Поболее полувека тому назад, тётка твоя не смотрела таким старым грибом, а была видная, весёлая и девка молодая хоть куда. Любил меня, -- царство ему небесное! -- без души любил, дядя по двоюродной тётке, Пётр Алексеевич Арсеньев. У него своя семья: три дочери и пять сыновей было, а без меня -- без Капитоши своей, он бывало куска не съесть весело. "Вот, душа", -- сказывает бывало тётке, когда я побуду дома и опять приеду к ним гостить на целые месяцы, -- "душа!" -- бывало скажет, севши за обед или ужин, "И щи твои хороши и каша вкусней, душа, как наш Капитоньчик да вот опять с нами!". "Догадливая", -- называл он меня... И бывало он только взглянет и чуть бровью поведёт, а я уже догадалась и знаю, к чему это. Любил он меня, и тётка покойница любила, как своё родное дитя. Там мне у них своя воля была. Пей и ешь, что душе угодно. Всего вдоволь и ничто тебе не заказано, и в доме у них без чужого человека почти не бывало.
Затем, что Пётр Алексеевич, дядюшка покойный, у всех в большом уважении был; хотя не богат и не знатен, да себя знал и два курса сряду от дворянства избран судьёю служил, таким судьёю, что ни для отца родного, все знали, Пётр Алексеевич не покривит душой. Было разбойничье дело Деревицких. Ему давали пятьдесят душ с жёнами и детьми... "У меня своя душа есть", -- сказал он, и Деревицкие все пошли в Сибирь.
Так Пётр Алексеевич благо что на проезжей дороге жил, все к нему в дом: кто с почтением, кто по знакомству, а кто и так ехал -- не проехал. И тётка с дядею, случится бывало, едут из дому, а мне завет кладут: "Гляди, догадливая! Пошлёт Бог -- умей пригостить гостя".
Как сейчас знаю: отец покойный умер в 1808 году в милицию, а это было на другой год по осени, ещё я в трауре была. Соскучились по мне дядя и тётка, и прислали лошадей за мною, пишут: "Матушка-сестрица! -- к покойной матушке, -- отпусти к нам свою Капитошу. Вишь, родных детей мало, так по чужому тоска взяла". Матушка хоть и назвала меня "бездомовницею", но ничего, спасибо ей, отпустила. Приезжаю я как раз накануне Рождества Богородицы. Дядя с тёткою рады, и говорить нечего; поплакали, глядя на моё чёрное платье, переговорили о домашнем, а далее дядя гладить меня по головке (тогда не седая она была) и сказывает: "Вот, Капитоша, недаром ты у меня догадливая. Ко времю приехала. Не видала ты ещё, девушка, на своём веку придворную особу, а теперь повидишь".
Меня всю разом как на иглы взяло; и страшно стало, и повидать хочется высокую придворную особу.
-- Кто такая особа, дядюшка? -- спрашиваю.
-- Да не малая особа, коли ты изволишь знать: дочь княгини Екатерины Романовны Дашковой, Настасья Михайловна Щербинина, не далеко к нам в Чернянку пожаловала и дала по соседям повесткою знать, что, "милости просим всех к себе поранее на праздник, проводить её к церкви и потом отобедать и время с нею разделить". Так вот, по ближнему соседству мы и поедем, сказал дядя.
"И ты, мой Капитоньчик, хоть и в чёрном платье, а знаешь, лицом покажи себя; коли что спросит, не постой за словом".
-- Мне-то её не впервой видать, -- сказывал, усмехаясь, дядя. -- Я ей респект отдавал, как она ещё давно здесь была и по соседству дом-о-дом у Полторацкого жену украла и к её превосходительства генеральши Ивановой сыну в своей карете свезла. Оно бы, кажись, Фёдору Марковичу Полторацкому потеря в том не велика была, затем что он жену не по закону держал, а она у него взаперти была, а по дому иная пава золотые перья стлала-расстилала.
Покойный дядя Пётр Александрович сплюнул.
-- Да вишь, на соседский задор пошло, и лиха беда из того встала. Полторацкий дело завёл "покраже оною Настасьею Михайловою дочерью Щербининою жены у него"; а Настасья Михайловна своей знатной особою на доказательство пошла, что он хотел жену ядом отравить. О Фёдоре Марковиче повальный обыск не хорош вышел. Я первый о нём правду-матку заявил. Он потёрся, помялся да и за границу дал маху. А там он, что называется, печки и лавочки смостил. Есть там в Немецкой земле самый знатный университет, у Прусского короля в его королевстве. Наш Фёдор Маркович при том королевском месте взрос и обучился, и у него на учебном дипломе подпись Фридриха Великого есть и королевская печать видна. Постранствовал он лет пять по немецким и французским землям, и вдруг из самого того Парижа управляющий его, свой крепостной человек, получает приказе себе и повеление священнику Чернянскому: служить обедни и панихиды по жене, якобы он осведомился заподлинно, что волею Божиею она помре вот такого-то года, месяца и числа, прожитие имея в Швейцарии. Штука! -- подумал всякий, услышавши. Но как эту штуку в Петербурге проведала Настасья Михайловна? Только она шлёт с нарочным курьером Курскому архиерею письмо, что осведомилась она заподлинно о богоотступном деле: что ведомый Полторацкий хочет выдать за мёртвую свою живую жену, и того ради прислал приказ своего села священнику по жене своей заупокойные обедни служить и панихиды петь. А жена его, милостию Божиею, жива и во всяком благополучии обретается, избавившись его тиранских рук, что и свидетельствую зде прилагаемой её цидулкою ко мне. Засвидетельствованною цидулкою Настасье Михайловне панихид и не велено было петь. А Фёдор Михайлович ещё годик, другой прожил за границею, на дочерей в Немецкой земле баронство купил и там их замуж отдал -- (две у него дочери там были), а сам воротился князь князем. Вдруг свою половину Чернянки вверх дном поворотил, и суконную фабрику, и бумажную, и скатертную завёл; немецкие сыры делать почал. Стали ездить с бочками по селениям молоко скупать... И стали люди поумнее замечать: откуда у Фёдора Марковича такая деньга в калите завелась? Наши баре поедут, -- проживутся за границею, а он один богачом всплыл! Отцовские-то капиталы не больно велики. Отец, Марк Фёдорович, в придворном хоре уставщиком был; а матушка -- имя и отечество её не в помине, и сталь слух ходить, что в Петербурге женское заведеньице держала и на Смольный монастырь чулочки и платочки она усердно поставляла, -- да что-то усердие не полюбилося: заведенье закрыли. Так Фёдору Марковичу откуда такая благодать пришла? И грех ли, два ли, а такая молва была, что в Париже будто наделал он наших ассигнаций и привёз сюда, да и начал их сыпать, благо что сторона глуха и люди под Богом смирны.
Покойный дядя не всегда говорлив был, зато, как и разговорится бывало, так у него хлопьев за щеками не было.
На утро, раненько, собрались мы и поехали, как долг велит, при почёте: Пётр Алексеевич, судья, свой мундир надел. Он ещё по-Екатеринински косу с бантом носил, и хотя у него коса с мышиный хвостик была, но ещё с Провом Ивановичем Бикорюковым и Афанасьем Степановичем Мимуровым, трое себе завет положили: умереть и во гроб лечь с косами. Только что мы выехали за околицу, навстречу нам знакомец один.
-- Здравствуйте!
-- Здравствуйте!
-- К Настасье Михайловне?
-- К Настасье Михайловне, -- отвечает дядя.
-- А Фёдор-то Маркович поприветствовал высокую особу с приездом! -- сказывает знакомец.
-- Как так?
-- Благо что соседский плетень близок, так он её милости почал раннюю зорю справлять. Чуть свет, охотники заложат охотничьи рога ей в плетень у самого дома и начнут собакам на сбор трубить. Собаки все собьются к плетню, лай, визг; а Фёдор Маркович стоит на крыльце да посмеивается. Не поживёт тут, голубушка. Выживет он её скоро из последнего гнезда, -- сказывал знакомец.
А затем: из последнего, что слышно было, будто княгиня Екатерина Романовна (мать) изволила гневаться на неё и ничего ей, слышно, не давала; а всё своё прежнее приданое Настасья Михайловна в пух промотала, и не то, чтобы совсем в разъезде, а так, не в доезде с мужем жила, и что ей половина Ново-Оскольской Чернянки от мужа на прожитьё была дана.
Кроме собачки, видели мы сквозь дверь девочку, лет семи, в белом платьице с длинным голубым поясом, которую толстая барская барыня в чепце дёргала и тормошила. Дитя, видно, потихоньку просило кушать.
-- Что, свой что ли хлеб ешь? Бесстыдница! -- слышно было, что за дверью рычала нянька. -- По матери нищей пошла! Не наешься чужого хлеба! Отец тебе велики именья наоставлял, кормить тебя!.. За книжку садись, чтобы приехала да тебя за книжкою увидала...
У Настасьи Михайловны не было своих детей, и говорили, что это она братнину незаконную дочь, после его смерти, к себе взяла, и, кажется, девочка оставалась круглая сирота.
И что она нам жалости о себе надала тогда, так и сказать нельзя! Нянька ей сунула азбучку в руки, и ребёнок, всхлипывая и не смея плакать, уселся, бледненькая и бедненькая девочка, на верхней ступеньке того возвышения, на котором стояла кровать Настасьи Михайловны, и начал жалобно, захлёбываясь слезами, читать:
-- Аз, буки, глаголь, добро...
-- А веди ты с голоду проглотила? -- шипела нянька змеёю.
И не приведи Бог видеть и слышать, как наругается, бывало, крепостная над барским дитятею!
Зазвонили в колокола... Не то, чтобы с колокольным звоном встречали знатную придворную особу по её возвращении с винокурни, а Настасье Михайловне мимо колокольни было ехать, махнула платком пономарю, чтобы звонили к обедне, и зазвонили. Мы все по звону двинулись в первую комнату, и старики в передней прибодрились, глянули на свои сливы и бороды сгладили. Крепкая дубовая дверь на отмах широко растворилась, и вошла, сказать бы так? -- гренадер-баба. Всем сообща в один поклон поклонилась и, не говоря ни слова, прошествовала далее в опочивальный покой. Как ни сробела я духом, а глазами смотрела верно, и как сейчас вижу на ней чёрный шёлковый на вате капот с тремя воротниками и шляпку, какую я до того видеть не видала, зелёную, тиснённую из кожи и длинной дудкою напереди, так что лица я ничуть не разглядела тогда.
Но мы недолго ждали. Едва начали в трезвон звонить, слышим и видим: жалует к нам Настасья Михайловна переодетою. Такой же капот на ней с воротниками, только не чёрный шёлковый, а лиловой материи: полосочка посветлее и полосочка потемнее; большая, соломенная шляпа лопухом, подвязанная сверху одной синей широкой лентою, и турецкая белая шаль на плечах; сама плотная, высокая, волосы чёрные, глаза чёрные. Поклонилась, остановилась перед нами, и все начали к ней рядом, кто как стоял, подходить ей представляться. Мужчины уважительно руку целовали и расшаркивались, а дамы, кто посмелее, наклонялись целовать в плечо, а другие и так только низенько приседали и в уголочек шли. После нас приступили мужики из передней с тарелочками. Она всех их к руке допустила и сливы на тарелочках не отвергла, а за честь приняла и всем нам за одно слово сказала: "Пора нам, гости дорогие, в церковь идти".
Дядя смелый человек был, прямо подступил, ей руку подал, чтобы в церковь её с почётом под руку вести, и повёл ее тихо и важно, а мы за ними, кто с кем, и потянулись следом. От крыльца и к самой церкви дорожка уставлена ёлками и усыпана песком была. Идём мы соразмерным шагом, только глядь! -- а Фёдор Маркович из своего дома другое шествие открыл! В пику Настасье Михайловне он собрал себе столько же, если не более мужчин, и выступал перед ними. Мы вошли в церковь в северные двери, а они вошли в южные. Мы стали все вместе, и одна у нас Настасья Михайловна выдвинулась вперёд, и Полторацкий выдвинулся. И кто его знает: зачем ему непременно хотелось заглянуть ей под шляпку? А шляпка-то большая, выдолбленным дуплом торчит. Он что подвинется, а Настасья Михайловна отодвинется; Фёдор Маркович понемножку заходит и наклонится, чтоб под пером взглянуть, а Настасья Михайловна возьмёт да и отворотится, и под конец обедни ребром к алтарю стала. Потеха была сущая глядеть на них!
Тем же путём, мы из одних дверей, а они из других, отправились из церкви по домам. В первой комнате уже и стол был накрыт. Подождали немного священника и сели за обеденный стол. К столу и девочку вывела нянька с заплаканными глазами и поставила её перед Настасьей Михайловной. Та ей дала поцеловать руку и взглянула на неё своими большими чёрными глазами; но они у Настасьи Михайловны были какие-то растерянные глаза. Как бы она ими смотрела и не смотрела, видела и не видела! И вообще, снявши свою дупластую шляпку и турецкую шаль, которая волочилась по земле, да к тому ещё картавя на р и л, начиная говорить и не кончая, и не совсем к толку суетясь и не сходя с места, -- Настасья Михайловна переставала мне казаться невесть какою страшною придворною особою. "Ду-а! -- сказала она девочке, что выходило несколько помягче нашей обыкновенной дуры. -- Терпеть не могу плаксы. В свою матушку, ду-у, пошла... А ты, государь мой, не изволишь знать, -- обратилась она сейчас же с вопросом к дяде, -- из какой палаты ума По-уду-ацкий мне в церкви под шляпку лез?".
Так она Полторацкого иначе не называла, как Полудурацким. Но, спросивши дядю и не дожидаясь нимало ответа, она опять заговорила о девочке.
-- Не знаю, что мне с нею делать? Писала я своему ду-аку мужу, чтобы усыновить и не знаю, не отвечает мне.
Вставши из-за стола и тоже не знаю по какому побуждению, Настасья Михайловна вдруг живо взяла меня под руку и пошла со мною в сад, показывая и рассказывая мне, что здесь она построит беседку, и тут поставит памятник, и тут храмик...
Я осмелилась спросить: кому же будет посвящён храмик: Венере или Амуру?
Настасья Михайловна удивилась.
-- А вы, милая девушка, знаете об них?.. Нет, -- сказала она, -- так храмик.
И куда ей было думать об Амурах, когда ей лет под пятьдесят тогда было!
Но и просто храмик не воздвигла Настасья Михайловна.
Встречный знакомец сказал правду. Выжил её Полторацкий из Чернянки, и она, о Рождестве Богородицы приехавши как бы на постоянное житьё, скоро после Покрова уехала, и Настасьи Михайловны мы не видали более. Одного я не могу сказать: в тот ли это самый год было, или спустя время, получается в Чернянке повеление: "Мать моя, княгиня Екатерина Романовна Дашкова, волею Божиею умре, и я, дочерний долг и любовь исполняя, повелеваю: служить заупокойные обедни и ежедневные панихиды шесть недель и в течение года поминать на всех субботних и праздничных службах". Но не прошло недели, вдруг получается другой приказ: "Впредь до моего повеления, мать мою не поминать".
-- Почему? Что?.. Господи, твоя воля... или барская... да будет! -- сказывал, недоумевая, Чернянский батюшка, приехавший к дяде потолковать.
И никому на ум тогда не могло прийти, что мать лишила всего наследства Настасью Михайловну и исходатайствовала у покойного Императора Александра дозволение все имения свои передать в свой род Воронцовых, с тем чтобы один из них носил фамилию Воронцова-Дашкова.
ПРИМЕЧАНИЕ:
[1] -- Извлечено из черновой записки Н.С. Соханской (Кохановской) 60-х годов, сообщённой нам её родственником по жене, В.П. Мозговым. В этом интересном рассказе нет никакого вымысла, -- всё быль первых годов текущего (XIX-го) столетия, как она отразилась и сохранилась в памяти местных обывателей. -- Ред.