По своей тяжкой, неисцелимой болезни, стоя над раскрытой могилою, я могу говорить только то, что верующая душа обязана сказать, если она не нема и не глуха к вопиющим, бессмысленным оскорблениям заветной и общехристианской святыни. Это самое и заставило меня говорить в ответ графу Л.Н. Толстому. Ваша редакция находит этот ответ "невозможным явлением в литературе", грубой "торжествующей благо-намеренностью", которая накидывается на неизданное произведение своего противника, зная, что он лишен возможности защищаться и возражать, и не умея понять того, что "это исповедь нежной болеющей души великого писателя, которая ищет выхода от нахлынувших на него и терзающих его сомнений".
Несколько в этом роде я и взглянула на "Исповедь", когда в первое время читала ее. Т.е. я вовсе не видела "болеющей нежной души" -- да и трудно было ее видеть в гордом безверии будто бы философствующего разума, с какой-то шальной неоглядностью как бы ищущего веры, и с тем вместе нарицающего всех верующих глупцами, все девятнадцативековое христианство -- бессмыслицею, вздором, и даже сознательною ложью, т.e. только что не мошенничеством. Повторяю: "нежной души я не могла видеть; но я видела душу погибающую и влекущую за собою в погибель столько молодых, неутвержденных душ нашего родного, расшатанного в нравственных основах общества. Благоговеть перед заблудшим умом великого писателя я не могла, имея свои собственные высокие, непреложные предметы благоговения в душе, но не сострадать этому заблуждению -- не поискать возможности сказать ему горькое, правое, обличительное слово, которое могло бы вызвать на проверку высказанных суждений и определений, -- я тоже не могла, как не могла бы не протянуть руки утопающему.
И вот, с твердым обличением заблуждению и с полным любви уважением к человеку заблуждающемуся, к нашей литературной славе, я вовсе не думала о печати; а послала свой Ответ графу лично, помня заповеданное нам слово: "Если согрешит брат тебе, обличи его наедине, между тобою и им одним". И хотя этот грех был страшный грех общественного соблазна, но, понимая, что громкие обличения напоказ не ведут к уразумению кроткой божественной истины, я находила за лучшее дать графу самому с собою, в тиши его рабочего кабинета, вкусить горечь моих простых, верующих обличений его зашатавшемуся в безверии философствованию. И я даже постаралась выбрать самое подходящее время, когда волею и неволею шум светской жизни притихает и представляется возможность человеку мыслящему отдаться теченью своих мыслей и поглубже заглянуть в самого себя. На первой неделе Великого поста, в прошлом 1883 году, я послала свой Ответ графу, послала его ценной посылкою, которая, в случае неполучения по адресу, должна была возвратиться ко мне. Она не возвратилась; но я напрасно ждала какого-либо слова возражения -- опровержения, какого-либо указания, что я спутала философские доводы и не сумела понять великих мыслей великого писателя, я ждала всего в этом роде: ждала месяц, два, три - пять -- десять, ждала целый год, пока "невозможным явлением в литературе" мой Ответ появился в печати и именно в ту же самую пору: на первой неделе Великого поста.
Что же? невозможность подобного явления обусловливается ли только тем, что против неизданного по условиям цензуры сочинения, хотя повсеместно читаемого и распространенного в обществе, разливающего свой яд безверия и философского самоубийства, -- только в отрицательном смысле печатно говорить нельзя; а в одобрительном можно и должно, с восхвалениями и превозношениями автора? Я ставлю этот вопрос прямо редакции "Нового времени", как судье и подсудимому в этом деле. Как так? А вот оно как.
С томлением, с скорбью верующего сердца, вынесши из души свой Ответ графу Толстому, я не могла думать: чтобы мне быть единственным лицом нашего общества, преисполненным и возмущенным негодованием против "Исповеди". Я так желала услышать какой-нибудь отголосок общественного мнения. В среде, признаваемой верующею, в высшей интеллигентной среде обеих столиц, достигая и до нас по деревенским захолустьям, распространяется это сочинение, и чтобы о нем не было какого-либо намека или отзыва в печати?.. Отзыв нашелся и именно в "Новом Времени", в большом серьезном фельетоне.
К сожалению, оригинал этого отзыва затерян где-то в бумагах; но главную суть его нет возможности забыть.
Рецензент газеты, начав именно с того: что в высших интеллигентных кружках нашего общества обращается высокого интереса рукопись знаменитого писателя нашего времени, выражает известные сожаления, что подобным высоким мыслям у нас не дается хода; что самые ошибки и заблуждения такого великого мыслителя могут быть полезны и назидательны для общества и, восходя все выше и выше, назвал графа Л.Н. Толстого - кем бы вы думали? Отцом Церкви, это по поводу-то его "Исповеди"!!.
Откуда явилось это наименование, -- я тотчас поняла. При издании богословских сочинений А.С. Хомякова, в предисловии к ним говорится: что по глубине и силе, выказанной им в раскрытии идеи Церкви, он мог бы быть назван в прежние времена "Учителем Церкви". А в наши времена -- что долго думать? -- граф Л.Н. Толстой пожалован прямо в Отцы Церкви! Но по какой же силе и высоте его воззрений? А по той единственной строке, которую он написал в своем каком-то философском бессмыслии. Отвергнувши все учение -- постановления, все Таинства Церкви, кощунственно относясь к ним, наименовавши основной камень нашей веры: славу воскресения "сознательною ложью", он здесь же, вслед за тем говорит: "И все-таки я был твердо убежден, что истина там...". И эту-то несчастную, обессмысленную всем предыдущим строку, рецензент с торжеством апофеозы подчеркивает в своей статье и за нее раздвигает ряд св. Отцов Церкви и ставит между ними графа Л.Н. Толстого, конечно, с его "Исповедью" в руках...
Боже мой! как все это было бы смешно, если бы оно не было так глубоко печально и оскорбительно для святости понятия о Церкви и для достоинства чувства верующих!
Так что же оказывается явлением более "невозможным в литературе" православного русского общества: это ли пожалование неверующего, не признающего Христа Бога -- автора безбожно-философской брошюры -- пожалование его в Отцы Церкви, или же простое, верующее, но беспощадно логическое обличение всей сути этой брошюры перед здравым смыслом общего человеческого понятия? Вот это и есть прямой вопрос. И редакция "Нового Времени" не может сказать, что я с "торжествующей благонамеренностию" ставлю его. Она припомнит: что прежде, чем заговорить печатно об этой невообразимой бессмыслице "Отца Церкви", редакция получила ценную посылку на имя г. Буренина, автора этого наименования. Посылка была мой Ответ гр. Толстому. Смею сказать: с тонким изяществом благовоспитанной писательницы прошлого поколения, я не позволила себе никакого замечания; а я только приписала немножко: что я прочла статью г. Буренина об "Исповеди" гр. Толстого и смею надеяться, что он окажет мне честь прочесть и мою о том же предмете -- и найдет ли он возможным наименование "Отца Церкви" для графа Л.Н. Толстого?
И здесь, точно так же, прошел слишком год, я не получила никакого ответа, пока, наконец, печатное появление моей статьи вызвало эти строгие строки "Нового Времени", на которые я пожелала отписать. В старости люди становятся благодушнее и на многое смотрят иначе, понимая его смысл рассудительнее и снисходительнее. Так и я смотрю на невообразимую обмолвку г. Буренина. Она произошла совершенно просто и естественно. Начавши читать рукопись "Исповеди", он и читал ее анекдотическую часть с интересом; но когда подошли умозрения и философствования -- и темно, и скучно -- г. Буренин начал перелистывать тетрадь и на предпоследних страницах увидел ту, приведенную им строку, и решил, не долго думавши -- благо, что наша текущая литература и не приучает нас к глубокому вдумыванью.
Но я и еще думала: поискать ли возможности напечатать свой Ответ или пусть он так и останется под спудом? Когда я услышала, что, кроме "Исповеди", появилось еще литографированное "Толкование на Евангелия", и когда я заглянула в эти Толкования, и из предисловия к ним узнала: что он, один он, граф Толстой, уразумел Евангельское учение истины; а до него -- не одна уже Православная Церковь -- а все церкви, все учения, все учители христианства только искажали и извращали смысл и текст Четверо-евангелия, и вот граф Толстой восстановляет его своим уразумением и еще с этим восстановленным Евангелием он обращается к русскому православному народу, думая завлечь его грубейшею простонародной речью -- тогда я уже перестала думать, а решила печатать.