Кигн-Дедлов Владимир Людвигович
Лес
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Кигн-Дедлов Владимир Людвигович
(
bmn@lib.ru
)
Год: 1888
Обновлено: 27/01/2018. 69k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
Проза
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
В. Л. Кигн-Дедлов
ЛЕС
Писатели чеховской поры: Избранные произведения писателей 80--90-х годов: В 2-х т.-- М., Худож. лит., 1982. Т. 2.
I
В разгар лета, часов в шесть ясного утра, у вокзала железнодорожной линии, пересекающей одну из западных губерний, стояли два экипажа, запряженные почтовыми лошадьми. Приехавший с экипажами, очевидно кого-то встречать с поезда, господин сидел на скамье платформы и то читал газету, то посматривал вокруг: на навес напротив, где лежали присланные кому-то плужки -- глядя на них, господин посмеивался: плужки были непригодные для здешней земли,-- на кочковатое болото, с черными пятнами высохших луж, и на песчаные поля за болотом, стлавшиеся легкими перевалами до самого горизонта и изредка прерывавшиеся ветряной мельницей, не видной за бугром деревни, или развесистой старой сосной, с целым гнездом ульев на сучьях. Господин был лет тридцати, высокий, плечистый и худощавый. Лицо его было обыкновенным лицом помещика, который сам ведет хозяйство,-- загорелое, несколько утомленное, озабоченное. И только его глаза иногда привлекательно и умно посмеивались.
Одет был господин с деревенским щегольством и с деревенской небрежностью. Высокие сапоги, блуза из сурового шелка, подпоясанная кожаным поясом; на плечи было накинуто пальто; волосы были прикрыты круглой мягкой шляпой с небольшими полями.
На пустую платформу вышел сторож и прозвонил непостижимо мелкою дробью. Это значило, что ожидаемый поезд вышел с соседней станции. Из дверей своих "кабинетов" появилось заспанное начальство станции. Из зала третьего класса выползло несколько черных длиннополых жидов. Зал второго класса выпустил польского помещика средней руки, в парусинном пальто с капюшоном, в американской кепи, с сивым усом, красным носом и крупными серыми глазками. Вся эта публика сейчас же обратила внимание на сидевшего па платформе господина и стала на его счет перешептываться. Его, очевидно, знали. Станционные начальники, кроме того, знали и то, кого он поджидает. Они сообщили это публике, и та устремила на него взгляды, исполненные напряженного любопытства.
II
Виновником этого любопытства был Петр Николаевич Столбунский, владелец крупного, но малодоходного имения верстах в тридцати от станции. В имении он поселился года три тому назад, а до того жил в Петербурге, где был в университете, а потом недолго служил.
Петербургская жизнь прошла весело. Прожил там Столбунский неразлучно со своим приятелем и соседом, Халевичем, таким же, как и он, собственником большого, но малодоходного имения. Приятели не были кутилами, а просто веселыми людьми и в Петербурге сходились с такими же. Свой брат, студент, из достаточных, молодые литераторы, художники, актеры. Это была интеллигентная богема, но не из низших ее слоев. Через художников и актеров сами собой завязались знакомства с меценатами и их кругом. И меценаты, которые, как известно, в наше время набираются из образованных купцов и разбогатевших адвокатов с художественной жилкой, были люди, тоже не любившие скучать.
Окончив университет, приятели поступили на службу. Но служба у них не пошла: в них заговорили деревенские люди и помещики. Деревенскому человеку душно в городе; помещику трудно примириться с подчиненностью и положением исполнителя, а на службе в этой роли приходится пробыть долго. Тянуло к природе, к родному дому, к власти хозяина. Кроме того, Халевича звала домой мать, которая не справлялась с хозяйством, а Столбунский был недоволен своим арендатором. Приятели не выдержали и подали в отставку.
Прошло три года. Деревня, которая в первое время показалась приятелям раем приволья и независимости, сильно поблекла в их глазах. Сама по себе она им не надоела, но хозяйство пошло не так, как они ожидали. Хозяйничать было трудно -- заботливо, хлопотно, напряженно. Приказчики и работники были плохи. Мужики донимали потравами, порубками и воровством. Управы на них не было. Продажи шли туго, кулакам и жидам. Покупки -- скота, машин, орудий -- были целыми предприятиями. Халевич никак не мог сдвинуться с того дохода, который именно давало при матери. Доход Столбунского, которому пришлось исправлять прорехи арендатора, упал. Надо было идти в улучшениях дальше, но не было денег. У Столбунского был хороший лес, который можно бы сбывать на железную дорогу, но дорога была построена недавно и пока обходилась более близкими лесами. Столбунский уже начинал унывать, понемногу должать и даже мечтать о выигрыше двухсот тысяч.
Несколько дней тому назад Столбунский получил от своего петербургского знакомого, архитектора Кесарийского, письмо, в котором тот извещал его, что проездом за границу собирается непременно заглянуть к Столбунскому и Халевичу вместе со своим другом, Никитою Степановичем Дровяниковым. С Дровяниковым приятели тоже были знакомы в Петербурге. Это был меценат из образованных купцов, собиратель картин, владелец художественного дворца постройки Кесарийского и -- главный хозяин той железной дороги, на одном из вокзалов которой в настоящее время находился Столбунский. Столбунский не обратил большого внимания на письмо Кесарийского. Петербургские приятели и знакомые, шумно и растроганно проводив его и Халевича в деревню, "в ссылку", как они говорили, вслед за тем очень скоро и основательно забыли их,-- но за письмом последовала телеграмма, назначавшая день и час приезда, и Столбунский выехал гостям навстречу.
Имя Дровяникова и произвело то волнение, в котором мы застали публику скромной железнодорожной станции.
III
Когда раздался свисток приближающегося поезда, Столбунский поднял от газеты голову, взглянул, потом попытался было дочитать до точки, но встал и пошел но платформе.
-- Вот-с, и едут ваши петербургские гости,-- обратился к нему начальник станции и смотрел так, как будто не верил, чтобы Столбунский ждал "самого" Дровяникова.
-- Кто их знает, приедут ли,-- ответил Столбунский, сам не уверенный в переменчивых петербургских знакомых.-- Дровяников, надо вам сказать, человек фантастический. Может долго собираться и все-таки не собраться...
-- А я слышал, что они... что он,-- поспешно поправился "начальник",-- напротив, очень энергичен.
И начальник опять смотрел пытливо: не просто ли ты хвастаешь такими гостями?
Эти подозрительные взгляды были неприятны Столбунскому. Приедет Дровяников -- станция проникнется к Столбунскому уважением, и осенняя отправка хлеба пойдет гладко. Не приедет -- за подачу вагонов придется увеличить "благодарность"; а эти благодарности при малых доходах -- чувствительный накладной расход. "Вот, этих дрязг в Петербурге не было",-- подумал Столбунский.
Поезд подошел и остановился. Было рано, и ни в окнах, ни в дверях вагонов никого не было видно. Столбунский шел от паровоза к концу поезда, но своих гостей тоже не видал. "Неужели в самом деле не приехали?!" -- говорил он себе. В это время на крылечке последнего вагона он увидел небольшого, тоненького и худенького человечка, лет под сорок, рыжеватого, с молочно-белым лицом и большими серыми глазами. Человечек был одет в узкое и куцее суконное платье в большие клетки, черные и серые, в суконные серые ботинки и такую же шапочку, в виде ермолки, с пуговкой наверху и мягкими козырьками спереди и сзади. Весь точно обмотанный мягким сукном, он смотрел, еще не замечая Столбунского, а просто на мир божий, тепло, бодро, весело и вместе с тем рассеянно.
-- Кесарийский! -- радостно позвал его Столбунский.
Маленький человек обернулся и мигом очутился внизу, на платформе. Его лицо засияло. Прежде всего он, не говоря ни слова, потянулся целоваться с высоким Столбунский.
-- Здравствуйте, милый! Здравствуйте, голубчик,-- заговорил он потом.-- Фу, как он возмужал. Борода! Ну, и Белорусь же ваша! Гляжу и глазам своим не верю, что она так-таки действительно существует. До сих пор я думал, что оиа анекдот Халевича и Столбунского. Смотрите, смотрите!..
И Кесарийский просиял еще больше, увидев пана-помещика и кучку жидов -- и того и других совершенно изумленных его невиданным костюмом, в клетки.
-- Смотрите, вот он! Вот он, белорусский пан: нос бульбой, усы мхом, корпус мешком и султанская важность... И жид, и жид -- живой ведь!
Столбунский смотрел па Кссарийского. Ему стало весело после трех лет неотступных деревенских забот. И он еще раз крепко обнял маленького человека.
-- Милый! -- сказал Кесарийский.-- Однако идем к Никите.
-- А приехал-таки? -- спросил Столбунский.
-- Никита Степанович? Воздвигся! -- И Кесарийский, быстро цепляясь маленькими руками и высоко подымая маленькие ноги, взобрался на крыльцо вагона и ввел Столбуиского в просторный "директорский" вагон.
В одном из купе, в спальне, они увидели Никиту Степановича Дровяникова, который торопливо одевался. Красавец парень, в синей сибирке, поспешно собирал постели и разбрасываемые Дровяниковым вещи. Никита Степанович, широкоплечий мужчина с располневшим, но все-таки красивым лицом, с большими, быстрыми, широко открытыми черными глазами, застегивал упрямый ворот накрахмаленной рубахи и сердился. Он, видимо, только что проснулся, не выспался и со сна был не в духе. Улыбаясь, насколько может улыбаться капризный, невыспавшийся человек, он пожал Столбунскому руку, щелкнул каблуками и промолвил, еще с утренней хрипотой:
-- Хозяину сих мест нижайшее почтение!
-- Пока хозяин еще не я. Пока я у вас в спальне,-- стараясь не замечать дурного настроения гостя, ответил Столбунский и потянулся поцеловаться и с ним. Но Дровяников опять стал возиться с непослушным воротом и сердито прикрикнул на прислуживавшего парня. Столбунский покраснел.
-- Какой славный наряд! -- раздался бодрый голос Кесарийского.-- Прелесть, просто прелесть. Никита, взгляни!
И Кесарийский снял с головы Столбунского шляпу, с плеч пальто и сияющим взглядом осматривал его. Дровяников обернулся.
-- Просто и картинно,-- сказал он. Дровяников вгляделся пристальней и забыл про ворот рубахи.-- А ведь вы бравый мужчина, Столбунский! -- воскликнул он.-- Погодите,-- заметив, что Столбунский хочет снова надеть пальто и шляпу, заговорил он.-- Погодите. Я вас таким хочу показать...
И Дровяников с быстротой и ловкостью, которых в нем на первый взгляд не обещало ничто, кроме разве его горячих черных глаз, накинул на себя сюртук и вышел в следующее отделение вагона. Через несколько секунд он вывел оттуда, обнимая за талию, очень красивую женщину, с неубранными светло-русыми косами по плечам. Она была полуодета и, жеманясь, куталась в накинутый на плечи платок, но в то же время бросала взгляды слишком смелых серых глаз на Столбунского.
-- Вот бы вам, дамам, одеваться так,-- сказал Дровяников, указывая на Столбунского.
Она отрицательно качнула головой.
-- Отчего же нет? -- спросил Дровяников, обнимая ее крепче.
-- Оттого, что...-- заговорила она, и Столбунский теперь заметил, что ее прервали на середине туалета: нижняя губа была не так свежа, как верхняя, и она прикрывала ее платком.-- Оттого, что у нас не так... не такие... ноги. И... и тут не для такого костюма...
Никита Степанович совсем повеселел.
-- Катерина Ивановна, поедемте к нему! -- сказал он, указывая на Столбунского.
Столбунский сообразил, с кем он имел дело, но подхватил просьбу Дровяникова. Тогда и Дровяников с Кесарийским стали уговаривать Катерину Ивановну ехать. Дровяников настаивал капризно, как балованный ребенок. Кесарийский добродушно сиял.
-- А Владимир Петрович-то как же? -- спросила Катерина Ивановна.
-- Разве вы...-- с удивлением начал было Столбунский, но спохватился.-- Разве и Гончаревский тут? -- спросил он.
-- Тут,-- ответила она.-- Он еще спит,-- прибавила она тоном, говорившим, что она заботится -- и имеет на то право,-- чтобы Гончаревский спал спокойно.
-- Пойдемте его будить,-- решительно сказал Дровяников.
Когда вошли в купе Гончаревского, главного инженера дороги, он уже проснулся и не торопясь раскуривал сигару. Это был старый, толстый хохол с толстым носом и такими же толстыми висячими усами. старый хохол, казалось, никогда не был самим собой и других не считал самими собой, и ничего не признавал настоящим. На все и на всех он смотрел хитрыми глазами, хитро улыбаясь в свои усы, всему противоречил, а если и соглашался, то с таким видом, который говорил: ну, надувайте меня, но я знаю, что надуваете.
Долго в загадочном молчании выслушивал он приглашения ехать к Столбунскому.
-- А зачем я к вам поеду? -- спросил он наконец Столбунского.
-- Чтобы доставить удовольствие принять вас.
-- А это вам доставит удовольствие?
-- Конечно, если я прошу.
-- А может быть, вы просите просто так... Ну, а какое же удовольствие от вас будет мне?
-- Вы охотник, а у меня на лугах целые тучи уток.
Гончаревский подумал.
-- Уходите,-- как будто нехотя сказал он.-- Буду одеваться.
IV
Дровяников и Кесарийский, как оказалось, завернули к Столбунскому мимоездом, по пути -- из Суздаля в Севилью. В Суздале они искали образца для часовни, которую собирался построить для оживления пейзажа в своем имении Никита Степанович; в Севилье хотели поискать старых картин. Но, на перепутье, их и Белорусь заняла. Дорога к Столбунскому вела бесконечной березовой аллеей екатерининского "шляха", шедшего полями по косогору, спускавшемуся к Днепру, который то был виден, полно налитый в своих вторых, низких, берегах, то прятался в лозовых зарослях и дубовых рощах. Днепр лежал в широкой зеленой равнине, а за равниной и рекой, верстах в пяти, на песчаной возвышенности тускло синели старые сосновые боры. Пейзаж был не из эффектных, но Кесарийский вспомнил историю: Днепр -- "великий путь из славян в греки", Екатерину, устроившую дорогу, по которой теперь ехали, раздел Польши, поход Наполеона в двенадцатом году.
-- Нет,-- говорил Кесарийский,-- это не пустыня, это говорит. Тут есть история, всемирная история.
-- А теперь тут что? -- спросил Дровяников.
-- Теперь?..-- ответил Столбунский.-- Теперь по этой стороне Днепра суглинки, а по той земля хуже, песок. Тут мужики и помещики богаче, там беднее.
-- А у вас много земли? -- спросил Кесарийский.
-- Много, да толка от нее мало: я ведь на той стороне. Правда, лес есть...
-- Так продавайте лес,-- сказал Дровяников.
-- Купите...
Воцарилось молчание.
-- Гончарсвский далеко от нас отстал? -- спросил Столбунского Никита Степанович.
-- Да, порядочно.
-- Знаете ли,-- с озабоченным видом заговорил Дровяников,-- знаете ли, Гончаревский начинает меня тревожить со своей дамой. Баба забирает силу, а баба, как видите, не высокой пробы. Я ему намекал -- смеется. Но это может кончиться не смешно. Стареть стал...
Дровяников вдруг хлопнул Столбунского по колену.
-- Петр Николаевич,-- воскликнул он,-- облагодетельствуйте Гончаревского: отбейте у него эту Катерину.
-- Благодарю покорно.
-- Да нет, не то! Вы только покажите ее в настоящем виде... Вы человек молодой, бравый. Деревня...
-- А вы сами?
-- Мы старые с ним знакомые: выйдет не то. А вы бы в водевильном жанре...
Никита Степанович воодушевился и набросал план в самом деле забавного водевиля. Столбунскому, однако, предназначенная ему роль не нравилась.
-- Вы это должны устроить, непременно должны,-- настаивал Дровяников.-- Вам за это сорок грехов простится. Идет?
-- Посмотрим,-- уклончиво сказал Столбунский.
Никита Степанович сделал недовольное лицо.
Усадьба Столбунского показалась гостям малопривлекательной. Сначала ехали деревней, по улице, разрытой дождевыми ручьями. Мужики кланялись, но неприветливо. Бабы и вовсе не кланялись, поворачивали спины и уходили во дворы, откуда смотрели в заборные щели. Очевидно, отношения мужиков и барина были не из лучших. В конце деревни на пустой площади стояла каменная церковь с облупившейся штукатуркой. За пустырем начиналась обширная, старинная, крепостных времен усадьба. Черный двор с длинными темными службами, строенными давно, из толстых бревен. Старый густой парк, спускавшийся куда-то по косогору. Забор вокруг него из почерневших дубовых плах, стоймя врытых в землю. Немного углубляясь в парк, под нависшими ветвями деревьев стоял невзрачный, низкий и длинный каменный дом с шершавой гонтовой крышей.
-- Вот мой "палац",-- сказал Столбунский.-- Не взыщите. Это бывшая оранжерея, а настоящий дом сгорел лет двадцать тому назад. Разбогатею -- выстрою новый. Милости просим тогда на новоселье.
Внутри дом оказался интересней. Он был весь заставлен старинной мебелью, уцелевшей от пожара. Кесарийский сразу так и прилип к этой мебели. Он пошел вдоль стен, от конца ножек до изнанки спинок осматривая стулья, диваны, столики и этажерки. Кое-что он выносил на средину комнат, сам садился поодаль и предавался созерцанию. К нему присоединился Никита Степанович, и скоро они уже вдвоем приколачивали какие-то отпавшие металлические бляшки и очень обеспокоились тем, куда мог завалиться нос урода, вырезанного на дверце старого книжного шкапа. Мебель сильно выручила хозяина.
Катерину Ивановну Столбунский, по новому настоянию Дровяникова, поместил отдельно и подальше от Гончаревского.
-- Хорошо вам тут будет? -- спросил Столбунский, вводя Катерину Ивановну в ее комнату.
Та вместо ответа повернулась к нему спиной.
-- Снимите-ка лучше пальто, чем разговаривать,-- сказала она.
Это была красивая, сильная, стройная женщина -- дерзкая, задорная, отлично одетая городская женщина, каких Столбунский давно не видал. "А не разыграть ли, куда ни шло, водевиль?" -- подумал он, сзади обнял ее и поцеловал ее теплую, бархатистую, пахнущую духами щеку.
В это время послышались шаги женщины, которая должна была прислуживать Катерине Ивановне.
-- Вот вам и помощь, хоть и не особенно искусная,-- сказал Столбунский.-- А пока до свиданья.
-- А вы мальчик не промах! -- одобрительно крикнула ему вслед Катерина Ивановна.
V
До самого обеда Косарийский с Дровяниковым провозились с мебелью и остались очень довольны -- даже целовались со Столбунским, когда он подарил одному старый стул, а другому -- урода от книжного шкафа, нос которого был-таки найден после неутомимых розысков. Гоичаревский спал. Катерина Ивановна переходила из комнаты и комнату и имела вид рыбы, вытащенной на сушу. Столбунский наскоро обошел хозяйство. После обеда он повел гостей в парк, где, по его словам, было живописное местечко.
К обещанному виду гости отнеслись с недоверием, поглядывая на глухую и темную рощу старых, вытянувшихся лип. Дорожка, по которой шли, была узкая, давно не метенная, коренистая. Но дорожка окончилась, вышли на просторную полукруглую площадку -- и гости остановились. Пред ними внизу расстилалась днепровская долина. Всем показалось, будто их вдруг подняли на высоту. С высокого берега, на котором они очутились, были видны светло-зеленые луга, бархатная зелень ивовых зарослей, буроватая зелень дубовых рощ, изгибы Днепра, местами стального, местами отражавшего голубое небо. Как куски разбитого зеркала, там и сям белели, искрились и голубели озерца и заливы. С лугов чуть тянуло ветерком и запахом влажной цветущей долины.
-- Это дышит! Это живое! -- полушепотом проговорил Никита Степанович, вдыхая надвигавшиеся мягкие волны ароматного воздуха.
Он оглянулся. Позади полукругом стояли липы, отягченные темной мягкой листвой, осыпанные золотистой мукой цвета. Ветви поникли под тяжестью и висели тяжелыми складками.
-- И тут аромат,-- говорит Дровяников.-- Вот, что называется, благодать. Красота, благодать! -- повторял он, и его широко открытые черные, восточные глаза горели неподдельным восхищением.
Высокая ровная трава, выкинувшая пушистые метелки, похожие на дымок, высокие синие колокола, вытянувшийся в гущине малиновый клевер, золотые одуванчики на бледных шейках образовали точно ковер, постланный на площадке. Посреди был поставлен стол, накрытый белой скатертью, с ягодами и вином.
-- Да, я очень люблю это место,-- сказал Столбунский, глядя на знакомую картину.
-- И часто вы сюда заходите? -- спросил Гончаревский, на лице которого Столбунский с удивлением увидел тоже умиление.
-- Часто.
Гончаревский умилился еще больше.
-- Если вы так часто тут бываете, отчего же, позвольте вас спросить, трава нигде не смята? -- спросил он.
Столбунский взял его под руку, отвел в сторону и с торжеством указал на смятую траву, и на тропинку, протоптанную из рощи, и даже на гамак, повешенный меж двух стволов.
-- А... а уток у вас тут внизу много? -- спросил побежденный, но не пожелавший сдаться Гончаревский.
Сели за стол. Ягодами мало заинтересовались. Общество имело больше склонности к вину, за которое и принялось не торопясь.
-- Ну, хорошо,-- начал Никита Степанович,-- вы приходите сюда. Что же вы думаете, когда вы тут? Не скучно вам одному, в глуши, хоть и в такой чудесной?
-- Да что думаю? Иной раз думаю: хорошо, если бы приятели приехали, и распить бы с ними бутылочку, и похвалиться этим видом. Иной раз думаю, что не дело это, сидеть и мечтать, когда без тебя из хлевов навоз вывозят и ленятся, малые возы накладывают. Думаю, что нужно вон там, внизу, где Владимир Петрович будет истреблять уток, луга все из-под кустов разделать. Там их у меня около трехсот десятин, а чистых только семьдесят. А расчищенная десятина дает тридцать рублей в аренде, а заросли ничего, только повинности несут по первому разряду.
-- Ну, это проза,-- перебил Кесарийский.-- А поэзия?
-- Я не поэт, но мне тут хорошо: здесь я дома, у себя... Знаете ли,-- оживляясь, заговорил Столбунский,-- что я по-настоящему не Столбунский, а -- Волк. У меня где-то есть старая польская королевская грамота, данная моему предку на эту землю. Там так и прописано на старом белорусском языке: "Мы, божою милостию король польский, великий князь литовский, прусский и т. д., ознаймуем сим листом нашим, што мы подали шляхтичу, Оноприю Волку, ключ, прозываемый Столбун..." Вот, мы и стали Волками-Столбунскими, в отличие от прочих Волков, которых, и в прямом, и в переносном смысле тут множество -- самый национальный зверь,-- а потом и просто Столбунскими,
-- Помните, господа,-- продолжал Столбунский,-- когда мы с Халевичем уезжали из Петербурга, вы не могли этого понять? А я томился там. Вы не поверите, как тянул меня к себе вот этот самый Столбун, большую часть которого я вижу отсюда. Ведь наш род сидит на этом самом месте двести лет. Ведь тут каждая горсть земли, каждое дерево знает прикосновение руки Столбунского. Меня что-то сосет, когда я долго не вижу здешнего мужика, который вот уже двести лет удивлен и недоволен тем, что у Столбунского земли больше, чем у него. Здесь жить трудно, хлопотно, иной раз жутко, но только здесь я чувствую себя самим собой, здесь, в границах, указанных грамотой этого Сигизмунда или Августа:
1
"От камени, на болоте лежачего, к трем грушам, на селище Судеревском; а от груш на урочище, под березовым пнем, а оттуда до колодезя у грунтов, что были воеводины, а теперь пана маршалка..." Впрочем, теперь границы не те. От прежнего Столбунского "ключа" до меня дошла только небольшая часть...
-- Так вы поляк,-- сказала Катерина Ивановна.-- Я очень люблю поляков: они такие горячие!
Все, кроме Гончаревского, смотревшего на свою даму с таким видом, который говорил, что она его не проведет, поморщились. Заметив это, Катерина Ивановна встала из-за стола, сдернула с колен Гончаревского его плед и, разостлав его на траве, улеглась в непринужденной позе.
-- Нет, я не поляк,-- продолжал Столбунский,-- а просто обрусевший белорус. Да мы и всегда были православными, а дед так даже и азартным православным: обратил в православие несколько сот душ своих крепостных униатов.
-- Что это такое униаты? -- спросила Катерина Ивановна.-- Это скопцы?
Дровяников передернул плечами, пробормотал: "Черт знает что такое!" -- и неожиданно ушел.
Когда разошлись спать и Столбунский уже дремал, к нему на цыпочках и босиком с таинственным и хитрым видом вошел Дровяников. Столбунскому спросонья подумалось, что он пришел обрадовать его известием, что он покупает его лес.
-- Пора,-- прошептал Дровяников.
-- Что пора?
--
Начинать водевиль. Я беру на себя роль Яго.
Столбунский плотнее закутался в одеяло.
-- Сплю. Мертвым сном сплю! -- сказал он, отворачиваясь к стене.
Дровяников круто повернулся и ушел. Кажется, он и теперь, как давеча в роще, проговорил сквозь зубы: "Черт знает что такое!"
VI
На заре Столбунского разбудил его приказчик и со злорадством сообщил, что вместо пятидесяти косарей, которых должны были за выгоны выставить сегодня мужики, пришло всего пятнадцать. Сено было важной статьей дохода, погода стояла хорошая, а мужики не шли.
-- Ступайте к уряднику и вместе поезжайте выгонять должников,-- сказал Столбунский.
-- Поеду... Только овес лошадям надо выдать.
-- Выдам я.
-- Сейчас поеду... Людям на хлеб муки еще надо.
-- И это я сделаю.
-- Не знаю как: кухарка говорит, что велели господам крендели печь,-- так пшеничной муки...
-- Велел.
-- Лесники пришли, просят отвесить месячину.
-- Что так рано?
-- Говорят, все съели.
-- Не дам: еще пять дней осталось до месяца.
-- Я им говорил. Что ж, говорят, нам помирать?
-- Пусть семьям на деревню не таскают.
-- Я им это объяснял... Корова вчера хвост в лесу оторвала, а скипидара -- залить -- нет: последний раз в город ездили -- не вспомнили. Кровельщик чинить крышу на гумне тоже не пришел. Сохрани бог, дождь: ток наш пропадет, хоть новый делай...
И долго еще приказчик с видимым удовольствием перечислял, что непременно нужно сделать, но чего никак нельзя сделать.
-- Хорошо, хорошо,-- перебил его Столбунский.-- Поезжайте. Косарей, которые пришли, я сам расставлю.
Разрешив задачи, заданные ему приказчиком, Столбунский велел седлать лошадь. Его клонило ко сну, он смотрел на двор, освещенный желтыми лучами всходившего солнца, и сердито завидовал своим гостям, которые могли спать, сколько им угодно. Но тут он увидел Кесарийского, который выходил из рощи, недавно проснувшегося и немного опухшего со сна, но сиявшего удовольствием.
-- Что за утро, что за утро! -- крикнул он Столбунскому.
Столбунский оглянулся вокруг.
-- А, в самом деле, славное утро! -- проговорил он.-- Я за хозяйством и не разглядел.
-- Варвар! У самого Тургенева нет лучшего! А с вашей площадки теперь чудеса видны: вся долина в тумане, который волнуется,-- точно чудовищное наводнение... Куда вы собрались?
-- В луга.
-- В луга, в этот туман?! Ну, и я с вами.
Не без труда нашли другую лошадь и другое седло и поехали.
Спустившись с крутого берега, они очутились в лугах. Эти луга, сверху казавшиеся ровными, на самом деле были изрыты стремлениями весенних половодий. Всюду были старые речные русла, протоки и озера. Длинные горбы чередовались с неглубокими оврагами. Валялись громадные, рогатые, черные колоды, занесенные водой. У вод стояли густые заросли ивняка, гнувшегося под хмелем и вьюнками, раскрывавшими свои большие белые колокола. Местами приходилось ехать рощами старинных дубов, береста, с его ветвями-перьями, и старух серебристых ветел. Утренние нахолодавшие воды темнели и казались тяжелыми. В воздухе было почти холодно. Слышались странные хриплые крики больших приднепровских птиц.
-- Вот оно, настоящее белорусское утро! -- сказал Кесарийский, притихший среди этой новой обстановки.
Столбунский, лишь только очутился в лугах, почувствовал себя весело и бодро. Днепровская долина была совсем другая страна, чем окружающая. Тут была иная почва, мощная, неистощимо плодородная, другие травы, иные цветы, иные птицы и рыбы. Это было царство большой реки, которая жила по-своему: ее травы поспевали месяцем позднее, ее ландыши цвели в июне. Столбунский любовался этим царством, которое теперь, все в росе, начинало проникаться теплым, как кровь, солнечным светом. Столбунский наслаждался и этой росой, и этим разливающимся теплом. Ему как будто передавалась эта спокойная и грубая сила, нужная ему для грубого дела хозяйничанья в грубой стране, среди грубых людей.
Когда приехали на место и Столбунский расставил косарей, он передал Кесарийскому то, что чувствовал.
Кесарийский любовался утром, лугами и самим Столбунским.
-- Да, да,-- сказал он.-- Природа, независимость, упорный труд. Что еще нужно человеку для душевного равновесия? Счастливец!
-- Слишком скоро вы произвели меня в счастливцы,-- возразил Столбунский.-- Природа, конечно,-- прекрасно, независимость -- очень хорошо, но упорный труд, который только в долги вводит, я хвалить не стану.
И Столбунский заговорил о своем поло