Ядринцев Николай Михайлович
Достоевский в Сибири

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


  
   Ф. М. Достоевский. В забытых и неизвестных воспоминаниях современников
   С.-Пб., "АНДРЕЕВ И СЫНОВЬЯ" 1993
  

H. M. ЯДРИНЦЕВ

   Автор этих воспоминаний Николай Михайлович Ядринцев (1842--1894), этнограф, археолог, писатель, проведший два года в омском остроге и называвший себя "последователем Достоевского в литературе и области исследования, собратом по духу и по судьбе", опубликовал под влиянием "Записок из Мертвого дома" работу "Русская община в тюрьме и ссылке" (СПб., 1872).
  

ДОСТОЕВСКИЙ В СИБИРИ

   "Когда вечером, по окончании послеобеденной работы, я воротился в острог, усталый и измученный, страшная тоска опять одолела меня. "Сколько тысяч еще таких дней впереди,-- думал я,-- все таких же, все одних и тех же!" Молча, уже в сумерки, скитался я один за казармами, вдоль забора, и вдруг увидал нашего Шарика, бегущего прямо ко мне. Шарик был наша острожная собака, так, как бывают ротные, батарейные и эскадронные собаки. Она жила в остроге с незапамятных времен, никому не принадлежала, всех считала хозяевами и кормилась выбросками из кухни. Это была довольно большая собака, черная, с белыми пятнами, дворняжка, не очень старая, с умными глазами и с пушистым хвостом. Никто не ласкал ее, никто-то никогда не обращал на нее никакого внимания. Еще с первого же дня я погладил ее и из рук дал ей хлеба. Когда я ее гладил, она стояла смирно, ласково смотрела на меня и в знак удовольствия тихо махала хвостом. Теперь, долго меня не видя,-- меня первого, который в несколько лет вздумал ее приласкать, она бегала и отыскивала меня между всеми и, отыскав за казармами, с визгом пустилась мне навстречу. Уж и не знаю, что со мной сталось, но я бросился целовать ее, я обнял ее голову; она вскочила мне передними лапами на плечи и начала лизать мне лицо. "Так вот друг, которого мне посылает судьба!" -- подумал я, и каждый раз, когда потом в это первое, тяжелое и угрюмое время я возвращался с работы, то прежде всего, не входя еще никуда, я спешил за казармы, со скачущим передо мной и визжащим от радости Шариком, обхватывал его голову и целовал-целовал ее, и какое-то сладкое, а вместе с тем и мучительно горькое чувство щемило мне сердце. И помню, мне даже приятно было думать, как будто хвалясь перед собой своей же мукой, что вот, на всем свете только и осталось теперь для меня одно существо, меня любящее, ко мне привязанное, мой друг -- моя верная собака Шарик" {"Записки из Мертвого Дома". С. 132--134. (Примеч. H. M. Ядринцева).}.
   Ф. M. Достоевский свыкся под конец с каторгой. Он упоминает в своих записках, что последний год для него был даже легкий год, так он со всеми перезнакомился, так сжился. Во что это обошлось, это другой вопрос.
   Но отдаваться самому себе целые годы, много лет было невозможно. Кругом его был мир людей, несчастный мир, и он поневоле перенес свой взор на него.
   Подготовленный уже ранее своим развитием и воспитанием понимать человеческое горе, воспринявший гуманные традиции, зародившиеся в русской литературе сороковых годов, он явился представителем русской литературы и русской интеллигенции в самые низшие слои общества, попранные и раздавленные жизнью. Он осветил эти пропасти светом своего таланта, внес миртовую ветвь мира, теплоту души своей и стал посредником более счастливой части общества с миром несчастных. Для человека мыслящего тюрьма, каторга должна была показаться дантовым адом страдающих душ. Достоевский начал прислушиваться к несущимся здесь исповедям несчастия и не один свирепый крик злодейства услышал здесь, но тихий стон измученной души.
   В темноте ночей, на нарах у людей, у которых не дрогнул голос пред сильнейшими физическими страданиями, он подслушивает вздох, среди напускного цинического веселья он подмечает горе -- почти отчаяние.
   Впечатление, полученное в тюрьме и на каторге, до того было сильно, что Достоевский никогда не забывал этого мира несчастных и всегда обращался к нему в романах, повестях и Дневнике писателя, и это были лучшие, наиболее прочувствованные страницы.
   Целый мир открывается здесь для чуткого сердца, личное горе было забыто, оно было бы слишком мелко и эгоистично и тонуло в море общечеловеческого несчастья. Здесь явилась и пробудилась у него мысль явиться изобразителем этой ужасной действительности, быть единственным ходатаем-заступником среды, к которой доселе существовало только чувство презрения и отталкивающего ужаса, которая лишена была сострадания и с которой проповедывалось самое жестокое зверское обхождение.
   Чтобы изменить старые укоренившиеся воззрения, перевернуть чувства, победить ужас в обществе и вселить любовь и мир, вместо прежней ненависти, нужно было много таланта, много силы. И это достигнуто, благодаря одной беспристрастной картине, благодаря типам и образам, которые запечатлелись в душе художника в сибирской каторге.
   Все знают, что издание записок из "Мертвого Дома" совпало с переломом в русской жизни, расширило миросозерцание общества и провело новую идею в художественных образах. Это идея спасения погибающих, идея сострадания, любви, идея умиротворения, которая должна была войти в кровь и дух создающейся жизни.
   Он помнил всегда своих героев. Когда в 1876 г. я имел случай познакомиться с Федором Михайловичем Достоевским в Петербурге и сообщил, что я видел прежнюю его тюрьму, он, внезапно погруженный в воспоминания, спросил:
   -- Ну а где же теперь они-то, что сидели там? (он разумел каторжных).
   Что мне было сказать. Прошло 20 лет. Где эти люди: понятно. Они погибли под плетьми и шпицрутенами, пропали в бегах, умерли в тюрьмах. Это был жребий прежних каторжных.
   -- Да, ведь их не может существовать уже,-- спохватился Федор Михайлович. Но я понял, что он внутренно был связан с их жизнью и судьбою.
   Когда в 1861 г., в лучшую эпоху оживления русского общества, Ф. М. Достоевский прочел отрывок из записок "Мертвого Дома", с ним сделалось дурно, так были живы впечатления. Да, кто раз побывал в этом мире, в этих преисподних, кто видел здесь страшные отверженные лица, тот никогда не забудет их.
   Много лет спустя, среди освещенных зал, в другой, счастливой, блестящей обстановке, когда будет, по-видимому, все забыто, внезапно и неожиданно выступят и встанут они, зачумленные, отверженные призраки, изможденные голодом, избитые плетьми; они выступят пред вами с своих печальных колесниц, с прокрустова ложа темниц.
   Это испытывали все мы, спускавшиеся в мир тюрем для изучения несчастия. Пред нами часто выходят эти грустные тени, и вызывать их мы обязаны. В ночные часы, с нервною дрожью, в бреду мы вызываем их, чтобы представить резче бездну человеческого несчастия, чтобы сказать: взгляните на этих несчастных, страданье не отжило свой век на свете, последнее слово милосердия не сказано!
   То, что доставляет читателю живые и сильные впечатления, что волнует его иногда, то для наблюдателя стоит массы потрясающих ощущений, а для писателя-художника, продумавшего и пережившего в душе своей эти драмы -- траты лучших духовных сил и крови. Жизнь Достоевского, как художника несчастия, была часто переживанием этих драм. Болезненная, исстрадавшаяся личным горем натура продолжает жить чужим горем -- этот процесс отразился в последующем творчестве.
   Люди, воспитавшие в себе чувство жалости и сострадания к самым последним отверженным существам, проходят школу высшего гуманизма. Чувства эти окрашивают весь фон их жизни и переносятся на все слои общества. Недаром переносившие сами несчастие и тюрьму были лучшими друзьями бедного народа и заключенных.
   Достоевский питал нежное чувство жалости к крестьянству, он уважал в нем благородную душу, видел в нем залоги будущего богатого развития. Задавленные, обиженные, угнетенные вызывают его симпатию, и вот эти-то чувства и приковывают к нему более всего почитателей. Когда он явился впоследствии холодным теоретиком и мистиком, проповедником самобичевания и иногда криминалистом, он все-таки не мог переубедить в том, что вкоренилось в сознание его читателей под влиянием первых его правдивых описаний и первых столкновений с народом. Среди несвойственных ему холодных рассуждений сквозит человек, вынесший страдание, прежний Достоевский.
   Трудно поверить, что из Пандемониума, из мира отверженной каторги, можно вынести веру в человеческую личность, в ее широкое нравственное значение. А между тем в этих слоях, среди отверженных людей, также цельно сохраняется человеческая душа с ее лучшими качествами, мало того, здесь встречались иногда самые сильные и нередко самые даровитые натуры. Недаром Ф. М. Достоевский воскликнул в конце своих наблюдений: "Сколько в этих стенах погребено молодости! Сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уж все сказать: ведь этот народ, необыкновенный был народ. Ведь это, быть может, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего". И, действительно, кто опускался хоть раз в глубь народной жизни, кто сталкивался с непочатою массою народа, где бы то ни было, тот не может не припомнить слов профессора Бергера {"Загадочные натуры", Шпильгагена. С. 329. (Примеч. H. M. Ядринцева).}: "Какая бездна жизненной силы заключается в низших слоях общества, и как в этих слоях без всякого возделыванья и ухода возникают благороднейшие цветы человеческой души -- доброта и любовь, а гений, ум и острота пробиваются к свету, несмотря на все препятствия!"
   Кто бы мог подумать, повторяю, что из этого тяжелого знакомства можно вынести веру в человеческую совесть и в будущее человеческое развитие. Но тут нет секрета: великая идея гуманизма порождает другую. При глубоком наблюдении правда жизни все ярче открывается. В этих же жестоких тюрьмах и страшных арестантских ротах приобретается убеждение, что главною силою в исправлении, в возрождении человека, служит не грубое насилие, против которого только протестует человек, не жестокосердие и страх, который не на всех действует, но более могучее орудие, к которому отзывчивее всего человеческая натура. Это человеколюбие, любовь и милосердие!
   Этим девизом проникнуто самое великое и лучшее произведение Достоевского.
   Произнося в числе первых это слово, выйдя с сибирской каторги, Достоевский, проживя несколько лет еще, видел и мог убедиться, как плодотворная идея прививалась и впиталась в сознание русского общества. Он, как Симеон-богоприимец, умирает, когда эта идея показала свою живучесть.
   Он умирает в ту минуту, когда кругом в русском обществе, после годов озлобления, вражды, гонений, вдруг зазвучал иной голос -- примирения и человеколюбия {Время Лорис-Меликова. В эту зиму готовилось чтение о Достоевском. (Примеч. H. M. Ядринцева).}.
  

ПРИМЕЧАНИЯ

   Печатается по "Сибирскому сборнику", 1897, вып. IV. СПб., 1897. С. 397--399.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru