Аннотация: Мелкая промышленность в Москве
Извозчики - лихачи и ваньки Старьевщик Ярославцы в Москве Кухарка Публикации и вывески Самовар Чай в Москве Сборное воскресенье
И. Т. Кокорев
Очерки о Москве
Москва сороковых годов. Очерки и повести о Москве XIX века
М., "Московский рабочий", 1959
Подготовка текста, послесловие и примечания Б. В. Смиренского.
СОДЕРЖАНИЕ
Мелкая промышленность в Москве
Извозчики -- лихачи и ваньки
Старьевщик
Ярославцы в Москве
Кухарка
Публикации и вывески
Самовар
Чай в Москве
Сборное воскресенье
МЕЛКАЯ ПРОМЫШЛЕННОСТЬ В МОСКВЕ
Две промышленности ведутся в Белокаменной: одна -- блестящая, казовая, занимающая сотни тысяч рук, двигающая сотнями миллионов рублей, другая, не в обиду ей сказать, грошовая; одна одевает и убирает почти всю Россию, шлет свои изделия к "стенам недвижного Китая" и в "пламенную Колхиду"; знают о ней и степной хивинец и красноголовый (кизиль-баши) персиянин; другая идет лишь для домашнего обихода, известна одним коренным жителям столицы.
Что же это за промышленность? -- спросите вы. -- Какие у ней заводы и фабрики, как велик круг ее действий? Да такой, что простым глазом и не рассмотрите, если не вооружитесь наблюдательностью. Я говорю, однако, не о ремесле каком-нибудь, хотя в известных размерах оно и зовется у нас кустарным; нет, речь идет про ту промышленность, которая, отроду не учась ничему, берется почти за все, у которой нет ни фабрик, ни заводов, что, впрочем, не мешает ей быть необходимым чернорабочим для многих из них, которая, наконец, существуя везде, нигде не оставляет прочных, явных следов своего бытия, не подлежит никакому контролю, не упоминается ни в одной статистике. Сознаюсь, что это определение так же неясно, как неуловимо существование мелкой промышленности, но другого, по крайней мере краткого, я не умею сделать, -- и для разъяснения предмета считаю необходимым войти в подробности.
Известно, что богатство, счастье и другие редкости в человеческой жизни суть понятия условные. Не трогая многое множество людей полновесных, которым простительно охать и жаловаться на тяжелые времена, потому что они не в состоянии играть по рублю серебром пуан, как, например, почтенный NN, не входя в разбирательство их сетований, возьмем хоть тот класс, который снискивает себе хлеб в поте лица, -- сословие ремесленников. Не легко достается им трудовая копейка, часто говорят они, что перебиваются со дня на день, едва сводят концы с концами; но и их положению завидует не одна тысяча деятелей мелкой промышленности, и они богачи в сравнении с этими бездольными тружениками. Как ни будь малоприбыльно мастерство, а все-таки оно прокормит того, у кого в руках; это сознавала и древность, во времена которой на Востоке велся обычай обучать даже владетельных особ какому-нибудь ремеслу, -- это сознают и сами мастеровые, надеясь на свои силы вдвое более, чем нужно бы. Но мало ли людей, которые учатся лишь у одной нужды, рады бы работать, да не знают никакого мастерства, хотели бы торговать чем-нибудь, да нет у них ни родового, ни благоприобретенного имущества; есть, правда, невещественный капитал, называемый трудом, да некуда девать его. А, между тем ведь надобно жить и нередко с обязанностью поддерживать жизнь других. И вот такие-то бедняги, сознавая, что питаться Христовым именем, когда есть силы, и грешно, и стыдно, принуждены мыкать свой груд то туда, то сюда; принуждены пуститься в мелкую промышленность, где, если судьба не вынесет их на иную дорогу, они каждый день будут отбивать нужду от своего изголовья, пока не успокоятся там, где нет более забот и печалей.
Происхождение действователей мелкой промышленности очень обыкновенно. Вольноотпущенные, которые имели прежде свои занятия в многочисленной дворне какого-нибудь вельможи старого века -- занятия, сделавшиеся никуда непригодными на свободе, при современной скромной жизни, потом люди, которых продолжительное безместье обезнадежило вконец; вдовы, оставшиеся с несколькими детьми на руках и, следовательно, лишенные возможности идти в услужение; иногда мещанин, которого разные таланы совратили с истинного пути; рядом с ним артист, играющий на каком-то неизвестном инструменте; реже всех отставной солдат, почему-либо не нашедший себе приличного места, -- вот почти и все. Разумеется, и здесь нет правила без исключений, и здесь из девяти десятый не попадет в водоворот мелкой промышленности. Зато уж кто попал в него, только успевай повертываться, если не хочешь поссориться с желудком; берись за все, что ни случится, являйся всюду, где можно пустить в оборот свою сметливость, трудись без устали и хлопочи до упаду.
Вот хоть бы летом: кто сторожит первое созревание земляники, отыскивает самые ранние грибы для стола лакомок, с рассветом идет в заповедную Останкинскую рощу и, промерив ее целый день, несет дюжину березовиков к прихотнику, у которого шевелятся лишние деньги в кармане, -- кто? -- мелкая промышленность. Или, месяцами двумя ранее, когда земля только что скинет с себя снежный покров и зазеленеет муравою, -- кто собирает молодую крапиву, снить, щавель, кто снабжает тогда московские рынки этими новинками? -- все мелкая промышленность.
Вообще, весна да лето -- самая прибыльная пора для ее деятельности. Как птица, она ничего не сеет, но при чрезвычайной неутомимости успевает кое-что пожать. Кроме ягод и грибов, мелкая промышленность в это время собирает травы, коренья, березовые почки для аптек и травяных лавок; рвет дубовые листья для соления огурцов; добывает муравьиные яйца для соловьев; удит рыбу, ловит птичек; в Троицын день вяжет букеты цветов, а на подходе к осени заготовляет травяные венички для чищения платья. Да всего, что делает она, пользуясь правом собирать дань с окрестностей Москвы, и не перечтешь. Должно, однако, заметить, что цивилизация лишила ее двух постоянных отраслей летнего дохода: до изобретения фосфорных спичек мелкая промышленность собирала в лесах трут, запасалась кремнями, делала нехитрые серные спички и снабжала этими товарами по крайней мере половину столичных хозяек.
Зато уж одного занятия мелкой промышленности, составляющего цвет ее действий, не отобьет у нее никакая цивилизация, потому что занятие это касается предмета первой важности для москвичей -- чаепития. В этом случае низкий поклон ей, потому что она делает дела, достойные удивления, и здесь не страшно для нее никакое постороннее соперничество.
В праздник, в знойный полдень, когда истома одолевает и ум и тело, пойдите в какое-нибудь из московских предместий; здесь вы наверно встретите не одну группу вроде следующей: пожилая женщина несет объемистый самовар, мужчина -- в одной руке ведро, в другой кулек с углями; двое детей тоже идут не порожняком: у кого бутылка с молоком, узелок с чашками, у кого скамеечка или домашний запас пищи. И без моего объяснения вы догадаетесь, что это мелкая промышленность, целой семьей идущая на заработок. Идет она куда-нибудь за город, на гулянье или на кладбище, располагает там, на удобном месте, свой скарб, запасается водой и спешит греть самовар для ожидаемых посетителей. Но как и у ней не обходится без состязания,-- на гулянье является не один самовар, -- то каждый наперерыв старается залучить к себе гостей. Мужчина решительно не умеет исполнять этой важной части самоварной торговли, и гостей зазывает всегда нежный голосок девочки или приветливая речь самой матери. Наконец, явились желанные. Просим милости, господа, садитесь, где заблагорассудится (на что лучше, как не здесь, на зеленой мураве, под тенью развесистой березы); кушайте, сколько душе угодно (особенно если чай и сахар у вас свой, а не владетелей самовара), пейте не спеша, с прохлаждением: за лишний час ведь и вы не постоите за прибавочкой против договорной платы какого-нибудь гривенника; наслаждайтесь невинным сельским удовольствием под отдаленные напевы голосистого хоровода, под рассказы хозяина, который, как присяжный служивый, не преминет обстоятельно доложить вашему благородию, в каких походах и баталиях был он.
Торговля самоварами (техническое выражение) начинается с первого московского гулянья, в Сокольниках, и продолжается вплоть до самой осени, с наибольшим успехом в Марьиной роще. С чайною машиною (как называют немцы наше изобретение) мелкая промышленность, по пословице, нередко идет "за семь верст киселя есть" и является приятным сюрпризом для любителей чаю там, где ее нельзя было и ожидать, например в Перовой роще, в Петровско-Разумовском. На гуляньях же она торгует иногда (в виде мальчиков) домашним квасом, выручая десять копеек на одну; является с знаменитым райком, заключающим в себе столько чудес и еще более самородных русских прибауток. К сожалению, последний промысел приходит более и более в упадок, и многие остроты раешников сохраняются лишь в преданиях.
При речи о райках, очень естественно, рождается вопрос, почему же мелкая промышленность не возьмется за разные фиглярства, не вступит в компанию с штукарями, не выдумает каких-нибудь представлений? Ответ будет решительный и ясный. "Это дело тальянцев и немцев: они облизьяну выдумали, блох обучили плясать, лошадь часы узнавать, собак муштруют, свинок морских, словно невидаль какую, показывают, шарманкой да волынкой кормятся"; а русский человек, как ни беспечен, совестится быть дармоедом, приобретать хлеб подобными средствами, считает недостойным себя пуститься в комедиянство. Пошутить, сделаться на время паяцом, он (почти всегда из мастеровых) не прочь: только уж всякое слово будет у него с закорючкой, и, простоплетный с виду, он станет казать кукиш хоть из кармана, если нельзя показать прямо. Но это полузанятие идет у него между делом: в свободное время почему ж не позабавить почтенную публику, потешиться самому, да и деньгу притом зашибить. А на завтра, в будни, просим прощенья, по улицам не станем ходить, сядем за работу {Понятно, что и тут нельзя без исключений -- есть и шарманщики из русских, хотя в меньшем числе против иностранцев, -- отъявленные забулдыги; встречаются и странствующие комедианты, владимирский мужичок промышляет, водя на цепи почтенного Михаилу Ивановича, господина Топтыгина, а подмосковный иногда посадит глупую речную черепаху в ведро, да и берет по грошу за показ ее. Об одном из подобных исключений, очень счастливом, я не забуду никогда. Лет 15 тому на гуляньях я постоянно встречал старичка со скрипкою, одетого в весьма старомодный фрак. Кроме скрипки, он носил с собою ящик, воткнутый на палку. Бывало, пристроится где-нибудь под деревом, установит палку, заиграет вальс, экосес, из ящика выскочат куклы с бубенчиками, начнут плясать, сойдутся зрители и, по окончании музыки, кладут кто грош, кто пятак в кукольный ящик. Старичок никогда не просил сам платы, игрывал для зевак и даром; но его добродушное лицо, особенно звуки его скрипки, так были знакомы посетителям гуляний, что редкий из слушателей отказывал ему в мелкой монете. После, когда музыканта не стало более видно, я узнал, что он был отставной капельмейстер одного екатерининского вельможи, бедным своим инструментом содержал большую семью и часто любил рассказывать о славном Хандошкине, которого знал коротко.}.
Но воротимся к нашей промышленности. Если у кого из ее членов находится столько же оборотливости, сколько есть у ярославцев, тот с рублем, много с двумя, пускается в коммерцию, которая преимущественно процветает также летом. На этом поприще женщины действуют с большим успехом, чем мужчины. Горох стручковый и моченый, бобы, копеечные пряники, разные ягоды, продаваемые не на вес, а помадными банками, кусочки арбуза, вареные яблоки, воткнутые на лучинки, и яблочный квас -- таковы главные товары их. Не подражая обыкновенным разносчикам, торговки мелкой промышленности не расхаживают с своими товарами по улицам, не выкрикивают их достоинств: для торговли у них есть избранные места, на какой-нибудь бойкой улице, где они усаживаются на целый день, лоток ставят на столбик тротуара, а сами преспокойно вяжут чулок, в ожидании покупателей, большею частью детей, которые несколько раз на дню подбегают к этому магазину соблазнительных лакомств, всегда продающихся по таксе, без запроса. -- Иные действователи мелкой промышленности выгодно торгуют яствами -- то драченою, то студнем, то пирожками; иногда даже забираются с ними в те места, где на десять копеек можно иметь обед из трех блюд -- в обжорный ряд или на дворянскую кухню {Первое место находится на Солянке, где собираются вольнонаемные чернорабочие, второе -- на Площади.}, и они берут значительный перевес над постоянными торговцами свежестью своих припасов и опрятностью посуды.
Да, летом наша промышленность не может пожаловаться на жизнь. Кроме разнообразных занятий, у нее являются и другие подспорья, для собственного существования: то пойдет она на бойню и там даром получит или требуху, или сычуг, а иногда и целого гусака; то, с позволения огородников, на копанных уже грядах нароет свеклы, картофеля, другими овощами запасется тайком; то принесет вязанку хвороста из Сокольников или другой какой рощи. Грибы и разные лесные произрастания у ней тоже свои, не купленые.
Но скоро проходит благодатное время. Холодная, дождливая осень как раз въедет на двор, а за нею следом катит и зима с морозом-морозовичем. Средств к жизни становится меньше, а забот больше. Горемычная пора для мелкой промышленности! Счастье, если в семье кого-нибудь из членов ее нет детей мал мала меньше, а все одни подростки, если отец человек находчивый, а мать еще в силах делать что-либо, кроме присмотра за своим небольшим хозяйством тогда нужда не слишком близко подступает к ним. Конечно, и малютки могут достать копейку, собирая кости, стекла, тряпки для старьевщиков, да ведь на сапогах, хоть надевают они их только по праздникам, износят больше; другое дело -- взрослая дочь: она может шить что-нибудь, на свадьбу к богатому соседу пойдет и за песни рублей десяток получит, мать берется стирать белье, мотать бумагу для фабрик, ходит домовничать к зажиточным людям; глава семейства трет табак, чинит сапожное старье, делает картонные домики для чижиков и обучает непонятливую птичку подымать ведерко с водой; мастерит немудреные игрушки, преимущественно тележки и качели из теста; ловит черных тараканов для соловьиных охотников; стряпает ваксу; к вербной субботе разукрашивает цветными лоскутками простую вербу; к святой неделе разрисовывает ножичком яйца. Словом, так ли, сяк ли, а промаячится мелкая промышленность бедственные полгода. А там ей опять сполагоря.
Если вы захотите взглянуть на нее поближе, в ее жилище, можете сделать это с совершенно спокойным духом, не приготовляя себя ни к каким потрясающим сердце картинам, ни к каким тайнам. У нас, слава богу, не Париж, а тайн и в заводе нет. Вам придется лишь предпринять путешествие в отдаленные части Москвы, где летом жить так же привольно, как на даче, а осенью можно выкупаться в грязи, вам придется входить в домики самой скромной, чтобы не сказать плачевной, наружности; на дворе этих домиков вы встретите разные принадлежности сельской жизни -- стадо гусей, корову, в темных сенях наткнетесь на какой-нибудь хлам, в покоях, может быть, запутаетесь в лабиринте перегородок, и только. Если семья мелкой промышленности занимает каморку, если в ней есть кто-нибудь из женского пола, то в жилище труженической бедности вы найдете не только опрятность, но даже некоторую роскошь: наследственное божие милосердие, нередко в серебряных ризах, как святыня, сохранившаяся в семействе бедняка, несмотря на все треволнения жизни; стенные часы с кукушкою, которая беспорочно служит уже под десять лет; ярко вычищенный самовар, блестящий на самом видном месте; шкаф со стеклами, в котором красуются все ценные мелочи, какие только есть у семьи; наконец, белые занавески у окон, оттененные горшком ветвистой герани. Порядок удивительно как скрывает темные пятна нищеты, а бережливость дает мелкой промышленности средства позволять себе иногда кое-какие удобства и в жизни. Редкий день пройдет без чаю; в праздник непременно являются пироги или какое-нибудь сверхштатное кушанье, но, с другой стороны, в этот же день последний гривенник употребляется на покупку деревянного масла для лампады перед иконами, на свечку в божией церкви, -- и ни один нищий не отойдет от окна человека немногим богаче его без посильного подаяния.
Такова мелкая промышленность в Москве. Может быть, вы заметите, что картина ее не полна, что о некоторых действователях я даже не упомянул: на это у меня были уважительные причины. Я хотел изобразить только тех людей, которых "нужда научает и калачи есть". У кого есть одно постоянное занятие, ремесло ли, торговля ли, кто, как говорится, век свекует в одном гнезде, -- те не входили в мою раму, ибо об них следует говорить наряду с крупною промышленностью.
Правда, что, кроме той и другой, на свете существует еще одна промышленность, которую я назову темною, потому что она живет и действует в темноте, прячется от добрых людей, словно летучая мышь; и не бойся я оскорбить ваш вкус, мы познакомились бы и с нею. Пошли бы, пожалуй, в дома, где, точно в Ноевом ковчеге, смешано самое разнообразное народонаселение; очутились бы в квартирах, которые отдаются внаймы не по углам и комнатам, а где всякий жилец платит за право занимать известное место на нарах или на полу и где иногда одна комната разделена на два этажа; потом прислушались бы мы к речам здешних обитателей, называющих друг друга физиками, механиками, гранилами, а в презрительном смысле -- жуликами семикопеечными, мазуриками; узнали бы, что значит лафа, стрема, что такое петух, что за вещь бабки и как кусается шмель{Слова из наречия (жаргона) карманных промышленников: лафа -- пожива, стрема -- неудача, петух -- сторож, бабки -- деньги, шмель -- кошелек.}.Но... мне уже совестно и за эти подробности. Мало ли есть занятий, о которых знают все, но не говорят вслух, по крайней мере в порядочном обществе.
Однако все-таки могло случиться, что я "не дописал" чего-нибудь: так это сделалось не с умыслом, а по незнанию. Давно живу я в Москве, вырос в ней; но велика она, родная, и не скоро узнаешь ее вдоль и поперек.
ИЗВОЗЧИКИ-ЛИХАЧИ И ВАНЬКИ
"Ну, гнедко, пора и ко дворам! Вон и лавочки запирают. Сколько ни стой, ничего не выстоишь. Вишь, какую бог послал погодку и сверху и снизу. А хоть бы плохой седок навернулся: съездить на пятачок, так и будет ровно три четвертака. Что ж, и за это надо благодарить бога! Вчера выездил и больше, до целкового, почесть, хватало, да деньгам-то поклонился. Надо же быть такому греху! Кажись, на что лучше седока: двугривенный в час и езда не дальняя, и на водку тебе будет, коли хорошо поедешь. "Уж заслужу, сударь, -- говорю я, -- прокачу вашу милость то есть так, что хоть бы на лаковых санках не стыдно". Ладно. Едем мы. Посадил я его на Плющихе, окружили мы Арбат, Тверскую, Петровку. "Стой здесь". -- "Слушаю-с". -- "Тебе следует за три часа, так ли?" -- "Сами изволите знать, -- говорю я, -- не обидите нашего брата". -- "А водку пьешь?" -- "Грешный,-- говорю,-- человек, употребляю". -- "Ну, сейчас вышлю деньги, и водки тебе вынесут". А сам и шмыг в трактир. Жду; эдак и с час уже прошло, а я все стою да жду. Кой прах! уж не запамятовал ли барин про меня? Дай, наведаюсь. Вхожу -- глядь туда, сюда -- нет моего седока "Что тебе, погонялка?" -- спрашивают половые. -- "Да что, мол, вот так и так, братцы". -- "Ну,-- говорят зубоскалы,-- здесь такого и не сидело: прозевал ты, ворона, ясного сокола: барин-то твой, видно, жулик, улизнул задним ходом на другую улицу" Что тут делать? Подумал, подумал, плюнул, да и поехал. Подавись ты, разбойник, моей трудовой копейкой; коли много тебе надо, не разбогатеешь, чтоб тебе ни дна ни покрышки, а уж когда-нибудь да наскочишь. "Простофиля ты, -- толкует Серега, -- настоящего седока сейчас видно по ухватке" Да, поди-кось, влезь ему в душу. На лбу, что ли, у него написано, какой он есть человек: барский ли барин, заправский ли, или просто шишимора? Одет важнительно, с усами, шуба какая, часы, и говорит, как следует барину. Эх, житье, житье ты разбедовое! Ну, гнедко, двигайся, овсеца прибавлю".
Так беседует сам с собой злополучный ванька (он же "бесколодный" и "ночник"), колеся Москву, рыская по улицам и закоулкам, радушно предлагая свои услуги встречному и поперечному, терпеливо вынося насмешливые ответы многих прохожих: "Куда тебе, не довезешь!" А сказать правду, вовсе незаслуженно терпит он такое презрение. Конечно, лошаденка у него взята из-под сохи, сани -- самодельщина, сбруя наполовину из веревок, кафтанишка плохой, шапка с нахлобучкой; сам он мешок такой, редко дорос до казенной меры; сидит увальнем, скорчившись в три погибели; едет нога за ногу, трух-трух, беспрестанно понуждая нерьяного своего коня и словом и делом, вожжами и кнутом; среди улицы, в виду всей честной зевающей публики, к невыразимому стыду своего седока, вдруг остановится поправлять шлею или убеждать гнедка, чтобы не артачился и не забывал своей обязанности; случится где ехать в гору, ванька, жалея своего кормильца, слезет с саней, и хоть раскричись седок, пойдет пеший, вожжи в руках, пока минуется трудный путь. Все это так, известно и переизвестно москвичам; но обращали ли они должное внимание на добрые качества бедного возницы? Нет, тысячу раз нет! Пусть же свидетельствуют за него сами факты.
Ранним утром, когда половине человечества -- самый сладкий сон, а другой -- забот полная охапка, -- кто в эту пору появляется на помощь людям, созданным на правах пешего хождения по свету, и ускоряет ход их дел? -- Ванька. А в глубокую полночь, у театров, у клубов и прочих приютов веселья, среди карет, колясок, саней с медвежьею полостью, кто предлагает свои дешевые услуги скромным весельчакам, у которых весь экипаж, как говорят они, заключается в калошах, кто развозит их по ночлегам? -- Ванька. А в слякоть, в метель, у кого находит успокоение усталый, продрогший пешеход, вызванный на улицу безотступною нуждою? -- У ваньки. Поздним вечером кто шажком плетется по малолюдной улице, по глухому переулку, кто, будто чуя, что здесь в одном доме справляется вечеринка, запоздалые гости сбираются домой, опасаясь, однако, и вечерней поры, и дальней дороги, и не знают, где найти извозчика? Кто точно из-под земли вырастает в ту решительную минуту, когда радушный хозяин сбирается уже сам провожать гостей? -- Ванька. Усаживает он многолюдную семью в сани, семилетнего сынка берет к себе на руки и едет не спеша, потому что тише едешь, дальше будешь, -- дорогою разутешает ребенка, позволяя ему править лошадью, и подобру-поздорову, без всяких приключений, достигает до места. А сколько таких пешеходов, которым нужна не скорая езда, а спокойствие да возможность притащиться куда-нибудь не "на своих на двоих"; сколько еще более таких, которые обязаны нагружать себя кульками и узлами пуда в полтора весом; немало, наконец, и тех людей, для которых прокатиться на извозчике -- удовольствие, позволяемое себе лишь в торжественных случаях, когда в кармане шевелится лишняя копейка. Для них всегда и везде готов ванька, и от них уже редко слышится сетования на медленную езду. Обе стороны совершенно довольны друг другом, и во изъявление взаимного сочувствия заводят между собой разговор, большею частию о чем-нибудь о житейском: седок расспрашивает про деревенские обстоятельства, про семейный быт ваньки; а этот последний допытывается, для чего строят "чугунку", и смирно ли сидит француз. Словом, за пятачок тут для обоих соединяется, по правилу Горация, приятное с полезным.
Не таков извозчик-лихач. Не кочует он по улицам порожняком, не выезжает на промысел ни свет ни заря, не морит себя, стоя до полуночи из-за гривенника. Улицы кипят народом, ванька уже успел упарить лошаденку и пробирается в укромное местечко задать ей корму; а лихач только что в эту пору выезжает на биржу. Утром он посиживал в трактире, распивая чай в складчину с товарищами и растабарывая о вчерашних похождениях; потом холил коня, снаряжался сам -- времени прошло и немало. Впрочем, дело не терпит почти никакого ущерба от этого замедления, потому что седоки лихача показываются не ранее полудня. Приехал он на биржу, перекрестился, раскланялся на все четыре стороны, стал и будет стоять, не зазывая без разбора всякого прохожего, не гоняясь за дешевым наемщиком, за ездою менее рубля. Седоки навертываются к нему редко да метко, и один стоит десятерых.
Вон идет барин: по осанке видно, что ноги его созданы не для ходьбы, и за делом ли, за бездельем вышел он, а следует ему взять извозчика. И лишь едва кивнул он головой -- мигом встрепенулась биржа, лихачи шапки долой и обступили желанного. "Куда, ваше благородие?" -- "Со мной, батюшка, со старым извозчиком, я и допрежде возил вашу милость". -- "Возьмите, сударь, рысистую". -- "На иноходце прокачу, ваше сиятельство!" -- "С первым, барин, со мной, с кем рядились". -- "Возьмите меня, сударь, заслужу. У меня и сани с полостью". Оглушенный залпом этих возгласов соперничества, наемщик может зато на выбор выбирать, что более ему по вкусу -- окладистую ли бороду, казистые ли сани, или ретивого коня. Выбрал, сторговался -- извольте садиться. Ну, Петруха, гляди в оба, не в один, не осрамись, валяй, качай -- даст барин на чай. "Эх, голубка!" -- крикнет лихач, дернет вожжами, чмокнет -- и пошел. Только его и видели, пока разминался горячий рысак. Вот она, русская езда! "Дымом дымится дорога" {Гоголь.}; не едешь, а летишь; дух замирает в груди, а чувствуешь себя как-то бодрее, могучее, сознаешь свое превосходство над всем, что идет и стоит кругом, мелькая в глазах быстрее стрелы. "Пади, пади, держи правей-та! что разинул рот, извозчик?" -- кричит лихач, и, послушный повелительному голосу, смиренно жмется к сторонке ванька, поспешно перебегает дорогу пешеход или, изумленный, останавливается на половине пути; а лихач все мчится, обгоняет и пару и четверню, даст на минутку вздохнуть разгоряченному коню, вдруг гикнет и опять погонит быстрее прежнего. А как он сидит, как правит, как мастерски избегает столкновения со встречными экипажами, как повелительно приказывает остановиться едущему вереницей обозу! Что за расторопность в отыскивании сбивчивых переулков, что за уменье угодить седоку и окольным, но верным путем подобраться к его карману! "Это тебе, братец, на чай", -- молвит удовлетворенный донельзя барин при расплате. "Много довольны вашей милостью", -- скажет с поклоном лихач, тряхнет кудрями и поедет -- "протирать глаза" вырученным деньгам, распивать псрцию чаю, если только, к счастью его кармана, не попадется на пути новый седок.
Вообще лихач хотя не пьяница и не мот, а денежкам у него не вод; особенно, если он живет не в работниках, сам по себе, и большой и меньшой весь тут. Впрочем, к чести его надо сказать, что подушные редко стоят за ним, и в деревню он также посылает подмогу по силе, по мочи. Откладывать же из заработков копейку на черный день не в его характере; а если и заведется она каким-нибудь чудом, мало ли на что можно употребить ее. Хороша у лихача и суконная шапка; а еще лучше купить плисовую с мишурным галуном; ковер мог бы, наверно, прослужить еще год-два; а мы сменим его новым, на зло Терехе, который хвастается своей узорочной попоной; чем, кажись, не сани -- лаковые, с резьбою, с камышовым плетеным задком, -- а все не мешает приделать к ним бронзовые головки: будет показистее; полушубок -- как следует быть полушубку, и под синим кафтаном не видать, романовский ли он или простой, а лихач постарается украсить его лисьей выпушкой -- знай, дескать, наших! И пускай бы только подобные улучшения соблазняли лихача: нет; нередко и сшибается он. А отчего? Седок нападет такой, что пей, ешь с ним, что твоей душе угодно; вином, и не простяком, а настойкой, да шипучим, хоть залейся: пой только дорогой ухарские песни, катай во всю ивановскую, да показывай кое-какие столичные диковинки. "Ух!" -- гаркает лихач, кружась по улицам с таким молодчиком, да потом закруживается и сам, оживляя воспоминания песни, что распевал с седоком:
Как едут наши купчики
К Макарью торговать,
Приказчики-голубчики
Попить да погулять...
Ванька, напротив, враг всякой роскоши. Удивишь, что ли, кого этими вычурами? Дома-то, небось, нужда и через ворота уж перелезла. Он временный жилец в Москве и приехал в нее не проживать, а наживать деньгу, и прихотничать ему не из чего. Не дешево обойдется ему знакомство с дистанциею огромного размера, не в один месяц намосквичится он, и, пока продолжается курс этого образования, не один раз попадет он впросак. То седок, не расплатясь, ускользнет проходным двором или городскими рядами; то, по незнанию настоящей ближайшей дороги, ванька сделает версту крюку; то иной наемщик воспользуется этим незнанием, и, наняв его, например, просто на Тверскую, протянет до Триумфальных ворот, или с Арбата вплоть до Смоленского рынка. А легко ли запомнить сотни названий урочищ, приходов, переулков, в которых запутается и старожил? Словом, на первых порах ванька сам не свой и плутает, точно в лесу.
"Извозчик! Что возьмешь ко Всем воротам?" -- "Да кое же это место, батюшка?" -- спрашивает ванька, теряясь в недоумениях о неслыханном названии: Тверские ворота он знает, к Покровским барыньку вчера возил, у Красных земляк живет, Никольские есть -- а Все-то где? "Да вы натолкуйте, где ехать?" -- молвит он, приготовляясь слушать объяснение дороги. "А вот,-- отвечает наемщик,-- сперва ступай ты на Арбат, с Арбата на Арбатец, отсюда в переулок Безыменный, из Безыменного в Безумный, здесь своротишь в Пустую улицу, потом повернешь в Золотую {Арбатец лежит на Крутицах, Безыменных переулков два -- в Грузинах и на Балкане; Безумный -- на Трубе; Пустая улица -- в Рогожской, а Золотая -- на Бутырках.}, а тут и пойдет прямая дорога ко Всем воротам. Понял, что ли?" Поймет ванька, что подсмеиваются над ним, ругнет зубоскала прямиковым словом; а между тем время-то ушло, глядишь, среди баляс и седока упустил. Случается также, что нанимают ваньку взад и вперед, с условием заехать в одно место на минуту; в простоте деревенского сердца, он и порядится по цене, сообразной времени, а на деле выйдет, что прождет он добрый час, прибавки не получит ни гроша, и тогда смекнет, что значит московская минутка. Да мало ли каким проделкам подвергается он в первое зимовье свое в Москве! Надобно же чем-нибудь наверстывать недостаток опытности, непредвиденные упущения, а чем же более, как не трудом да усердием? Лихач и смотреть не хочет на нерублевого седока, а ванька не прочь ехать и за гривну меди; московского хвата разве калачом выманишь со двора в непогодь, а деревенский труженик тут-то и выручает.
Чуждый прихотей не по карману, ванька выгадывает супротив лихача и в других отношениях. Постоялый двор в предместьях столицы выбирает такой, где бы он не стеснялся необходимостью брать сено с овсом у дворника и где бы плата за харчи не была накладна для его кармана. Биржевых расходов он не знает; да и на что ему колода? Лошадь не дворянка, поест и из торбы, -- а стоять можно на любом углу; разумеется, коли у лавочки -- подчистишь кой-когда мостовую, а если близ будки -- ну, поздравишь кавалера в праздник. На особенно бойких для стоянья местах, например около трактиров, у рынков, на перекрестках, ваньки составляют между собою тесную корпорацию, и извозчик, не принадлежащий к их обществу, не смей становиться здесь, под опасением различных гонений со стороны всех членов товарищества. Но и товарищи в ладах между собой только до первой кости. Дружелюбно растабарывают они, собравшись в кучку и похлопывая рукавицами, высчитывают, кто на сколько съездил, кого возил; с хороших прибылей решаются задать себе пирушку -- кличут блинника. Вдруг... все врассыпную, каждый благим матом к своим саням, -- хлыст по лошади, и поскакали что есть духу в одну сторону. Что же такое случилось? Гром разве ударил над ними? Нет, не гром, а на углу показался седок. Прервана поучительная беседа, забыты узы родства и дружбы, и Ваньки наперебой летят к цели. Явись в эту минуту отец родной, загорись в двух шагах дом, проходи целая армия с музыкой, -- ванька ничего не слышит и не видит, кроме седока. И чего не делают, чего не говорят соперники, чтобы залучить к себе желанного! Но счастливцем бывает, разумеется, только один, а прочие опять возвращаются к своему пристанищу -- "сидеть у моря да ждать погоды".
Крепко хлопочет ванька, зато и не может пожаловаться на судьбу, вознаграждающую его хлопоты. Конечно, пробьется он зиму не в тепле и холе, но всегда сыт, хотя без разносолов; приехал с грошем, а поедет не с одним десятком рублей; и лошаденка откормится. Вот и на следующий год, чуть только запорхает снежок да пойдут морозы-морозовичи, едет он в гости к кормилице-Белокаменной, иногда и парнишку везет с собой на подмогу. Глядя на него, отправляется и сосед извозничать, и другой, и третий, и ваньки с каждым годом прибывают в Москве, -- и живут они до поры до времени точно сказочные Иванушки-дурачки, в загоне у своих братьев-извозчиков, да в милости у судьбы. Потребностям московских пешеходов удовлетворяют почти одиннадцать тысяч живейных извозчиков: из этого числа не более трех тысяч постоянно живут здесь, а прочие -- все ваньки.
Лихач равнодушно смотрит на это увеличение одинаковых с ним промышленников, потому что не боится никакого соперничества. Но большинство обыкновенных живейных извозчиков, которые составляют средину между лихачами и ваньками, бывают средственные и плохие, летом ездят на калибере-трясучке, а зимою на санках средней руки, -- они питают самое враждебное чувство к пришельцам, называют их "голодными воронами". И бранят на чем свет стоит, что сбивают эти "погонялки" настоящую цену.
Сколько-то лет тому назад пошло гонение на калиберные дрожки: "Это не экипаж, -- кричали цивилизаторы, а пытка; он постыдный остаток варварства, он трясет все существо человека не хуже лихорадки"... Извозчики вняли справедливым жалобам и завели пролетки {Но когда бывает доволен человек? В последнее время стали слышаться жалобы и на пролетки. "Не предохраняют они от простуды", -- вопиют неженки, которым мало резиновых калош, вязаных шарфов, непромокаемых макинтошей, зонтиков и прочих защит для защиты от нашей осени. Сострадательные извозчики приняли к сведению и это обстоятельство, и вопрос о заведении крытых пролеток обсуждается лихачами.}.
После этого дознали они, что чужеземные наблюдатели, удостоивающие приехать взглянуть на Россию, обратили на них, собственно на них, особое внимание: записали в своих путевых впечатлениях и droschki, и iswostchik; объявили всей Европе, что последние -- люди ужасного вида, носят огромные бороды и снежные очки для предохранения от мороза; происходят по прямой линии от татар; хлопают руками (т. е. рукавицами) так, что слышится звук, подобный ружейному выстрелу, и вдобавок ко всем этим диковинкам распивают шампанское по пятнадцати франков бутылка! Извозчикам все эти слухи, как с гуся вода,-- пусть тешатся немцы! Наконец, в недавнем времени пошли разъезжать по Москве так называемые городские линейки и кареты. Извозчики недоверчиво поглядели на неожиданных соперников их промыслу, подумали и решили, что новая машина не пойдет. Словом, все напасти извозчики переносили равнодушно или великодушно. Одни ваньки как бельмо на глазу у них, и вторжение этих "сынов природы" выводит их из себя. Поэтому назвать простого живейного извозчика-москвича ванькою -- значит нанести страшную обиду его амбиции и задеть его репутацию. А ваньку -- "как хочешь зови, лишь хлебом корми"; он себе на уме и неспроста поет:
Мужик я простой,
Вырос на морозе,
Летом ходил за сохой,
Зимой ездил все в извозе.
СТАРЬЕВЩИК
Если вы прислушивались к разноголосым крикам московских разносчиков, то, конечно, заметили, что у каждого рода продавца свой особый неизменный напев: раскатисто выхваляется "подснежная, манежная клюква", а скороговоркой кричится "свежая говядина"; большая разница между объявлением о продаже "вареной патоки с инбирем" и "арбузов моздокских, винограда астраханского"; это, впрочем, сейчас бросается в уши. Так, нет сомнения, что среди разносчичьей разноголосицы случалось вам слышать один напев, всегда важный, немножко печальный, но раздирающий любые уши, точно призывный крик муэдзина: "Нет ли старого меху, платья, бутылок, штофов, старых сапогов, нет ли продать?" Так распевает человек неопределенных лет, одетый тоже неопределенно, с мешком под мышкой, иногда за плечами, в который он сваливает свой товар, свою куплю, потому что человек этот -- не разносчик, а скупщик, род комиссионера между продавцами первой руки и покупателями второй. Что за люди те и другие -- сейчас увидим.
Старьевщик, говоря его словами, знает где раки зимуют. Нет ему торговли, нет и наживы на богатых улицах, жильцы которых слишком горды, чтобы вступить в сношения с ним. Он идет в захолустья, в переулки, где живут люди не щекотливые, знакомые с нуждою и горем, не по слуху, которым ничуть не стыдно показать свои обноски. Тут что ни шаг, то добыча. Старьевщик редко глазеет на уличные окна, как обыкновенный разносчик, зная, что тут казовая сторона жильцов, -- а на те, что с надворья, глядит зорко, особливо если дом незнакомый. Для его опытного взгляда какое-нибудь ничтожное обстоятельство уже ясная указка, а не будь ничего, так и распевать не для чего, разве только для освежения горла, по привычке, чтобы знали, что входил на двор не шерамыга, а торговый человек. Где есть продавцы, там на призывный голос старьевщика разом являются они. Мальчишка в затрапезном халате, босоногая девочка, старуха в полулохмотьях -- вот обычные его знакомцы; всякое старье, негодный хлам -- их товар.
-- Что дашь, дядюшка, за это? -- спрашивает мальчишка, показывая старьевщику растоптанные опорки, сапоги, "прослужившие на одних подметках семи царям", и штук пять полуобитых помадных банок.
-- Что просишь, золото или серебро? -- отвечает купец, коли проявится у него охота растабарывать.
-- За двугривенный отдам, дядя! голенищи, видишь, какие здоровенные!
-- По полушке за банку, гривна за старье, две деньги накину на пряник: двенадцать копеек берешь?
-- Скоро состроишь каменный дом, как будешь наживать по стольку; пятиалтынный, и то по знакомству, можно взять.
-- Три пятака взял?
Продавец с негодованием вырывает свой товар и хочет идти домой.
-- Слышь, знать быть тебе с обновкой: мальчуга ты хороший, возьми пятак серебра и поди с богом.
Торг колеблется еще несколько мгновений, наконец, слаживается, когда новенькая монетка побеждает твердость мальчика. С другими продавцами торг идет, изменяясь, смотря по достоинствам вещи и характеру продавца, но редко не достигает цели, то есть продажи вынесенных вещей. Со стороны старьевщика не заметите ни малейшего унижения (он знает, что еще делает услугу бедняку, освобождая его от хлама), не услышите никакой божбы; нет у него речи ни о барыше, ни об убытке: спокойный, как судьба, он не имеет ни к кому лицеприятия; даже прекрасный пол, перед которым, как известно, не утерпит ни одно торговое сердце, чтобы не полюбезничать, даже он не в состоянии найти в нем какую-либо слабую сторону...
Лишь изредка выходит старьевщик из своего равнодушия в обращении с продавцами, делает им крошечную уступку. Дом знакомый: ни разу не случалось выходить из него, не нагрузив доброй половины мешка, а теперь, как на зло, хоть и два раза известил торговец о своем приходе, не показалось ни души.
"Приходится идти ни с чем домой; верно, заработались больно, -- думает старьевщик: -- дай наведаюсь сам".-- И он отворяет дверь в мастерскую, останавливается на пороге и говорит:
-- Бог в помощь, молодцы-графчики. Не завалилось ли где какой дряни?
Ответ редко бывает отрицательный, особенно если кто из артели нуждается в складчинных деньгах на чай или на русское веселье {У мастеровых все попойки или распивания чая делаются в складчину, по скольку сойдет с брата.}, -- тогда и нужное делается ненужным, и последний полушубок переходит в мешок старьевщика. "До зимы еще далеко, да, признаться, этот уж наскучил, поневоле купишь новый", -- рассчитывает продавец.
Обход двух-трех переулков наполняет мешок, и старьевщик возвращается домой. Если он не нанимается у какого-нибудь торговца старьем, то сортирует свой товар, тщательно шарит в карманах купленных обносков, хотя знает, что легче сделать деньги, чем найти их здесь: но неровен случай. Под вечер нередко приходят к нему комиссионеры-мальчишки, кто с битым стеклом или со старым железом, кто с тряпьем или с костями, на все эти вещи определенная такса {Для соображения политико-экономов вот некоторые из этих цен: стекло 1/2коп. за фунт, тряпье от 1 до 2 коп., железо от 3 до 4, разумеется, на ассигнации.}, но за лучшие старьевщик всегда прибавит на пряники -- награда, возбуждающая чрезвычайное соревнование между лакомками.
Но как ни велика деятельность и как ни многосторонни обороты старьевщика, он, в свою очередь, тоже комиссионер разных людей, у которых или карман потолще его, или которым не сподручно самим закупать из первых рук кое-какие предметы, необходимые им. Старье сапожное и платяное покупается разными мастеровыми, переделывается заново или обращается первое в поднаряды, последнее в приклад; прочие товары гуртом сбываются заводчикам.
Таков быт старьевщика. День за днем, год за годом проходит его жизнь в трудах, не слишком легких, потому что он не должен знать устали или бояться непогоды. Из чего же биться, зачем не переменить это занятие на более выгодное? "Да затем, -- ответит труженик, -- что всякая птичка привыкла кормиться своим носком; жизнь -- не поле перейти; увидишь и хорошего и худого; бог не без милости". Прошу еще о нескольких минутах внимания к старьевщику.
Если читатель коренной москвич, то, наверное, знает, что в Белокаменной есть уголок, который с незапамятных времен, неизвестно почему, называется Балканом, оправдывая такое громкое имя разве лишь тем, что осенью он так же непроходим, как Балканские горы. В этой укромной стороне дома подстать улицам, значит, квартиры в них недорогие, есть и каморки и углы, где по деньгам жить людям, у которых все богатство в усиленном труде. Тому много лет (сколько заподлинно лет, читатель, вероятно, не полюбопытствует знать) и я жил на Балкане. В доме, где семейство мое нанимало квартиру, в числе разнородных жильцов был и старьевщик. Все, от малого до большого, звали его дядюшка Игнат, считая лишним прибавлять к этому его отчество, и казалось, что он всегда будет дядюшкою, потому что лета не оказывали на него никакого действия: он все был в одной поре, ни старел, ни молодел. Даже платье дяди Игната не знало износу, и хоть крепко поистерлось, а служило ему с неизменным усердием, не хуже нового.
Старьевщик был человек крепкий, старинного покроя, умел беречь денежку, не употреблял ни чаю, ни табаку и вообще не жаловал никаких прихотей. "Непригодно нам баловаться да нежить свой мамон, -- говаривал он, -- мы люди маленькие, воспитаны серо". Он так часто повторял эти слова, что, наконец, уже никто не стал удивляться, что у дяди Игната "середа и пятница со двора нейдут", и разве лишь в годовой праздник купит он себе у головщика {Торговец в сбитенной, который продает яства.} на гривну вареной говядины или легкого. "По добыче и житье", -- замечали однодомцы. В самом деле, откуда возьмутся деньги, когда день-деньской ходишь из-за какой-нибудь полтины, а ведь надобно прожить, заплатить за квартиру, взнести подати за себя и за мальчишку (с дядей Игнатом жил племянник). И так слыл старьевщик за человека, у которого грош с копейкой никогда не сталкиваются. Но это не мешало ему делать одолжение для всех и каждого в доме, конечно, не деньгами, а тем, что под нужду нередко дороже денег. Понадобился кому гвоздик, лоскуток сукна, старые башмаки вместо галош во время грязи, -- где взять их, как не у старьевщика, и от дяди Игната не бывало никогда отказа. "Для дружка последняя сережка из ушка", -- промолвливал бывало он, удовлетворяя просьбу. Зато уж всякий хлам у жильцов должен был сваливаться в кладовую старьевщика. Нас, мальчишек, снабжал он бабками и кубарями, за что мы оплачивали ему сбором костей и всего, что случалось найти на дворе. Я сверх того доставлял дяде Игнату все произведения моего пера, то есть, говоря попросту, упражнения в каллиграфии, старые тетрадки арифметических задач и т. п., и пользовался за это особенным расположением его.
Но все эти повадки существовали лишь для нас, а племянника старьевщик держал в черном теле, не потому, что бы не любил его, а "чтобы не избаловался парнишка, и сызмаленьку привыкал к нужде". Ему только по праздникам позволялось поиграть с нами, а в будни -- то ступай по дворам собирать выброшенный хлам, то помогай дяде сортировать товар, то тащи мешки в лавку -- словом, Ваня не знал ни минуты отдыха; пища у дяди Игната, как я сказал, была антониевская; но не любил он, чтобы кто-либо из жильцов лакомил племянника куском пирога или другим чем, повкуснее его серых щей, в которых одна капустина погоняла другую.
-- Что за разносолы, с нашим ли рылом соваться в калачный ряд? Избалуете вы у меня мальчишку, сделаете неженкой. Надо, чтоб из него вышел человек, а не лизоблюд! -- зачитает, бывало, старьевщик, как (увидит, что его Ванюшка уписывает что-нибудь так, что "за ушами пищит".
-- Да как же, дядя Игнат, не полакомить ребенка. Небось, сам был маленький, тешили тебя! -- заметят ему.
-- Как же, расставь шире карман-то! Соска с жеваным сухарем -- вот тебе и пирог... Да зато ведь проживешь двойной век, коли бог грехами потерпит. Простуда, какая ни на есть болезнь, все пятится от тебя задом.
Этим обыкновенно кончались все поблажки, -- и разве украдкой удавалось Ване попробовать наших детских гостинцев.
О нравственном воспитании племянника старьевщик заботился не много поболее, чем о физическом. Грамоте и на счетах учил его сам, но иногда, доверяя моим сведениям и званию гимназиста, просил растолковать "что-нибудь из наук, особенно цыфирь". Понятливость ребенка развивалась разговорами вроде следующих:
-- А какое это, Ванюша, дерево?-- спрашивает дядя Игнат, показывая обломок стула.
-- Да спереди словно крашеная береза, -- отвечает ученик.
-- Ан врешь: это дерево стояростовое.
-- Какое, дядя?
-- Стояростовое. Ну, а это (показывается ратовище метлы)?
-- Рублем прост буду, это береза.
-- Болтаешь, дурак: и это стояростовое.
-- Что ты, дядя? Ведь то совсем не такое... -- замечает Ваня в недоумении.
-- Глупый! всякое дерево стояростовое оттого, что стоя растет. А скажи-ка, Ванюшка, отчего собака лает?
-- Да я почем знаю! Так уж бог создал.
-- Бог-то бог, да и человек должен знать: лает она оттого, что не баит. Зверь ли, птица ли какая, все они бессловесные, а кричат по-своему и понимают друг дружку.
Только и удержалось у меня из воспоминаний детства о старьевщике. Потом прошло много лет, и я его потерял из виду, даже из памяти. Нередко встречались со мною товарищи его по ремеслу, раза два я даже совершал с ними коммерческие сделки; но дядя Игнат канул как будто на дно моря. Однажды понадобилось мне сделать кое-какие дополнения в своем наряде. Немало в Москве магазинов с готовым платьем, да не всякому они по карману, и, когда приходится беспрестанно применять к жизни деление, поневоле станешь покупать, по присловью, дешево и сердито. Итак, я отправился на Площадь {Москва знает, что это за рынок; для петербуржцев замечу, что их Щукин двор слабое подражание нашей Площади.}. Только что пробрался сквозь густую толпу народа, запрудившую ее из конца в конец, как тотчас же сделался добычею сидельцев, из которых каждый старался перекричать соседа и затащить к себе покупателя. Смелее других действовал, языком и руками, парень в мою пору, и я не знаю сам, как очутился в его лавке. Спросил, что требовалось, раз пять переменил вещь, пока добрался до порядочной, и, наконец, справился о цене. Запрос был такой бессовестный, что я бросил товар на прилавок и поворотился к лестнице.
-- Куда же, сударь? -- закричал, по-видимому, сам хозяин. -- Иль не по нраву пришлась покупка?
-- Да вы запрашиваете вчетверо: так нельзя сторговаться.
-- Э, батюшка, запрос в карман не лезет! Пожалуйте-ка, авось, столкуемся с вами; а ты, Ваня, не зевай, видишь, покупатели!
Парень, втащивший меня, занялся с новопришедшими, а я, точно, в первые десять слов сладился с хозяином. Стал рассчитываться, гляжу, точно где-то видал это сухое лицо, быстрые серые глаза, клинообразную бородку цвета ржавого железа, а где, никак не припомню. Торговец скорее моего разрешил это недоумение, назвав меня по имени: это был дядя Игнат!
-- Ведь я знал вас еще вот каким, -- заметил он. -- А теперь так выросли, что и в очках не узнаешь.
-- Да, я думаю, и пора вырасти; вас, Игнатий Емельянович, тоже не думал встретить здесь. Кажется, живете слава богу?
-- Нечего гневить всевышнего; вот скоро десять лет, как плачу купеческий капитал.
Пошли расспросы.
-- Ничего, сударь, потерпите, -- сказал мне бывший старьевщик: -- бог терпел и нам велел. Лишь не занимайтесь никаким художеством, так все будет ладно. Закона нет, чтобы все были богаты, да ведь и бедняков тоже не сеют. Сам человек пробивай себе дорогу... Ничего, сударь...
-- Да полноте величать меня.
-- По привычке, сударь; ничего. А помните Ванюшку-то? Выровнялся такой, что выше меня. Женить собираюсь.
Я посмотрел на прежнего товарища своих игр; по наметанности он был типом торговцев, по росту и силе -- настоящий русак. В это время он нападал на какую-то бабу, торговавшую холодник:
-- Износу не будет; забудешь, умница, когда купила. Ты примеряй только... вот так... Честь имею поздравить с обновой...
И небойкая покупательница, оглушенная похвалами, уверениями в доброте товара, спешила расплатиться за обнову...
С этого времени взгляд мой на старьевщиков, бывший дотоле чисто историческим, проникнулся философией, и никогда не могу я слышать без особого чувства их заунывного припева: "Нет ли старого меху продать?.."
ЯРОСЛАВЦЫ В МОСКВЕ
В царстве, где солнце не знает заката, земли столько, что будь в нем народу вдвое, втрое более, чем есть теперь, переходи в него сколько хочет Европа, -- для всех станет места. Но и при этом раздолье у нас в иных местах тесно, то есть, впрочем, только для нашей охоты до простора, а вершковому немцу как раз было бы по мерке. Да вдобавок и земля-то иногда не мать родная, а хуже мачехи, не дает никаких угодьев. Что тут делать, как быть? Перешел бы на другое место, разумеется, если есть на то закон; да легко сказать -- покинь свою сторону! Здесь я родился, здесь привел бы бог и кости в землю сложить, на том же погосте, где лежат мои кровные; здесь я вырос, знаю, почитай, всю округу, как свои пять пальцев; везде у меня есть люди близкие, свои -- кто сват, кто названый брат, кто просто дружище... А там, на чуже, ну что я буду? От одного берега не отстану, к другому не пристану. Засядешь как курица на насести. Мне еще мила своя изба. Бог не без милости; авось, промаячимся и на старом, насиженном гнезде. Я не без рук, здоровья и сил не занимать стать. Коли здесь нет работы, поищем ее; земля не клином сошлась.
-- Слушай, батюшка! благослови меня идти на чужую сторону, в Москву али в Питер, на заработки; там много нашего брата живет, а я из твоей воли не выйду нигде. На подмогу тебе остается брат, Ванюшка мой подрастает; да и я, по силе, по мочи, стану присылать, что заработаю. Отпусти, родной!
-- С богом, сынок; на дурное не благословлю, а на хорошее сам бог велит. Да смотри: Питер бока повытер, а в Москве толсто звонят, да тонко едят, говаривали старики. Так ты глаза-то не распускай, не сшибись как-нибудь.
И пошел мужичок, примерно, к нам в Белокаменную, пошел с одной котомкой, да с тою смышленостью и уменьем приноравливаться всюду, куда ни поверни, -- этими двумя способностями, которым мы сами в себе не надивимся. Таким гостям всегда есть место в Москве. Владимирец принялся за плотничество, в офени или в кулаки пошел, а то "по ягоду, по клюкву" стал распевать; ярославец сделался каменщиком, разносчиком, сидельцем в гостином дворе и, наконец, трактирщиком; ростовец поступил на огороды; тверитянин с рязанцем явились как простые чернорабочие, поденщики {Первый нередко и торгует; например, все мороженщики -- тверитяне.};туляк принес с собой ремесло коновала, а костромич и галичанин -- бондарное мастерство или кровельное со стекольным, корчевец начал точать сапоги; подмосковный -- искусник на все руки: и в извозе ездить и с лотком на голове ходить; коломенец, сверх того, печет калачи и на барки нанимается; можаец с звенигородцем -- летом мостовщики, а зимой ледовозы, пильщики, дровоколы. Из широких степных губерний, где человеку только что в пору управиться с благодатною землею, к нам не ходит никто. С недавних пор стали похаживать белорусские крестьяне, да они большей частью работают на чугунке {То есть на железной дороге.}, так по этому и нейдет им быть в счету московских пришельцев {О фабриках и заводах я тоже не говорю, на них рабочие приходят еще подростками.}.
Но ни в Москве, ни в Петербурге нет гостей многочисленней ярославцев, и никто так сразу не бросается в глаза, как они. Не подумайте, однако, чтобы их выказывало высокое о, на которое усердно напирает ярославец у себя дома; нет, благодаря своей переимчивости, он, живя в Питере, сумеет объясняться и с чухною и с немцем; а свести понемногу, как пообживется, свое родное о на московское а ему уж не трудно. Отличие его совсем не то.
Взгляните на этого парня: кудрерусый, кровь с молоком, смотрит таким молодцом, что хоть бы сейчас поздравить его гвардейцем; повернется, пройдет -- все суставы говорят; скажет слово -- рублем подарит; а одет -- точно как будто про него сложена песня: "По мосту, мосту, по калиновому" -- и кафтан синего сукна, и кушак алый, и красная александрийская рубашка, и шелковый платок на шее, а другой в кармане, и шляпа поярковая набекрень, и сапоги козловые со скрипом. Так бы и обнял подобного представителя славянской красоты! Это и есть ярославец белотельный, потомок тех самых людей, которые три пуда мыла извели, заботясь смыть родимое пятнышко.
Да вот вопрос: откуда же взялась у него, конечно, не молодцеватая выправка, с которою он, знать, родился, а та щеголеватая одежда, что далеко не по карману и обычаю крестьянскому? А вот откуда. Между всеми столичными пришельцами и с огнем не найдешь никого смышленее ярославца. Примется он, положим, за розничную торговлю с единственным рублем в кармане, поторгует месяц, много два, серым товаром, а потом у него заведутся и деньжонки и кредит, и пойдет он разнашивать "пельсины, лимоны хороши, коврижки сахарны, игрушки детски, семгу малосольну, икру паюсну, арбузы моздокские, виноград астраханский" -- товар все благородный, от которого и барыш не копеечный. Наймется ли ярославец в сидельцы, и тут он умеет зашибить копейку, не пренебрегая, впрочем, выгодами своего хозяина. А что за ловкость у него в обращении с покупателями, что за уменье всучить вещь, которая или не показалась вам, или нужна не к спеху, но к которой вы попробовали прицениться! Что за вид простосердечия в божбах и истины в уверениях насчет доброты товара! Какое мастерство в знании, с кого можно взять лишнее, кому следует уступить, с кем необходимо поторговаться до упаду! Как раз применяется к нему поговорка: "Ласковое телятко две матки сосет". Прошу не считать этих похвал преувеличенными: ярославец мне не сродни, взяток я с него не брал и говорю чистую правду. Не угодно ли сравнить его с любым разносчиком, вот хоть с этим яблочником, которого по ухватке сейчас видно, что не ярославской породы.
-- Почем за десяток? -- спрашиваете вы у мешковатого продавца.
Он объявляет цену, вы торгуетесь, он подается упрямо, как медведь, цедит слова сквозь зубы, чуть-чуть не грубит; настоящий мужичина.
-- Пропадай ты и с яблоками! -- говорите вы в заключение, не поладив с разносчиком.
-- Сами, барин, дорого оченно покупали, -- отвечает он в свое оправдание, которого, разумеется, вы и знать не хотите, желая, вопреки пословице, купить дешево и мило. Этими качествами всегда готов услужить ярославец.
Подходит к нему покупатель мало-мальски почище одетый, он и шапку долой, и благородием повеличает, если не довольно ходячего "сударя". Запросит он бессовестно, но зато можете торговаться с ним сколько душе угодно. У него на все есть резоны.
-- Сами изволите видеть, какой товар. Дадите дороже, а такого не купите. Во рту тает, словно ананас, хоть бы королю на стол! Закушайте, сударь, опробуйте, и денег не возьму, коли не одобрите.
-- Хороши, да дороги...
-- Поверьте честному слову, один грош на десяток наживаю. Как перед богом, сударь, торговля такая стала, хоть в деревню ступай... А уж каких яблок отберу я для вашей милости, что ни на есть самых лучших. Только лишь для почина, не за продажею дело стало.
Неловко не купить у такого славного парня. А "почин, который дороже денег", и уважение к вашей милости продолжаются у ярославца целый день; под исход же, товара он начнет продавать "для вечера". И благодаря своей догадливости он всякий день возвращается домой с порожним лотком, между тем как нерасторопный его сотоварищ, который виноват лишь тем, что природа отказала ему в даре слова и лисичьей натуре, приходит на ночлег усталый, нагруженный -- только не деньгами, а нераспроданным товаром.
Тайна превосходства ярославца заключается главнейше в том, что он вполне смекнул торговую аксиому: "Отнюдь не должно упускать покупателя, если навернулся он". Поэтому он чрезвычайно учтив и низкопоклонен не с одними "сударями", но со всяким, даже с своим братом, серокафтанником. Он кланяется не кафтану, а карману. Одного он чествует "купцом" (преимущественно дородных покупателей), другого "почтеннейшим", третьего "добрым молодцем"; покупательницы у него -- кто "умница", кто "красавица" и уж никак не ниже "тетеньки". Политичный человек наш ярославец!
Нередко выручает его и прибаутка. Послушайте присказки блинника, звонко выкрикивающего свой товар:
С самого жару,
По грошу за пару!
Вались народ,
От всех ворот,
Обирай блины,
Вынимай мошны!
И народ окружает весельчака предпочтительно перед другими разносчиками, потому что для рабочего человека случай посмеяться от души стоит в ину пору рюмки водки; клюква и патока любезны ему не столько сами по себе, как потому, что всегда сопровождаются песнями и прибаутками.
Не гневайтесь, читатель, что я осмеливаюсь занимать ваше внимание таким ничтожным человеком, как блинник, который и сам, чувствуя свое незавидное положение, не дерзает показываться в порядочном уличном обществе. Не знаю, случится ли вам когда услыхать, что в старинные годы один ярославец, начавший свое торговое поприще с блинным лотком, передал наследникам до полумиллиона рублей капитала, а другой, торговавший сперва яблоками-мякушками, добился под конец своей жизни до трехсот тысяч годового дохода; для меня же эти два факта служат лучшим оправданием и дают законное право продолжать беседу о ярославцах.
Конечно, не всякому так прытко повезет судьба: кому какая линия. Уж если на роду написано тебе ходить день-деньской с лотком, гранить мостовую, распевать что есть мочи, грех ежечасно брать на душу кривой божбой, то и в гроб пойдешь с этим. Но и тут не следует бога гневить: большому кораблю большое и плавание и простор совсем другой требуется, а ты маленький человек и должен мотать себе на ус поговорку: "Всяк сверчок знай свой шесток". Ведь тоже живешь, по милости создателя, не хуже людей: сыт и без разносолов, без соусов, чай в складчину с товарищами пьешь почесть всякий день; и рюмку нашему брату позволительно хватить в праздник, лишь бы дела она не портила, на гуляньях на всех бываешь даром, на ночлег придешь не куда-нибудь в нехорошее место, а на свою фатеру; сочтешь торговлю, смекнешь барыш, да и за ужин, -- а стряпает тебе кухарка, на то и нанимаем ее всею артелью. Денежка про черный день тоже не переводится у тебя; оброк с подушными платишь как следует, да, кроме того, домой, в семью, рублей с полсотни перешлешь. Все слава богу!.. Эх, братцы-землячки!.. подхватывай дружно:
Распрекрасная сторонка,
Ты наш город Ярославль!..
Хорошая песня, да некогда слушать ее. До сих пор мы только вполовину познакомились с ярославцем, видели его лишь на улицах; взглянем же теперь на блистательнейшую сторону его деятельности -- на ярославца-трактирщика.
Здесь прежде всего поражает следующий замечательный факт: между разносчиками встретите многих и не с ярославской стороны, но трактирщики все оттуда. Трактирщик не ярославец -- явление странное, существо подозрительное. И не в одной Москве, а в целой России, с незапамятных времен, белотельцы присвоили себе эту монополию. Где есть заведение для распивания чаю, там непременно найдутся и ярославцы, и, наоборот, куда бы ни занесло их желанье заработать деньгу, везде норовят они завести хоть растеряцыю, коли не трактир. Не диво, что при таком сочувствии к чаю в Ярославской губернии найдется множество семейств, в которых от подростка до старика с бородою -- все трактирщики; не диво, что иной ярославец три четверти жизни своей проведет в трактире: мальчугой он поступит в заведение, сперва на кухню, для присмотра за кубом, за чисткою посуды, и в это время ходит чрезвычайным замарашкой, в ущерб своему лицу белому; потом, за выслугу лет, за расторопность, переводится в залу, где приучается к исполнению многосложных обязанностей полового, бегает на посылках, и, наконец, после пятилетнего или более искуса делается полным молодцом; возмужалый, он нередко повышается в звание буфетчика, а на закате дней отправляет важную службу приказчика -- и часто все в одном трактире. Зато уж каким мастером своего дела становится он, и как кипит это дело у него в руках! Разносчик часто из корыстных видов умасливает покупателя, озабочиваясь сбытом своего товара; напротив, побуждения трактирщика к услуге гостю гораздо благороднее. В заведении на все существует определенная цена, запросов нет, всякий приходит с непременным желанием подкрепить чем-нибудь свои силы; следовательно, половому остается лишь оправдать доверие, оказанное его заведению гостем, послужить вам -- если не всегда верою и правдою, то, по крайней мере, усердно и ловко. Если гость почетный, ярославец ведет его чуть-чуть не под руки на избранное место; "что прикажете, чего изволите, слушаю-с, сударь" -- не сходят у него с языка при выслушании распоряжений посетителя. Воля ваша исполняется в мгновение ока, и ярославец отходит на почтительное расстояние или спешит встречать новых гостей, готовый, однако, живо явиться на первый ваш призыв. И надобно иметь такие же зоркие глаза и слухменные уши, как у него, чтобы среди говора посетителей, звона чашек и нередко звуков музыкальной машины отличить призывный стук или повелительное -- "челаээк", произносимое известного рода гостями; надо обладать его ловкостью, достойной учителя гимнастики, чтобы сновать со скоростью семи верст в час и взад и вперед, то по зале, то к буфету, то на кухню, сновать среди беспрестанно входящих и выходящих гостей и не задеть ни за кого. Ярославец, когда он несет на отлете грузный поднос в одной руке и пару чайников в другой, несет, едва касаясь ногами до пола, так что не шелохнется ни одна чашка, -- потом, когда бросает (ставит -- тяжелое для него слово) этот поднос на стол и заставляет вас бояться за целость чашек, -- он в эти минуты достоин кисти Теньера...
Впрочем, доскональная причина чрезвычайного усердия ярославского полового, если раскусить его хорошенько, окажется не такою бескорыстною, как показалось с первого разу, при сравнении его с разносчиком. Предположим, что вы, почитатель народности, рады всякому случаю ознакомиться с подробностями быта простолюдинов: очень естественно, что приятно изумленные ловкостью мужичка, взятого от сохи, но который понатерся до того, что заткнет за пояс любого официанта, вы не преминете потолковать с ним. Расспросите, откуда он, чей, женат ли и проч.; слово за словом, дойдете и до вопроса: "Как идут дела?"
-- Да что, сударь, -- ответит ярославец, -- дела как сажа бела. Жалованье небольшое, туда, сюда все изойдет, еле-еле натянешь концы с концами: оброк надобно заплатить, в деревню что-нибудь послать, на сапогах да на рубашках сколько проносишь -- сами изволите знать, что с нас чистота спрашивается. Сказать правду, живешь в этой должности больше по одной привычке. Не то что как в городе, у Бубнова, у Морозова, у Печкина, -- там нашему брату житье разлюли. Хозяева солидные, двадцать лет у одного прослужишь, и за услугу он всегда тебя наградит; на волю скольких откупают. Жалованье вдвое супротив здешнего, а дохода втрое супротив жалованья. Народ ходит все первый сорт, на чай дают по малости полтинник; городские купцы ситцами, материями дарят служителей. Вот это житье, и умирать не надобно... А здесь голо, голо, да посинело. Какие гости ходят? Трое три пары спрашивают, чайников шесть воды выдуют да еще норовят своего сахара принести, чтоб и четвертому было что пить. Все голь перекатная, мастеровщинка или выжиги-торговцы -- кто пыль в проходном ряду продает, кто колониальные товары -- капусту да свеклу развозит. Тут взятки гладки; на масленице разве на пряник что-нибудь из глотки вырвешь. Только слава лишь одна, что заведение стоит на бою: а рынок как есть рынок. Хорошие господа, примерно как вы, оченно редко ходят. Вот, сударь, к слову пришлось: на чай бы, если милость будет, ярославцам пожаловали; напились бы мы за ваше здоровье.
Расщедритесь, посетитель, примите во внимание покорную просьбу полового: право, не раскаетесь. Ведь он не протранжирит пожалованных денег, а запишет их в денежную книжку и употребит на дело; чай хозяйский и без того он пьет два раза в день. Сухая ложка рот дерет, а как смажете ее, то встречать и провожать вас станут с поклонами и прислуживать будут вдвое усерднее, и трубку Жукова подадут даром, и "Пчелку" на дне моря отыщут, и сливок принесут с пенками; мало того: если вас посетит безденежье, благодарный ярославец поручится за вашу добросовестность перед хозяином, примет трактирный долг на себя. И хотя при этом он часто делается жертвою обмана, но деликатность его в отношении к хорошему гостю все-таки не прекращается.
Число ярославцев, временно живущих в Москве, можно определить приблизительно: трактирных заведений в ней считается более трехсот; следовательно, полагая кругом по десяти человек служителей на каждое, выйдет слишком три тысячи одних трактирщиков; да наверно столько же наберется разносчиков и лавочников. Эти шесть тысяч человек составляют здесь промышленную колонию, и как ни привольна жизнь в столице, а все дома кажется лучше. И ярославец как можно чаще навещает свою родину -- разносчик каждогодно, а трактирщик, смотря по обстоятельствам, через два-три года. Приезжают они домой в рабочую пору и сгоряча, в охотку, работают на славу; привозят с собой и гостинцев, и денег, и разные прихоти цивилизованного быта, к которым приучились в Москве; поживут себе как гости, да и возвращаются опять наживать копейку. И наживают они ее до седых волос, а все кажется мало, и все не знают они, когда пойдут на окончательный отдых в дедовскую избу, да станут, полеживая на теплых полатях, вспоминать старину и учить внуков, как следует вести себя в матушке-Москве.
Впрочем, не одни ярославцы, все мы, даром что временные жильцы на сем свете, а хлопочем и волнуемся до самой гробовой доски, не ведая и не предвидя, когда начнем приготовляться к отъезду на вечную квартиру.
КУХАРКА
Пою тебя... или:
Воспой, о муза, персону ты ту.
Что желудка глад, жажды же клич.
Нет, не поется, даже по-Тредьяковски, и стих не строится в ряд и меру. Лучше без затей сказать так: "Наше вам почтение, Матрена Карповна, Акулина Антипьевна, Афросинья Панкратьевна, -- все имена, никогда не удостаиваемые чести принадлежать какой-нибудь романической героине; имена, которые с давнего времени носят особы хотя из прекрасного пола, но считаемые в нем зауряд... Поклон тебе, правая рука, усердная помощница всякой доброй хозяйки! Привет тебе, блюстительница домашнего благочиния, то есть порядка и чистоты, повелительница очага со всеми его принадлежностями, звезда и жемчужина экономии, надежда обеда, радость неприхотливого желудка, подпора и питательница бренного тела!.. Не смущайся этой речью, слабой данью твоим заслугам, не красней, не закрывайся фартуком: спокойно, как всегда, следуй своему призванию, исполняй свою профессию, делай дело. А нам между тем позволь побеседовать с тобой о твоем житье-бытье. Ладно ли?"
-- Ничего. Да некогда мне растабарывать с вами: пожалуй, щи перекипят.
-- Не перекипят, мы посмотрим. Сделай одолжение, всего-то пару слов перемолвить.
-- Да вы не с подвохом ли с каким?
-- Вот еще что выдумала! Как тебе не стыдно: точно деревенская какая, необразованная, будто не умеешь различать людей с людьми?
-- Так-то так, с виду вы как должно, и обращение у вас политичное: да поди узнай, что у вас на душе?
-- Одно удовольствие познакомиться с тобою. Давно ли ты на этом месте?
-- Да вот скоро год доходит.
-- И хорошее место попалось?
-- Э, захотели вы!.. Жалованье красная цена шесть рублей, да за шестерых и делай: ты и лакей, и горничная, и прачка, и кухарка. Еще куры не вставали, а ты уж будь на ногах, принеси дров, воды, на рынок надобно идти, а придешь с рынку -- сапоги барину вычистишь, одежду пересмотришь, умыться подашь; а тут самовар наставляй, а тут печку пора топить, в лавочку раз десять сбегай, комнаты прибери; в иной день стирка, глаженье; тут на стол велят накрывать, беги опять в лавочку -- то, се, пятое: до обеда-то так тебя умает, что и кусок в горло не пойдет. Просто повалишься, как сноп. Ведь все на ногах, на минуту присесту нет.
-- Да, это трудно.
-- Уж так трудно, что и господи! День-деньской отдыху себе не знаешь. Еще хорошо, что заведенья-то большого нет, а то смоталась бы совсем. Да и то в праздник кипишь, как в смоле. Туда же -- голо, голо, а луковка во щах. Пиры, банкеты разные заводят...
-- А кто твои хозяева?
-- Господа, да не настоящие. Так себе -- из благородных. Сам-то служит в новоституте, да по домам ездит уроки задавать. Достатка большого нет. Только что концы с концами сводят... А добрые люди, грех сказать худое слово, и не капризные, и не гордые. Этак, года с два тому, жила я у одного барина. Сливошниковым прозывался: так тот, бывало, никогда не назовет тебя крещеным именем, знай орет: "Эй, человек, братец!" -- "Какой же, говорю, сударь, я человек?" -- "Кто же ты?" -- "Известно, говорю, кто, совсем другого сложения". -- "Ну, говорит, когда ты не человек, так у меня вот какое заведение: слушай!" -- и засвистит, бывало, бессовестный этакой! "Ну уж, после такого сраму, говорю я, пожалуйте расчет". Взяла да отошла, а три гривенника так-таки ужилил, не отдал!.. А здесь нельзя пожаловаться: Акулина да Акулина, либо Ивановна. А сама барыня точно из милости просит тебя сделать что-нибудь: "Пожалуйста, говорит, милая, послушай, говорит, Акулинушка!" Хорошие люди. Жалованье хоть и небольшое, а на плату поискать таких. Чай идет всегда отсыпной, не спивки, пью сколько душе угодно; пришел кто в гости -- запрету нет, станови самовар, барыня и чаю пожалует. Здесь сама себе я госпожа. Искупила что на рынке или в лавочке, отдала отчет -- и ладно; не станут скиляжничать, допытываться до последней денежки, -- знают, что не попользуюсь ни единым грошем: душа мне надобна. А в другом месте живешь, так горничная на тебя ябедничает, нянька в уши хозяевам нашептывает, лакей или кучер что сплутовали, а на тебе спрашивается. Такое-то дело. Здесь, по крайности, живешь в тесноте, да не в обиде. Одно лишь забольно: насчет подарков очень скудно. Год-годской живши, только и награжденья получила, что линючий платчишка к святой. Заговаривала не раз, что у хороших хозяев так не водится, да мои-то иль вдомек не возьмут, или подняться-то им не из чего.
-- А разве у других хозяев по многу дарят?
-- У хороших-то? Как и водится. Жила я у купца Митюшина, по восьми рублей на месяц получала, кушанье шло с одного стола с хозяевами; а дом-то какой -- полная чаша, все готовое: и мука, и крупа, и солонина, и капуста, -- в погреб-то, бывало, войдешь, сердце радуется. Так вот-с, жила я у этого купца, у Авдея Матвеича. Бывало, окромя годовых праздников, и в свои именины, и в женины, и в твои -- всякий раз дарит тебе: то ситцу на платье, то платок прохоровский, либо шелковую косынку. Житье было такое, что просто малина. И не рассталась бы с этим местом, да-грех один случился...
-- Напраслина, верно, какая-нибудь?
Но Акулина Ивановна, не отвечая, оборачивается к печке и начинает поправлять дрова.
-- Гм!.. Стало быть, у купцов хорошо жить?
-- Ну, это как случится. Всякие бывают. Иной попадется такой жидомор, что алтынничает хуже всякого кащея. Какой у кого карактер. Коли сам хорош, так иногда сама-то-перец горошчатый, либо семь хозяев в одной семье. У немцев тоже жить оченно хорошо. Только строгости большие: уж этак что-нибудь... мало-мальски... чуть заметят, сейчас и пашпорт в руки. Штрафами допекают. Разбейся посуда, пропади простыня, -- все тебе на счет. "Это, говорят, твой виноват, что не смотрел". Насчет постов тоже нехорошо: перемирай почти на одном сухом хлебе. Ведь у них круглый год скоромное, и за грех не считают...
-- Вот в Петербурге, говорят, вашей сестре житье отличное.
-- В Питере-то? Слыхали мы про него. Знаем тамошних белоручек: чепешницы, чухна бестолковая, а туда же, кофию просит, танцами занимается. Видела я здесь одну питерскую-то. Стоит на вольном месте, словно барыня какая, на нас и смотреть не хочет. Приходит нанимать кухарку какой-то купец, прямо к ней (с рожи-то она как и путная), спрашивает у нее. "У меня, говорит, любезная, хлебы дома пекут, а если случится стирка, так и принанимаем". А она ему залепетала что-то, да и сует в руку свой тестат. "Я, говорит, жила у хороших господ, черной работой не занималась". Уморушки, да и только. "А если так, говорит ей купец, так прощенья просим, мадам; выходит, не ты мне, а я твоей милости должен служить". Взял да и нанял из наших. Так-то-с, сударь вы мой. Видали мы этих тистатчиц. Для близиру -- оно так, а на деле пустяк.
-- Напрасно так думаешь. Аттестат -- ведь это порука и за уменье и за поведенье.
-- Так оно и есть! Еще за поведенье! Извольте-ка выслушать. Есть у меня товарка, Агафьей зовут, женщина работящая, а уж в летах, этак с залишечком сорок. Вот была она без места. Прослышали мы, что вызывают в газетах ученую повариху, понимаете, чтобы за повара отвечала. Хорошо, что ж, и это можно, и за повара ответим, а ученье известно какое: не в пансионах воспитывались. "Ступай, говорю, Агафья, может статься, и выйдет толк". Приходит она к этому барину. Холостой он, собою такой видный. Посмотрел на нее, усмехнулся. "Нет, говорит, ты мне не годишься". "Помилуйте, говорит, сударь, я и соусы разные, и пирожное всякое могу состряпать". "Нет, говорит, мне надобно..."
Но в эту минуту что-то гневно забурлило в печи, уголья зашипели, пламя вмиг вспыхнуло ярче, кухарка взглянула и ахнула; любезные ее щи так и хлестали через края горшка.
-- Ах, чтоб вас! -- с негодованием крикнула она, и этим словом кончилась беседа. Смущенный гость спешил уйти, и напрасны были его извинения в невольно причиненной досаде Акулине Ивановне.
Он ушел, но в воображении его не переставал носиться образ кухарки, ее лицо, ее наряд, ее быт. Одна картина сменялась другой.
Вот кухня -- что-то вроде комнаты, более или менее закопченной, так что иногда трудно решить, из какого материала построена она {Понятно, что здесь идет речь о кухне в самом обыкновенном, простом значении этого слова. Другое дело -- кухня поварская, с плитами, вертелами и разными затеями, управляемая метрдотелем -- кухонным головою (chef de cuisine), и которую приличнее бы назвать стряпательною палатою.}. В кухне печь, простая русская, сложенная из кирпичей, не хитро, но удачно приноровленная к своему назначению, -- печь с печкою, иногда даже с полатями. Далее глазам представляются две-три полки, на которых стройно расставлена разная кухонная посуда; потом следуют: самовар, блистающий на почетном месте; стол почтенных лет, но всегда вымытый на загляденье, и около него скамья, вероятно для противоположности, более или менее серого цвета; рукомойник, семья ухватов и кое-какой домашний скарб довершают принадлежности кухни. Тут и постель кухарки, и имущество ее, заключающееся в небольшом сундуке; тут красуется и двухвершковое зеркальце, обклеенное бумагою, и рядом с ними налеплена какая-нибудь "греческая героиня Бобелина", или картинка с помадной банки; тут и лук растет на окне, а иногда судьба занесет и герань; здесь и чайник с отбитым рыльцем, окруженный двумя-тремя чашками, в соседстве с какою-то зеленою стеклянною посудой, выглядывает с полки; здесь и жирный Васька посиживает на окне, греясь против солнышка или созерцательно рассматривая ближайшую природу, особенно стаи ворон, которых привлекает что-то лежащее на дворе, как раз против окна.
Вот и сама обитательница этого приютного уголка. Что она делает? -- "Стряпает, разумеется". Да, стряпает; но это слово не выражает всего круга ее многообразной деятельности, хотя он и ограничивается небольшим пространством -- от кухни до погреба или до кладовой, из лавочки на рынок, или с рынка в лавочку; хотя центр его все-таки, ни больше, ни меньше, как кухня. Но ведь на кухарке лежит весь порядок дома; она незаметный, но крепкий столб, поддерживающий его благосостояние. Она виновата, зачем вздорожала говядина, а сливки оказались кислыми, зачем лавочник дал мало угольев или обчел на одну копейку; с нее спрашивается, почему горшок прожил не два века, или как смела шаловливая кошка сделать неосторожный прыжок и разбить фаянсовую тарелку; ее требуют к ответу, отчего суп пересолен, а жаркое недошло; на нее гневаются, что печь изводит много дров, а в комнатах сыро и холодно; ей выговаривают, величая "деревенщиною глупой", зачем она сказала правду, когда приказано было объявлять всем посетителям, что господ нет дома, а она в простоте сердца на вопрос одного гостя: "Дома ли барин?" -- радушно отвечала: "Пожалуйте-с, у себя, трубку изволят курить".
Вот ранним утром спешно идет она на рынок с кульком под мышкой, с кувшином в руке. "Тетенька, умница, пожалуйте сюда!" -- кричат ей лавочники, разносчики, молочники, а иной плут так еще и шапку снимет. Но она не поддается на учтивые приветствия, не верит божбам и правому слову продавцов, а торгуется донельзя, рассчитывая и выгадывая всякую копейку. Как внимательно рассматривает она доброту припасов, как заботливо считает по пальцам сдачу; скольких иногда убеждений стоит ей склонить несговорчивого продавца на уступку; сколько возов обойдет она, покупая, например, картофель, и то прицениваясь, то прислушиваясь ккупле других, пока, наконец, решит свой выбор. А тут еще зелени разной требуется, корицы, перцу, кофею, сосисок; барин велел взять четвертку жукова табаку: "У нас, говорит, в лавочке семь копеек лишних берут"; барыня наказывала забежать в аптеку за гофманскими каплями; а яблоки-то к пирожному совсем было из ума вон. Легко ли упомнить все -- и грошовую, и рублевую покупку, легко ли, потому что у кухарки нет ни реестров, ни записок: одна голова обязана отвечать и за неграмотность и за непонятливость. Неудивительно, стало быть, что, возвращаясь с рынка, она не раз пересмотрит сдачу или зайдет к знакомому лавочнику, спросьбою проверить итог ее расходов.
Вот она дома, отдала отчет, принимается за стряпню. Приказали борщ сварить и жаркое изготовить, а говядины всего пять фунтов на четверых. Как ее делить? Надо, чтоб все вышло хорошо -- и борщ вкусен, и жаркое сочно, и чтоб всего было довольно, а то неравно навернется лишний человек, недостанет чего -- тебя же обвинят; расчесть, скажут, ничего не умеешь. И в глубокой думе, изощряя свою опытность, мерекает она, на сколько частей резать небольшой кусок говядины, чтоб сделать оба кушанья в плепорцию. А тут Васька, мяуча и мурлыкая, ластится около ног, просит обычной своей подачки. Нельзя не дать и Ваське: брошен ему добрый кусок; съел, просит еще. На и еще. Не сыт Васька, не отходит от стола, а говядины убавилось чуть ли не на осьмушку фунта. Не дать жаль -- кот-то славный такой, а дать... "Ну вот тебе еще кусок, кстати жила попалась, да уж больше и не проси!" Опять -- мяу! мяу! "Ах, ты, обжора этакая!" И любимец получает справедливый толчок, после которого отправляется философствовать на окно.
Наконец, кухарка устроилась совсем: печь затоплена, дрова разгорелись, горшки закипают -- и дело кипит. Слава-богу. Вдруг...
-- Ульяна! а Ульяна! иди сюда скорее! -- раздается звонкий голос хозяйки через отворенную дверь.
-- Сейчас, сударыня. (Ах, чтоб тебе пусто было!)
-- Да иди же скорее! Боже мой, какая ты неповоротливая!
-- Нельзя же, сударыня, зря бросить дело.
-- Ну, разговорилась! Вымой ручищи-то.
Это значит, что барыня изволит одеваться и нуждается в помощи своей единственной прислуги.
Во время застегиванья платья, для чего кухарка употребляет неимоверные усилия, барыня вступает с нею в "задушевный" (если угодно, интимный) разговор, выходящий из пределов кухни.
-- Стало быть, Василий Григорьич был-таки на порядках?
-- Уж так на порядках, сударыня, что всю посуду перебил. Жене говорит: "Жить с тобой не хочу, ступай вон!" До Ивана Петровича дело доходило.
-- Ну, это у них всегда так бывает. Поссорятся да помирятся. А что свояченица его?
-- Варвара Кузьминишна-то? С прибылью скоро будет, с прибылью, сударыня. Соскучилась ждавши.
-- Гм!.. -- и барыня предовольно улыбается.
-- А правда, что Верочка Козлицына выходит замуж?
-- Как же, сударыня, я не облыжно докладываю вам. И образом благословили. Через неделю быть свадьбе.
В эту минуту платье у барыни начинает почему-то застегиваться туго.
-- Жених-то, нечего сказать, молодчина собой, и достаток, говорят, есть. Кондитеров нанимал на сговор, музыка, танцы были, -- продолжает кухарка свое донесение.
У барыни лопается крючок.
-- Дай бог им совет да любовь: парочка славная! -- радушно говорит кухарка.
-- Какая ты неловкая, Ульяна! -- сердито вскрикивает барыня, вдруг рванувшись из рук своей собеседницы и пожертвовав одним крючком своей досаде.
Но виновата, разумеется, не Ульяна, не ее неловкость, а известие, что Верочка Козлицына выходит замуж, делает хорошую партию,-- партию, когда барыня знавала ее еще вот какой девчонкой и чуть не за уши драла! Барыня вовсе не злая женщина, и досада ее легко объясняется чувством, свойственным не одной тысяче порядочных людей: "Как, дескать, распоряжается судьба: чем такой-то лучше меня, а на него сыплются все земные блага, экипаж один чего стоит, -- а я изволь покатываться на извозчике!"
Кончено многосложное одеванье барыни, кухарка освобождена от должности горничной и опять суетится около печки, наверстывая потерянное время.
Спрашивается, откуда же, из какого богатого рудника почерпает кухарка современные новости, не помещаемые ни в одной газете и между тем благодаря языку облетающие известное пространство с быстротою телеграфа, -- новости, которые составляют насущную потребность для нее, занимают соседей и служат приятным развлечением для хозяйки; откуда? Я не знаю -- спросите у нее. Известно только, что население любого околотка, по месту жительства кухарки, все на счету у нее, и если она знает соседскую курицу, то как же не знать ей самого соседа, как не разведать, поправился ли Иван Григорьевич и ладно ли живет с мужем Аграфена Ивановна, и все такое прочее? Потом, когда сойдутся в лавке или встретятся на рынке Ульяна с Акулиной, да подойдет к ним еще Маланья, о чем же им и говорить, как не о хозяйских делах! "У наших вот то и то". -- "А у моих вот какая напасть случилась". И пойдут, и пойдут. "Голубушки, -- скажет сторонний человек, вслушавшись в их любопытную беседу, -- ведь это значит сор из избы выносить". -- "Как выносить! -- возразят говоруньи. -- Нешто мы сплетницы какие, разве мы славим по Москве? Так, к слову пришлось, дело соседское, а не что-нибудь этакое. Понимаете?"
Постараемся смекнуть.
Кончена стряпня, прибрана кухня, вымыта посуда, поспел борщ, и жаркое впору подавать на стол. Да господа что-то не рассудили обедать дома, в гости пошли. "Диковина, право, -- говорит кухарка сама с собой: -- нынче к себе бы гостей надо ждать, -- давеча дрова стрекотали и Васька замывал вот с этой стороны, -- я так и думала: быть гостям, ан нет. Поди ты, случай какой! Ну, да и то сказать хлопот меньше. Хоть отдохну маленько".
И с этим намерением кухарка опускается на свою постель. Проходит несколько минут. Но что теперь за сон! Разве самоварчик поставить? Хорошо бы этак пропустить чашечку-другую, да воды нет, а в лавочку идти не хочется. Ну, так и быть... "Охо-хо, -- кухарка зевает. -- Грехи наши тяжкие. Все в суете да в маяте, живешь не как человек, и лба некогда перекрестить". (Следует продолжительное молчание, и думы о суете житейской сменяются мимолетными воспоминаниями о недавнем путешествии на рынок, о свежих новостях, слышанных в лавочке, и тому подобном.) Наконец, это состояние полусна наскучивает кухарке, слышит она, что на дворе раздаются чьи-то голоса, с улицы доносятся крики разносчиков, стук экипажей, солнце весело глядит в окно кухни, на хозяйских часах пробило два, -- кухарка решается. "Что это взаправду я разлежалась, -- говорит она, -- не целый же день ходить такою неряхой! Хоть умоюсь да платье переменю: ведь нынче праздник".
Сказано -- сделано. Мы не будем входить в подробности туалета кухарки и раскрывать тайны ее наряда. Довольно сказать, что, употребив на свою особу несколько ковшей воды, прибегнув к помощи чего-то, бережно спрятанного в двухвершковое зеркальце, кухарка изменяется совершенно. Точно сказочный Иванушка-дурачок, который, бывало, влезет в одно ухо сивки-бурки вещей каурки дурнем и неряхой и выйдет из другого молодец-молодцом, -- так и кухарка, снарядившись, молодеет на десять лет, прибавляет себе красы столько, что и узнать ее нельзя. Та ли это Акулина, которая давеча, раскрасневшись от жару, со следами хлопот около печки на лице и на руках, с засученными по локоть рукавами, в затасканном фартуке, суетилась за стряпней? Та ли это Акулина, которая, накинув на плечи старую кацавейку, бежала утром на рынок и потом, вовсе неграциозно склонившись на бок, несла из лавочки ведро воды и кулек с угольями? Нет, она переродилась, лицо ее побелело, на щеках появился румянец первого сорта, на голове кокетливо повязана шелковая косынка, из-под которой еще кокетливее выказываются косички волос, лоснящиеся, как стекло; новое ситцевое платье резко бросается в глаза яркостью цветов и пестротою узоров; на плечах, сверх платка, обнимающего шею, накинута удивительная красная или голубая шаль, такого ослепительного цвета, какой только может произвесть искусство купавинских фабрикантов, шаль, которую и можно встретить единственно на кухарках; а что за башмаки у Акулины Ивановны! Козловые, со скрипом, который слышен издалека, деланы на заказ, заплачены три четвертака и просторны до того, что надевай хоть три пары чулок, а в них еще найдется место для ножки какой-нибудь барышни, вскормленной на булочках и сливках. Такие башмаки и шьются только для одной Акулины Ивановны с подругами и составляют предмет тайной зависти для многих подмосковных "умниц", которые щеголяют в котах с красною оторочкой и с медными подковками.
Кухарка охорашивается еще раз перед зеркальцем, приглаживает косички, берет в руки вчетверо сложенный белый миткалевый платок и стоит несколько минут, полная сознания собственных прелестей, любуясь ими, а еще больше ослепительным своим нарядом, и в маленьком раздумье, что ей теперь делать. Ведь она уж не просто кухарка, а подымай выше, не целый век возилась с горшками да с ухватами, а также видела добрых людей и от них не отстала; и летами еще не перестарок какой-нибудь: всего-то...
Но лета кухарки более или менее покрыты для зрителя мраком неизвестности, и наше дело сторона.
Вот принарядилась Акулина Ивановна и сама знает, что стала не хуже других, да все-таки чего-то недостает ей для полноты счастья. А чего бы именно? Полюбоваться ею некому, ласковое слово сказать, что вот, дескать, точно принцесса какая, Миликтриса Кирбитьевна, а не Акулина Ивановна... Сидишь в четырех стенах, и живой души нет кругом тебя. Одна-одинехонька. Ты да Васька только и живете в кухне; да что Васька -- кошка, как есть кошка, и понятия никакого не имеет.
Но пока эти думы носились в воображении кухарки, ее любимец Васька, все время нежившийся на окне против солнышка, вспомнил ли он вследствие требований желудка, что в эту пору обыкновенно накрывают на стол, с которого ему всегда сходит подачка, или среди сонных грез какой-то тайный голос шепнул ему, что кухарка имеет не слишком выгодное мнение о его понятливости, -- неизвестно, по какой из этих двух причин, только Васька встал, живописно сгорбился, потянулся лапками, замурлыкал и сел, любопытно устремив глаза на разряженную свою хозяйку. Что он любовался ею, созерцал красную шаль и казистое платье, -- это было видно из его взглядов и свидетельствовало о развитом в нем чувстве изящного. К сожалению, Акулине Ивановне некогда было обратить внимание на эту кошачью любезность и вознаградить за нее Ваську куском говядины или хотя погладить по голове. Недоумения ее кончились, она решилась поступить точно так же, как поступала всегда в подобных случаях: если нельзя идти со двора, то очень можно побывать на дворе; нельзя оставить дом, но выйти из кухни никто не мешает. Дело в том, что необходимо "людей посмотреть, себя показать".
И вот она на крыльце. Яркость ее наряда спорит с блеском лучей солнца; башмаки скрипят на славу; кончики головной косынки распущены необыкновенно ловко. Но на дворе нет никого. Верно, все обедают или отдыхают после обеда. Нет ни Маланьи, кухарки, что живет в верхнем этаже, у старика-француза, и умеет говорить по-немецкому; ни Прасковьи, которая няньчит детей у Петра Ивановича и за что-то каждый день ссорится с своей дородной барыней; не видать и Аксиньи, которая недавно сшила себе салоп; нет и повара Ивана, что нанимается у Чувашиных во флигеле и всякий раз обсчитывает своего барина, даром, что тот -- сам пальца в рот не клади; и кучер Матвей, верно, завалился где-нибудь на сеннике... Нет никого! В другом доме хоть бы за ворота вышла, немножко развлекла бы тоску-скуку; а здесь нельзя: проезжая улица, скажут, что, мол, за вывеска такая стоит. Надо же и амбицию знать.
Скучно!.. Что ни думай, что ни делай -- скучно. Нечем себя рассеять. Хоть бы орешками позабавиться, да орехов-то нет. Да и что орехи: ведь это на гулянье их очень приятно грызть, а одной-то и всласть не пойдет... Скучно... Да что же это такое? "С горя хлеба не лишиться, со печали жизни не решиться", и кухарка, усевшись на крыльце и приложив ладонь к щеке, вдруг затягивает:
Отлетает мой соколик
Из очей моих, из глаз...
Недолго, однако, тянется одиночество кухарки; в награду за песню и за перенесенную скуку судьба посылает ей кого-нибудь для компании. Обыкновенно прежде всех является кучер, питающий большое сочувствие к особе кухарки и преимущественно к ее заунывной песне, распеваемой самым пронзительным голосом.
Заснул он было сном богатырским, да мухи помешали сладкому отдыху, и далеко разносившийся голос песни окончательно решил спор между желанием потянуться еще полчасика и удовольствием покалякать с хорошим человеком. "Сон не уйдет, а тут приятство и все этакое может случиться: ишь ты как закатывает Акулина", -- основательно подумал кучер, задетый кухаркиною песнею за самую чувствительную струну своего сердца и любви к вокальной музыке. Надел он плисовое полукафтанье, набил крепчайшею махоркою трубку, закурил ее и медленными шагами отправился на призывный голос.
Кухарка продолжала заливаться все звончее; одиночество и скука довели ее до патетического одушевления...
-- А, наше вам! С праздником, -- молвил кучер, слегка приподнимая картуз.
-- Также и вас. Садитесь на чем стоите, -- отвечала Акулина Ивановна, захохотала своей остроте и потом продолжала петь:
Уж ты злодей, варвар ты, разбойник,
Прострелил ты пистолетом грудь мою...
Кучер остался очень доволен и чувствительными словами песни и наружностью кухарки. Песня хорошая, не мужицкая какая-нибудь, и сам он частенько поет ее тоненьким голоском, посиживая на козлах и дожидаясь господ. Акулина тоже баба славная: и с поведеньем, и с политикой. Собой... что ж, и собой ничего. Шаль-то какую надела -- ахти мне! Да шаль-то что -- шаль ничего, сама по себе; а ты, вот, приди к ней о празднике, как пироги пекут: ведь какую середку откромсает тебе: "На, говорит, Матвей, продовольствуйся, у нас этого всегда остается", да еще и чаем напоит. Известно, не то чтоб не видали мы эвтого, а ласка, приятство, уважение -- вот что дорого... Словом, кучер остался очень доволен и, пуская струйки зловонного дыма, собирался сказать какую-нибудь любезность.
Акулина Ивановна, с своей стороны, была очень тоже довольна и приходом Матвея, и его нарядом. Не могла она не заметить, что на нем красная александрийская рубашка с иголочки, плисовое полукафтанье без рукавов (для легкости) и новые сапоги с голенищами чуть не выше колен; серьга, продетая в левое ухо Матвея, и павлинье перо, торчавшее на картузе, тоже приятно останавливали ее внимание. Про наружность и говорить нечего: кучер, как следует быть кучеру. Не могла она притом не вспомнить, что Матвей очень хороший человек, не такой, как другие озорники бывают. Случится досуг, он и дров тебе принесет, и сапоги барину вычистит; ну, и насчет всего прочего... Стало быть, и кухарка была очень довольна кучером, но сказать ему какую-нибудь любезность не была расположена, вполне понимая, по свойственной всему прекрасному полу тактике, что все выгоды разговора на ее стороне. Итак, думая и ожидая любезничанья, она не переставала наполнять воздух раздирательными звуками своей песни.
Кучер между тем надумался, что следует сказать голосистой Акулине Ивановне.
И, сказав это, он шлепнул кухарку по плечу, что, по его мнению, означало очень большую любезность.
Кухарка не отвечала ничего, но довольно больно ударила своего кавалера по руке, вероятно, полагая, что и это любезность с ее стороны. Кучер, по-видимому, был тоже этого мнения, потому что на лице его показалась самодовольно-радостная улыбка, и он располагался отпустить еще какую-нибудь "штучку".
Конечно, со стороны могли бы заметить, что подобные выходки неприличны, что с прекрасным полом следует обращаться совсем иначе, соблюдать учтивость, политику вести. Но что же на кучере и взыскивать! Лакеи, например, или другие должностные лица, занимающиеся службою в барских комнатах, они в этом отношении не могут подвергнуться ни малейшему упреку: и обхождение у них галантерейное, и комплименты всякие есть, и красноречия пропасть. Но ведь им и есть где заняться и наслушаться хороших речей, -- они обращаются в сфере высшего света. Ну, а круг кучерской деятельности известно какой...
-- Ваших, знать, дома нет? -- спросил кучер после нескольких минут молчания, в которые, по-видимому, ему не удалось придумать никакой любезности
-- Ушли в гости. А ваши?
-- Дома. Да мне что: я свое дело справил, так мне сполагоря.