Колосовский Виктор Евстафьевич
О творчестве автора

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Ходасевич В. О горгуловщине (фрагмент статьи)
    Ходасевич В. Ниже нуля (фрагмент статьи)
    Ратиев А. То, что сохранила мне память (фрагмент мемуаров)
    Берберова Н. Письмо С. Риттенбергу (фрагмент)
    Любимов Л. На чужбине (фрагмент воспоминаний)
    Филин М. Пушкин как русская идеология в изгнании (фрагмент статьи)


   Колосовский В. Е., Колосовский Е. К. Предупреждение о мировой катастрофе.
   М.-СПб.: Вздорные книги, 2021.
   

<О творчестве автора>

   Ходасевич В. О горгуловщине (фрагмент статьи)
   Ходасевич В. Ниже нуля (фрагмент статьи)
   Ратиев А. То, что сохранила мне память (фрагмент мемуаров)
   Берберова Н. Письмо С. Риттенбергу (фрагмент)
   Любимов Л. На чужбине (фрагмент воспоминаний)
   Филин М. Пушкин как русская идеология в изгнании (фрагмент статьи)
   

В. ХОДАСЕВИЧ

О ГОРГУЛОВЩИНЕ

(ФРАГМЕНТ СТАТЬИ)

   Владислав Ходасевич трижды упоминал В. Колосовского в статьях для газеты "Возрождение": "О горгуловщине" (1932, 11 августа), "Ниже нуля" (1936, 23 января), "Двадцать два" (1938, 10 июня); в третьем случае Ходасевич ограничился двумя небольшими цитатами из творения "Наука и современный человѣкъ", никак их не прокомментировав, поэтому мы решили не приводить этот фрагмент. Стойкий интерес В. Ходасевича к маргинальной поэзии подчеркивается мемуаристами, см. ниже отрывок из воспоминаний Л. Любимова. Мы приводим статьи частично, но искренне рекомендуем ознакомиться с ними целиком.
   
   В последние годы както само собой скопилось y меня целое собрание диких, нелепых книжек, изданных в эмиграции. Постепенно эта коллекция литературных (чаще всего поэтических) бредов возрастает. Одно из самых видных мест занимают в ней творения человека, наделенного несомненным поэтическим даром, но решительно взбалмошного и глубоко невежественного. Волнуют его преимущественно политические проблемы, в которых он безнадежно запутался; обладая неистовым темпераментом, он обрушивает свою ярость на все и вся без разбора: на "жидов", на П. H. Милюкова, на ген. Миллера, на фабриканта Рено, y которого он работает, на поэтессу Марину Цветаеву и на И восьмеричное, коего он не признает, на буквы Ѣ и Ъ, a также на запятые, начисто изгнанные из его книг {Ходасевич имеет в виду маргинального поэта А. Посажного.}. Другой бредовой автор к политике почти безразличен; его занимают темы более отвлеченные, философические; начитавшись, должно быть, какихнибудь теософских брошюр, вообразил он себя новым воплощением Пушкина (ну, разумеется, Пушкина!), с помощью простого тире присоединил его фамилию к своей -- и готово: чувствует себя гением; пишучи о Татьяне пушкинской, он в примечании поясняет: "Действующее лицо в моем романе "Евгений Онегин""; никакого понятия о поэтической грамоте он не имеет, -- очевидно, утратил его по дороге между первым и вторым воплощением. Третий чудак (кстати сказать, человек даже небезызвестный в иной, нелитературной области) вывернул свою фамилию наизнанку и накропал сборник пошлейших стишков, подписанных именами разных поэтов, тоже вывернутыми наизнанку: тут есть и Никшуп, и Вотномрел, и Нинуб, -- видимо, дело тоже не обошлось без перевоплощения {Ходасевич имеет в виду шахматиста С. Тартаковера -- автора "Антологии лунных поэтов" (1928).}. Четвертый... Но не довольно ли? Читатель уже составил себе известное представление о моей коллекции.
   Я заговорил о ней вот по какому поводу. В самом начале этого года поэт В. Смоленский принес мне в подарок брошюру в зеленой обложке, с заглавием "Тайна жизни скифов" и с пометкой: "Париж, 1932". Перелистывая книжку за чаем, я увидал, что она вполне подходит для моего собрания. <...>
   Получив книжку Горгулова, я собирался написать зараз обо всей коллекции. Однако же, темы и книги более важные или злободневные меня отвлекали. Так я и не написал о Горгулове -- вплоть до того дня, когда за словом последовало y него дело, когда поступок, столь же бессмысленный, как его писания, решил его жалкую участь, a нас всех поверг в скорбь и смущение {Павел Горгулов в 1932 г. убил президента Французской республики Поля Думера, за что в том же году был осужден и гильотинирован.}.
   <...> Об "идеях", которые высказал (или лучше -- выкрикнул) в своей книжке Горгулов, я уж теперь не стану говорить по существу. Вопервых, после процесса они стали общеизвестны; вовторых -- просто нелюбопытно разбираться еще раз в этой бессмысленной, экстатической мешанине, к тому же изложенной совершенно безграмотно (Горгулов слаб даже в простой орфографии); втретьих -- и это самое главное -- горгуловская бессмыслица по происхождению и значению ничем не отличается от бессмыслиц, провозглашаемых (именно провозглашаемых -- пышно, претенциозно и громогласно) в других сочинениях того же типа. Форма и содержание этих бредов, по существу, безразличны. Существенно в них только то, что, подобно бредам, известным психиатрии, они суть симптомы, свидетельствующие о наличии некой болезни. Но тут приходится всячески подчеркнуть, что на сей раз дело идет отнюдь не о психических недомоганиях. О, если бы дело шло просто о сумасшедших! К несчастью, эти творцы сумасшедшей литературы суть люди психически здоровые. Как и в Горгулове, в них поражена не психическая, а, если так можно выразиться, идейная организация. Разница колоссальная: нормальные психически, они болеют, так сказать, расстройством идейной системы. И хуже всего, и прискорбней всего, что это отнюдь не их индивидуальное несчастье. Точнее -- что не только они в этом несчастье виноваты. В них только с особой силой сказался некий недуг нашей культуры. Совершенно трагично то, что в этих идейных уродствах, как в кривом зеркале, отразились отнюдь не худшие, a как раз лучшие, даже, может быть, драгоценнейшие свойства русской души, русского сознания. Однако то обстоятельство, что с искажениями такими нам приходится сталкиваться все чаще и чаще, что они становятся явлением очевидным и назойливым, -- должно же заставить нас, наконец, обратить на них внимание. Великодушие и мудрость великого народа, среди которого мы живем, проявились в горгуловской истории замечательно. Te же великодушие и мудрость постепенно дадут нам возможность, разумеется, не забыть о ней, но все же ее залечить, как душевную рану. Политическая острота момента пройдет. Но горгуловщина как наше внутреннее дело, как болезнь нашей культуры не должна быть забыта. Напротив, о ней следует говорить, наконец, со всей прямотой, со всем мужеством, как бы нам это ни было тяжело и горько.
   Петром Великим Россия была "поднята на дыбы". Это парадоксальное и опасное состояние дало себя чувствовать тотчас, уже в XVIII столетии. На протяжении ХІХго оно породило в русской жизни ряд глубочайших противоречий, поставило перед русским сознанием ряд сложнейших, порой мучительнейших вопросов. Церковь, власть, народ, интеллигенция -- все стало "вопросами". Стремление разрешить их не компромиссно, не практически, но в самом корне, в духе высшей правды и справедливости, стремление, характерное для русской души и само по себе прекрасное, -- привело к тому, что все вопросы осложнились и углубились до чрезвычайности. Для русского человека они стали проклятыми. И чем проклятее они были, тем жгучее становилось в его душе стремление разрешить их не для себя только и не только в пределах российской надобности, но во всем их философском и религиозном объеме, во всем универсальном значении. Мучительно ища света себе, мы непременно хотели дать свет и выход и для всего мира. Именно из этого мучительства родилась идея русского мессианства: бессилие породило мечту о чудесной силе. В свою очередь, этому обстоятельству мы обязаны тем, что русская литература стала пророчественной по духу. Действительно, многими вспышками ее молнийного света озарена и Европа. Но тут же, отсюда же начинается и ее недуг. Уже с середины прошлого века (с 60х годов в особенности) умственно всколыхнулись новые слои русского общества, в культурном отношении средние и низшие. "Вопросы" проникли в самую толщу их -- и подверглись бурному обсуждению, редко основанному на действительном понимании обсуждаемого. Философские импровизации стали страстью "русских мальчиков". "Легенда о Великом Инквизиторе" есть произведение гениальное и подлинно пророческое, -- но не надо забывать, что за Ивана Карамазова его сочинил Достоевский. Подлинный Иван Карамазов философствовал, пожалуй, еще смелей и решительней по размаху, но и неизмеримо ниже по существу. Вслед за Иваном принялся философствовать Митя -- опять же не Митя Достоевского, a Митя подлинный, тоже очень хороший, очень несчастный, но ведь и пьяный, и всячески заблудившийся, и, главное, -- малокультурный человек. За Митей последовали другие персонажи -- до бесов включительно. Российское философствование все выигрывало в размахе, не выигрывая в значительности.
   Настал век XX. Две войны и две революции сделали самого темного, самого уже малограмотного человека прямым участником величайших событий. Почувствовав себя мелким, но необходимым винтиком в огромной исторической мясорубке, кромсавшей, перетиравшей его самого, пожелал он и лично во всем разобраться. Сложнейшие проблемы религии, философии, истории стали на митингах обсуждаться людьми, не имеющими о них понятия. Обсуждения велись тем более смело, что "вопросы" оказались отчасти не разрешенными вовсе, отчасти же разрешенными так тонко и сложно, что "ответы" были невразумительны для вопрошающих. Тогдато идейная голь занялась переоценкой идейных ценностей. Пошло философствование повальное. С митингов, из трактиров оно перекинулось в литературу, заставляя жалеть об изобретении книгопечатания и без особого восхищения думать о свободе печати и слова. На проклятые вопросы в изобилии посыпались проклятые ответы. Так родилась горгуловщина -- раньше Горгулова. От великой русской литературы она унаследовала лишь одну традицию -- зато самую опасную: по прозрению, по наитию судить о предметах первейшей важности.
   Никакого отпора этой волне идейного самоуправства и интеллектуального бесчинства оказано не было. Куда там! Профессора, поэты, философы, движимые то сентиментальным народничеством и окаянной верой в гениального самородка, то боязнью чтото упустить, от чегото отстать, считали долгом "чутко прислушиваться" к любой ереси, к любой ерунде, исходящей из "недр" и "масс". Творчество Хлебниковых и Маяковских, этих ранних Горгуловых, гутировалось {Смаковалось (от фр. goûter).} и изучалось -- оно гутируется и изучается до сих nop. Кретин и хам получили право кликушествовать там, где некогда пророчествовали люди, которых самые имена не могу назвать рядом с этими именами. За крупными кретинами и страшными горланами шли другие -- только помельче. Они очутились и в эмиграции.
   
             Я долго думатьто не стану,
             Исторью мира напишу, --
   
   пищит Колосовский-Пушкин. Ни трудностей, ни авторитетов для этих людей не существует. Ни познаний, ни умения они не имеют и иметь решительно не желают, ибо гордятся своей гениальною интуицией.
   
             Мы -- дики! Мы -- дики!
             Без нот мы поем! --
   
   с гордостью восклицает Горгулов. Для этих людей невежество -- как бы гарантия против шествования избитыми путями: избитых путей они боятся пуще огня. Они даже требуют преклонения перед ихней дикостью... <...>
   Мыслить критически эти люди не только не в состоянии, но и не желают. Любая идея, только бы она была достаточно крайняя, резкая, даже отчаянная, родившаяся в их косматых мозгах или случайно туда занесенная извне, тотчас усваивается ими как непреложная истина, затем уродуется, обрастает вздором, переплетается с обрывками других идей и становится идеей навязчивой. Тяжело сказать это -- но, кажется, горгуловская "идея" наполовину вышла из блоковских "Скифов". Если бы Блок дожил до Горгулова, он, может быть, заболел бы от стыда и горя.
   В эмиграции нет, конечно, людей, разделяющих несчастную "идею" Павла Горгулова. В этом отношении мы можем от него отмежеваться со спокойной совестью. Но от горгуловщины как метода мысли и творчества нам отмежеваться труднее. Горгуловы печатаются в наших журналах, заседают в редакциях, выступают в литературных собраниях. Мы их читаем, мы с ними беседуем на равной ноге, мы пишем статьи об их творчестве. Об одном маленьком Горгулове некий прославленный писатель воскликнул с восторгом: "У него в голове священная каша!" С этой мечтой о каше, которая на поверку оказывается отнюдь не священной, пора покончить раз навсегда. Надо поменьше и поосторожней пророчествовать самим, чтобы не плодить пророчества идиотские и поступки страшные. Публичные сборища, в которых каждый олух и каждый неуч, заплатив три франка "на покрытие расходов", может участвовать в обсуждении "последних тайн" и в пророчествованиях апокалипсического размаха, -- такие сборища нам решительно вредны. Они нам в умственном смысле не по карману. Нам нужней и доступней -- школы грамотности, "эмигркульты" -- подобие пролеткультов. Надо учить невежд элементарным вещам и внушать им идеи старые и простейшие, a не надеяться (впрочем, довольно лицемерно и демагогически), будто они помогут нам высидеть идеи новейшие и сложнейшие. Людей, к тому вовсе не подготовленных, не следует призывать к построению новых, мистических градов -- полезнее и честнее будет, ежели мы их сперва научим прилично вести себя в граде старом -- к примеру сказать, в Париже.
   

ХОДАСЕВИЧ В.

НИЖЕ НУЛЯ
(ФРАГМЕНТ СТАТЬИ)

   Говоря слуге городничего, что Хлестаков -- "генерал, да только с другой стороны", гоголевский Осип довольно неожиданно обнаружил врожденную способность к математическому мышлению: его слова надо понимать в том смысле, что Хлестаков занимает в ряду отрицательных величин то самое место, какое в ряду положительных принадлежит генералу. Таким образом, Осип как бы намекает на возможность установления некоей отрицательной табели о рангах, в которой Хлестаковы разных чинов и классов были бы расположены так, как отрицательные величины температуры располагаются на шкале термометра ниже нуля. Конечно, подобно многим математическим идеям, мысль Осипа не могла получить применения в практической жизни, поскольку дело шло о чиновниках. Но не раз мне казалось, что ею бы следовало воспользоваться в литературе -- в поэзии особенно. С середины прошлого столетия в русской поэзии вырабатывалось огромное количество отрицательных ценностей, из которых некоторые достигали поразительной величины. Являлись бездарности и невежды, посвоему соответствовавшие Пушкиным и Лермонтовым совершенно так, как Хлестаков соответствовал генералу. <...>
   Произведения вышеозначенного стиля издательства и журналы, конечно, никогда не печатали. Авторы издавали их за свой счет. В советской России частное издательство уничтожено, поэтому все должно проходить через цензуру и редактуру советских чиновников. Настоящего понимания эти чиновники, разумеется, лишены, но всетаки они достаточно натасканы, благоразумны и осторожны для того, чтобы произведений, лежащих много ниже нуля, в казенные издательства и журналы не пропускать. <С..^> Поэтические бреды и ужасы появляются ныне только за рубежом, и надо признаться -- в изрядном количестве. Постепенно y меня составилась целая коллекция таких книг, насчитывающая десятка три номеров. Подробно ознакомить читателей со всеми не представляется возможным -- это потребовало бы слишком много места, a в некоторых случаях повлекло бы за собой слишком тяжелые воспоминания и мысли: довольно сказать, что в мое собрание входит книжка Горгулова с собственноручной его надписью. Следственно, я ограничусь беглым обзором образцов, быть может, не всегда самых удивительных, но зато наиболее характерных. При этом я не буду подробно останавливаться на грамматических, стилистических и просодических ошибках отдельных авторов, ибо всего этого просто не перечислишь. Замечу в общих чертах, что подавляющее большинство не имеет понятия ни о стихосложении, ни о грамматике. <...>
   Склонность к решению огромнейших и сложнейших проблем религиозного, философского и исторического порядка составляет удивительное свойство большинства этих гениев бездарности. Каждый из них чувствует себя по меньшей мере равным Данте или Гете. <...>
   Замечательное семейство поэтов, коих творчество расположено ниже нуля, -- то, что они очень заботливо относятся к своим особам и с уверенностью ждут славы. <...>
   Вудучи чрезвычайно высокого мнения о себе, наши поэты не забывают, однако, и своих предшественников. Аркадин {А. Аркадин -- псевдоним маргинального поэта и писателя Исаака Цетлина.} излагает целую историю своих увлечений русскими поэтами, начиная с раннего детства... <...>
   "Пушкинские бакенбарды" прельщали Аркадина еще в младенчестве, a затем сыграли, как ему кажется, колоссальную роль в его умственном развитии... <...>
   Пушкин вообще имеет несчастье привлекать сочувственное внимание Аркадиных, Шкробовых и им подобных. Упоминания о нем очень часты, и нет, кажется, такой пошлости и банальности, в которой наши барды не клялись бы его именем, не ссылались бы на его авторитет. Иные прямо чувствуют себя его преемниками. <...>
   Предел этого своеобразного почитания Пушкина достигнут, однако, в книжке, которая, прямо скажу, составляет перл моей коллекции. Она выпущена в 1927 году в Софии. Автор ее, Виктор Колосовский, прямо заявляет, что в него вселился дух Пушкина. На обложке и обозначено: "В. Колосовский -- А. С. Пушкин". В книжечке всего 16 страниц -- она содержит первую главу из "Истории мира в стихах".
   
   Я долго думатьто не стану,
   И Исторью мира напишу,
   Оставьте вы читать Татьяну,
   Внимайте этому, прошу!
   Итак, я начинаю вновь
   Писать для будущих веков.
   Да вы же помните меня,
   Мои милые друзья.
   Я откровенный человек:
   Я здесь живу уж второй век.
   Итак, я напишу сейчас
   И о том, что ожидает вас.
   Конечно, это надо знать,
   A потому решил я написать.
   
   Дело начинается с сотворения мира, Адама и Евы. Адам и Ева жили в раю, a Бог на небе. Когда же Господь вздумал их навестить полетел в рай, поручив наблюдение за небом Аврааму, то Он застал такую картину:
   
   Адам занялся здесь делами,
   Уже расстался с волосами,
   И новый мир себе завел.
   Вокруг него народу кучи,
   A над ним повисли тучи,
   A Ева царицею сидит
   И ни с кем не хочет говорить.
   Уже и стража есть в (sic!) Адама,
   И себе он выстроил дворец.
   И что же получилось, наконец?
   Говорит Богу эта дама:
   "Мой муж царем, Адам,
   A я царицею сижу,
   Ты зачем явился к нам?"
   
   Дальнейшая неразбериха не стоит пересказа: достаточно указать, например, что, разочаровавшись в Адаме, Бог сотворил Авеля и дал ему в жены троицу: Веру, Надежду и Любовь. Адам между тем царствовал.
   
   Но скоро смерть его постигла.
   Тому уж много, много дней,
   Как его Ева схоронила
   (В степу неведомом, глухом,
   Под зеленым лопухом).
   
   Поэма снабжена примечаниями, не менее разительными, чем самый текст. Так, к слову Татьяна -- пояснено: "Татьяна, имя, которое часто упоминается в моем сочинении "Евгений Онегин"". К слову лопух: "Лопух, растение с большими листьями".
   На Колосовском, абсолютном гении "с другой стороны", я и закончу мой обзор, по необходимости краткий. Я мог бы привести еще бесконечное множество образцов, ибо y таких авторов, как Шкробов, Любищев, Колосовский, каждая строка более или менее замечательна. Можно было бы не без пользы проследить любопытнейшие совпадения в литературных приемах авторов, в их вкусах, в их мировоззрениях, но на сей раз это не входило в мою задачу. Я хотел дать лишь несколько образчиков и отметить некоторые вершины того "отрицательного рельефа", о котором выше говорено. В заключение считаю нужным подчеркнуть только то, что цитированные произведения вовсе не представляют собою особых раритетов. Колосовский, конечно, не превзойден никем, но книг, в той или иной степени приближающихся к "Истории мира", выходит очень много. Именно поэтому я и позволил себе привлечь к нему внимание читателей.
   

РАТИЕВ A.

TO, ЧТО СОХРАНИЛА МНЕ ПАМЯТЬ
(ФРАГМЕНТ МЕМУАРОВ)

   Мемуары Александра Ратиева, датированные 1938 г., опубликованы в сборнике "Белая эмиграция в Болгарии 1918--1945". Том І--ѴІ (София: Издво Софийского университета им. Св. Климента Охридского).
   
   К середине 30х годов появилась среди нас, эмигрантов, еще одна заметная фигура -- Колосовский-Пушкин. Стало о нем известно <С^> по рассказам служащих <...> Комитета по делам русских беженцев, куда этот субъект явился с требованием выдать ему удостоверение в том, что в него действительно вселился дух А. С. Пушкина. Член комитета Савельев, не лишенный юмора, не смущаясь, с ним соглашается, заявляя просителю: "Приведите с собой двух свидетелей, a мы вам выдадим настоящее "махленско" (квартальное) свидетельство. Скажите только, какие произведения y вас имеются готовыми". На что Колосовский, не смущаясь, заявляет: "Долго думать я не стану -- историю мира напишу..." В течение нескольких месяцев КолосовскийПушкин подыскивал себе необходимых ему свидетелей.
   

БЕРБЕРОВА Н.

ПИСЬМО С. РИТТЕНБЕРГУ
(ФРАГМЕНТ)

   Письма Нины Берберовой к Сергею Риттенбергу, русскому журналистуэмигранту, опубликованы в книге ,,"Му dear close and distant friend". Nina Berberova's Letters to Sergej Rittenberg (19471975)" (Gothenburg: University of Gothenburg, 2020). Ниже приводится (в авторской пунктуации) фрагмент письма от 9 сентября 1948 года.
   
   Рядом со мной собирается заседать ОНУ {Организация Объединенных Наций (калька с фр. Organisation des Nations Unies).}. Расскажу Вам по этому поводу смешное:
   Однажды некий автор, который наименовал себя Колосовский-Пушкин / так как в предисловии он пояснял, что в него вселилась душа Пушкина / прислал мне свою поэму / изданную за собственный счет /. Она называлась "Ону" {Поэма, к величайшему сожалению, пока не найдена.}. Это значило вот что: есть он, она, оно. Колосовский же придумал, что есть еще некое "ону". Теперь Вы понимаете, каково мне слышать, что от заседаний этого "ОНУ" зависит будущее нашей планеты!!! "ОНУ" Колосовского было мохнато, черно и страшно, ону преследовало его повсюду... Здесь ону собирается заседать в Палэ де Шайо, которое в двух шагах от меня -- на пляс дю Трокадеро. Да, вот какая неожиданность!
   

ЛЮБИМОВ Л.

HA ЧУЖБИНЕ
(ФРАГМЕНТ ВОСПОМИНАНИЙ)

   Воспоминания эмигранта-возвращенца Леонида Любимова были опубликованы в 1979 г. (Ташкент: "Узбекистан").
   
   ...не в силах создать настоящей, полнокровной литературы, эмигрантщина породила целую армию графоманов. Был среди них один (Виктор Колосовский), на трудовые гроши издававший в Волгарии, голодая и истощаясь, свои рифмованные произведения, которые из года в год посылал в редакции всех эмигрантских журналов и газет. Запомнились такие строки:
   
   ...Я писать стихи умею,
   И очень я уверен в том:
   Вскорах мой выйдет том.
   
   И никто им не занялся, никто не образумил его, не уговорил бросить это дело, a Ходасевич, тот даже приходил в восторг: "Пусть пишет, так не придумаешь... Ведь это же своего рода совершенство! Почти как y капитана Лебядкина из "Бесов"".
   

ФИЛИН M.

ПУШКИН КАК РУССКАЯ ИДЕОЛОГИЯ В ИЗГНАНИИ
(ФРАГМЕНТ СТАТЬИ)

   Статья опубликована в сборнике ,,"В краю чужом..." Зарубежная Россия и Пушкин" (М.: Русскій міръ; Рыбинск: Рыбинское подворье, 1998).
   
   ...существование русских на чужбине отличалось повышенной стандартизацией жизни и большим вниманием к коллективному началу, нежели на покинутой родине. <...> Объединяли немногие общие праздники, считанные клубы и кружки, газеты и журналы, коих не хватало на всех <...>. Применительно к Пушкиниане все это имело свои последствия.
   Газета была важнейшим -- разумеется, после храма -- средством сплочения беженцев, непременным и радостным атрибутом быта. Она изучалась, как правило, от корки до корки и затем передавалась в другие руки. Te же операции проделывались и с журналами. A пушкинская тема была более чем регулярна в периодической печати Зарубежья. <...> ...жители Зарубежной России становились как бы заочными слушателями постоянного пушкинского семинария, раскинувшегося по всем континентам. Едва ли будет ошибочным утверждение, что никогда -- ни до, ни после -- знание о поэте не распространялось в народе так широко и глубоко.
   Семинарий вызывал ответную реакцию. Чтения статей будило "чувства добрые", руки тянулись к томику сочинений Пушкина, a то и к перу с бумагой. Люди, ранее не пробавлявшиеся сочинительством, теперь отдавали ему дань. Сохранились напечатанные опыты врачей, инженеров, офицеров, гимназистов и т. д. Легко с ученой кафедры иронизировать над подобной народной Пушкинианой, клеймить ее "ненаучность". Гораздо труднее понять самоуверенному "пушкинисту", что именно народность есть одно из доказательств "вспомогательности" академического пушкиноведения. <...>
   У науки нет и никогда не появится точных методов для измерения степени этического воздействия Пушкина и Пушкинианы на Зарубежную Россию. В подобных случаях принято ограничиваться примерами из практики. Об одном-двух эпизодах, малоизвестных, но впечатляющих, с удовольствием поведаем и мы.
   Далеко за пределами Софии и Волгарии прославился осевший там некий Виктор Колосовский. Человек -- приходится подчеркнуть это -- психически вполне нормальный, однако, что называется, "с чудинкой". Теперь уж трудно прояснить, с чего все началось, но факт остается фактом: в какойто момент наш герой возомнил себя пиитом и даже публично заявил, что в него "вселился дух Пушкина". Стихи же слагал прямотаки чудовищные, хотя и очень искренние. Многие посвятил Пушкину:
   
   Он был великий дворянин
   И прославился здесь на весь свет,
   Как Пожарский и Минин, и истинныи поэт.
   Конечно, он известный вам,
   Это был Пушкин сам!..
   
   Его не без оснований сравнивали с капитаном Лебядкиным, откровенно издевались над автором в частных беседах и прессе. Особенно преуспел саркастичный Владислав Ходасевич. Иные жалели этого человека, советовали ему оставить пустое занятие. A Колосовский продолжал терзать бумагу. И никто, кажется, не попытался взглянуть на происходящее с другой стороны, не задался вопросом: почему он пишет и на последние трудовые гроши издает свои феноменальные поделки? Зачем не копит деньги, как многие среднестатистические эмигранты, на скромный домик в провинции или не оставляет сбережения в кабаке, скорбя вместе со случайными соседями по стойке об утерянной России? Почему вместо всего этого, положенного и понятного, строчит да строчит, причем зачастую о Пушкине? A ведь тут, на глазах изгнанников, происходило совсем не то, что вершил веком ранее приснопамятный граф Д. И. Хвостов, чье сиятельство после приятного раута или изысканного обеда приумножало число корявых рифм. Графоманство графоманству -- рознь. И если графоманство графа (!) было обусловлено эпохой царства поэзии, то деятельность Колосовского, жившего во времена отнюдь не лирические, нитями причудливыми и глубоко запрятанными была связана собственно с Пушкиным. И мнится, что даже такое влияние поэта на потомков не таит в себе ничего предосудительного.
   Другой эпизод произошел во Франции. Жил в Париже в предвоенные годы Владимир Львович Бурцев. <...> Здесь <...> увлекся Пушкиным. Написал даже пару книжек, которые пополнили длинный ряд дилетантских сочинений. <...> A потом началась Вторая мировая война. Вскоре в Париж пришли немцы. Жить дряхлому и больному Бурцеву стало еще труднее, подчас невыносимо. Что же предпринимает он на краю бездны? Да ничего особенного. Просто в 1941 году, в оккупированном Париже Бурцев печатает на свои средства брошюру "Изучайте Пушкина!". <...> И вот тоненькая книжица на русском языке растекается по мрачному городу, читается соотечественниками. Все видят: на обложке издатель поместил внушительный список книг, которые он -- опять-таки в одиночку -- собирается выпустить в обозримом будущем. A из названий явствует, что книги, долженствующие вот-вот явиться в этот ирреальный мир, посвящены Пушкину. Все без исключения... <...>
   Есть в историях Колосовского и Бурцева нечто неуловимое, что очень трудно выразить словами. Всетаки попытаемся.
   Можно отдать полжизни, расшифровывая густо замазанное в черновике слово. Или пропустить молодость и состариться, анализируя суффиксы в кишиневской лирике поэта. Все это нужно и наверняка пригодится. Но такой ссутулившийся и поседевший профессионал никогда не поймет до конца значения парижской брошюры 1941 года. Перелистав ее, профессионал, скорее всего, скажет, что здесь нет "вклада" в науку о Пушкине. И будет посвоему прав, но есть правда и повыше. Кто знает, скольких русских людей поддержала в черную минуту незатейливая книжица? <...>
   Как говорилось выше, Пушкиниана Зарубежья приобрела народный характер. Она же была фактором идеологическим. На стыке этих двух начал возникло и существовало их порождение, <...>, общественное и в то же время очень личностное.
   Его можно назвать параллельной или теневой идеологией. <...> Это была идеология выживания или спасения -- в отличие от идеологии победы.
   Такой идеологии Пушкин соответствовал в полной мере. <...>
   Интеллигент или простолюдин именно выживал благодаря Пушкину или поступкам вроде бурцевского. Вокруг звучали громкие фразы типа "Сим победиши", он согласно кивал, но втайне-то осознавал, что "Медным всадником" или "Бородинской годовщиной" не спасти, не вернуть прошлой России, как о том вещали на собраниях и в газетах. Зато, читая урывками бессмертные строки, шофер парижского такси, учитель из Моравской Тршебовы или разнорабочий, заброшенный в Буэнос-Айрес, спасал себя -- от безысходности, от одиночества, даже от сладкого газа на убогой кухоньке.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru