Аннотация: 1. Лихачевка
2. Первые шаги 3. "Дебют Марии Папер" 4. Встречи с писателями 5. Богема 6. Меценаты 7. Мимолетные встречи. 8. Литературные задворки 9. "Самый красивый в России журнал" 10. "Биржевочка" 11. Камень и болото.
Н. А. Карпов
В литературном болоте
"Болото" Серебряного века
Творчество писателя Николая Александровича Карпова (1887-1945) никогда не привлекало к себе читательского внимания. Мелкий литератор, второго или даже третьего разряда, помещавший стихи и небольшие рассказы во множестве периодических изданий. Впрочем, возможно, стихи были не безнадежны: удалось же Карпову напечататься в рафинированном "Аполлоне".
Жизнь писателя была намного интересней его произведений. После революции он успел побывать народным следователем, начальником милиции, инспектором РКИ, что позволило ему, как писал о Карпове "Огонек" 29 марта 1925 "ознакомиться с самой гущей советского быта". Они, по словам того же "Огонька", "отображали быт и нравы советского кустаря, его постоянную борьбу с эксплуататорами-хозяйчиками, вечно гнущими свою линию -- выжать последние соки". В активе этого совершенно забытого сейчас рядового советского писателя числится и фантастическая повесть "Лучи смерти". Это повествование о восстании рабочих против владычества капиталистов, подавленном новым страшным оружием. Подробности американского быта и жизни миллионеров изложены слогом, напоминающим пятикопеечные выпуски "Ната Пинкертона", которые некогда сочинялись безвестными голодными студентами.
Зато никогда не публиковавшиеся воспоминания Карпова, законченные около 1939 и названные в духе времени "В литературном болоте", сохраняют значительный интерес как свидетельство современника и очевидца о быте и нравах петербургских газетчиков и литераторов предреволюционного десятилетия. Рассуждения автора, вроде следующего: "Модные в литературных кругах "прикованность к тоске", "неприятие мира", вся эта ненужная шелуха слетела с меня при первом порыве вихря Октябрьской революции, явившейся для меня "нечаянной радостью". Я нашел иных товарищей, познал настоящую жизнь и понял революцию, понял, что не литература вообще, как я полагал раньше, способствует перестройке мира, а лишь литература революционная, литература моей социалистической родины" -- такая же дань времени, как и заглавие. На фактологическую ценность воспоминаний Карпова они никак не влияют. Масса новых сведений, особенно об изнаночной, внутриредакционной жизни популярных газет и журналов 1910-х (которые сейчас назвали бы "желтой прессой") -- нигде, кроме воспоминаний Карпова, сегодня уже не почерпнешь.
Рукопись публикуемых воспоминаний хранится в РГАЛИ (Ф. 2114. Оп. 2. Д. 2).
Сергей Шумихин
1. Лихачевка
В Петербург я приехал осенью 1907 года и поселился вместе с товарищем-студентом в известной Лихачевке. Этот огромный семиэтажный домина на углу Вознесенского и Екатерингофского проспектов целиком состоял из меблированных комнат или "меблирашек", как их называли жильцы.
Предприимчивые хозяйки обычно снимали две-три квартиры, приобретали рыночную мебель и сдавали комнаты, подрабатывая еще "домашними обедами". Сама хозяйка, из экономии, с семьей часто ютилась в одной комнате. К каждой квартире была прикреплена горничная.
По планировке и обстановке все квартиры были на один лад. Длинный, узкий коридор, темный, с запахом уборной. Слева -- двери комнатушек, справа -- глухая стена. В комнатах в два окна -- кровать с пружинным матрасом, исцарапанное пыльное трюмо, оттоманка или диван с вылезающими из потертой обивки пружинами, дамский письменный столик с изъеденным молью сукном, пара стульев и пара обитых потертым плюшем или репсом кресел. На окнах -- порыжевшие от табачного дыма тюлевые занавески. В комнате в одно окно -- кровать, круглый стол, рассыхающийся комод, пара стульев, иногда -- потертый диван.
В первом этаже дома с улицы помещались магазины. Жильцы уверяли, что если бы Лихачевка неожиданно перенеслась на луну, они не были бы особенно удручены, так как в доме имелось все необходимое обывателю: польская столовая, две мелочных лавки, мясная, зеленная, две пивных, винная лавка, кондитерская, молочная, фруктовый магазин, фотография и даже ломбард.
-- Вот только разве без полицейского участка будет скучновато, -- смеялись шутники: -- ни морды тебе некому набить, ни за шиворот схватить. Хотя, положим, дворников у нас -- косой десяток, все в полиции тайными агентами состоят, живо участок сорганизуют.
Контингент жильцов в Лихачевке был самый пестрый: студенты, швеи, портнихи, мелкие чиновники, содержанки, проститутки, журналисты, хористки, артисты мелких театров. Курсистки селились здесь редко: их отпугивала прогремевшая даже в глухой провинции сомнительная слава этого огромного человеческого муравейника. Прежде, чем подойти к висевшей под воротами каждого большого дома доске, пестревшей зелеными наклейками с объявлениями о сдаче комнат, где подробно указывались размер, количество окон и цена жилплощади, провинциалки робко осведомлялись у прохожих:
-- А это не Лихачевка?
На ночь двери квартир не запирались, двери парадных ходов были открыты до часу ночи, ворота -- до двенадцати. На каменных лестницах с широкими площадками пахло кошками, "домашними обедами" и особым, специфическим запахом, присущим "меблирашкам". Двор напоминал каменный колодец. Днем там играли и возились у помоек бледные, истощенные детишки, по вечерам завывала шарманка и летели завернутые в бумажки медяки -- гонорар шарманщика. С весны по вечерам открывались настежь бесчисленные окна, выходившие во двор, жильцы перекликались друг с другом, завязывали знакомства, флиртовали, посредством спущенных из верхних этажей в нижние ниток затевали оживленную переписку. Жильцы, по большей части одинокая молодежь, быстро знакомились, ходили друг к другу в гости, устраивали совместные попойки и частенько затевали скандалы. В "меблирашках" они пользовались неограниченной свободой, не в пример "семейным" квартирам, где буржуазные хозяйки, прежде чем сдать комнату, обычно учиняли будущему жильцу форменный допрос: "Где вы служите? Учитесь? В университете? А на каком факультете? А кто ваши родители? А дамы будут вас навещать? Видите ли, у меня -- семейная квартира, это я считаю неудобным".
Такие хозяйки считали своим долгом следить за нравственностью своих жильцов, и эта опека отталкивала свободолюбивую молодежь. Хозяйки же меблирашек интересовались только одним -- будет ли жилец аккуратно платить за квартиру. Остальное их не касалось. Наша хозяйка, мадам Тарвид, имела еще две квартиры. В нашей полновластно распоряжалась горничная -- полька Констанция, недавно приехавшая из деревни смешливая девица, вечно растрепанная, со следами сажи на круглом, румяном лице, в мешковатом ситцевом платье и в спускавшейся до полу с одного плеча серой шали. Жильцы по созвучию звали ее Конституцией, и она привыкла к этому прозвищу. Была она медлительна, неизменно весела и добродушна. С утра слышались в квартире звонки и крики:
-- Конституция, куда вы пропали, черт вас задери! Звоню часа два. Самовар готов?
-- Сейчас поставлю!
-- Я же вас просил приготовить мне самовар к восьми часам, с вечера!
-- Он был готов, да вы спали, я его в первый номер студентам подала.
-- Конституция, сходите за булками!
-- Сейчас схожу, вот только самовар подам!
-- Конституция, сейчас же уберите комнату!
-- Сейчас уберу, вот только за булками схожу.
С раннего утра до позднего вечера Констанция ставит самовары, бегает за булками, убирает комнаты, помогает хозяйке готовить обед, разносит обеды жильцам -- и ни минуты не знает покоя. Ни отпусков, ни праздников для нее не существует. Через полгода деревенский, густой румянец исчез с ее лица, добродушие улетучилось, она похудела и превратилась в тень прежней Констанции.
Тысячи таких Констанций, не выдержав, от наглой эксплуатации хозяек ушили на панель, махнув на все рукой. Тысячи девушек, по большей части -- бывших горничных, заполняли ночные проспекты, кафе и рестораны, погибали в больницах, травились уксусной эссенцией и умирали от побоев в полицейских участках.
В этом огромном доме каждый день происходили трагедии и драмы, о которых через тех же горничных становилось известно жильцам. Благоволившая к нам Констанция, подав самовар, останавливалась у дверей, прислонялась к стене, подпирала ладонью щеку по-бабьи и начинала:
-- А вчера вечером жилица из тридцатой квартиры уксусной эссенцией отравилась. А как она кричала! Матка боска! В больницу увезли, едва ли жива останется. Та самая, к которой по ночам гости ходили. Черненькая, Тамарой звать.
-- А вчера ночью у студента из сорок пятой обыск был. Жандармы его с собой забрали. Рылись у него, рылись, -- все мышиные норки облазили.
-- А сегодня в восьмидесятой жилец другому жильцу голову бутылкой проломил. Ну, конечно, по пьяной лавочке. Одного в полицию дворники потащили, а другого в больницу увезли.
-- А знаете, барышня-то из восемьдесят шестой квартиры чуть не повесилась, -- из петли соседи вынули. Да, блондинка, худенькая такая, симпатичная. Говорят -- три месяца службу искала, голодала. Хозяйке за два месяца задолжала, та ее выгнать собиралась. Их горничная Даша мне рассказывала -- все до нитки в ломбард снесла, в одном платьишке осталась.
Стены в "меблирашках" были тонкие, словно картонные, и слышно было все, что говорилось в соседних комнатах. К счастью, в нашей квартире были сравнительно спокойные жильцы. Здесь жили две портнихи, возвращавшиеся поздно с работы. По воскресеньям у них собирались гости, но вели себя чинно. Рядом с ними поселилась содержанка какого-то мелкого торговца. Она пила запоем, плакала в одиночестве и жаловалась Констанции на своего содержателя, скупого и грубого человека, посещавшего ее не чаще одного раза в неделю. Рядом с нами с одной стороны занимали комнату два студента Института гражданских инженеров, спокойные ребята, уходившие рано на занятия и возвращавшиеся поздно. Только однажды явились они в сильном подпитии, завалились на кровать, и неожиданно в ночной тишине прозвучал возбужденный голос одного из них:
-- Васька! Друг! Слышишь? Я буду гениальным инженером, заработаю сто тысяч... и мы с тобой их вместе пропьем!
Товарищ его пробормотал что-то невразумительное в ответ, мы громко расхохотались, а бедный мечтатель конфузливо замолчал и вскоре захрапел.
С другой стороны нашими соседями оказались две курсистки-еврейки из Сибири, сестры Тышковские. Старшая, Анна, училась на Бестужевских курсах, младшая, Лиза, -- на музыкальных. Чтобы иметь право жительства в столице, они за соответствующую мзду приписались в качестве шляпочниц в какую-то мастерскую дамских шляп. Были они очень милые девушки, но в первый же день их вселения между нами возник конфликт. Вечером Лиза начала барабанить на пианино гаммы и так увлеклась, что продолжала свои экзерсисы и после одиннадцати часов ночи. По правилам же внутреннего распорядка, всякий шум и музыка в меблированных комнатах в это время воспрещались. Музыкантша так яростно барабанила на пианино, что у нас с товарищем разболелись головы. В половине двенадцатого мы постучали в стенку и плачущими голосами стали упрашивать прекратить музыку.
-- Лиза, брось! -- упрашивала сестру Анна.
-- Вот еще! Я могу в своей комнате делать все, что угодно! Не брошу!
-- Милая барышня, у нас головы лопаются от вашего концерта! -- жаловались мы сквозь стену, но музыкантша была неумолима.
-- Ладно! -- пригрозил ей товарищ. -- Мы вам завтра тоже концерт устроим! Будете довольны!
-- Устраивайте все, что вам угодно! -- задорно отозвалась Лиза. -- Посмотрим, какие у вас таланты!
Упрямая девица продолжала свою игру до часу ночи.
А мы обдумывали план страшной мести. На другой день, часам к десяти вечера, у нас собралась теплая компания приятелей обладавших недюжинными голосовыми средствами. Среди них особенно выделялся длинный и великовозрастный гимназист восьмого класса Введенской гимназии Юра Стеблин-Каменский, любитель выпить и поскандалить. Из наших скромных средств мы выделили порядочную часть на угощение, состоявшее из водки, пива и дешевой колбасы. Кое-что из крепких напитков притащили и гости. Захлопали пробки, зазвенели стаканы и вскоре мы дружно грянули хором: "Быстры, как волны, дни нашей жизни". Сначала пели довольно стройно, но по мере того, как опускался уровень влаги в бутылках, повышалось буйное настроение, и к двенадцати часам ночи каждый орал кто во что горазд. Наши соседки понимали, что эта гульба устроена им в отместку и молчали до половины первого. Потом взмолились: "Товарищи, нельзя ли прекратить ваш музыкально-вокальный и кошачий концерт?"
-- Ага! -- торжествовали мы, -- вам не нравится? А вчера изводить нас до часу ночи музыкой вам нравилось? Теперь кушайте сами!
В час мы сжалились над ними, попросили гостей разойтись -- и мир был заключен. Позже мы с Тышковскими даже сдружились.
У Тышковских мы познакомились с их земляком, студентом Сельскохозяйственных курсов Лонцыгом. Он был эсером. Однажды Лонцыг прибежал к нам и взволнованно зашептал: -- Вот, ребятки, какая история, прямо не поверите! Иду сейчас мимо ворот, окликает меня околоточный надзиратель, молодой такой, впервые я его вижу. "Подождите, -- говорит, -- господин Лонцыг, пару слов вам надо сказать". Я остановился. А он оглядывается и шепчет: "Сегодня ночью у вас будет обыск, приготовьтесь!" Сказал -- и скорей ходу. Что за чертовщина -- не понимаю! Провокация какая-то! А все-таки, ребятки, спрячьте у себя пока пяток револьверов с патронами, за вами ведь ничего не числится! Ладно?
Мы согласились. Живший в этом же доме Лонцыг принес нам пять новеньких наганов и несколько пачек патронов. Мы засунули их под белье в комод и заперли на ключ. Но ночью товарищ мой вскочил и начал торопливо отдирать снизу кресла обивку.
-- Ты что делаешь? -- поинтересовался я.
-- Хочу перепрятать эти штучки! -- отозвался он и сердито добавил: -- Всю ночь из-за них не сплю! Мало ли что может случиться! Спрячу под обивку -- так надежнее!
Мой товарищ был птицей необстрелянной и не знал, что прятать что-нибудь от полиции и жандармов под обивку кресла по меньшей мере наивно. Но все-таки он успокоился и остальную часть ночи проспал как обычно.
А утром от Констанции мы узнали, что у Лонцыга был обыск, но жандармы ничего не нашли и оставили его на свободе. В тот же день Лонцыг забрал от нас оружие.
Наконец, против двери в уборную проживала дородная пожилая немка, особа "без определенных занятий". По праздникам к ней приходил гость -- толстый, рыжеусый немец. Констанция приносила немке полдюжины пива и из ее комнаты доносились смех и немецкие песни. А в остальное время эта жилица занималась наблюдением за порядком в уборной и часто в коридоре слышался ее визгливый голос:
-- Што это за свин ходиль, а вода не спускаль? Некультурный свин!
Иногда из соседней комнаты слышалась ироническая реплика: -- А разве бывают культурные свиньи?
В этих меблирашках я прожил четыре года и с ними связаны воспоминания о моей литературной юности и первых шагах на литературном поприще, шагах неуверенных и робких.
2. Первые шаги
Пятилетним мальчуганом я выучился самоучкой читать и писать печатными буквами, в семь лет пристрастился к чтению и, по выражению моей матери, "падал над книгами". В селе, где я учился в школе, раз в неделю в базарный день у коробейников я покупал на перепадавшие мне медяки вместо лакомств тощие книжонки -- "Гуак, или непереборимая верность", "Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего супруга", "Атаман Буря", "Тайна замка", невероятно-фантастические рассказы некоего Кукеля, "Анекдоты о Петре Великом", "Робинзон Крузо" и другие так называемые "лубочные" издания, в изобилии поставляемые на деревенские базары Сытиным, Холмушиным1 и другими. Позже, в средней школе, увлекался Густавом Эмаром, Майн Ридом, Жюль Верном, Герштеккером, Фенимором Купером и Луи Буссенаром. Эти книги сделали меня мечтателем и неисправимым романтиком. Неизгладимое впечатление произвели на меня "Углекопы" Золя и "Овод" Войнич. Они дали мне толчок к участию в ученических революционных кружках. В Пензенском реальном училище была организована тайная библиотека на средства участников. Мы собирались по субботам, дружной компанией читали Добролюбова, Писарева и Чернышевского, которые в те времена были в средней школе под запретом. В пятнадцать лет я прочитал вместе с товарищами Бюхнера2 "Сила и материя" и стал безбожником. Читали мы и прокламации.
Однажды на квартиру ко мне явился инспектор Соловьев и, выслав меня из комнаты, стал расспрашивать мою квартирную хозяйку, жену мелкого чиновника, не читаю ли я запрещенных книг.
-- Вы и под матрас заглядывайте! -- советовал он, -- А то мало ли что может случиться. Слишком он чтением увлекается. Скажу вам откровенно -- он у нас не на хорошем счету...
Я сидел в соседней комнате и, хотя разговор велся вполголоса, слышал все от слова до слова. Впрочем, я знал и раньше, что начальство меня недолюбливает и относится ко мне как к "подозрительному элементу". Поводом к этому послужили, между прочим, отобранные у моих одноклассников надзирателем Киреевым две-три книги из нашей тайной библиотеки, помеченные буквой "Д". Пометки эти делались на каждой книге, потому что библиотека была организована в память Добролюбова. Книги, отобранные надзирателем, не были запрещенными, но и не рекомендовались для чтения в учебных заведениях. Товарищи, у которых они были отобраны, не были членами нашего кружка, не знали о существовании библиотеки и на вопрос надзирателя, у кого они взяли книги, смело указали на меня. Школьный Шерлок Холмс стал подозревать что-то неладное и усердно меня допрашивал, откуда у меня эти книги, почему я их сам предложил для чтения товарищам и почему на них имеется пометка -- буква "Д". Я, разумеется, спокойно ответил, что книги эти купил у букиниста, что относительно сакраментальной буквы "Д" мне ничего не известно и что дал я товарищам их в надежде, что и они будут мне давать свои книги.
После этого случая инспектор, заведовавший школьной библиотекой, неожиданно запретил мне пользоваться библиотечными книгами. Зато в изобилии стал снабжать меня билетами на ученические танцевальные вечера, видимо, рассчитывая отвлечь меня от чтения и возможного "дурного общества дурных товарищей". На танцевальные вечера я ходил аккуратно и с немалым удовольствием, но чтения не бросил, а общества жаждал "самого дурного" с точки зрения нашего школьного начальства. Как раз в этот период я сошелся с товарищами, регулярно снабжавшими меня нелегальной литературой.
В то время вышли первые книжки рассказов Максима Горького. Ими зачитывалась вся учащаяся молодежь. Его "Песню о Соколе" и "Песню о Буревестнике" я заучил наизусть. Когда в местном театре анонсировали постановку его пьесы "На дне", инспектор Соловьев прошел по классам и объявил, что учащимся смотреть эту пьесу категорически воспрещается и ослушники будут немедленно исключены из училища. Это запрещение еще больше разожгло мое любопытство. Я решил рискнуть, купил заранее билет на галерку, хотя обычно учащиеся ходили в партер, напялил какую-то штатскую кацавейку, напоминавшую женскую кофту, нахлобучил на голову лохматую папаху и отправился в театр. Каково же было мое удивление, когда на галерке я увидел целую толпу моих товарищей и старшеклассников. Все они были переодеты в штатское платье с чужого плеча и имели невероятно комический вид. Один старшеклассник надел даже черные очки, придававшие его круглой, розовой физиономии необычайно зловещее выражение. До начала действия мы оглядывали друг друга и хохотали как сумасшедшие. К счастью, все кончилось благополучно. Классный надзиратель Киреев, по прозвищу "сапожник" сидел в партере, заглядывал в фойе и в буфет, но на битком набитую галерку заглянуть или не догадался, или не решился.
Еще с первого класса я полюбил стихи. Читал с восторгом Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Особенно понравившиеся стихи я запоминал "на лету", прочитав один раз. Сам начал пробовать писать и удивлялся, как складно у меня выходит. Пытался я писать и рассказы и даже послал один в какой-то юмористический журнал -- не то в "Осколки", не то в "Будильник". С трепетом ждал я ответа, и недели через три получил конверт со штампом редакции. Дрожащими от волнения руками вскрыл его и нашел там свой рассказ без всякого сопроводительного письма, лишь с крупной пометкой синим карандашом на рукописи: "Нет". Этот лаконический ответ охладил мой писательский пыл, но ненадолго, и вскоре я снова занялся писанием. Школьные сочинения обычно писал на пятерки, но никак не мог осилить церковнославянской грамматики, которую тогда преподавали в четвертом классе. Учитель русского языка Михаил Александрович Офицеров, небольшого роста, плотный, с расчесанной на обе стороны роскошной каштановой бородой, талантливый педагог, но пьяница, один из немногих учителей, относившихся к ученикам по-человечески, вызывая меня во время урока церковнославянской грамматики, предварительно осведомлялся:
-- Ну, что ж, Карпов, может быть, не будем тратить дорогого времени? Может, прямо, без канители, сдадитесь?
-- Садитесь. Единица. Получите в следующий раз пятерку по сочинению, и балл душевного спокойствия, благословенная тройка, вам обеспечен! -- напутствовал меня Офицеров, когда я направлялся к своей парте.
В Питер я захватил с собой тетрадь со стихами, разумеется, весьма слабыми по технике и явно подражательными. О технике стихосложения я имел слабое представление в пределах школьной теории словесности. Но во мне почему-то окрепла почти мистическая уверенность, что я буду печататься и буду писателем. Был я тогда юношей наивным до смешного. Писатели представлялись мне людьми необыкновенными, окруженными особым ореолом. На каждого, даже только причастного к литературе, я готов был смотреть, как на полубога.
В то время ежедневные газеты по понедельникам не выходили, но зато расплодились еженедельные понедельничные газеты, старавшиеся привлечь читателя "именами". Понедельничную газету "Свободные мысли" редактировал талантливый журналист Илья Маркович Василевский (Не-Буква)3. Газетка была бойкая и задорная. В ней принимали участие талантливые молодые фельетонисты -- Гликман (Дух Банко) -- О.Л.Д'Ор, Сергей Горный, критик Петр Пильский4. Печатались и стихи. Я не понимал, что в газетах печатаются лишь стихи известных поэтов, да и то "на затычку" -- на подверстку. Недолго думая, переписал несколько стихотворений из своей тетради и отправился в редакцию "Свободных мыслей". Дорогой я храбрился, но в кабинете Василевского робко пробормотал, что не имею претензии на напечатание этих стихов в газете, а лишь хочу выслушать мнение о них столь компетентного лица, как редактор газеты "Свободные мысли", которая мне очень нравится. Василевский выслушал меня, пожал плечами и заявил мне:
-- Да что вы... Я в стихах плохо разбираюсь.
И, вероятно заметив отразившееся на моем лице огорчение, мягко добавил?
-- Я вас направлю к моему брату Льву Марковичу
Василевскому5. Он пишет сам стихи и понимает в них больше моего. Вот вам записка к нему и его адрес.
Я был разочарован. Я мечтал о том, что редактор найдет мои стихи талантливыми и сразу предложит мне напечатать их в его газете. Но все-таки на другой день вечером отправился на Васильевский Остров к брату редактора, захватив с собой заветную тетрадь. Лев Маркович Василевский, прочитав записку брата, сказал:
-- Оставьте ваши стихи, а денька через два загляните.
Ровно через два дня я снова был у Василевского.
-- Видите ли, ваши стихи никуда не годятся, -- заявил он, -- но у вас встречаются отдельные неплохие строфы и свежие образы. Мне кажется, вы все-таки будете хорошо писать. Стихи каких поэтов вы читали?
-- Брюсова, Бальмонта, но только отдельные стихи. В "Чтеце-декламаторе" и в журналах встречал стихи Блока.
-- Читайте больше. Постарайтесь прочитать книжки этих поэтов. Повторяю -- мне кажется, что у вас есть дарование.
Окрыленный похвалой "настоящего поэта", я набросился на книжки стихов. Я восхищался техникой стихов Брюсова, но они меня не трогали. Не понравились мне и стихи Бунина. Зато Блок меня положительно очаровал. Стихи его не все были мне понятны, но они трогали в душе моей струны, которые еще не звучали никогда. Книгу Сергея Городецкого "Ярь" я прочел с наслаждением. Между прочим, попалась мне книжка поэта-сатириконца Петра Потемкина "Смешная любовь". Поэт воспевал парикмахерских кукол, вводил в свои стихи уличный жаргон. В стихах отражалась ночная жизнь главной артерии Питера -- Невского проспекта. Стихи его я читал сначала с возмущением. Образы и язык Потемкина мне казались профанацией искусства. Я с негодованием читал:
Ночью серая улица,
Серые дома...
Папироска моя не курится,
Не знаю сама -
С кем я буду амуриться.
Или такие строки: "Под натянутой подпругой заиграет селезенка", "Нынче пятница, -- во вторник я приду к Паулине снова", "Мимо ходит по панели много разных душек-дам", "Что за глазки, что за губки, просто шик -- что за наряд".
Позже, присмотревшись к уличной жизни столицы, я понял, что Потемкин -- подлинный поэт, но поэт одной лишь улицы -- Невского.
После полугодичного перерыва, познакомившись с книжками современных поэтов, я снова стал писать, и мои новые стихи показались мне удачными. Пересмотрев старые, я сразу увидел, насколько они были слабы по технике. Выбрав лучшие из вновь написанных стихов, я решил снести их опять-таки в понедельничную газету "Наш день", организованную сотрудниками популярной в то время ежедневной газеты "Товарищ". В "Нашем дне" часто печатались стихи Александра Рославлева6. Стихи носили мрачный оттенок, доминирующей темой была тема о смерти. Впрочем, встречались у Рославлева и революционные, или, вернее, бунтарские стихи, и стихи, пронизанные бодростью, в роде:
Над конями, да над быстрыми,
Месяц птицею летит
И серебряными искрами
Поле ровное блестит,
Веселей, мои бубенчики,
Заливные голоса...
Гой, ты, удаль молодецкая,
Гой, ты, девичья краса!
Эти стихи о тройке были, конечно, хуже известных стихов Скитальца на ту же тему: "Колокольчики-бубенчики звенят, простодушную рассказывая быль..."
Первая книга стихов Рославлева называлась "В башне". Рославлев был огромного роста, широкоплечий богатырь, добродушный, веселый, хороший товарищ. Ходил он с ранней весны до снега в черной широкополой шляпе и широком черном плаще и являлся фигурой весьма колоритной. До революции он выпустил несколько книг стихов и рассказов. Уже после революции я слышал, что он стал членом партии и умер от тифа не то в Краснодаре, не то в Ростове7. Стихи его мне нравились, несмотря на мрачный колорит или, вернее, благодаря этому колориту.
В одном из альманахов я прочитал его автобиографию. Рославлев прошел суровую школу жизни и, по-видимому, тяжелое прошлое наложило мрачный отпечаток и на его творчество. Помню припев к его стихотворению "Песня":
Подавись ты, судьба,
Жизнью краденой, --
Ждут меня два столба
С перекладиной.
Или стихотворение "Игра":
Что шумны в трактире гости,
Кто, полночник, за столом?
Это смерть играет в кости
С кривоглазым палачом.
Сдвинул каменные брови,
Глаз -- как черная свеча...
Капля солнца -- капля крови
На рубахе палача.
В те времена даже такие стихи считались революционными. По крайней мере, лево настроенные читатели, привыкшие к эзоповскому языку, жадно искали в подобных стихах какого-то сокровенного революционного смысла.
Я решил непременно познакомиться с Рославлевым, надеясь встретить его в редакции газеты "Наш день". Его стихи печатались из номера в номер, и я по своей наивности полагал, что он, как ближайший сотрудник, каждый день бывает в редакции. Газету в качестве редактора подписывал некий Георгий Васильевич Ланге. Я пошел по указанному в газете адресу, но, как оказалось, там не было никакой редакции. Была лишь типография, в которой по воскресеньям вечером печаталась газета. В типографии мне сказали, что Ланге я найду в редакции газеты "Товарищ". Я отправился со стихами к нему. Ланге -- маленького роста, худенький человечек с восковыми усиками, в задрипанном сером костюме, сидел в уголке за столом и что-то усердно строчил.
-- Принес стихи для вашей газеты "Наш день", -- робко пробормотал я.
Ланге внимательно взглянул на меня и отложил перо.
-- Стихи? Ладно, садитесь, я сейчас посмотрю.
Он взял рукопись и углубился в чтение. Такого реприманда я не ожидал. Во-первых, я представлял себе редактора иным. Я полагал, что в кабинете, как у Василевского, встретит меня или маститый, бородатый и длинноволосый старец, или изящно одетый джентльмен, любезный, но сухо-деловитый. И вдруг такой простой и незначительный парень! Затем, я предполагал, что редактор возьмет рукопись и попросит, как это бывало обычно, "зайти через недельку". А тут он вдруг начал читать мои стихи при мне. Это меня смутило. Я чувствовал себя в положении человека, которого неожиданно заставили раздеться догола, и внимательно рассматривают каждый его мускул, каждое пятнышко на его теле.
Наконец Ланге оторвался от рукописи и проговорил:
-- Мне стихи ваши нравятся. Но решать, будут ли они напечатаны, я не могу. Я ведь не редактор.
-- Как -- не редактор? -- удивился я.
-- Очень просто. Я только подписываю газету, а редактирует ее Бикерман.
Я был поражен. Я не знал, что большинство газет подписывается не фактическими редакторами, а так называемыми "зитц-редакторами", иначе -- редакторами для высидки, которые за риск сесть в один прекрасный день за какую-нибудь не понравившуюся властям статью в тюрьму получают особое вознаграждение. "Зитц-редакторами обычно бывали или мелкие журналисты, или бедные студенты, или рабочие той типографии, где печаталась газета. Таковы были нравы того времени -- "без предварительной цензуры, но с предварительной тюрьмой".
-- Так, когда же можно окончательно узнать о судьбе моих стихов? -- осведомился я.
-- Через два дня, в понедельник, выйдет газета, купите номер, посмотрите -- может, уже будут напечатаны ваши стихи. А если не будут -- вы не смущайтесь, заходите. Мы вам подыщем что-нибудь подходящее...
Ланге думал, что я ищу литературного заработка. А я, несмотря на хроническое безденежье, даже и не помышлял зарабатывать деньги стихами. От поэзии я ждал только славы. Кстати, впоследствии, когда я напечатал в газете уже несколько стихотворений, тот же Ланге предложил мне написать записку в контору для получения гонорара, но я замял разговор:
-- Потом как-нибудь получу. Пока я не нуждаюсь...
На самом же деле мы с товарищем уже давно пробавлялись лишь хлебом и чаем, но мне было почему-то стыдно получать плату за стихи. Товарищу я об отказе от гонорара, разумеется, умолчал. Газета вскоре прекратила существование и я так и не получил гонорара за первые напечатанные стихи.
От Ланге я ушел окрыленный надеждой, с нетерпением ждал понедельника, ночь почти не спал, в семь часов утра побежал на угол к газетчику за газетой и -- о, счастье! -- стихи мои были напечатаны. Я купил несколько экземпляров газеты, показал их, торжествуя, товарищу и несколько дней пребывал в восторженном состоянии. С новой энергией принялся за писание стихов. Когда я снова пришел к Ланге, тот мне, между прочим, заявил:
-- Мы с удовольствием печатаем ваши стихи, но нам нужнее стихи сатирические, стихотворный фельетон на политическую тему. Вы не пробовали писать? Попробуйте. А тем -- сколько угодно. Вы какие газеты читаете?
-- Разумеется, левые...
-- А вы почитайте правые. Там вы всегда поймаете темку.
Я решил попробовать написать сатирические стихи. Черносотенными газетами -- "Русское знамя" и "Земщина", -- газетчики не торговали, их можно было найти лишь у специальных газетчиков. На углу Невского и Садовой ими торговал толстый седобородый красноносый старик в лохматой папахе -- типичный член черносотенного Союза русского народа, возглавляемого известным доктором Дубровиным.
-- Дай-ка, братец, газетку! -- небрежно бросил я ему, подавая пятак. Он подозрительно покосился на лохматого, небрежно одетого студента, но газету подал. С тех пор он привык получать от меня ежедневно медяки и встречал меня дружелюбной ухмылкой, прикладывая к папахе дрожащую от пьянства руку. Он, по-видимому, принимал меня за "своего".
Фельетоны мои были напечатаны в "Нашем дне" и удостоились одобрения самого Бикермана, но, как теперь я вспоминаю, они были весьма невысокого качества. В них я, главным образом, высмеивал черносотенцев Дубровина и Пуришкевича, но техникой стихотворного фельетона я еще не овладел, как следует. Вскоре я прекратил писание фельетонов, да и газета "Наш день" прекратила свое существование. В последний раз я пошел купить "Земщину", но резко изменил формулу обращения к старику-газетчику:
-- Ну-ка, товарищ, дай-ка мне эту грязную газетку "Земщину"! -- проговорил я. -- Хочу в последний раз почитать черносотенный бред!
Старик свирепо покосился на меня и отвернулся. Газеты он мне не дал, да я и не рассчитывал ее получить. В сущности, я хотел "разыграть" старика.
Дальнейшая судьба "зитц-редактора" Ланге и фактического редактора газеты "Наш день" Бикермана была печальна. Высказывавший чрезвычайно левые убеждения Ланге, сотрудник левой газеты "Товарищ", докатился впоследствии до суворинского "Вечернего времени"8. Впрочем, такие метаморфозы с журналистами буржуазной прессы были обычным явлением. Сегодня -- левый, завтра -- правый, сегодня -- либерал, завтра -- чуть ли не черносотенец. Больше дает Суворин -- можно идти к Суворину.
Эсер Бикерман впоследствии издавал и редактировал журнал "Бодрое слово", но журнал успеха не имел и просуществовал недолго. Уже после революции я не то читал где-то, не то слышал, что якобы Бикерман, еврей и эсер, ушел в эмиграцию и на каком-то белогвардейском совещании, в те времена, когда белые питали еще розовые надежды на въезд в Москву на белом коне, голосовал против предоставления евреям прав в будущей белой России!9 Человек он был тупой и лишенный малейшего литературного вкуса.
После успеха в газете "Наш день" я начал беготню по редакциям журналов, но стихи мне возвращали отовсюду с пометками: "В" (возврат) или "Н" (не пойдет"). Секретари редакций с кислой усмешкой принимали стихи, небрежно совали их в папки и бросали стереотипную фразу: "Зайдите через недельку... или, лучше, через две!" И с такой же кислой усмешкой возвращали рукопись:
-- Нет, стихи не подошли. Попробуйте дать что-нибудь другое!
Я уверен, что в большинстве случаев стихи мои даже не читали. Вообще, в то время в редакциях отношение к начинающим авторам было возмутительное. Гнались редакторы, за небольшим исключением, за "именами" и печатали лишь тех, чьи фамилии уже примелькались в других журналах. Редакторы, оправдываясь, говорили, что печатать начинающих -- большой риск, так как часто в редакции приносят чужие стихи и рассказы, выдавая их за свои.
-- Не можем же мы знать все, что до сих пор напечатано! А вдруг всучат чужую вещь!
Такие случаи были. Редактор "Всемирной панорамы"
Б. А. Катловкер напечатал в своем журнале рассказ Чехова за подписью какого-то проходимца, уплатив ему авансом гонорар. Когда-то известные братья Гордики продали в "Ниву" роман Ясинского10. В начале империалистической войны проходимец-актер Арский11 стащил у редактора "Вечерней воскресной газеты" Блауберга тетрадку моих стихов, ранее печатавшихся в журналах, и стал печатать их за своей подписью в газете "Пятигорское эхо". В редакцию журнала "Пробуждение" какой-то провинциал прислал за своей подписью стихи поэтессы Барыковой12, слегка изменив текст.
Любопытным любителем "литературной чужбинки" был Ипполит Павлович Рапгоф, писавший под звучным псевдонимом Граф Амори. Как-то я рылся в книжных полках крупнейшего питерского букиниста Гомулина. В магазин вошел высокий, худощавый субъект, с лихо закрученными рыжеватыми усами, в модном пальто и блестящем цилиндре, и вступил в беседу с почтительно приветствовавшим его хозяином.
-- Кто это такой? -- тихо спросил я у знакомого приказчика.
-- А вы его не знаете? Это Граф Амори. В роде писателя, но жулик девяносто шестой пробы, -- шепотом сообщил мне приказчик. -- Настоящая-то его фамилия Рапгоф. А псевдоминт этот, граф, -- я полагаю, для интересу публики.
Рапгоф происходил из аристократической семьи, был человеком образованным и преподавателем Пажеского корпуса13. Но не то за растление малолетней, не то за склонение кадет к педерастии, был с позором изгнан со службы. Тогда Раптгоф решил посвятить себя литературной деятельности, и под звучным псевдонимом Граф Амори начал печатать кое-где в еженедельниках маленькие рассказы. Но вскоре он убедился, что такой литературный труд не дает ни славы, ни денег. Впрочем, он более жаждал денег, чем славы. Быстро переключился на более прибыльный род литературы и стал писать порнографические книги: "История дамских панталон", "Безумные ночи Парижа" -- и так далее, в этом же роде. Книги эти он издавал сам и сдавал на комиссию букинистам, зарабатывая большие деньги. На такую "литературу" был большой спрос.
В то время много шуму наделала вышедшая в свет первая часть "Ямы" А.И.Куприна. Читающая публика с нетерпением ожидала выхода второй части "Ямы", но Куприн медлил с ее написанием. Как-то неосторожный писатель сообщил репортеру вечернего выпуска газеты "Биржевые ведомости" план второй части своей повести. План был напечатан в газете. Вскоре на книжном рынке огромным тиражом появилась книга под заголовком: "Вторая часть "Ямы" А.Куприна с предисловием. Графа Амори"14. Почтенный "граф" воспользовался планом, моментально, как говорится, в два счета, закончил повесть, издал ее сам и заработал немалые деньги. Читатели полагали, что повесть написана Куприным, а какой-то почтенный критик написал к ней предисловие. Куприн взбесился и собирался привлечь "графа" к судебной ответственности, но это ему не удалось. Как оказалось, Рапгоф юридически имел право выпустить такую книгу. Вся суть была в точке в заголовке перед фамилией графа. Точка устанавливала авторство именно Рапгофа. Такую же штуку сыграл Рапгоф и с писательницей Вербицкой, книги которой расходились большими тиражами. Вербицкая написала первые части романа "Ключи счастья", а Рапгоф моментально выпустил окончание романа под заголовком: "Окончание "Ключей счастья" А.Вербицкой, с предисловием. Графа Амори"15. И здесь точка сделала афериста неуязвимым.
В литературных кабаках Рапгоф не бывал и с литераторами никакого знакомства не вел, предпочитая компанию букинистов, которым он сдавал свои книги.
Такие плагиаторы и аферисты запугали редакторов. Во всяком случае, начинающим писателям почти не было возможности пробить непроницаемую броню, в которую были закованы редакции. Бывали случаи, когда двери редакций открывали протекции известных писателей. Так, поэт Алексей Липецкий16 первое время ходил по редакциям с письмами Анатолия Каменского.
После успеха в "Нашем дне" мне первое время удалось лишь напечатать несколько стихотворений в "Неделе современного слова", которую редактировала симпатичнейшая и культурнейшая женщина -- Татьяна Александровна Богданович17, и в альманахе издательства "Светает". В сущности, издательства с таким странным наименованием не существовало, но некто Гроссен, студент-юрист, одержимый зудом писательства, решил, во что бы то ни стало, напечатать несколько своих скучных рассказов, достал где-то деньги, купил стихи у Сологуба и еще у нескольких известных авторов и привлек к участию в альманахе несколько человек начинающих. В число их попал и я. Альманах вышел с какими-то необычайными декадентскими рисунками, мне был выплачен небольшой гонорар.
Весной 1908 года во всех газетах появились широковещательные объявления о выходе нового альманаха начинающих "Весна". Дело это затеял Николай Георгиевич Шебуев18, приглашая авторов присылать рукописи. Альманах должен был издаваться на кооперативных началах, авторы должны были оплачивать занятые их произведениями страницы. Это условие не совсем нравилось уже развращенному получением нескольких гонораров поэту, у которого, вдобавок, часто не было полтинника на обед, но чем не пожертвуешь для завоевания славы! Я понес стихи в редакцию "Весны".
3. "Дебют Марии Папер"
Редакция альманаха "Весна" помещалась в тесной комнатушке на Невском. За столом сидел секретарь -- студент сельскохозяйственных курсов Василий Васильевич Каменский19, длинноволосый юноша с золотистой бородкой. Производил он впечатление слишком простодушного человека. Пока я с ним беседовал, явился сам Шебуев. Он был небольшого роста, франтовато одетый в серый костюм. На Невском я его встречал разгуливавшим в сером цилиндре.
Шебуев отличался необычайной работоспособностью и бойко владел всеми литературными жанрами: недурно писал стихи, рассказы, пьески. Но на всех его писаниях лежал особый пошлый отпечаток. Он обильно уснащал свои писания "клубничкой" и пошлыми остротами, в роде:
-- Ты с ней жил?
-- Нет, я только разочек живнул!
Когда я как-то пришел к нему на квартиру, меня положительно ошеломило обилие картин и рисунков в комнатах в жанре "ню". Голое женское тело выпирало отовсюду: со стен, с экрана, с диванных подушек.
Когда-то, в 1905 году, Шебуев издавал и редактировал журнал "Пулемет", где довольно остроумно высмеивал приспешников царского режима, губернаторов, полицейских чиновников и черносотенцев. Но "Пулемет" затеял он только потому, что это было модно, и на сатирические журналы был огромный спрос. Человек он был совершенно аполитичный, типичный буржуазный журналист, привыкший плыть по течению. Издал он и несколько книг посредственных рассказов.
Впоследствии я встречал его в редакции журнала "Солнце России", где он работал, кажется, выпускающим, а после революции, в 1923 году, в Москве. В то время он писал роман для издательства "Шиповник". Позже я встретил его в редакции "Рабочей газеты", помещавшейся тогда в Охотном ряду. Здесь он редактировал журнал "Экран". Внешне он сильно изменился, пополнел и облысел. Лицо его приобрело розоватый, кукольный оттенок. В широкой, черной, бархатной блузе ниже колен, с черной круглой шапочкой на голове, скрывавшей лысину, он напоминал любящего пожуировать и выпить католического патера.
Пытался он писать для советской эстрады, но, кажется, не очень удачно. Но больше работал как технический редакционный работник, был выпускающим, составлял разные альбомы по заданиям редакций и неплохо зарабатывал.
Шебуев похвалил мои стихи и предложил мне внести около двадцати рублей паевых взносов. Для меня это была немалая сумма, но пришлось внести.
В редакции "Весны" я познакомился с плотным, круглолицым, веселым студентом Ефимом Алексеевичем Придворовым. Сначала мы встречались с ним случайно, бродили по улицам, сидели в кафе за стаканом чая, беседовали о литературе, потом я стал бывать у него на квартире, на Пушкинской улице. Он угощал меня обедами и читал свои басни, которые вскоре выпустил маленькой отдельной книжкой под псевдонимом Демьян Бедный. Ему нравились мои стихи, и он предложил мне передать их П. Ф. Мельшину-Якубовичу, который в то время редактировал "Русское богатство". Стихи я получил обратно с препроводительным письмом, в котором Якубович писал, что мои стихи не дурны, что "в них что-то есть" и, если бы в "Русском богатстве" был стихотворный отдел, они были бы помещены. Я знал, -- Якубович был очень строгий ценитель, человек прямой и возврат стихов меня не огорчил. Наоборот, похвала его меня даже ободрила. Действительно, в "Русском богатстве" редко печатались стихи, да и то только одного автора -- Ады Чумаченко20.
Первое стихотворение Демьяна Бедного под его собственной фамилией Придворов появилось в шебуевской "Весне". Демьян Бедный не скрывал от меня, что работает в партии большевиков, но никогда не пытался меня агитировать.
Помню такой смешной случай. Мы с Демьяном как-то бродили по Невскому. К нам подошел начинающий писатель Григоров21, недавно напечатавший рассказ из быта приказчиков в журнале "Современный мир". Человек он был нудный. Неожиданно Демьян сказал: "Григоров, я рад с тобой побеседовать, но должен предупредить -- за мной следят шпики!"
Не простившись, не говоря ни слова, Григоров с необычайной быстротой круто повернулся и зашагал в другую сторону Невского.
В конце гражданской войны я приехал из провинции в Москву в командировку, пошел в редакцию "Правды" и дождался там прихода Демьяна Бедного. Встреча была самая дружеская.
-- Ну, революция пошла вам на пользу! -- заметил он.
Действительно, я был другим человеком. И до революции я не имел пристрастия к крепким напиткам, но в компании пил почти каждый день, вел нездоровый образ жизни, ложился и вставал поздно, сделался вялым, бледным неврастеником. После революции я совершенно не употреблял спиртных напитков, по службе в милиции все время проводил в поездках, был здоров и полон энергии. Модные в литературных кругах "прикованность к тоске", "неприятие мира", вся эта ненужная шелуха слетела с меня при первом порыве вихря Октябрьской революции, явившейся для меня "нечаянной радостью". Я нашел иных товарищей, познал настоящую жизнь и понял революцию, понял, что не литература вообще, как я полагал раньше, способствует перестройке мира, а лишь литература революционная, литература моей социалистической родины.
Альманах "Весна" вышел осенью 1908 года в виде альбома с обложкой, рисунками и заставками художника Герардова. В море плохих, серых стихов тонули немногие талантливые вещи. Проза была еще хуже поэзии. Естественно, альманах успеха не имел. Принцип кооперативности Шебуевым не соблюдался, он бесконтрольно распоряжался деньгами и тиражом. Авторы покупали экземпляры альманаха за наличный расчет. Участникам, пытавшимся получить обратно паевые взносы, Шебуев безапелляционным тоном заявлял:
-- Альманах идет туго. Откуда же я вам возьму денег? Говорите спасибо, что я вам создаю имя. Реклама тоже кое-чего стоит!
Но имен он, конечно, никому не создал. Начинающим поэтам оставалось лишь изливать свою досаду в заочных рифмованных угрозах, в роде:
Пойду к Шебуеву
И расшибу его!
Вскоре в газетах появились объявления о выходе еженедельного журнала "Весна" под редакцией того же Шебуева. В первом же номере журнала он расхвалил участников альманаха, ухитряясь в почти каждом найти индивидуальные особенности. Похвалив начинающих, Шебуев занялся на страницах журнала самым беззастенчивым саморекламированием. В каждом номере печатались стихи Шебуева, рассказы Шебуева, пьесы Шебуева, фельетоны, критические статьи. Печатались анонсы о выходе его книг. В конце журнала прилагалась "Газета Шебуева". Фамилия эта склонялась на все лады. Его произведения, написанные опытной рукой владевшего техникой литератора, выгодно отличались от писаний начинающих. Шебуев в журнале являлся мэтром, учителем.
Печатая произведения начинающих, он заранее на всякий случай предупреждал, что гонорара не платит:
-- Я вас рекламирую, а это чего-нибудь да стоит!
Но, в сущности, больше всего рекламировал он самого себя. Да и вся его затея с начинающими была саморекламой.
Волны бездарных, серых стихов заливали страницы журнала. Я не помню ни одного из напечатанных в "Весне" стихотворений, но мне запомнились лишь две забавных подписи поэтов -- Филадельф Оглоблин и М. Противный.
Читали и покупали журнал, разумеется, лишь авторы, да случайные читатели-пассажиры, которые брали его от скуки в железнодорожных киосках.
В одном из номеров появился огромный цикл стихов поэтессы Марии Папер22, заполнивший почти весь журнал. Стихи были эротические, в духе Мирры Лохвицкой23, и весьма невысокие по технике.
Этот "Дебют Марии Папер", как озаглавил цикл Шебуев, сразу охладил пыл многих начинающих. Они поняли, что "Весна" плодит графоманов и что участие в этом журнале не принесет ни славы, ни денег. Одни из авторов даже разразился ироническим экспромтом:
В журналы рок нам двери запер,
Открыта только лишь "Весна",
Иди, -- "Дебют Марии Папер"
Устроит там тебе она!
Шебуев ухитрился выпускать журнал в течение полугода. В какой-то газетке Сергей Городецкий в фельетоне под заголовком "Мальчик без штанов" остроумно высмеял шебуевскую затею. Тот немедленно отозвался ругательной статьей в "Весне" под заголовком "Штаны без мальчика"24.
"Весна" прекратила свое существование. В результате шебуевской затеи стихи целыми грудами стали поступать в редакции других журналов. Разобраться в этой груде не было ни малейшей возможности, и если раньше кое-где в редакциях стихи еще просматривали, то после "Весны" их просто стали сваливать в пресловутую "редакционную корзину". Даже талантливым начинающим поэтам Шебуев оказал медвежью услугу.
"Подающих надежды" было очень много, но надежд этих они не оправдали. По этому поводу один автор писал:
Володя наш уже не тот,
Не так он скромен стал, как прежде:
Он не надежды подает,
А... подает пальто Надежде!
4. Встречи с писателями
В то время большинство причастных к искусству людей старались чем-нибудь по внешности выделиться из толпы. Живы были еще традиции богемы Мюрже. Длинные волосы, необыкновенные блузы и бархатные куртки были в большом ходу.
Я жадно искал знакомств с писателями, в каждом встречном длинноволосом прохожем предполагал или художника, или писателя. Но здесь случались курьезные ошибки. Однажды мы с товарищем забежали в ресторан "Северный полюс" на Садовой поужинать. Обычными посетителями этого ресторана были мелкие торговцы с Александровского рынка, но были и случайные посетители. Неподалеку от нас за столиком пил пиво высокий, стройный, длинноволосый субъект с ассирийской бородой, вдохновенным, как нам показалось, лицом, одетый в бархатную куртку самого фантастического покроя.
-- Писатель или художник! -- решили мы. Посетителей в ресторане было немного, официант с салфеткой под мышкой, наклонившись, фамильярно беседовал с человеком в бархатной куртке. Когда длинноволосый посетитель расплатился и ушел, мы спросили официанта:
-- Вы не знаете, кто это такой?
-- Как не знать-с! Постоянно у нас бывают-с, чуть ли не кажный день-с! Пузырьков им фамилия, Антон Ильич, старьем торгуют-с на Александровском рынке-с!
В газетах и журнал некий Соколов печатал объявления о своем ресторане "Вена" на улице Гоголя, где, между прочим, обещал посетителям "встречи с писателями и артистами". Ресторан был перворазрядный, с хорошей кухней. Порционные блюда были дешевы и обильны. Рассказывали, что хозяин докладывает к кушаньям и выигрывает лишь на крепких напитках. Этот ресторан действительно был излюбленным местом встреч писательской братии. Каждый литератор мог быть уверен, что после двенадцати часов ночи он найдет здесь "свою компанию".
Обычно в перворазрядные рестораны посетители без крахмального воротничка не допускались, но в "Вене" можно было видеть гостей и в русских рубахах. Это никого не шокировало. Хозяин ресторана знал всех писателей в лицо, а страж входа швейцар умел сразу, по каким-то неуловимым признакам, в небрежно одетом посетителе угадать "своего". Соколов даже издал рекламную книгу о своем ресторане с портретами и автографами писателей25.
Впервые я пришел в "Вену" с Василием Каменским. Еще не было двенадцати часов, а публика собиралась обычно позже, после закрытия театров. Большой зал пустовал, и лишь в маленьком зальце за уставленным бутылками столом сидело трое шумных посетителей, которых по внешности никоим образом нельзя было принять за писателей. Один из них, худощавый, с подстриженными усами, левой рукой ежеминутно поправлял пенсне без оправы, правой делал ораторские жесты и, видимо, говорил речь, улыбаясь восторженно-пьяной ухмылкой. Сосед его -- черноусый, подвижной, изредка его перебивал гнусавым голосом, видимо, подзадоривая. Третий член этой компании -- хмурый чернобородый субъект с бычачьей шеей, одетый в русскую поддевку, молча тянул из узкой, высокой рюмки зеленоватый ликер и с иронией посматривал на оратора. А тот истерически выкрикивал:
-- Кто решился из критиков писать о молодых? Кто стал реагировать? Я! Я писал о Блоке, Городецком, Гумилеве! Измайлов только тогда решается отметить талантливого автора, когда он уже отмечен другими! Сементковский -- старая калоша! Чуковский -- шляпа! Гроб повапленный! Все молчали! Кто стал реагировать первый? Я стал реагировать...
Мы с Каменским уселись неподалеку, вслушиваясь в не совсем связную речь оратора.
-- Этот, в пенсне -- критик Петр Пильский, -- кивнул мне на компанию Каменский, -- черноусый -- Александр Иванович Котылёв26, а чернобородый -- Петр Маныч27...
-- Они тоже писатели? -- осведомился я.
-- Писатели...
-- А что они написали?
-- Написать-то они, кажется, ничего не написали, но они -- друзья Куприна, -- вразумительно пояснил мне Каменский.
После этой встречи я часто сталкивался в компаниях литераторов, чаще всего в кабаках, со странными личностями, которые вращались исключительно в литературной среде, но сами ничего не писали. Это были люди без определенных профессий, любители литературных споров и даровой выпивки. Самыми любопытными и популярными среди литераторов являлись Котылёв и Маныч. Котылёв -- в прошлом богатый помещик, растративший довольно большое состояние, был человеком образованным и знатоком литературы. Он был женат на писательнице О.Миртовой, внучке Петра Лаврова, но с ней разошелся28. Профессия его была довольно необычной -- он занимался литературным маклерством. Брал у писателей рукописи, пристраивал их в журнал и честно удерживал из гонорара десять процентов в свою пользу "за комиссию". Рукописи он предварительно просматривал сам и определял, для какого издания они больше подходят. Чутье у него было довольно острое. Между прочим, он сумел пристроить в "Новый журнал для всех" повесть Ясинского "Болезнь Арланова". В это время левые журналы Ясинского не печатали, помня его фельетоны в газете "Биржевые ведомости" под псевдонимом Независимый. Эти фельетоны носили правый оттенок. Кроме того, он напечатал в журнале "Новое слово", который сам редактировал, роман "Под плащом сатаны", в котором усмотрели клевету на революционеров.
Котылёв как-то пронюхал, что Ясинский написал новую повесть и что повесть эта на тех, кому он ее читал, произвела большое впечатление. Котылёв явился к Ясинскому, прочитал "Болезнь Арланова" и предложил устроить повесть в "Новый журнал для всех".
-- Не стоит, милочка, хлопотать, там не возьмут! -- отказывался было Ясинский, но Котылёв безапелляционным тоном заявил:
-- Такую повесть Архипов29 с руками оторвет! Ручаюсь -- возьмет!
Котылёв отрезал подпись автора и вручил рукопись редактору.
-- Чья же это вещь? -- поинтересовался Архипов.
-- Потом скажу. А повесть великолепна! -- похвалил
товар честный маклер.
Архипов обещал через три дня дать ответ, но вечером начал читать рукопись и, не отрываясь, дочитал до конца, а утром позвонил Котылеву.
-- Александр Иванович, чья повесть? Куприна?
-- Ну, как, понравилось?
-- Великолепно написана. Кто автор? Андреев? Арцыбашев?
-- Пока секрет. Зайду сегодня -- скажу.
Когда Архипов узнал фамилию автора, даже руками замахал:
-- Что вы, Александр Иваныч! Разве можно печатать Ясинского?
-- Но ведь повесть хороша?
-- Хороша, спору нет, но...
В конце концов, Котылёву удалось убедить редактора напечатать талантливую повесть. Но после появления ее на страницах журнала в газеты посыпались полные негодования письма писателей, объявлявших о выходе из состава сотрудников архиповских изданий. Но эти письма, кажется, были посланы больше в целях саморекламы: все-таки лишний раз мелькнет фамилия в печати. Что касается "выхода", то вскоре эти самые сотрудники спокойно вернулись "в лоно" журнала. Вообще, писательская братия в ту эпоху особой принципиальностью не отличалась. Те же самые сотрудники, которые торжественно заявляли о своем уходе, не желая, чтобы их имена стояли рядом с именем Ясинского, преблагополучно печатались в журнале "Новое слово", выходившем под редакцией того же Ясинского. Обычно рассуждали так:
-- Надо же где-то печататься. Если будешь чересчур принципиальным -- умрешь с голоду. Раз журнал не правый, аполитичный, -- в нем печататься можно и должно.
Недаром в годы империалистической войны в журнале "Лукоморье", издававшемся на суворинские деньги, сотрудничало большинство писателей левых изданий30.
Зарабатывал Котылёв и на перепечатках. Некоторые издатели, не желая платить высокие гонорары за оригинальные произведения, покупали у авторов по дешевке перепечатки из других журналов. Платили рубль-два за стихотворение и от пяти до двадцати пяти рублей за рассказ. Писателям эти сделки казались необычайно выгодными, вторично использовать в печати вещь было неудобно, и гонорары за перепечатки казались прямо свалившимися с неба:
-- Словно на улице нашел!
А хитрые издатели наживали на перепечатках большие деньги, вполне правильно учитывая, что читатели всех журналов не читают и сочтут за оригинальные вещи и перепечатки.
Поручал Котылеву собирать перепечатки издатель "Родины" Николай Альвинович Каспари. Его отец Альвин Альвинович
Каспари31 нажил большие деньги, скупая за гроши совершенно оригинальные романы, повести и рассказы или у литературных халтурщиков, или у неизвестных интеллигентных старушек, петербургских кофейниц, которые, проживая на пенсии, на склоне лет занялись литературным трудом и писали сентиментальные романы. В этих романах фигурировали необычайные красавицы-героини, которых спасали от ужасных злодеев герои-гусары или кавалергарды с громкими титулами и звучными фамилиями. И такие романы нравились неприхотливой провинциальной публике, вкус которой хорошо изучил старик Каспари.
Является такая писательница к старику и предлагает "протяженно-сложенный" роман листов на пятнадцать печатных. Каспари тут же мельком просматривает несколько страниц, прикидывает на руке вес пухлой рукописи и лаконически заявляет:
-- Сто рублей. За весь роман!
Сияющая кофейница мчится в контору получать гонорар авансом, высчитывая по дороге, сколько фунтов кофе и штук пирожных можно купить на эти деньги. Главное для нее -- слава. Работа над романом для старушки -- сплошное удовольствие и, если бы позволяли ее скромные средства, она готова была бы сама заплатить за напечатание ее произведения.
А провинциальные подписчики "Родины" -- сельские батюшки, волостные писаря, мелкие торговцы, приказчики, жены обер-офицеров и мелких чиновников до дыр зачитывали интересный журнал.
Но после смерти старика Каспари подписка на журнал стала падать. Видимо, за последнее время и в глуши читатели стали предъявлять к материалу более повышенные требования. Молодой Каспари, к которому перешло руководство издательством, учел это обстоятельство и решил попытаться поддержать подписку именами новых и известных писателей, закупая по дешевке напечатанные в других журналах произведения. Но подошел он к этому делу осторожно и брал вещи или напечатанные в ежемесячниках, или в альманахах, которые выходили небольшим тиражом, или, наконец, в еженедельниках, которые по своему типу не являлись конкурирующими с его изданиями.
Издатель еженедельного журнала "ХХ век" Богельман брал все, что ему ни приносили, и часто в его журнале в течение одного года одно и то же стихотворение печаталось раза три-четыре.
Выпускал альманахи из перепечаток издатель "Прометея" Михайлов