -- наш бивак. Костер пылает красноватым пламенем, трещит сухой валежник, языки огня перебираются все выше, освещая низко нависшие ветви деревьев, верхушки которых тонут в дыму. Мы с Якубом лежим тут же, на сене, в ожидании ужина, который варится у костра, в котелке. У Якуба вспыхивает между усами короткая люлька.
Что касается до самых разговоров, то они были очень немногосложны и, на первый взгляд, очень несистематичны; это были, собственно, какие-то обрывки мнений, вскользь брошенные короткие вопросы, часто остававшиеся без ответа, или такие же короткие ответы. Тем не менее для меня эти беспорядочные беседы были полны живого интереса. Дело в том, что теперь я не мог уже, как некогда, удовлетворяться только ролью единственного активного собеседника; то, что прежде удивляло меня в Якубе и казалось неразрешимым,-- я старался теперь разрешить, мне хотелось разгадать этого человека, так равнодушно относившегося ко всему миру; мне хотелось знать, что значат его непонятные, короткие замечания, чему он смеется, отыскать закон, управлявший своеобразными процессами этих странных речей, прочитать мысль, вечно светившуюся в этом невозмутимом взгляде. Вначале это было трудно. Процессы, совершавшиеся в этой седой голове, казалось, подчинялись каким-то совершенно особым законам, и не было никакой возможности направить их на торную дорогу логического мышления, правильных построений. Он никогда не говорил хоть сколько-нибудь округленными периодами, никогда не применялся к слушателю, и если вы начинали закидывать его округленными фразами, если вы обнаруживали попытку свернуть его на вашу дорогу, навязать ему вашу систему,-- он как-то вдруг съеживался, кидал на вас испытующие, точно подозрительные взгляды, исполненные вместе с тем какого-то странного философского превосходства, а те процессы, которые вы рассчитывали направить, шли тем же роковым, стихийным путем.
Заметив это, я старался действовать крайне осторожно; я, по возможности, ограничивался коротким заявлением своего мнения и осторожными вопросами; затем, довольствуясь полученными полуответами, я старался дополнить их наблюдением. Оказалось, что я попал на настоящий путь. Мало-помалу, я все более убеждался, что бессвязные, по-видимому, сентенции Якуба были, в сущности, лишь частью своеобразных, но стройных и закономерных процессов мысли, которым капризная судьба предоставила являться в виде звуков, тогда как остальные части тех же процессов, часто самые существенные в логическом отношении, оставались в уме старика. Приучаясь все более и более к этой манере, я привык дополнять недосказанное осторожным высматриванием выражения лица, порой коротким, точно вскользь кинутым вопросом. На этой почве у нас начался живой обмен мыслей, и я убедился даже, что то, что вначале казалось мне непобедимою умственною косностью, было лишь своеобразною живою силой. Мне приходилось указывать Якубу новые для него факты -- особенно интересовал его микроскоп,-- и я видел, что он очень восприимчив к этим фактам и способен к их переработке. При этом я воздерживался от всяких объяснений и выводов; в крайнем случае, когда данных для группировки было недостаточно, я приводил другие, известные мне по книгам, и только изредка частью высказывал мое собственное мнение.
Как видите, мне было нескучно с Якубом. В свою очередь, он тоже всматривался и как бы изучал меня. Он был чрезвычайно наблюдателен, и часто я чувствовал на себе его пристальный взгляд. В то время я жил очень полною жизнью. В деревню я приехал, собственно, чтобы разобраться на свободе с массой впечатлений, стремлений и порывов, чтобы углубиться в себя и решить один личный вопрос. И вот разбираться-то мне пришлось на глазах у этого странного философа-наблюдателя.
В один из описанных выше вечеров мы, по обыкновению, расположились с Якубом у костра. Старик на этот раз был, очевидно, чем-то сильно занят. Его неразлучная люлька медленно вспыхивала, шипя, и опять погасала, густые клубы махорочного дыма взвивались в воздухе, а он все молчал, не вмешиваясь даже в мои хлопоты по ужину. По временам он что-то невнятно ворчал; из этого ворчания, прерываемого ожесточенными плевками в сторону, мне удалось только раза два расслышать: "От бисова баба!..", "От то!.." и тому подобные совершенно для меня непонятные восклицания.
Однако, как и всегда, я не торопился с разъяснением. Размешав в котелке, я вынул свой кисет и стал свертывать папиросу. Из двух-трех взглядов, которые, как я заметил, были направлены на меня из-под седых бровей Якуба, с выражением не то любопытства, не то недовольства, точно он подозревал и меня в соучастии с "бисовой бабой", я угадал, что дело касалось, между прочим, меня; стало быть, Якуб выскажется, только раньше ему надо было, очевидно, что-то обдумать.
Наконец старик вытряхнул свою трубку о ноготь большого пальца и, засовывая ее в карман, кинул в мою сторону:
-- Вам можно жениться?
Я был озадачен, однако не выразил своего удивления и равнодушно ответил:
-- Да, уже более года я имею право жениться...
Якуб вскинул на меня глазами и продолжал так же равнодушно:
-- Что ж, женитесь; грошей много -- своя будет воля...
Мое удивление росло. Что это ему взбрело в голову сватать, да и кого же?
-- На ком? -- спросил я.
Этот короткий вопрос сильно не понравился Якубу. Он желчно плюнул и опять полез в карман за только что оставленной трубкой.
-- На ком, на ком!.. Эх, спрашивают тоже! Ну, на бабе... Не все ли равно?.. Там разобрал бы после... На ком!
Я с удивлением посмотрел на старика. Его лицо выражало сильное неудовольствие. Неужели он мог серьезно выражать мнение, что, мол, "не все ли равно"? Нет, мне показалось, что за этим скрывается нечто другое.
-- Ну, на Сорокаихе. Знаете ведь вы -- вдова есть такая... Говорит -- он меня видал. Грошей, говорит, у меня не мало. Песню тоже пела: "Чи в мене не биле личко, чи не чорни брови?.." Тьфу!..
Я чуть не расхохотался. Якуб, сильно раздосадованный, наклонился к огню, чтобы закурить свою трубку.
-- Ну? -- спросил он затем, точно торопясь развязаться с этим вопросом.
-- Что "ну"? -- спросил я, в свою очередь, желая подразнить старика.
Мне было немного досадно, что он мог обратиться ко мне с этим предложением. За кого же он меня принимает? Сорокаеву я действительно видел раза два; это была вдова, обладательница хутора, молодая, богатая, полная, бойкая и неглупая. Она держала себя независимо, и это предложение, сделанное через Якуба, это циничное указание на "гроши" и "биле личко" были для нее очень характерны.
Люлька Якуба заскрипела и вспыхнула, и на его освещенном лице я, к величайшему удивлению, заметил вдруг одну из его добродушнейших гримас. Концы седых усов заметно шевелились.
-- Эге! -- сказал он.-- Не хочешь, бачу -- не хочешь!.. От!..-- Он вдруг поперхнулся, точно от подступа внутреннего смеха.-- От глупая баба! Говорил я: не женится... Куда!..
Я тоже засмеялся.
-- С чего вы взяли сватать меня?.. А Сорокаевой скажите -- пусть "перед батька не лизе в пекло", пусть дожидается, пока за ней с ее грошами будут свататься сами.
-- Эге, эге! -- подтвердил Якуб.-- Говорил!.. От-то баба! "Семена" {Малороссийская песня, изображающая могущество денег в деле "сватания".}, говорит, знаешь? Ну, так завтра скажешь, а то... От и скажу завтра. Н-ну, баба!
Якуб, очевидно, повеселел от перспективы завтрашнего объяснения. Он привстал, заглянул в котелок и, помешав в нем, снял его с огня. Мы поужинали.
Затем, после ужина, Якуб, расположившись лицом к синему небу, долго бормотал что-то и ухмылялся. Я тоже благодушествовал, пуская клубы дыма к звездному своду. Наконец, когда я стал уже погружаться в дремоту, мне вдруг послышался голос Якуба:
-- Значит, вам грошей не надо?
-- Не надо,-- ответил я сквозь дремоту.
-- Гм, так...-- лукаво произнес старик, и из его люльки послышалось долгое сосредоточенное хрипение перегоревшего "тютюна".
IV
Каково было объяснение Якуба с предприимчивой вдовой -- мне неизвестно. На следующий же вечер нас с Якубом заняла другая тема. Когда я подошел к нашему биваку, костер давно уже был разведен, несмотря на сравнительно раннее время, и Якуб, без свитки, вообще по-домашнему, как видно, давно уже возился с ужином. Когда я подошел, он посмотрел на меня исподлобья и опять обратился к костру. Я переменил свои охотничьи сапоги на легкие и прилег тоже близ костра на сено.
-- Письмо к вам,-- сказал Якуб.
-- Письмо? -- живо спросил я.-- От кого?
-- Не знаю...
Он равнодушно протянул руку к костру, вынул оттуда пальцами горячий уголек и положил его к себе в люльку.
-- Кто же привез?
-- Варехинский человек привез...
-- Значит, от старого Варехи...
Якуб вскинул глазами и опять многозначительно произнес:
-- Не знаю...
Я покраснел.
-- Дайте письмо.
Якуб полез в карман и, вынув оттуда порядочно измятый небольшой изящный конвертец, подал его мне.
Подавая, он повертел его в своих грубых руках. Я следил взглядом за этой маленькой вещицей в его заскорузлых пальцах, и он, по-видимому, подметил мои тревожные взгляды. Концы его усов стали шевелиться.
На конверте кругленьким изящным женским почерком было написано: "Борису Гавриловичу Дубраве".
Я хотел уже было сломать печать, когда из костра послышалось шипение висевшего над ним котелка, извещавшее, что ужин готов.
-- А ужинать-то раньше не будете? -- спросил Якуб с невозмутимейшим равнодушием, вынимая котелок из огня.
Старый варвар! Он догадывался, что мне не до ужина... Тем не менее я отложил письмо и по возможности равнодушно принялся за трапезу. Старик ел с аппетитом, кидая по временам в мою сторону совершенно равнодушные взгляды. Я нес мой крест, хотя нельзя сказать, чтобы особенно терпеливо. Проглотив несколько горячих, как пламя, картофелин, я счел свою задачу оконченной и вновь обратился к письму.
Мне было ужасно досадно и неловко распечатывать и читать его под внимательными взглядами Якуба. А он, растянувшись тут же в весьма непринужденной позе, неторопливо продолжал свой ужин и так же неуклонно наблюдал каждое мое движение.
Я вооружился стоицизмом. Сделав по возможности равнодушную физиономию, я сломал печать и, несколько отвернувшись от Якуба, будто для того, чтобы поудобнее расположиться в отношении света, принялся наконец читать цидулку.
Письмо было недлинно. Пишущая обращалась ко мне от имени "папаши". "Папаша" удивлялся, что я, так долго уже находясь по соседству с С*** (соседний уездный город) и даже бывая несколько раз, как он узнал, в самом городе, не заглянул к нему. Конечно, у меня могли быть для этого более или менее основательные причины; однако "папаша" полагал, что никакие причины не могут быть достаточно основательны, чтобы не посещать так долго старого друга моего отца, да и лично моего друга также. Теперь "папаша" обращается к моему великодушию. Он сообщает, что ему необходима моя помощь, как и в прошлом году, и полагает, что хоть это соображение вызовет меня из моего отшельничества. Пишущая в конце добавляла от себя, что, конечно, она не считает особенно вескими свои собственные доводы, однако она вполне разделяет взгляд "папаши" на несправедливость моих действий, и если уж, кроме дел, ничто не в состоянии заманить меня в С***, то "будем благодарны хотя бы делам". Этим упреком кончалось письмо. Под ним стояла короткая подпись: "Соня".
...Отсвет от неровно игравшего пламени перебегал по беленькому листочку все слабее и слабее. Костер потрескивал и потухал, а я все смотрел, хотя и не читая, на эту маленькую страничку, на это словечко в конце. Я забыл о пристальных взглядах Якуба, забыл обо всем окружающем и погрузился в свои мысли.
Милая девушка! Какая кроткая укоризна звучала для меня в этих немногих заключительных строчках, как ясно я видел ее милое личико, омраченное грустью... И как я груб, жесток, несправедлив! Что она думает? Чему она может приписать мой дикий поистине образ действий?.. Вправе ли я поступать подобным образом?..
Вареха, отец Сони, был помещик, из тех немногих, которые отлично сумели примениться к новым условиям, ворвавшимся в жизнь вместе с реформой. Умный, практический, сметливый, он не роптал, не делал оппозиции, но и не произносил жалких слов. Он просто принял дело, как оно есть, и стал "применяться". И дело пошло отлично. Его хозяйство удачно выдержало кризис и помаленьку, но твердо пошло на новый лад. В то время, когда другие бросились хищнически реализировать остатки и большею частью безнадежно пускали их прахом или тратили их на самые юмористические затеи на тему рационального хозяйства, он тоже взялся за нововведения -- твердо, осторожно. Вскоре, рассчитав предварительно все шансы, он завел небольшой заводец, который оправдал его ожидания. Сам он, по коммерческим соображениям, поселился в городе, в нескольких верстах от имения, завел тут свой магазин, и вообще стал вполне "промышленным" человеком.
Он был товарищем и другом моего давно умершего отца. Я бывал еще в детстве в имении старого Варехи, и мы были большие приятели с Соней. Потом, в одну из своих побывок у Рожанских, я, между прочим, заехал и к Варехе. Старик принял меня очень радушно, как сына своего старого приятеля, но вскоре между нами завязались и непосредственно близкие отношения. В это время он только еще прилаживал свой заводец, хлопотал, суетился. Главное его затруднение, величайший источник неприятностей, сопряженных с новым делом, заключался в том, что он совершенно не доверял нанятым техникам, а сам плохо смыслил сущность производства. Он окружил себя книгами, по целым дням читал, волновался противоречиями, сомневался, надеялся, вновь впадал в отчаяние и вновь оживал. Вот тут-то я мог оказать ему кое-какую помощь. Я порядочно знал химию. У старика была заведена небольшая лаборатория, и мы пустили ее в ход. Я делал анализы, сверял получаемые результаты с специальными техническими сочинениями; правда, нам приходилось встречать множество затруднений, усложнений, противоречий, особенно сначала, но в конце концов мы сделали несколько практических выводов. Это обстоятельство в значительной мере способствовало скреплению уз, соединявших меня с стариком. Вместе с тем химические процессы, совершавшиеся в моих ретортах и мыслях, имели некоторое совершенно особое влияние и на другую сторону моих отношений к варехинскому семейству. Соня очень интересовалась нашими "производствами"; я разъяснял ей сущность химических явлений и хотя, правду сказать, не очень был доволен как учитель успехами ученицы в этой области знания, зато внимание, с каким смотрели на меня ее голубые ласковые глазки, не оставляло желать ничего лучшего.
Вскоре отношения наши установились как-то так, что мы стали отлично понимать друг друга без объяснений (я говорю, конечно, не о химии). Я научился читать в этих ласковых глазках, я вслушивался в ее тихую мелодичную речь; она с большим вниманием выслушивала мои мечты и восторги, и нам обоим было недурно. Это было нечто вроде тихого, здорового, юного сна, в знойный летний день, на зеленой прохладной траве, под густым пологом леса. Синее, бесконечно глубокое небо, светлые, бегущие, как призраки, облака, этот зной вокруг, кроме зеленого шатра, это сознание здоровой и молодой дремлющей силы... Нужно -- чувствуешь возможность сразу подняться с бодррй, нерасслабленной энергией. А покамест листья шепчут так сладко, так завлекающе таинственно, и по небу плывут эти тучки, одна за другой, причудливые, красивые, легкие...
Старик Вареха по временам взглядывал на нас с лукавой, чуть-чуть заметной улыбкой. Добряк знал, что у меня за душой ничего, кроме молодости и силы, но он, хотя и был очень практичен, понимал практичность по-своему.
Итак, все, казалось, шло хорошо, так хорошо, что... я испугался. Хороши были глазки, тихие речи, хороша тень и прохлада и небо и тучки, однако там, за этим раем, где и беспокойно, и жарко, было нечто, манившее меня очень сильно... Я стал побаиваться улыбок старого Варехи. Подошла осень, и я уехал из С*** и окунулся с головой в беспокойную, богатую впечатлениями жизнь к-ского студента. Правда, воспоминания об укромном уголке часто вставали во всей своей прелести, и я ждал лета. Между тем я все более и более определялся.
Теперь, когда я вновь поселился в окрестностях С***, я уже начал понимать довольно ясно, что в жизни бывают странные противоречия. Мои личные стремления раздвоились, и я, как сказочный герой, стоял на распутьи... Две дороги расстилались передо мною... Одна... вела в уездный город С***, ***ской губернии, прямо к воротам беленького домика, с приветливо глядевшими светлыми окнами, уставленными геранью и розами. Из-за цветов мелькало молодое, приветливое личико. Другая... другая была длинна, очень длинна,-- конца я не видел... Но как неудержимо тянула она своей неведомой далью, заманчивой неизвестностью, с ее борьбой и опасностями, с запросами энергии, чуткости, силы...
Несколько раз я заказывал через Якуба в деревне возок или верховую крестьянскую лошадь. Я наряжался тогда в самый блистательный костюм, добывал из чемодана самый щегольской галстук, вообще приводил Якуба в совершенное недоумение необычным сиянием и блеском. Все готово. Лошадь приведена. Якуб пытливо посматривает с философски наблюдательным видом на мои сборы. Но я всякий раз отсылал лошадь обратно, быстро переодевался, надевал свои смазные сапожищи, брал ружье и удалялся в лес или в поле и бродил там по болотам до устали, до изнеможения. Таким образом я прожил на хуторе около шести недель и еще не был ни разу у Варехи...
V
Костер потух. На небе стоял полный месяц, звезды мерцали ярким, как будто все разгоравшимся светом. Лес тихо и ровно шумел на фоне этой чудной весенней ночи.
В голове у меня шумело, сердце стучало напряженно и сильно. Определенной мысли не было. Я боялся думать в эту страстную весеннюю ночь, боялся поставить для решения вопрос, так как шансы двух боровшихся во мне решений в эту ночь, я это чувствовал -- были неравны. Я смотрел вверх на золотом сиявшие звезды, на тихо плывшие тучки... Мало-помалу я стал забываться...
Вдруг сзади меня прозвучал как-то резко голос Якуба:
-- А на варехинской панночке не женитесь?
Я вздрогнул. Проклятый старик сразу вспугнул наступавшую дремоту, и я понял, что мне не уснуть уже в эту ночь. Я обернулся. Угли костра слегка тлели, по ним пробегали огненные змейки. Якуб полулежал, опершись подбородком на руки, по-видимому, давно уже в этом положении, и смотрел на меня.
-- С чего вы это? -- спросил я неохотно.-- Да и не отдаст старый Вареха,-- добавил я затем совершенно некстати...
-- От-даст,-- сказал Якуб с расстановкой.-- Вот что,-- продолжал он серьезно,-- ты не мудруй... говорю, не мудруй. Пожалеть не пришлось бы.
-- Эх, старик, и тут пожалеть можно.
-- Можно...-- задумчиво проговорил он.-- А есть и которые хорошо живут, умеют любить. Вот Голуби...
-- Голуби?..-- спросил я с удивлением.
-- Да,-- сказал Якуб,-- помещики есть такие -- Голубевы, да их Голубями зовут. Очень уж любятся, так вот и прозвали... И усадьбу их Голубятней зовут. Хорошо живут... Только...
-- Что же? -- спросил я машинально, хотя, признаться, мне было не до расспросов о Голубях.
-- Эх! Мудрит она тоже... хорошая она... а трудно... Эх, не мудруй, право, не мудруй,-- смотри, трудно!..
В голосе его слышалась какая-то задушевная, непривычно мягкая нота. Я вскочил на ноги. Нет, мне не уснуть больше!..
-- Куда? За лошадью? -- спросил Якуб.-- Обожди, рано.
Он взглянул вверх на луну.
-- Два часа, куда в такую пору людей подымать, успеешь.
Но я шел не за лошадью.
-- На Чертово болото пойду, на тягу,-- проговорил я с усилием.
Затем я надел сапоги, взял ружье и пошел через мостик в поле.
Движение мало доставило мне облегчения. Луна стояла высоко. Весенняя ночь разгоралась, и ее страстное дыхание захватывало меня чудным, опьяняющим потоком. Кровь бушевала. В воздухе носилось что-то чарующее. Я почти бессознательно прошел через рощу и вышел на большую почтовую дорогу. Она подымалась несколько вверх, прорезая холмы. С одного из них далеко видна была вся окрестность. Я взошел на его вершину.
Синяя, с золотыми просветами, глубокая, чарующая южная ночь лежала, широко раскинувшись, над полями, над дорогой, над лecом. Все вокруг было тихо, но в этой тишине слышалось неспокойствие сна. Нет... какой-то сосредоточенной страстью дышала эта ночь и точно сдерживала дыхание. Шоссе, слегка сверкая и искрясь отсветом лунного сияния в мелком щебне, тонуло в золотистом тумане, теряясь в подернутой сизою пеленою далекой роще. За рощей чуть-чуть вырисовывались очертания высокой колокольни, и только крест ее сверкал переливами золотого сияния. Это была колокольня с-ского собора, и там же, за этой рощей, погруженный в синеватую мглу, виднелся мне маленький спящий городок -- белеющие стены скромных домиков. И вот один из них, милый, приветливый домик, окна с цветами, и за одним из этих окон, в угловой комнатке, в эту самую минуту, она, моя Соня, грезит во сне.
И отказаться от нее!.. Добровольно отказаться от счастья, от этой улыбки, от этой приветливой, родной, милой души!.. Отказаться, лишиться, отдать, быть может, другому... Безумие!..
Я стоял на холме, смотрел на колокольню, и яркие картины и образы проносились в эту чудную ночь в моем разгоряченном мозгу. Долго ли это продолжалось, не знаю...
Я снял шляпу и отер рукою горячий лоб. Прохладный ветерок пахнул мне в лицо. Я оглянулся вокруг.
Звезды начинали бледнеть. На востоке, влево от колокольни, прокрадывались уже лучи еще далекого солнца. Очертания леса, закрывавшего С***, выделялись все резче, свежее.
Внизу, в долине, в скученных темных домишках деревеньки зажигались огни. Залаяли собаки. Скрипнули где-то не видимые глазу ворота, и донеслось понукание выводимых из конюшни лошадок.
Огоньки в окнах деревни замелькали чаще и чаще. Возбужденная мысль изменила направление. Я смотрел в долину, на ютившиеся в предутреннем мраке темные хаты. Казалось, я вижу ясно все, что творится внутри этих бедных, хорошо мне знакомых лачуг. Вот зажигает лучину старуха, приходившая вчера к Якубу за лекарством. Там, у нее, в темном углу мечется больная девушка-внучка. Вот мелькнул огонек и в подпертой со всех сторон полуразвалившейся избенке солдатки, а вот осветил он и оконце моего приятеля Босого, захудалого горемыки. Вот выезжает из ворот деревенского кулака работник Микита, а там в конце деревни, у выезда скрипят ворота клуни. Там бедняга прыймак {Прыймаками называют в Малороссии бобылей, которые, женясь, не берут жену к себе, а сами идут жить в семью жены.} отправляется на постылую работу, в постылой, зажиточной, но гордой семье...
Спасибо трезвому, светлому утру. Я еще раз взглянул в сторону колокольни. Влево от нее, с востока, свет разливался дальше и дальше. Острая крыша резко чернела на посветлевшем небе; роща рисовалась также резкою, свежею тенью. Большая дорога уже не сверкала. Роса села на камни, длинная вереница телеграфных столбов выступала довольно ясно. Утренняя свежесть прохватила насквозь еще недавно дышавшую негой и страстью природу. Перед зарей подымался ветер. Телеграфные проволоки затянули свою протяжную монотонную песню. Конец шоссе ясно обрывался у начала рощи.
Нет, не это моя дорога. Утро принесло с собою решение.
Я сошел с холма и пошел по шоссе, в направлении к речке. Там я сошел вниз и умылся в холодной воде. Затем я бодро зашагал к Чертову болоту, на тягу...
VI
"На ловца и зверь бежит",-- говорит пословица, но я был ловец плохой, и на меня набежала дичь, которой я вовсе и не искал. Часов в девять утра, порядочно усталый после ночи, проведенной без сна, я забрался в густую чащу, где, по моим расчетам, никто не мог меня потревожить, и там, положив сумку под голову, заснул под шепот свесившейся листвы густого орешника. Не знаю, как долго я спал, но, должно быть, порядочно долго,-- когда был разбужен близким разговором. Раскрыв глаза, я увидел следующую картину. Невдалеке от меня, на небольшой лесной поляне, у ее края, сквозь листья и ветви орешника мелькало синее платье. Молоденькая дама взбиралась на старый, сгнивший пень, торчавший наклонно, и, опираясь одной рукой на руку стоявшего за нею мужчины, другою тянулась за кучкой молодых орехов. Лица ее спутника не было видно за ее стройной фигуркой; из-за мохнатого пнища виднелись только его ноги в щегольских лакированных сапогах ("Охота бродить по лесу, точно по паркету",-- мелькнуло у меня в голове).
-- Говорят тебе, еще зелены,-- произнес мужской голос.
Дама хотела что-то ответить, но в это время белка, притаившаяся на ближней ветке и вспугнутая приближением маленькой ручки, прыгнула через голову дамы на противоположное дерево. Дама вскрикнула и засмеялась почти в одно время, потеряла равновесие и упала на руки своего спутника.
Молодой и красивый мужчина, очевидно, нисколько не растерялся от неожиданности. Напротив, он очень ловко подхватил ее и, пользуясь случаем, стал осыпать поцелуями прекрасное, смеющееся личико с видом человека, которому хорошо знакомо это приятное времяпровождение.
"Голубки",-- мгновенно мелькнула у меня догадка. "Умеют любиться",-- вспомнились слова Якуба.
-- Пусти, что ты делаешь? -- говорила дама.-- Пусти, Серега, как ты смеешь? Пусти, закричу!..
Но Серега, очевидно, вышел из повиновения и, что называется, закусил удила...
-- Кричи...-- сказал он, неохотно отрываясь от своего занятия, чтобы произнести несколько слов,-- что ж, кричи, место глухое, никто не услышит...
Мне показалось, что я не имею права скрываться долее. Мое положение и то уж стало довольно глупо, но я не очень затруднялся, когда приходилось выпутываться из неловких положений. К тому же я зашел сюда раньше и считал себя некоторым образом хозяином этого места.
Я поднялся, раздвинул кусты и вышел из чащи.
Дама вскрикнула и, вырвавшись из объятий своего спутника, тотчас же опять прильнула к нему. Он обернулся ко мне гневный, почти свирепый. Я спокойно распутывал ремень от ружья, зацепившийся за сухую ветку. Это было очень кстати, чтобы дать пройти первой, самой неловкой минуте. Когда я кончил и повернулся к ним, он смотрел все так же свирепо, но дама уже оправилась и с каким-то детски лукавым любопытством посматривала то на меня, то на своего сердитого спутника.
-- Извините,-- сказал я, невольно улыбаясь при взгляде на ее почти детское личико,-- я, право, заснул здесь гораздо раньше вашего прихода, и не я виною, если вы разбудили меня...
-- Милостивый государь! -- вспыхнул Голубь.
-- Тише, тише, Серега,-- вмешалась дама.-- Ты с твоей горячностью бываешь иногда совершенный дурак. Подумай: ведь он пришел сюда раньше, и мы разбудили его... Имеем ли право прогонять его? Скажи: имеем? Да и вы тоже, слышите -- в вашем удалении никто не нуждается,-- сказала она сердито.-- Ступайте, ложитесь себе под ваше дерево и спите!..
Я удивленно взглянул на нее и чуть не расхохотался при виде супруга, который вдруг потерял свой свирепый вид и только чинно, солидно смотрел на меня, точно ожидая, что я вот-вот сейчас сниму сумку и ружье и, повинуясь ее приказу, смиренно полезу в кусты.
-- Благодарю вас,-- сказал я,-- я выспался.
-- Да?..-- проговорила она в раздумьи.-- В самом деле, чего это я, ведь это глупо!
Вдруг она взглянула на разочарованную мину супруга и опять залилась своим звонким серебристым хохотом.
-- Посмотрите, посмотрите на него, ведь он подумал, что вы послушаетесь, ей-богу, думал, что вы послушаетесь... И ведь он бы послушался непременно, не правда ли?..
Последнюю фразу она произнесла уже как-то гневно, и в голосе ее дрогнула нотка раздражения, слегка смягчаемого, впрочем, тоном сомнения и полувопроса.
"Ну, Голубок, держись,-- подумал я при этом.-- Сумеешь ли ты, полно, любить ее? Кажется, умения, обнаруженного сегодня, тут недостаточно. Потребуются, пожалуй, и другие ресурсы".
-- Ну, так как вы уже выспались, то дайте руку, да дайте же руку!.. Мы пойдем вместе, и Серега во всю дорогу не скажет вам ни одной грубости. Постойте, да, может, вам не по пути?
Мне было по пути. Я взял ее под руку, и мы стали выбираться из чащи.
VII
Некоторое время мы шли молча. Я помогал ей перебираться через валежник или чрез ручейки. Серега бережно раздвигал перед нами ветви, кидая на меня при этом мрачные взгляды. Наконец мы выбрались из чащи и пошли по широкой просеке. Тут она вдруг кинула мою руку, отстранилась и внимательно оглядела меня с ног до головы.
-- Постойте,-- сказала она,-- да это вы живете с Якубом на хуторе у Рожанских?
-- Да, это я.
Она опять взяла меня под руку, и мы пошли дальше. Супруг, видимо, стал еще мрачнее.
-- У вас есть микроскоп?.. Вы собираете коллекции?.. Вы занимаетесь ботаникой? -- закидала она меня вопросами.
Я отвечал утвердительно.
-- Вы занимаетесь естественными науками?.. Вы, верно, студент?..
-- Да...
-- Может быть, медик?..-- живо спросила она.
-- Нет, не медик, но я действительно занимаюсь естественными науками,-- я на естественном факультете.
Она взглянула на меня как-то робко и точно присмирела.
-- Послушайте,-- начала она после некоторого молчания,-- у меня есть к вам просьба... Вы ее исполните?
-- Думаю, что исполню.
-- Вы очень добры... Видите ли, мне, право, совестно, да ведь вам, может, нетрудно... Мне нужно выучиться ботанике, и вообще -- естественной истории и...
От этого слова по ней вдруг пробежала точно электрическая искра. Она вздрогнула и обернулась к нему с выражением какого-то испуга, даже отчаяния на лице.
-- Ты опять, Серега? Ведь я говорила тебе, говорила! Неужели ты не понимаешь, боже мой, боже!
Серега смолк, а она тяжело облокотилась мне на руку. Опять сотню шагов мы прошли молча.
-- Послушайте,-- заговорила она еще смиреннее, и в голосе ее звучали ноты какой-то мольбы, так что мне стало совестно: что мог я сделать для нее такого, что стоило бы такой просьбы,-- послушайте, вы, может, подумали, что это я так... что я забавляюсь. Нет, в самом деле, мне нужно, очень нужно, необходимо. Это очень серьезно, и я буду учиться...
Я изъявил полнейшую готовность. Конечно, я не могу обещать многого, так как я и сам только учусь, но кое в чем, без сомнения, принесу ей пользу.
-- Да, вы согласны?..-- весело сказала она и вся опять оживилась.-- Как я вам благодарна, вы не поверите, как благодарна! Вы придете к нам?.. Когда же мы начнем?.. Завтра?.. Нет, завтра нельзя. Да, нельзя -- мы уедем... Ах, боже, нельзя ранее как через две недели. Вы здесь будете долго? Месяц, два? Два месяца! Прекрасно! Времени еще много. Впрочем, я ничего еще не знаю.
-- Слишком достаточно, чтобы возиться с больными бабами,-- опять желчно вмешался супруг, и опять все оживление ее исчезло, опять я почувствовал, как она вздрогнула, и на лице ее испуг виднелся еще глубже.
"Экая дубина!" -- подумал я и, в свою очередь, посмотрел на супруга, кажется, очень недружелюбно. Наши взгляды встретились.
Мы вышли из опушки, и за речкой показался беленький домик, окруженный высокими тополями. Это была усадьба Голубков. Когда мы подошли к мостику, я стал прощаться.
-- Через две недели? -- спросила она меня как-то грустно.
-- Да, через две недели, в понедельник,-- ответил я ей твердо, сжимая ее руку и посмотрев ей в глаза.-- Непременно.
Она опять оживилась и искренно ответила на мое пожатие. Я холодно поклонился супругу и пошел своею дорогой.
Дойдя до опушки, я обернулся. Голуби шли по аллее из тополей. Он вел ее под руку, наклонялся к ней и говорил ей что-то любовно и ласково, а она по временам подымала голову и точно всматривалась в лицо своего спутника. Я был далеко, но мне казалось -- я вижу при этом выражение ее детски прекрасного личика.
VIII
Мне пришлось встретиться с Голубкой ранее назначенного срока. В пятницу, т. е. дня через три после первой встречи, я собрался в город, находившийся верстах в десяти от хутора,-- за новыми журналами. Кроме этой цели, у меня была и другая: Якуб принес откуда-то небольшой клочок бумаги, на котором выписаны были кой-какие лекарства, и подал мне его, когда я уже садился в нанятую у крестьянина двуколку,-- с просьбой закупить в городской аптеке поименованные в бумажке лекарства. В окрестностях явилась сильная лихорадка, и было несколько детей, больных оспой.
В городе я несколько запоздал, и, когда я выехал на пыльную дорогу за городской заставой, солнце уже садилось. С юга надвигалась темная туча, и по временам подымался свежий вечерний ветер, резкой струей разгонявший остатки духоты довольно жаркого дня. Я гнал свою лошаденку, чтобы доехать, по возможности, засветло и до начала грозы. Однако маленькая мужицкая рабочая лошадь помахивала только обдерганным хвостом на мои удары и понукания, а двуколка по-прежнему тихо подвигалась по пыльной дороге. Туча надвигалась. Вечерело заметно.
Я потерял надежду избегнуть грозы и вытащил из сидения захваченный из дому про всякий случай плед. Завернувшись в него, я философски отдался на волю отлично знавшей дорогу к стойлу клячонки и даже не правил вожжами. Тихие, темневшие помалу поля, леса, застланные дымкою начавшегося невдалеке дождя, закат, надвигавшаяся туча и тихое, монотонное шуршание колес да постукивание копыт лошаденки -- все это навевало на меня какую-то сонную мечтательность, и я не заметил, как моя двуколка очутилась в лесу, переехала мостик и поплелась далее по узкой лесной дорожке с нависшими мохнатыми ветвями. Становилось порядочно темно; дождь закапал крупными каплями, все чаще и чаще, наконец разразился ливнем. Я еще плотнее закутался в плед. Сырость и холод проникали под одежду.
Вдруг, на повороте лесной дороги, мне показалось, что кто-то зовет меня. Я оглянулся, но никого не заметил. Дождь шумел по листьям, по бокам дороги было совершенно темно. Однако я остановил своего буцефала и стал прислушиваться. Да, меня звали.
Я оглянулся на голос и, вглядевшись пристальнее, увидел вправо от дороги, под большим деревом, на невысоком холмике какую-то белевшую фигуру. Мне показалось, что я узнал этот голос. Оставив лошадь на дороге, я перескочил через наполнившуюся водой придорожную канавку и подбежал к дереву. Это была Голубка.
-- Боже мой! Что вы здесь делаете в такую погоду? Вдобавок вы одеты так легко.
Она вся промокла. На ней не было пальто, на голове была накинута легкая косыночка; она была без калош, и легкие ботинки тонули во влажной мшистой почве. Она озябла, и ее прекрасное лицо носило следы какого-то испуга.
-- Ну, слава богу,-- сказала она, засмеявшись,-- попался хоть студент на выручку... Я думала, придется ночевать под этим противным деревом. Свезите меня домой.
Я снял с себя плед и накинул на нее. Затем, не спрашивая позволения, я поднял ее на руки, перенес через канаву и усадил в двуколку.
-- Что это значит? -- спросил я ее опять.-- Что вы делали в такую погоду, вечером... Впрочем, извините мне этот невольный вопрос -- главное, доставить вас домой...
Я хлестнул лошаденку, и она зашлепала по лужам.
-- Что же... Я вам скажу, пожалуй...-- сказала она, кутаясь плотнее в мой плед.-- Ах, как хорошо, тепло... Мокро только, я вся промокла... Как вы думаете, я заболею?..-- спросила она вдруг как-то тревожно и грустно прибавила:-- Да, мне кажется, я заболею... Смотрите, пожалуйста, не говорите ему ничего о нашей встрече... Лучше не знать ему...
-- Как не знать? Ведь я думаю, он нас увидит.
-- Ах, нет... Его нет дома, да, на всякий случай, мы приедем со стороны леса, к садовой калитке... Видите,-- прибавила она живо,-- я вовсе не думала, что гроза будет так сильна; при том же я права, я совершенно права, а он не прав... Как вы посмотрите на это: он не хотел пускать меня в деревню... тут есть больная, я к ней хожу часто, и он ничего не говорил ранее. А теперь там девочка заболела оспой... Так он боится... Боже мой!.. Да, он не боялся других болезней, а оспа безобразит... Понимаете?.. Что же это такое?..
Она была в ужасном волнении. Я плотнее закрыл ее пледом и погнал ленивую клячу.
-- Имел ли он право запрещать мне, скажите, как вы думаете, ведь он не имел права?.. Да нет, я и сама знаю, что нет! И меня это возмущает... Ну вот, я и сказала, что пойду, а он спрятал пальто и калоши... Слышите? Что же это, насилие! Он и не подозревал, что это насилие, и поехал в город, как ни в чем не бывало; а я вот и пошла без пальто и без калош... Ведь я права, не правда ли?..
-- Ну да, я права,-- ответила она сама себе,-- но мне жаль, очень жаль его... если я заболею... Слушайте, ведь вы понимаете, что ему не следует говорить ничего... Понимаете, да?..
-- Да, я понимаю это,-- сказал я ей,-- но зачем непременно ожидать болезни. Будьте бодрее -- все пройдет. Вон видны уже тополи вашего хутора. Приедете -- сейчас ложитесь в постель, да закройтесь хорошенько. Надеюсь, в понедельник застану вас здоровой...
-- В понедельник?.. Да, да! Вы не забыли... А мы ведь не уехали, может, послезавтра уедем, но все равно -- к тому воскресенью воротимся...
Я остановил тележку у узкой садовой калитки, высадил Голубку и проводил ее до дверей ее дома. Заглянув в окно, она обернулась ко мне с довольной улыбкой и сказала: "Нет его, не приехал!" Затем она пожала мне руку, улыбнулась на прощанье и вошла в домик. Я тоже отправился домой.
IX
Природа шутит иногда очень скверные шутки.
Через несколько дней, в воскресенье, утром, выходя с ружьем из лесу, я увидел издали на дороге, пересекавшей чугунку, процессию. Поп в парчовой ризе, сверкавшей на солнце, шел, помахивая кадилом, густой бас дьякона раскатывался в жарком воздухе, ветер играл старыми хоругвями, кадильный дым синими струйками таял в солнечном свете, смешивая запах ладана с ароматом полевых цветов. Конец процессии терялся за пригорком, сквозь который прорезалась чугунка, а на вершине этого пригорка я увидел мрачную, неподвижную фигуру Якуба. Я подошел к нему, чтобы взглянуть сверху, кого хоронят. Когда я приблизился, старик повернулся ко мне. По лицу его катилась слеза.
-- Кого хоронят? -- спросил я тихо.
Он живо схватил мою руку и указал мне вниз. Прямо против меня, слегка покачиваясь на плечах носильщиков, усыпанный живыми цветами, подвигался белый гроб, и в нем, все залитое лучами яркого солнца -- молодое прекрасное женское лицо...
-- Голубка,-- прошептал Якуб.
Я зашатался. В глазах у меня потемнело... Я хотел броситься, разогнать эту процессию, прогнать попа, разбить гроб.
Мужа за гробом не было.
-- И муж-то пропал со вчерашнего дня -- неизвестно, где находится,-- донесся ко мне жалостный старушечий голос, сквозь жгучее чувство, сжавшее мне сердце, давившее мозг.
X
На леса и поля спустился вечер, и опять летняя ночь укутала землю; звезды блестят и мерцают, плещется речка, лес шумит и колышется, и бежит по полю ветер, волнуя высокие травы... А там, за низкой оградой, под тенью ив и березок, могилка...
В тот вечер мы с Якубом молча сидели у костра, и на душе у нас была, кажется, одна тяжелая дума. Я ничего не сознавал, ни одна определенная мысль не выделялась ясно из темного хаоса каких-то смутных обрывков мыслей, представлений. Эта молодая погибшая жизнь все во мне спутала, перемешала, сбила. Старик был также мрачен и молча смотрел на огонь.
Вдруг из этого хаоса, точно молния, прорезалась мысль: "А муж?" Я вздрогнул и вскочил на ноги. Якуб вскинул на меня глазами.
-- Муж, где муж? -- вскричал я, точно он мог мне ответить.
-- Где? Ведь ты слышал -- пропал...
-- Надо искать, найти его, во что бы то ни стало!..
-- Когда вспомнил,-- сказал Якуб сумрачно,-- где теперь найдешь его... Ищут,-- добавил он,-- да вряд ли найдут. Смотри вон...
Я оглянулся. Между деревьями замелькали огни. Несколько человек с фонарями приближались к нам.
-- Здравствуйте,-- сказали они, приблизившись и разглядев нас.
-- Здравствуйте и вы,-- лаконически ответил Якуб.
-- Нет нашего барина, слыхали? -- сказал один.
-- Слыхали,-- был ответ.
-- Мы было увидели свет -- обрадовались; не он ли, думаем... Да нет... Не знаем уж, где и искать...
-- Где? -- сказал Якуб мрачно.-- Известно где: где барыня, там и барин...
-- На могиле? Нет, были уж.
-- На могиле?.. Зачем? В могиле не она,-- серьезно сказал Якуб,-- а ее тело...
-- Так,-- подтвердили пришедшие. Они сняли шапки и перекрестились.
-- Нет, видно, нечего искать,-- сказал старший из них,-- не найти... Такая, видно, уж им, горемычным, судьба вышла...
-- Эх, жалко,-- сказал голос помоложе.
-- Жалко,-- подтвердил Якуб...-- Ничего не поделаешь...
-- Видно, вправду нет его живого, да и пистолет пропал с ним вместе из комнаты.
-- Пистолет? -- спросил я, встрепенувшись.
-- Да, револьвер.
-- Нигде не слышно было выстрела -- он жив!..
Мысль поразила всех, только Якуб пожал плечами.
-- Вот речка,-- мотнул он головой в ее сторону,-- а в лесу деревьев много.
Все опять смолкли. Речка тихо плескалась невдалеке, под густым покровом ночи, а лес шумел таинственно и глухо...
-- Прощайте,-- сказал старший из искавших.
-- Прощайте и вы.
-- Нет, постойте,-- сказал я.-- Нельзя же так, неужели бросить? Может, он жив еще... Послушайте, пойдемте, поищем еще!..
-- Поищем, может, жив,-- сказал голос помоложе.
-- Не верю я,-- сказал Якуб.
-- Не верю,-- подтвердил старик-слуга.
-- Жив, может...-- сказал тот же молодой голос.
Я схватил говорившего за руку.
-- Пойдемте, пойдем мы с вами.
-- Пойдем.
Я наскоро накинул пальто, и мы двинулись. Якуб и старик молча смотрели на нас, но не сказали ни слова.
Перейдя мостик, кое-как перекинутый через речку, мы углубились в чащу. Высокие сосны таинственно шумели вершинами; кой-где сквозь листву прорезывались бледные лучи месяца, выхватывая из мрака куски стволов, мохнатые ветви, точно протянутые руки, качавшиеся над темной бездной. По временам ветер подымался сильнее, и тогда по всему лесу, по терявшимся во мраке вершинам, пробегал вздох -- глубокий, протяжный вздох леса...