Кармен Лазарь Осипович
Пронька

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Лазарь Кармен

Пронька

   Клоун Икс, старый знакомый мой, покидал завтра наш город, и мы коротали последний вечер.
   Номер, занимаемый им в лучшем отеле, был теплый, уютный, как каюта изнеженного лейтенанта на военном судне. На столе позванивал чистенький никелированный самовар, поблескивая сквозь решетку внизу рубинами угольков.
   Нас было трое - я, он и жена его.
   Мы много беседовали. Больше говорил он, и я охотно давал ему говорить, так как слушать этого человека, исколесившего Россию вдоль и поперек чуть не сто раз, забиравшегося к остякам и самоедам, много пережившего и перестрадавшего, было истое наслаждение.
   - Тсс! - произнес он вдруг и прислушался.
   Мы замолчали.
   Теперь, когда в комнате сделалось тихо, мы услышали дикое завывание и шипение за окном.
   - Неужели пурга? - спросил он и подошел к окну. - Так и есть!..
   Я также подошел и взглянул через слегка заиндевелое стекло на улицу. Ветер кружил снег с невероятной силой, рвал вывески...
   Клоун покачал головой и задумчиво проговорил:
   - Помню, в такую погоду, тоже вечером, лет двадцать назад, я ехал степью на санях в Казань... Любопытная история была...
   - Расскажите, пожалуйста.
   - Можно... Помнишь, Анюта? - обратился он к жене, разливавшей чай.
   - Еще бы!
   Клоун развалился в качалке и стал рассказывать своим своеобразным языком, сильно морща лоб, припоминая давно забытое и тихо покачиваясь.
   - История эта вот какая. Ехал я, как давеча докладывал вашему превосходительству, пардон, высокопревосходительству, в Казань на санях всей своей колонией. Впереди на мужицких санях - клетки со свиньями, козлом, крысами и прочими тому подобными артистами.
   Впереди, значит, они, а позади мы с Анютой.
   Перед тем как двинуться, я дал ямщикам пятерку на чай, чтобы гнали шибче. Нам, видите ли, надо было поспеть к сроку. Я был приглашен к Никитину. Слышали? Цирк есть такой! Ну-с!.. Дзинь, дзинь, дзинь. Едем.
   Проехали этак верст десять и умаялись. Захотелось согреться, отдохнуть и подзакусить.
   Как раз случись деревенька - маленькая такая, забытая. Из снега, как крест почернелый, торчит обгорелая полешка.
   Мы - туда и прямо в первую избу.
   Ну, и хоромы же, доложу вам.
   Потолок валится, печь валится, стена валится - все вкривь, вкось! Духота, вонь!
   Трешницу за яиц и цыпленка предлагаю.
   "Уж не прогневайся, сокол, - говорит хозяин, больной и обшарпанный мужичонка, похожий больше на индуса из Бомбея или Калькутты... - Он слез с печи. - Не то что цыплят у нас в заводе нет, но и собак. Да и какая тварь тут держаться будет, коли ни кола у нас, ни двора. Кору и лебеду трескаем".
   Я подивился этой нищете и думаю: "Неужели это наяву, а не во сне?"
   Протер глаза. Нет, наяву! Так вот она, наша деревня!
   Обратил я потом свое просвещенное внимание на бабу.
   Сидит она в углу, сердечная, как воск желтая, накрывшись порванной косынкой, вся скрючившись, точно сама нужда оседлала ее, толкает зыбку, подвешенную к потолку, и тихо-тихо напевает, как у Островского, в "Сне воеводы": "Спи, усни, хрестьянский сын!.."
   Голос у нее глухой, с надрывом.
   Поет - и нуль внимания на нас, как будто никого в комнате. А за стеной гудит, рвет и мечет, и изба ходит. "Ходит изба, ходит печь!.."
   Подхожу к бабе и спрашиваю:
   "Твой ребенок?"
   Поднимает лицо, вскидывает мутные глаза и кивает головой.
   "Мальчик?"
   "Мальчик", - отвечает чуть слышно.
   Тяжело ей, видно, говорить.
   "А как звать?"
   "Пронькой".
   Я запахнул шубу и нагнулся к зыбке. И предо мной, как в вогнутой раме, на куче тряпья предстал уродец с большим острым животом на тоненьких, как спички, ножках, с зеленым квадратным лицом и темными, широко открытыми, немигающими глазами. Не глаза, а два придорожных оврага.
   Уродец сосал что-то черное.
   Я потянулся к этому черному и вижу - тряпка, простой обрывок не то войлока, не то нижней юбки.
   Недурное питание! Как вы находите?!
   Я снова глянул на лежащего предо мной "хрестьянского сына", на этого Проньку, и подумал, что оставить его здесь так, в этом холодиле, среди этого ужаса и нищеты, нельзя. Было бы страшным преступлением.
   В город его, в город!
   Окружить попечением, уходом и поставить его на ноги!
   Желание вырвать хотя бы одного из сотен тысяч таких, как он, Пронек, гибнущих в глухой степи под свист и похоронный напев вьюги, дать ему соки, жизнь захватило меня всего, и я обратился почти с мольбой к бабе:
   "Слушай, как тебя!.."
   "Агафья".
   "Вот что, Агафьюшка! Отдай-ка мне твоего Проньку. Человек я не злой и худа тебе не желаю. Я увезу его в город, в Казань, и, как за родным, смотреть буду, поить, кормить! Захочешь потом повидать его, напиши. Вышлю на дорогу туда и назад деньги. Живи у меня, сколько хочешь. Если здесь оставить его, помрет ведь. Ты как?!"
   "Я как?! Да я в ноги тебе поклонюсь! - просияла баба. И откуда в ней голос взялся? - Хоша ты и барин, а душа у тебя, вижу, простая. Верно говоришь, помрет здесь. Возьми его. Богу молить за тебя будем".
   "Я тебе еще десять рублей оставлю".
   Несчастная в ноги. То же и муж.
   Оставил я, значит, им денег, адрес - и гайда!..
   Опять мы на санях...
   Дзинь, дзинь, дзинь! Шире дорогу! Проньку везем!
   Завернули мы его хорошенько в два одеяла и в рот бублик маковый сунули.
   "Ну, как себя, сын хрестьянский, чувствуешь?" - спрашиваю его.
   A он в ответ - чмок-чмок, y-y, му-у! Знай только бублик посасывает.
   - Смешно было! - вставила, выглянув из-за самовара, Анна Игнатьевна и улыбнулась.
   - "Эх, - говорю я, - Анюта! Дал бы бог довезти его живым до Казани. А там живо на ноги поставим".
   Дзинь, дзинь, дзинь!..
   Лесок...
   Еще один лесок...
   Овраг...
   Другой, третий.
   А вот и Казань!
   Тпруу! Приехали...
   Залезаем в номер. Днем это было.
   Перво-наперво кладу я своего Проньку на кушетку и номерного в шею.
   "Доктора мне. Да что одного! Валяй двоих, троих!"
   Явились.
   Показываю им Проньку и говорю:
   "Нельзя ли этого индивидуума поставить на ноги?"
   Посмотрели они на него внимательно, ощупали со всех сторон и спрашивают:
   "Простите. Это сын ваш?"
   "Нет!" - И рассказываю им всю историю.
   Один, лысый такой, в золотых очках, профессор, надавил ему большим пальцем живот и говорит:
   "Ну, чем не барабан! Это он у него, должно быть, от коры вздулся".
   "Да-с, - говорит другой. - Расеюшка..."
   А третий:
   "Продемонстрировать бы его в Германии... То-то бы удивились..."
   "Так как же, - спрашиваю, - можно как-нибудь его того? Очень хотелось бы, чтобы он жил".
   Пожимают плечами.
   "А вы попробуйте, - сказал один, - молока давать ему и бульону..."
   Я послушался.
   В цирк не хожу, контракт нарушил. Все с Пронькой своим вожусь.
   Пичкаю его молоком, бульонами, окружаю игрушками.
   Запятайка моя - у меня дворняжка была ученая, математик, умножения и вычисления почище гимназиста делала, - ревновать даже стала к нему. Лает на него, рычит...
   Пронька ел, пил, впрочем, всего понемножку, вяло. Да и пользы на грош.
   Он оставался все тем же зеленым, скучным и смотрел на меня равнодушно своими большими, темными, немигающими глазами.
   Раз только удалось мне вызвать на лице его улыбку, когда петухом над ним заорал и захлопал руками.
   Родное услышал.
   Три дня возился я с ним.
   На четвертый он повернулся ко мне боком, как бы махнул на меня, затейника-барина, рукой: "Не с того, дескать, конца начал", и уснул с оловянным петушком в руке на веки вечные...
   - Ну и ревел же я над ним! Как дура какая! - закончил он...
   Самовар допевал на столе свою песенку.
   За окном металась вьюга...
   Клоун Икс, старый знакомый мой, покидал завтра наш город, и мы коротали последний вечер.
   Номер, занимаемый им в лучшем отеле, был теплый, уютный, как каюта изнеженного лейтенанта на военном судне. На столе позванивал чистенький никелированный самовар, поблескивая сквозь решетку внизу рубинами угольков.
   Нас было трое - я, он и жена его.
   Мы много беседовали. Больше говорил он, и я охотно давал ему говорить, так как слушать этого человека, исколесившего Россию вдоль и поперек чуть не сто раз, забиравшегося к остякам и самоедам, много пережившего и перестрадавшего, было истое наслаждение.
   - Тсс! - произнес он вдруг и прислушался.
   Мы замолчали.
   Теперь, когда в комнате сделалось тихо, мы услышали дикое завывание и шипение за окном.
   - Неужели пурга? - спросил он и подошел к окну. - Так и есть!..
   Я также подошел и взглянул через слегка заиндевелое стекло на улицу. Ветер кружил снег с невероятной силой, рвал вывески...
   Клоун покачал головой и задумчиво проговорил:
   - Помню, в такую погоду, тоже вечером, лет двадцать назад, я ехал степью на санях в Казань... Любопытная история была...
   - Расскажите, пожалуйста.
   - Можно... Помнишь, Анюта? - обратился он к жене, разливавшей чай.
   - Еще бы!
   Клоун развалился в качалке и стал рассказывать своим своеобразным языком, сильно морща лоб, припоминая давно забытое и тихо покачиваясь.
   - История эта вот какая. Ехал я, как давеча докладывал вашему превосходительству, пардон, высокопревосходительству, в Казань на санях всей своей колонией. Впереди на мужицких санях - клетки со свиньями, козлом, крысами и прочими тому подобными артистами.
   Впереди, значит, они, а позади мы с Анютой.
   Перед тем как двинуться, я дал ямщикам пятерку на чай, чтобы гнали шибче. Нам, видите ли, надо было поспеть к сроку. Я был приглашен к Никитину. Слышали? Цирк есть такой! Ну-с!.. Дзинь, дзинь, дзинь. Едем.
   Проехали этак верст десять и умаялись. Захотелось согреться, отдохнуть и подзакусить.
   Как раз случись деревенька - маленькая такая, забытая. Из снега, как крест почернелый, торчит обгорелая полешка.
   Мы - туда и прямо в первую избу.
   Ну, и хоромы же, доложу вам.
   Потолок валится, печь валится, стена валится - все вкривь, вкось! Духота, вонь!
   Трешницу за яиц и цыпленка предлагаю.
   "Уж не прогневайся, сокол, - говорит хозяин, больной и обшарпанный мужичонка, похожий больше на индуса из Бомбея или Калькутты... - Он слез с печи. - Не то что цыплят у нас в заводе нет, но и собак. Да и какая тварь тут держаться будет, коли ни кола у нас, ни двора. Кору и лебеду трескаем".
   Я подивился этой нищете и думаю: "Неужели это наяву, а не во сне?"
   Протер глаза. Нет, наяву! Так вот она, наша деревня!
   Обратил я потом свое просвещенное внимание на бабу.
   Сидит она в углу, сердечная, как воск желтая, накрывшись порванной косынкой, вся скрючившись, точно сама нужда оседлала ее, толкает зыбку, подвешенную к потолку, и тихо-тихо напевает, как у Островского, в "Сне воеводы": "Спи, усни, хрестьянский сын!.."
   Голос у нее глухой, с надрывом.
   Поет - и нуль внимания на нас, как будто никого в комнате. А за стеной гудит, рвет и мечет, и изба ходит. "Ходит изба, ходит печь!.."
   Подхожу к бабе и спрашиваю:
   "Твой ребенок?"
   Поднимает лицо, вскидывает мутные глаза и кивает головой.
   "Мальчик?"
   "Мальчик", - отвечает чуть слышно.
   Тяжело ей, видно, говорить.
   "А как звать?"
   "Пронькой".
   Я запахнул шубу и нагнулся к зыбке. И предо мной, как в вогнутой раме, на куче тряпья предстал уродец с большим острым животом на тоненьких, как спички, ножках, с зеленым квадратным лицом и темными, широко открытыми, немигающими глазами. Не глаза, а два придорожных оврага.
   Уродец сосал что-то черное.
   Я потянулся к этому черному и вижу - тряпка, простой обрывок не то войлока, не то нижней юбки.
   Недурное питание! Как вы находите?!
   Я снова глянул на лежащего предо мной "хрестьянского сына", на этого Проньку, и подумал, что оставить его здесь так, в этом холодиле, среди этого ужаса и нищеты, нельзя. Было бы страшным преступлением.
   В город его, в город!
   Окружить попечением, уходом и поставить его на ноги!
   Желание вырвать хотя бы одного из сотен тысяч таких, как он, Пронек, гибнущих в глухой степи под свист и похоронный напев вьюги, дать ему соки, жизнь захватило меня всего, и я обратился почти с мольбой к бабе:
   "Слушай, как тебя!.."
   "Агафья".
   "Вот что, Агафьюшка! Отдай-ка мне твоего Проньку. Человек я не злой и худа тебе не желаю. Я увезу его в город, в Казань, и, как за родным, смотреть буду, поить, кормить! Захочешь потом повидать его, напиши. Вышлю на дорогу туда и назад деньги. Живи у меня, сколько хочешь. Если здесь оставить его, помрет ведь. Ты как?!"
   "Я как?! Да я в ноги тебе поклонюсь! - просияла баба. И откуда в ней голос взялся? - Хоша ты и барин, а душа у тебя, вижу, простая. Верно говоришь, помрет здесь. Возьми его. Богу молить за тебя будем".
   "Я тебе еще десять рублей оставлю".
   Несчастная в ноги. То же и муж.
   Оставил я, значит, им денег, адрес - и гайда!..
   Опять мы на санях...
   Дзинь, дзинь, дзинь! Шире дорогу! Проньку везем!
   Завернули мы его хорошенько в два одеяла и в рот бублик маковый сунули.
   "Ну, как себя, сын хрестьянский, чувствуешь?" - спрашиваю его.
   A он в ответ - чмок-чмок, y-y, му-у! Знай только бублик посасывает.
   - Смешно было! - вставила, выглянув из-за самовара, Анна Игнатьевна и улыбнулась.
   - "Эх, - говорю я, - Анюта! Дал бы бог довезти его живым до Казани. А там живо на ноги поставим".
   Дзинь, дзинь, дзинь!..
   Лесок...
   Еще один лесок...
   Овраг...
   Другой, третий.
   А вот и Казань!
   Тпруу! Приехали...
   Залезаем в номер. Днем это было.
   Перво-наперво кладу я своего Проньку на кушетку и номерного в шею.
   "Доктора мне. Да что одного! Валяй двоих, троих!"
   Явились.
   Показываю им Проньку и говорю:
   "Нельзя ли этого индивидуума поставить на ноги?"
   Посмотрели они на него внимательно, ощупали со всех сторон и спрашивают:
   "Простите. Это сын ваш?"
   "Нет!" - И рассказываю им всю историю.
   Один, лысый такой, в золотых очках, профессор, надавил ему большим пальцем живот и говорит:
   "Ну, чем не барабан! Это он у него, должно быть, от коры вздулся".
   "Да-с, - говорит другой. - Расеюшка..."
   А третий:
   "Продемонстрировать бы его в Германии... То-то бы удивились..."
   "Так как же, - спрашиваю, - можно как-нибудь его того? Очень хотелось бы, чтобы он жил".
   Пожимают плечами.
   "А вы попробуйте, - сказал один, - молока давать ему и бульону..."
   Я послушался.
   В цирк не хожу, контракт нарушил. Все с Пронькой своим вожусь.
   Пичкаю его молоком, бульонами, окружаю игрушками.
   Запятайка моя - у меня дворняжка была ученая, математик, умножения и вычисления почище гимназиста делала, - ревновать даже стала к нему. Лает на него, рычит...
   Пронька ел, пил, впрочем, всего понемножку, вяло. Да и пользы на грош.
   Он оставался все тем же зеленым, скучным и смотрел на меня равнодушно своими большими, темными, немигающими глазами.
   Раз только удалось мне вызвать на лице его улыбку, когда петухом над ним заорал и захлопал руками.
   Родное услышал.
   Три дня возился я с ним.
   На четвертый он повернулся ко мне боком, как бы махнул на меня, затейника-барина, рукой: "Не с того, дескать, конца начал", и уснул с оловянным петушком в руке на веки вечные...
   - Ну и ревел же я над ним! Как дура какая! - закончил он...
   Самовар допевал на столе свою песенку.
   За окном металась вьюга...
   Клоун Икс, старый знакомый мой, покидал завтра наш город, и мы коротали последний вечер.
   Номер, занимаемый им в лучшем отеле, был теплый, уютный, как каюта изнеженного лейтенанта на военном судне. На столе позванивал чистенький никелированный самовар, поблескивая сквозь решетку внизу рубинами угольков.
  
  
   Источник текста: Л. Кармен "Рассказы", М: Художественная литература, 1977.
   OCR Busya, 15.09.2008.
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru