Группа политических ссыльных вместе со своими детьми создает в глухой сибирской тайге колонию "Крылатая фаланга". Их цель -- использовать чудеса науки и техники (аэросани, аэролодки, аккумуляторы "варины", газовые ружья, воздушное судно с вертикальным взлетом) для революционного террора. Однако новое поколение поселенцев, обосновавшись на уединенном острове Северного Ледовитого океана, отказывается от идеи борьбы и все больше склоняется к полной самоизоляции от ненавистного человечества в своем "затерянном мире"...
Странный гость Предисловие
Это необычайное событие произошло летом прошлого года, но никто до сих пор не убежден, было ли это на самом деле или это фантазия писателя. Но я уверяю, что беседовал лично с инженером Грибовым так же, как теперь беседую с вами.
В прошлом году мне захотелось посетить город Мезень, где я пробыл несколько лет в ссылке после первой революции. Как ни тяжело было подневольное житье, я все же полюбил этот суровый край, находящийся у северного полярного круга.
Природа там действительно величественна и прекрасна. В зимние ночи полыхают разноцветные северные сияния, перебегая тенями по снеговым просторам, закованным в ледяной холод. Разнообразными узорами по этим снегам вьются бесчисленные следы звериных лап. Словно в пустыне, мчатся среди них узенькие самоедские нарты, запряженные красивыми оленями; ездовой ими правит по звездам. Оленям всюду открыты дороги, и сильные стройные ноги будто на лыжах бегут по цельному снегу, нигде не проваливаясь.
Летом, когда солнце не закатывается, там расцветают огненно-красными шапками пионы, расписными коврами расстилаются тундровые мхи, зеленеют многообхватные мачты лиственниц и трепещут бледными изумрудами листья узловатых карликовых березок. Реки, озера и болота кишат и шумят прилетной водяной птицей, а в речной глубине плещется розовая семга и трепыхается на илистом дне плоская однобокая камбала. Тогда длинные сети-поплавни бороздят реку вдоль и поперек, спущенные с парусных и вёсельных карбасов.
Вот в такие радостные и лучезарные дни севера я опять приехал в Мезень и поселился у своего старого приятеля Ивана Петровича. Его изба в самом конце города; от нее, почти от самой калитки, начинается тундра, поросшая можжевельником и вереском.
Здесь мы частенько сиживали на крылечке и вели беседы. Помню, как-то, в конце мая, мы после ужина вышли сюда погреться под косыми лучами полуночного солнца. Я читал вслух запоздавший номер "Известий", а Иван Петрович чинил сеть, собираясь на другой день "плавить" семгу.
-- Воды ноне парко, -- сказал он, когда я прочел ему о выборах в Московский совет, -- половодье такое было, как старики помнят, в досельны времена...
Он плохо меня слушал, а поглядывал на небо и видел там какие-то приметы, которых я не знал.
-- Может, морской шарей набежит, говорят, много стамух нагнало у Канина. Только ветерок есть, видишь, взводни пошли. Чай, разгонит -- с Зимнего дует...
Я посмотрел на реку, потом стал смотреть на небо, стараясь увидеть на нем какие-нибудь перемены, и вдруг заметил у самого горизонта летящую в воздухе точку.
-- Смотри, Иван Петрович, лебедь летит... Иван Петрович вскинул глаза и улыбнулся.
-- Нет, -- сказал он, -- на птицу совсем не похоже. Это ероплан, верно...
Действительно, точка быстро росла и принимала очертания какой-то странной машины. Она походила на сигару с острым килем, а из боков ее по обе стороны торчали неподвижные крылья, как у аэроплана. Машина была уже близко, но мы не слышали обычного жужжанья мотора.
Вдруг машина стала снижаться, будто катилась с высокой горы. Киль ее разделился, образовав что-то вроде широких саней с загибом.
Аппарат продолжал снижаться и, плавно коснувшись земли, заскользил по ней, направляясь к нам. Шагов за триста от нас он остановился, сложив крылья, и стал совсем похож на сигару, прилипшую к земле.
Отскочила дверка. Из нее вышел старик высокого роста, с длинной белой бородой. Видно было, как он пожимал чьи-то руки, протянутые из таинственной машины-сигары. Потом он отошел, а дверка захлопнулась, и сейчас же выдвинулись крылья. Сигара закачалась, поднялась, как на ноге, на длинном стержне и взмыла в воздух.
Мы видели, как стержень, словно хобот, вобрался внутрь сигары, санки снова сложились в киль, и аппарат, описав круг в воздухе, стал тонуть в небесном пространстве, быстро уменьшаясь в размерах.
Дальше мы за ним не следили, -- к нам приближался высокий старик. Пораженные неожиданностью всего происшедшего, мы сидели, как каменные. Старик зорко смотрел на нас обоих и, казалось, сравнивал меня и Ивана Петровича. Я чувствовал, как его проницательный, будто сталью сверлящий, взгляд прошел по нашим костюмам, осмотрел сеть Ивана Петровича и задержался на газете в моих руках.
Видимо, его что-то беспокоило, но он шел твердо и прямо на нас. Внезапно светлая и ласковая улыбка сверкнула на его строгом и умном лице. Он пошел скорее и, не доходя шагов пяти, сказал по-русски:
-- Здравствуйте, дорогие земляки!
Это было опять странно, так как я не ожидал услышать русскую речь, учитывая очень своеобразный покрой его костюма и матерьял, из которого он был сделан. Я поклонился ему.
-- Вы политический ссыльный? -- спросил он участливо, обращаясь ко мне.
Я был удивлен этим неожиданным вопросом и ответил:
-- Вы, гражданин, ошибаетесь. Я не спекулянт и не контр-революционер, чтобы меня ссылали...
Но в этот момент произошло еще более странное и неожиданное. Старик слегка побледнел и глухо, словно раздумывая вслух, произнес:
-- Гражданин?.. Контр-революционер?.. Я недоумевал.
-- Так кто же вы? -- взяв себя в руки, снова спросил он ласково.
-- Гражданин Союза Социалистических Советских Республик.
Он удивленно раскрыл глаза. Взор его вспыхнул радостью, но мгновенно погас.
-- Вы русский? -- спросил он пытливо.
-- Да, -- ответил я, -- из Москвы. Я -- писатель.
-- Так это в России Союз Социалистических Советских Республик?
Он, казалось, все еще не верил.
-- Да ты с луны что ли упал? -- не выдержал Иван Петрович, -- да с тех пор, как мы царя убрали, вот уж девятый год у нас Советская власть!
Старик широко раскрыл глаза, в них вспыхнула радость. Он бросился к нам, крепко жал наши руки, но от волнения не мог говорить.
Я не знал, что делать с этим неожиданным гостем, не понимал ни его бурной радости, ни его волнения. Я не мог уяснить, что все это значит и кто он такой, но я не расспрашивал его.
Старик едва держался на ногах.
Взяв под-руки, мы ввели его в избу. Прошло минут десять, пока он оправился от волнения и заговорил:
-- Вы сказали, -- с луны упал... Да, почти с луны. Я не был в России более сорока лет. Я с острова Тасмир. Я -- инженер Грибов...
Он замолчал на секунду, а в моей голове промелькнули мгновенные мысли: "инженер Грибов?.. Да, Грибов. В процессе о цареубийстве что-то говорится о Грибове"...
-- Грибов? -- сказал я. -- Вы не были в ссылке в Туруханском крае после убийства Александра Второго?
-- Так нас помнят?! -- воскликнул он. -- Не за-были! Да, это я! Я расскажу вам все. Это длинная, невероятная, почти сказочная история... Но это потом, раньше вы расскажите мне...
Он достал маленькую книжечку.
-- Здесь только даты, цифры, краткие записи, но я помню все до мельчайшей черты...
Увидев газету, он жадно схватил ее и стал пожирать строку за строкой. Видно было, как напряженно и взволнованно работала его мысль.
Мы молчали, невольно чувствуя всю глубину его переживаний.
-- И это не сон? -- воскликнул он, откладывая газету. -- Скажите мне, я в России? И в России нет царей, полиции и помещиков? В России рабоче-крестьянская власть?
Он засыпал нас вопросами, не понимая наших, иногда похожих на тарабарщину, сокращений, вроде: "Цуп", "Цаги", "Гиз", "Гиж", "шкраб", "Глав-профобр"; сам перебивал себя, волновался, радовался, верил и не верил.
Только через несколько часов беседа наша приняла более планомерный характер, и мы узнали с Иваном Петровичем удивительную повесть о победах человеческого ума и воли над силами природы. Мы узнали о "Крылатой фаланге" и острове Тасмир.
Здесь я перерываю свои личные воспоминания об этом гениальном человеке, с которым имел счастье столкнуться, и постараюсь передать его продолжительные и подробные рассказы, сопровождавшиеся чертежами и рисунками. Слушая Грибова с захватывающим интересом, я пережил все то, что он рассказывал. Я глубоко сожалел, что при нашем разговоре не присутствовали ученые специалисты, так как без личных разъяснений
Грибова все формулы и условные обозначения в его записной книжке теперь никому непонятны.
Сам Лев Сергеевич Грибов скончался через неделю после своего прибытия, во время сборов для поездки в Москву. Мезенский врач, Николай Иванович Перов, не мог оказать ему никакой помощи. Возраст Грибова, -- уже за восемьдесят лет, -- был главной причиной смерти. Его организм не выдержал сильных волнений. Слишком бурно и горячо, как юноша, переживал свои впечатления этот престарелый революционер, не утративший до последней минуты ясности своего могучего ума.
Его последними словами было обращение ко мне:
-- Вот записки Игоря... Возьмите себе, там...
Он не кончил этой фразы, и глаза его закрылись навсегда.
Эти записки и рассказ самого Грибова являются единственными источниками для всего написанного в этой книге. Но, несмотря на массу сведений, которыми я располагаю, все же для меня очень многое осталось невыясненным и совершенно непонятным.
Сделав эти оговорки, я приступаю к своей трудной задаче -- передать с возможной точностью все то, что узнал сам при исключительном стечении обстоятельств.
В стране черных дней и белых ночей
I
Звенели колокольчиками тройки, и с каждым днем где-то все дальше и дальше оставалась Россия, заслоняясь вечно-шумящей тайгой и сугробами снега.
Грибовы ехали на перекладных в сопровождении жандармов. Казалось, не будет конца переездам по таежным и снежным равнинам Сибири и по замерзшим руслам рек. Время стиралось в своем однообразии, и только "отдыхи" по нескольку дней в разных этапных тюрьмах были вехами пройденного пространства.
Но вот, наконец, и последний этап -- Туруханск.
Убогий городок вынырнул из тайги и показался близ левого берега Турухана, невдалеке от оледенелого Енисея.
Вот уже смолкли колокольчики троек, и усталые, с окоченевшими от холода и долгого сиденья ногами, обожженные морозом и ветром, стоят у тюремных ворот инженер Грибов, жена его Варвара Михайловна и дети.
-- Вот мы почти и на месте, -- улыбаясь, сказал Лев Сергеич, -- до Гольчихи осталось всего верст триста с чем-то. Этот путь мы сделаем на собаках.
Варвара Михайловна взглянула на мужа и, обняв старшего мальчика, проговорила твердо.
-- Мы все вместе, и это главное. Меня не пугают никакие трудности. Ты прав в своем деле, я и дети с радостью поддержим твою правоту.
Грибов крепко сжал ее руку и молча смотрел на тюремные ворота, которые сейчас должны были открыться для новых узников.
Он готов был плакать, как ребенок, от бодрых слов своей верной подруги. Волна любви и благодарности заплескивала его сердце. Он не мог сказать, не мог выразить всего, что чувствовал. Но она понимала все это и, когда они проходили в ворота тюрьмы, крепко взяла его под-руку и прижалась к нему.
Так они оба, окруженные детьми, вошли в тюремный двор. Это была последняя тюрьма на их пути.
Их не пугало, что там, в далекой Гольчихе, они превратятся в вечных поселенцев Большой тундры, что царское самодержавие заживо хоронило их там среди летних болот и зимних сугробов, где скитаются лишь полудикие самоеды и юраки.
Они не чувствовали себя побежденными, но тюрьмы и тюремный номер на каждом превращали их в вещи. Как вещи, их принимали и сдавали с рук на руки, -- это вызывало протесты и отвращение, особенно обыски.
Но в туруханской тюрьме их уже не обыскивали. Здесь чуялись другие порядки и какой-то особый уклад жизни далекой окраины. Сопровождавшие жандармы тоже взяли иной тон, стали развязнее и по-казарменному либеральничали.
Проделав процедуру передачи арестантов под расписку, они любезно простились и даже пожелали всего лучшего. Это прозвучало жестокой насмешкой, но ограниченные и тупые исполнители охранительной власти не понимали своей бестактности.
Около Грибовых засуетился начальник тюрьмы, толстый, студнем расплывшийся старичишка с длинными седыми баками.
-- Батеньки мои, -- бормотал он с наивной широкой улыбкой, -- как я рад. Не поверите, -- всем политическим рад. Тоска, ведь, здесь, в этой Турухании! Простите, но пью-с немилосердно, тем и жив. Дайте слово, батеньки мои, что бежать не будете, а я вас сейчас и в город выпущу. Купите на дорогу, что нужно. Место-то ваше, Гольчиха эта проклятая, место-то, говорю, самое гиблое. Самоедам одним в пору...
Он махал руками, посмеивался, подбегал к детям, говорил ласковые слова и неожиданно, обратясь к Грибову, вдруг заговорил наставническим тоном, нахмурив брови:
-- Не хорошо. Молодой еще человек, жена, детки, и охота вам было путаться во всякое. Ну, жена туда-сюда, муж и жена -- одна сатана, а деток-то вот жалко... Не хорошо, батеньки мои, не хорошо...
Грибовы переглянулись и рассмеялись. Старичишка смутился и опять затараторил, мигая глазами:
-- Ну, ну, ладно, батеньки мои, я уж такой есть, меня и шпанка острожная Якимычем зовет и "ты" мне говорит. Эй, старший, проводи их на квартиру к Семеновне, у нее, батеньки мои, все ссыльные останавливаются. Казак-баба! Ну, с богом, только не бегайте отсюда, да оно и бежать-то некуда, да и с детками-то не побежишь... Да-с, детки-то от бога, без них и радости нет... Так-с. Ну, счастливо, батеньки мои...
Грибовым стало смешно и неловко, а в груди смутно копошилось какое-то неприятное чувство. Будто милость какую от врагов получали, но делать было нечего, да и лучше от тюрьмы подальше.
Старший и другой надзиратель подхватили их вещи: корзины, узлы, чемоданы и понесли на двор.
-- Сейчас тут и подвода будет, -- сказал старший, -- у нас сразу пронюхают, как политика приедет. Так и ждут, потому господа больше... Иван Якимыч порядок завел к тому же, чтоб политических на квартиры пущать. Ну-ка, Василий, глянь за ворота, есть конь-то?
Другой надзиратель направился к воротам, а старший продолжал:
-- А нам что? Рази мы знаем, за что сюда народ гонят? Политика да политика, а что это за политика, никому неизвестно. Иван Якимыч сказывал, с начальством нелады, в рассейских городах, говорит, беспокойно живут...
-- А слыхал, что царя убили? -- спросил Грибов.
-- А как же. После воли убили. Помещики, говорят, из зависти убили. Без крепостных-то им неладно стало... Ну, что, Василий?
-- Как раз Семеновна сама приехала.
-- Ну, айда, грузи, -- подмигнул ему старший и, расплывшись улыбкой в рыжую бороду, добавил -- На водочку за услугу не откажите...
II
В избе у Семеновны царские пленники вздохнули свободней. Было тепло и уютно сидеть в светлой, чистой комнате за покрытом скатертью столом, на котором шипел, поблескивая медью, ведерный самовар.
Дети, вылезшие из шуб и валенок, весело лепетали, ели горячие шанешки и колобки, а Варвара
Михайловна смотрела на них улыбающимися глазами и разговаривала с Семеновной. Грибов сидел несколько в стороне, задумавшись над записной книжкой, испещренной заметками, цифрами и чертежами.
Это были его научные работы, которые он вел до тюрьмы, продолжал во время заключения в Петропаловской крепости и обдумывал всю дорогу до Туруханска. Так уж устроена была его голова, что он не мог не думать. Он страстно любил науку, и только семья и революционная борьба могли оторвать его от научных занятий.
Но теперь, когда новый царь Александр III и его главный советник Победоносцев душили Россию, он искал утешения в той же науке. Сердце его обливалось кровью, когда он вспоминал лучших товарищей -- Желябова, Перовскую и Кибальчича. Особенно близок был ему Кибальчич, с которым его связывала, кроме революционной борьбы, и научная работа.
Все же, усталый и разбитый после всего пережитого, вспоминая погибших, замурованных в глухих казематах тюрем, сосланных на каторгу и на поселенье, Грибов не впадал в отчаяние, хотя и чувствовал страшную боль, пустоту и гнет. Он сознавал, что все их дело рухнуло и заглохло на много лет.
Чтоб заглушить тоску, он огромным усилием воли направлял свои мысли на вычисления, измеряя напряжения и колебания электрических токов. То, о чем он думал много лет, и ему самому иногда казалось несбыточной мечтой, а скажи он об этом ученым, они бы осмеяли его и назвали фантазером. Он искал источник двигательной силы невероятной мощи, сосредоточенной в аккумуляторе самых незначительных размеров, величиной со спичечную коробку.
Ему все было ясно, но какие-то детали ускользали от него, и он упорно ловил их при помощи цифр, чертежей и выводимых им формул. В долгую дорогу по снежным равнинам Сибири решение этой задачи несколько раз подкрадывалось к его сознанию и опять ускользало. И вот здесь, в этой избе, впервые в его мысли ворвался ослепительный свет ясного И четкого осознания всего, о чем так долго и упорно думал, и неожиданно, сам не зная как, он решил труднейшую задачу.
Карандаш его быстро забегал при свете сальной свечи по листам записной книжки, и чертежи, цифры, формулы, значки и строки примечаний потянулись длинной лентой. Он не заметил, как Варвара Михайловна постаралась скорей уложить детей, достала новую свечу и осторожно, чтобы не помешать ему, заменила догоревшую.
Грибов весь был в другом мире, из-за формул и цифр радостным вихрем выбивалась одна мысль: "Сила, которую ты нашел даст возможность свергнуть самодержавие! Эта сила даст всемогущество революции, и никакие армии и твердыни царизма не устоят перед ее натиском!.." Еще одну свечу переменила Варвара Михайловна, когда Грибов закрыл свою тетрадь и, оглядевшись в предрассветных сумерках, увидел любимые глаза, заботливо смотревшие ему в лицо.
-- Варя, дорогая моя! -- воскликнул он, -- у меня снова есть смысл жизни, снова есть за что бороться, а главное -- чем!
Он видел, как побледнело ее лицо, счастьем и гордостью сверкнули глаза, а губы произнесли твердо и беззаветно:
-- Так будем же бороться, дорогой мой.
Он обнял ее и весь в порыве творческой мысли, торопясь и волнуясь, стал излагать свои планы и достижения.
В эти незабываемые часы и зародилась мысль о том, что потом претворялось в жизнь в "Крылатой Фаланге" и на Тасмире. Правда, тогда все это было еще не совсем ясно, но все же главное наметилось прочно и твердо.
III
Весеннее солнце било косыми лучами над угрюмой туруханской тайгой, когда Грибовы опять сидели за самоваром. Из окон избы в проулок был виден сквозь обсыпанные снегом пихты белый простор закованного во льды Енисея.
Отдохнувшие дети свежо и радостно смеялись, голоса их звенели, как льдинки, которые тают, звенят и падают от огнистых поцелуев весеннего солнца. Грибовы оба светились таким же светом, казались юными и бодрыми, и каждую минуту серебряные взрывы смеха Варвары Михайловны будили улыбки на лице ее мужа.
Это было так ново и не похоже на вчерашнее, что даже Семеновна заметила разницу. Она долго смотрела на них своими красивыми ласковыми глазами:
-- Словно святые, -- сказала она нараспев. Слова вылетели сами собой, и Семеновна, сконфузившись, торопливо встала из-за стола, крикнув:
-- Шанешки подгорят!
Варвара Михайловна выскочила следом за ней И за перегородкой крепко обняла и поцеловала Семеновну, а та, утерев глаза, застрекотала певучим говорком:
-- Милая ты, думаю это я вчера: несчастненькие, куды их с детками загнали, ото всего оторвали. От всякого от житья господского, непривышно все, чижало... А поглядела сегодня, а вы эдакие светлые, сердцем почуяла -- хорошие люди, дай вам бог всего хорошего...
Весь этот день прошел в радостной суете. Грибовы вместе с детьми ходили по лавкам маленького городка, запасаясь всем необходимым для гиблых мест, где должны они были прожить долгие годы.
Наконец, усталые, с покупками в руках, они заглянули к начальнику тюрьмы с просьбой отправить их через неделю на место ссылки.
Старик только что проводил обратно конвойных жандармов, и нос его еще горел, как уголь, от истребленных за ночь напитков.
-- Батеньки мои, -- всплеснул он руками, -- чудаки-люди! Куда вы торопитесь, словно на свадьбу. Насидитесь, наплачетесь с детками, а тут можно хоть два месяца жить, пока Енисей тронется и теплей будет...
Грибов недоверчиво улыбнулся, но Варвара Михайловна была другого мнения.
-- В самом деле, -- сказала она, -- прежде чем ехать, нужно как можно лучше подготовиться. Не забывай, Лев, что детям действительно трудно...
-- Правильно, милая барыня, правильно, -- подхватил Иван Акимыч, -- а там и пароход придет...
-- Как пароход? -- с удивлением воскликнул Грибов.
-- Пароход-с, -- отвечал Иван Акимыч, -- "Енисеем" зовут, до Бреховских ходит. Еще с 1863 года ходит; лет двадцать назад в первый раз из Красноярска пришел...
Это обстоятельство дало новый оборот мыслям Льва Сергеевича. Он согласился ждать парохода, а пока снестись и списаться кое с кем из товарищей и кстати повидать Шнеерсона.
Грибовы простились с чудаковатым стариком и поспешили домой, чтоб разгрузиться от покупок и накормить детей. Новые планы в связи с неожиданным открытием кружили их радостью. Они, еще не оправившись от дороги и волнений, были в каком-то тумане, да и первый день свободы, особенно такой, по весеннему солнечный, пьянил и радовал их.
-- Как же это, Лева, -- говорила Варвара Мидайловна, подходя к дому, -- мы совсем забыли о здешних товарищах?
-- А вот мы сегодня же пойдем к Шнеерсону, -- ответил Грибов. -- Помнишь, Лазарев говорил о нем еще в Енисейске. Это испытанный революционер и хороший товарищ. Здесь он пять лет сидит в ссылке и служит доктором.
IV
Дома они застали нежданного гостя. На лавке у окна сидел маленький худенький человек лет сорока и курил трубочку с длинным черешневым чубуком. С виду он напоминал помещика средней руки, если бы бронзовые форменные пуговицы не указывали, что он чиновник по богоугодным делам.
Незнакомец быстро встал им навстречу и с легким еврейским акцентом проговорил:
-- Если не ошибаюсь, Лев Сергеич Грибов?
-- Да, -- ответил Грибов. -- С кем имею честь?..
-- Здравствуйте, дорогой товарищ, -- живо заговорил тот, протягивая руки. -- Я Шнеерсон, Давид Борисыч... Они обнялись и поцеловались.
-- А мы к вам собирались, -- ласково заговорила Варвара Михайловна.
-- Ну, и отлично, -- засуетился Шнеерсон, -- мы так и сделаем. Не раздевайтесь, пожалуйста, а прямо к нам, обедать. Мы с женой давно поджидали вас... У меня тоже дети: одна большая, невеста уж, и две маленьких дочурки... Э, да у вас мальчики!
-- А она -- девочка, -- указал меньшой на сестренку.
-- Ах, ты, батюшка мой сахарный, -- нараспев проговорила Семеновна, снова укутывая начавших было раздеваться детей.
Но мальчик недовольно нахмурил брови и заявил обиженным тоном:
-- Это поп -- батюська, а я -- Петя -- мальчик. Все весело рассмеялись и тронулись в путь.
Доктор жил в конце города, где помещалась больница, или богоугодное заведение, как тогда еще говорили в Сибири. Итти нужно было всего минут десять, так как городок Туруханск обширным не был. В то время он уже числился заштатным и имел всего человек двести жителей.
-- И то в этом числе, -- сказал доктор, -- нужно считать шестьдесят казаков, человек двадцать духовенства и чиновников да человек десять ссыльных-поселенцев.
Дальше из разговоров Грибовы узнали, что в Туруханске живет десятка два инородческих семей, но зато в городе семь лавок, соляная стойка, винный склад, хлебозапасный магазин, лечебница, приходское одноклассное училище и пристань. Городок жил пушной и отчасти рыбной торговлей.
-- Да, -- задумчиво проговорила Варвара Михайловна, -- что же тогда представляет из себя Гольчиха?
-- Если правду сказать, -- грустно заметил Шнеерсон, -- то Туруханск это столица в сравнении с Гольчихой. В июне здесь ярмарка бывает, и тогда вот для всех этих северных медвежьих углов праздник. Сюда съезжаются торговать пушниной и рыбой, покупать хлеб, водку, порох и свинец. Впрочем, и здесь не сладко. Теперь вот середина марта, солнышко играет, а зимой-то тьма, холод, колодцы и те до дна промерзают...
Наступило молчание. Грибов вскользь взглянул на жену и, засмеявшись, шутливо крикнул:
-- Не грусти, жонка, здесь мы будем работать лучше и спокойнее, а холод и тьму мы сумеем побороть!
Варвара Михайловна улыбнулась.
-- Я была готова и к худшему. Я не грущу, я соображаю, как и чем запастись для Гольчихи. После вчерашнего мне теперь ничто не страшно.
Доктор с недоумением посмотрел на бодрые лица своих спутников, но ничего не возразил, а перевел разговор на другую тему:
-- Вот и моя резиденция. Тут и богоугодное заведение и моя квартира.
Перед ними был бревенчатый дом с пятью окнами по фасаду и с крыльцом, рундуком по-сибирски, на резных колонках с точеными балясинами:
В прихожей гостей встретило все семейство доктора.
-- Это Грибовы, -- радостно заявил Давид Борисыч и, обернувшись к Варваре Михайловне, продолжал, -- а это моя жена Юдифь Яковлевна, это дочки: Лия, Сарочка и Соня.
После приветствий и поцелуев все прошли прямо в столовую, где был накрыт стол, как раз по числу гостей и хозяев.
-- А откуда вы узнали, -- спросила, смеясь, Варвара Михайловна, -- что приехал Лев Сергеич и сколько всех нас?
-- Откуда? -- засмеялся доктор, -- да ко мне сегодня с утра еще забегал Иван Якимыч...
-- Видишь, Лева, торжествующе заявила Варвара Михайловна, -- я, выходит, и права, а ты старика опасался, боялся, нет ли провокации.
-- Это Иван-то Якимыч провокатор? -- снова засмеялся Шнеерсон.
-- Все же это странно, -- заметил Грибов, -- тюремщик, с жандармами пьянствует и нам благодетельствует. Обидно и неприятно.
Шнеерсон покраснел, но заговорил горячо и серьезно:
-- Мне пред вами теперь как-то неловко, и мое положение показалось бы на первый взгляд ложным, но тут, в этих гиблых местах, особая жизнь, и люди особые. Но, прежде всего, Иван Якимыч тоже ссыльный, но не политический, а какой, затрудняюсь даже сказать.
Грибов удивленными глазами посмотрел на доктора.
-- Что же он за человек?
-- Очень несчастный, -- продолжал Шнеерсон. -- Его здесь считают не то юродивым, не то блаженным. Безобидный человек...
Шнеерсон помолчал и рассказал следующую историю из жизни странного тюремщика.
Во дни давно прошедшие Иван Якимыч служил где-то в Петербурге в одном из департаментов. Был, вероятно, таким же, как теперь, смешным добряком и чудаком. Это, однако, не помешало ему, имевшему уже за тридцать, влюбиться в одну хорошенькую девушку, на которой он и женился. Со дня свадьбы Иван Якимыч неожиданно полез в гору. Вскоре у него и сынишка появился. Прошло потом этак годика полтора, а он чуть ли не выше столоначальника место занимает. Счастью его пределов нет, жену любит до безумия, а мальчишку и того больше. Вообще, дети, это -- его самое слабое место.
Только вот вздумалось ему подарок молодой жене принести к именинам. Ушел раненько со службы, поехал в ювелирный магазин, что-то купил там, и домой.
Вбежал по лестнице такой радостный, а горничная его в комнаты не пускает. Он понять ничего не может и прямо к жене, а та с самим начальником на диване обнявшись сидит.
"Показалось мне, -- говорит Иван Якимыч, -- будто весь мир божий на мелкие стеклышки бьется и на глазах моих рушится".
Жена бледная стала, генерал пятнами пошел, но молчит, смотрит сурово...
-- Что же это, в-ваше превосхо... -- задохнулся бедняга.
Тут генерал топнул ногой и крикнул:
-- Марш на службу, болван!..
Иван Якимыч вышел, но только на службу пришел дня через три. Все это время по кабакам пьянствовал, а там сослуживцы глаза ему открыли, со всеми подробностями рассказали. Оказалось, все это самой девицей было подстроено, и сын не его, а генерала...
Вот тут и случилось самое героическое, чего и сам Иван Якимыч объяснить не умеет.
Вошел он в департамент, чиновники все за столами сидят, а генерал как раз из кабинета выходит. Маленький он был, лысый и с голубой лентой.
Иван Якимыч почтительно этак подошел к нему, да вдруг хвать за ухо, повернул лицом к чиновникам и не своим голосом взвизгнул:
-- Смотрите, господа, какие подлецы на свете есть!
Дальше ничего Иван Якимыч не помнил, у него открылась горячка. Дело в суд передано не было, а беднягу еще больным -- прямо в Туруханск. Сюда его исправником и начальником тюрьмы назначили.
-- Это было лет двадцать пять тому назад, накануне, так сказать, "великих реформ", после которых и мы сюда же попали, -- закончил доктор, когда все встали из-за стола, а мужчины закурили трубки.
-- Боже мой, -- вздохнула Варвара Михайловна, -- как бесправна эта царская Россия.
-- Э, что это! -- воскликнул Грибов, -- а крепостное право с продажей и поркой людей, а кошмары с кантонистами! Нет, не понимаю я Герцена, не могу простить ему того, что он писал о Галилеянине! Нет, до тех пор, пока не будет свергнуто самодержавие, никакие реформы ничему не помогут. Нужно поднять весь народ, как подымали его Разин и Пугачев, нужно размести и уничтожить все помещичьи и полицейские гнезда! Только тогда конец царизму и произволу!..
Шнеерсон соскочил с своего стула и, сверкая глазами, страстно заговорил:
-- Да, да! Я тоже так думаю! Но мало этого -- я верю, слышите, всей душой верю, что настанет такой день! Настанет! Но вот теперь-то что делать? Все революционные партии разгромлены, одни из вождей казнены, другие -- бежали за границу, третьи -- в тюрьмах, на каторге! Что же делать, что?
Грибов быстро овладел собой и проговорил твердо и спокойно:
-- Готовиться к борьбе.
-- Но как, -- крикнул Шнеерсон, -- как?
-- Я знаю, как нужно, и подготовлю восстание, -- еще спокойнее и тверже сказал Грибов.
Шнеерсон молча посмотрел в лицо Грибову и потом крепко сжал его руки.
V
Когда в небе стала полыхать вечерняя заря северной весны, Варвара Михайловна ушла сдетьми спать. У доктора остался один Грибов, и они заперлись в кабинете.
-- Слушайте, Давид Борисыч, -- начал Грибов, -- я давно работаю над изобретением крылатой машины, которая должна летать как птица...
Шнеерсон широко открыл глаза, а потом беспокойно осмотрел Грибова. Доктору показалось, что Грибов бредит, что он заболел горячкой от всего пережитого. От Грибова не ускользнуло это, и он рассмеялся.
-- Я знал, что вы заподозрите меня в сумасшествии. Но не бойтесь, я более в здравом уме, чем когда бы то ни было. О моих работах знал и поддерживал их покойный Кибальчич. Впрочем, чтобы вас окончательно успокоить, я приведу вам некоторые справки.
Грибов достал неразлучные с ним записные книжки. В одной он записывал необходимые ему материалы, а в другой -- свои вычисления.
-- Вот, -- начал он, -- лет десять тому назад я прочел в одном старом английском журнале, еще за 1809 год, любопытную статью. С его пожелтевших страниц в меня ударила молния. Там была статья англичанина Кайлея. Это было гениальное предчувствие. Я выписал самое важное для себя, где Кайлей говорит о воздушной машине в таких словах: "Наклонная к горизонту поверхность дает прибору подъем. Вращающийся винт создает перемещение. Легкий двигатель, паровая машина или взрывчатый мотор, работающий от взрывов газа и воздуха, могут служить источником энергии. Хвост для устойчивости, возможность перемещения центра давления и автоматическая регулировка устойчивого положения -- вот главное, что нужно в аппарате".
Грибов помолчал и спросил:
-- Вы понимаете эту гениально поставленную задачу?
Но Шнеерсон нервно ерзал по стулу и все еще не мог отделаться от первого впечатления, -- так неожиданно было для него заявление Грибова. Он слыхал о воздушных шарах и видел еще в Москве шары, наполненные горячим дымом, на которых подымались заезжие цирковые фокусники. Все это было любопытно, но, по его мнению, не серьезно и не имело никакого значения.
Грибов посмотрел на него и опять засмеялся.
-- Ах вы, Фома неверующий, -- продолжал он, -- хорошо, что у меня есть доказательства, а то вы подумаете, что я приехал сюда в такой же горячке, как Иван Якимыч. Вот смотрите на вырезку из английской же газеты, здесь и рисунок аппарата. В 1842 году другой англичанин, Генсон, с точностью выполнил требования Кайлея и построил большой аппарат, у которого поверхность крыльев была в триста квадратных метров, а воздушные винты вращались паровой машиной. Но у Генсона была полная неудача. Он дал очень тяжелую и притом слабую машину, всего в двадцать лошадиных сил. Мне думается, нужен двигатель в семьдесят -- восемьдесят лошадиных сил, при самом незначительном весе. Это подтверждают опыты Виктора Татэна в 1879 году. Его. модель прекрасно летала.
-- Лев Сергеич, -- заговорил доктор, -- вы не сердитесь на мое невежество, но я ничего не понимаю в механике, да и физику чуть-чуть знаю. Вот Успенский, тот поймет вас...
-- Ну, славу богу, -- улыбаясь, перебил его Грибов, -- теперь вы успокоились. Так вот, моей задачей было придумать подходящий двигатель. Вчера я окончательно эту задачу решил. Машина будет летать! Слышите, -- будет летать!
-- Понимаю! -- радостно воскликнул Шнеерсон. -- Мы с этих машин будем бросать бомбы! Мы в пыль обратим дворцы и казармы! Мы возьмем в плен самодержавие и сотрем его в прах!
Увлеченный доктор рисовал картину за картиной побед революции, -- теперь он сам был в революционной горячке, -- а Грибов с любовной улыбкой слушал его проекты. Когда тот, наконец, успокоился, Грибов сказал ему:
-- Теперь вы понимаете, почему мы с женой так стремимся в эту гиблую Гольчиху, Эта Гольчиха будет для нас самой конспиративной квартирой, из которой мы начнем войну с царизмом. Но прежде нам нужно настроить машин и приготовить фалангу бойцов.
-- О, если бы такие аппараты были у парижских коммунаров, -- грустно заметил Шнеерсон, -- то человеческая история пошла бы другими путями.
Они долго беседовали на разные темы, но Грибов снова перешел к делу. Ему были нужны верные и умелые люди, нужны были деньги, машины и материалы.
Почти всю ночь просидели они, обдумывая всевозможные планы и выбирая подходящих людей в Туруханском крае и тех, кого можно сюда вызвать. Намечено было трое: физик Успенский, слесарь Рукавицын и студент Орлов. Кроме того, Грибов думал привлечь к работе своего старого товарища Лазарева из Енисейска.
VI
Прошел месяц после разговора Грибова с доктором Шнеерсоном. Могучий Енисей взломал свои льды, а следом за плывущими льдинами потянулись со всех сторон большие крытые лодки. Казалось, будто люди провожают лед. Это рыбопромышленники торопятся наверстать время и все успеть за короткое лето, которому всего два с половиной месяца.
Веселое, радостное это время. Лучезарное солнце, выкатившись в один из майских дней, уже не закатывается до осени, когда появятся снова ночи, потом будут вместо дней пылать кровавые долгие зори и, наконец, наступит непрерывная зимняя ночь.
Весна в Туруханске дружная. Словно зная недолгий срок солнечных дней и ночей, безостановочно прут из земли зеленые травы, а кусты и деревья изо всех сил гонят листву и спешат распуститься цветами и сережками.
Прошла только неделя весны, а Грибовы не узнали окрестностей. По берегам седого Енисея еще громоздились глыбы выброшенного льда, кое-где еще белели сугробы снега, сверкая талыми, будто стеклянными боками, а, могучая тайга шумела нежным зеленым убором, расстилались изумрудные травы, пестрея ранними цветами.
Странно и непривычно чувствовали себя Грибовы в эти дни незаходящего солнца. Они теряли чувство времени, и даже часы не помогали, так как неизвестно было, что это: десять часов утра или вечера, день это или ночь. Непрерывный свет раздражал, и нельзя было выбрать времени, когда ложиться спать. Днем и ночью на сверкающем небе сияет полярное солнце, и все начинает казаться каким-то странным сном.
Но местные жители спят спокойно, и Туруханск в 11 часов этой солнечной ночи будто вымирает. Спят люди, звери и птицы как в заколдованном царстве. Изредка только по-ночному взлает собака, по-ночному перекликнутся петухи, и неприятно как-то действуют эти ночные звуки при сияющем солнце.
Все же, несмотря на непривычную обстановку, весна и кипучая жизнь проснувшейся природы хорошо действовали на Грибовых. Лев Сергеич с удвоенной энергией готовился к отплытию в Гольчиху. Теперь у него ежедневно собиралось человек пять политических ссыльных, живущих в Туруханске и рекомендованных ему Шнеерсоном.
Это были: молодой учитель физики Успенский с женой Анной Ивановной, студент Орлов, жених Лии Шнеерсон, а главное -- Семен Степаныч Рукавицын, слесарь с тульского оружейного завода. Грибов сразу оценил Рукавицына как блестящего исполнителя самых трудных технических работ; он и Успенский сделались главными помощниками Льва Сергеича.
Рукавицын был один из ранних членов Севернорусского рабочего союза. После провала в 1878 году он был арестован, прошел ряд тюрем и этапов, наконец он был водворен в Туруханске и жил здесь уже третий год с женой, пробравшейся к нему с невероятными трудностями. У него было четверо детей: два мальчика и две девочки. У Успенских тоже были дети.
Таким образом две семьи давали четырех взрослых людей, а кроме того, прибавлялись Орлов и Лия, тоже ехавшие в Гольчиху. Это составляло вместе с Грибовыми уже значительную колонию в восемь человек, не считая детей.
Сам доктор Шнеерсон с семьей тоже должен был присоединиться потом к колонии, но пока оставался в Туруханске для связей с внешним миром.
Все это обсуждалось до мельчайших подробностей Варварой Михайловной, Шнеерсоном, Орловым и другими членами колонии, а Грибов, Успенский и Рукавицын совещались отдельно, подсчитывали и обдумывали -- что, где и как достать нужное для их будущих работ.
Однажды, во время одного из таких двойных заседаний, вдруг все услышали в тишине солнечной ночи странные, правильно чередующиеся звуки:
-- Тук-тук...
Это туканье шло непрерывно, то усиливаясь, то ослабевая.
-- Пароход! -- крикнул Орлов.
Все засуетились, но видя, что Грибов продолжает беседу, остались в комнатах, но были взволнованы, и разговоры путались, хотя никто не хотел обнаружить своего любопытства.
Раздался причальный свисток. Этого не выдержал и Грибов. Решили закончить еще один вопрос и итти к берегу. Но вот записаны последние цифры. Грибов вышел из своей комнаты в сопровождении Успенского и Рукавицына. Однако не успели отворить калитку, как во двор вбежал взволнованный Шнеерсон, сияя от радости и размахивая руками.
-- Господа! -- крикнул он. -- Наши планы одобрены! Со мной Сергей, из Енисейска приехал.
Калитка еще раз хлопнула, и вошел Лазарев медленной походкой. Его холодные голубые глаза бегло обвели всех и улыбнулись Грибову.
-- Здравствуй, Лев! -- произнес он своим металлическим голосом и поцеловался с Грибовым.
Поздоровавшись с остальными крепким коротким пожатием руки, Лазарев ушел с Грибовым в комнаты. Во всей фигуре Лазарева было что-то властное и суровое, -- это почувствовали все, и, хотя никакого запрещения не было, но никто не пошел вслед за ними.
Войдя в комнату, Лазарев приступил прямо к делу.
-- Мы в Енисейске, -- говорил он, -- как только получили твое письмо, сейчас же пошли на полных парах. В Лондон пришлось отправить письмо, но оттуда получили ответ по телеграфу. Телеграмма и телеграфный перевод на имя знакомого купца. Вот что они пишут: "Ивану Петровичу Сизых. Енисейск. Масло покупаем, всю партию. Шлем задаток 2000 рублей. Спешите. Необходимые машины и материалы для вашего маслобойного завода вышлем. Торговый дом Вилькс и К?".
-- Браво! -- воскликнул Грибов. -- А ты долго пробудешь?
-- Нет. Парохода ждать не буду, -- сказал Лазарев, -- он идет в Дудинку. Чтобы не вызывать подозрений, я сегодня же еду обратно. Пароход догонит меня в Нижне-Имбацком. Ты мне расскажи все твои планы, чтобы я мог сообщить в Лондон. Вот тебе деньги, половина тут мелкими знаками, чтобы не обратить внимания. Часть денег оставь у меня, часть у Шнеерсона для приемки и отсылки машин и материалов. Потом они вышлют еще, так как телеграфируют "задаток". Мы так условились.
-- Правильно, -- согласился Грибов, -- кассиром у нас будет Успенский. Теперь можно позвать их?
-- Хорошо. Зови.
После того, как деньги были переданы Успенскому и Шнеерсону, Грибов изложил в общих чертах план устройства колонии в Гольчихе.
В конце мая, запасшись всем необходимым, будущие колонисты поплывут вниз по Енисею. Властям они официально заявят, что организуют рыбные промыслы и охоту на пушных зверей, и попросят разрешения на устройство кузницы, для вида, конечно.
Поселятся не в самой Гольчихе, а на северо-восток от реки того же имени, построят дом и обнесут его высоким забором. Словом, это будет деревянная крепость, за стенами которой закипит работа. Это нужно для того, чтобы крайне любопытные туземцы не могли попасть к ним без разрешения.
-- Мы устроим также лабораторию и мастерскую, -- добавил Грибов, -- где я буду работать с Рукавицыньш и Успенским. Работников хватит -- у нас будет восемь человек.
-- Считайте и меня, -- сказал Лазарев. -- Как только перешлем вам машины, я буду добиваться перевода в Туруханск.
-- Нет, Сергей, -- возразил Грибов, -- ты очень не спеши, нам нужно держать связи, иначе мы превратимся в робинзонов. Я думаю, что на работу уйдет года два...
Лазарев нахмурился и, отведя Грибова в сторону, проговорил вполголоса:
-- Слушай, Лев, я в тебя верю без всяких оговорок, но Лондон, -- кто его знает, долго ли будет ждать. Я боюсь, что там скоро разочаруются, если через несколько месяцев воздушный флот не начнет блокады царизма. Мой совет, -- куй железо, пока горячо...
Потом, обратясь ко всем, он громко и властно заявил:
-- Товарищи! Партия доверила Льву Сергеичу Грибову очень важное дело, и мы все должны ему беспрекословно повиноваться. Как честные революционеры мы сейчас же дадим это обещание.
-- Даем, даем! -- ответили все наперебой.
-- А теперь, -- продолжал Лазарев, -- прошу вас, товарищи, оставить меня с Грибовым и Шнеерсоном для секретного совещания.
VII
Это все происходило в 1883 году в самое тревожное и тяжелое время для партии "Народная Воля". Аресты, провалы организаций, провалы типографий и боевых складов следовали друг за другом. Наконец, последний удар -- предательство Дегаева, разгром военной организации и аресты Веры Фигнер, Пахитонова, Ашенбреннера и многих других.
Но бойцы не ослабляли революционной воли, и за границей усиленно подготовлялся съезд всех уцелевших партийных работников, чтобы дать новый толчок революционной деятельности в России.
Грибов кое-что уже слышал об этом, и с этого Лазарев начал свою беседу, когда остался с Грибовым и Шнеерсоном.
-- Теперь появилась новая силища, -- говорил он, -- Герман Лопатин. Он молод, умен, энергичен, и все мы, кто знает его, надеемся, что он завертит дело во всю. Нет никаких сомнений, что съезд выберет его для работы в России.
-- Я боюсь, -- заметил Шнеерсон, -- что всякие либеральные идеи, которые теперь в моде, ослабят террор, и мы размякнем.
-- Не думаю, -- возразил Лазарев, -- но все же, как я предупреждал Льва, нам нужно торопиться. Я верю, что Лопатин поднимет боеспособность партии. Когда же мы будем готовы, мы создадим неслыханный террор.
-- В чем же дело? -- спросил Грибов, -- я не вижу оснований, чтобы моя идея была забракована.
-- Я несколько боюсь съезда, -- продолжал Лазарев, -- там могут на всю нашу затею посмотреть как на несбыточную фантазию. Теперь, после уроков Парижской Коммуны, все больше и больше сторонников аграрного и фабричного террора. Отдельные выступления могут не встретить поддержки.