Если принять во внимание, что перед пасхальною ночью, с заходом солнца, все черти становятся необычайно злы, и еще в прошлом году наша Дуня в этот час видела беса, перекинувшегося в черную собаку, то совершенно понятно, что, когда я вступаю в преддверие кладбищенской колокольни, где черно, как в дантовом аде, мое восьмилетнее сердце дрожит, как у взятого в руки дикого котенка.
Я вынимаю из кармана спички и зажигаю церковный огарок в ручном фонаре. Тьма разбегается по углам, и в каменной комнате, похожей на каземат тюрьмы, становится светло, по крайней мере, настолько, чтобы видеть, что никакой нечисти здесь нет. Я хочу идти с фонарем вперед, чтобы светить Артему на лестнице, но спохватываюсь, что ему решительно все равно -- идти впереди или сзади.
Для слепых глаз старого Артема здесь и сейчас темно, как везде, как было для меня несколько минут назад. Все, кто у нас знает Артема, помнят его уже слепым.
Но хотя в глазах старика вечная ночь, он чувствует себя здесь лучше меня. Когда он отпирает следующую дверь, его ключ попадает в скважину, как у зрячего. Все его движения спокойны, уверенны и чужды той растерянности, какая выдает слепого в непривычном месте. Его правая рука протянута вперед, но скорее машинально, потому что тут старому звонарю, очевидно, знакомы каждая ступенька, каждый кирпич.
-- Ну, теперь, хлопчик, подыми ворот, -- говорит Артем, -- наверху может быть ветер, -- простудишься.
Я нахлобучиваю шапку, поднимаю ворот и пропускаю деда вперед. Я все-таки побаиваюсь, что мой фонарь вдруг осветит где-нибудь в уголку существо, похожее на те, что я недавно видел в иллюстрациях к гоголевскому "Вию".
II.
Дед идет уверенно, сильно согнувшись, и как-то тяжело бьет сапогами в каменные ступени. В третьем ярусе, который уже выступает над зданием церкви, с балки в испуге срывается голубь, спросонья ударяется в стену, разыскивая окно, и шумно и радостно, как спасшийся от гибели, вылетает в небо.
В первую минуту я невольно приседаю от страха и неожиданности, но дед спокоен, как будто уже, идя сюда, он знает, что в третьем ярусе вылетит голубь, и тут пугаться нечего,
В корзинах в углу, один к другому, сложены шкалики и переложены бумажками. Рядом, у самых окон, уже утверждены большие осьмиконечные кресты с проволоками.
-- Целы, -- ну, то-то! Птица неразумная. С птицы что возьмешь? Держи шапку, милай.
Струя резкого сквозного ветра с вызывающим озорным свистом проносится мимо, когда мы узким коридорчиком-лесенкой поднимаемся в следующий ярус.
В просветы окон я вижу ближние деревья, обступившие церковь, еще черные, голые и колючие, край темного кладбища, с рассеянными там и сям огоньками лампадок, и вверху небо, темное, как грифельная доска.
В самый верхний ярус, где самые маленькие колокола и самые мелкие окна, и откуда видно взморье, мы поднимаемся уже по приставной деревянной лестнице, с которой нетрудно, зазевавшись, свалиться. Это всего десять-двенадцать ступеней, но я цепляюсь по ним не без жуткого чувства.
Днем отсюда могилы и часовенки кажутся игрушечными, могильщики -- мальчиками и дети -- муравьями. Сейчас отсюда не разобрать ничего внизу, в серой массе, и небо со звездами кажется ближе земли.
III.
Ветер уже не треплет седую бороду и волосы Артема. В последнем ярусе сквозняка нет. Здесь холодновато, но тихо. Шкалики будут гореть чудесно!
Артем сам находит в углу корзину, и мы оба начинаем расставлять шкалики по проволокам. Левою рукою он нащупывает проволочное кольцо, правою вставляет шкалик и делает это с такою последовательностью и без пропусков, что можно подумать, -- он зрячий.
-- Эге-ж, хлопчик, вот я и еще до одной пасхи дожил, -- говорит он. -- А которая, скажи на милость, -- забыл! И хворал нонче дюже, -- дюже хворал. Думал, не встану. Соборовался. Одначе, рассуждаю так, что мертвый лист мне еще, значит, не вышел.
-- Какой мертвый лист, деда?
-- Есть такой мертвый лист в Требнике. Как читает священник над больным последнюю молитву, так уж он и знает, оздоровить больной, ай нет.
Кому этот лист вышел, -- тому уж не встать, -- не-ет, миляга, не встать. Мне о. Алексей тогда прямо сказал: "Ништо, -- говорит, -- старик, оздоровишь!"
-- А какой же он, мертвый лист?
-- Мертвый, как мертвый, -- уверенно отвечает Артем и, точно сам раздумавшись, прибавляет: -- Какой мертвый, -- кто его знает, хлопчик? У отца спроси. Чай, дьякон то же знает, что и поп, только им разная сила дадена. А наука у их одна!.. Как дал мне дьячок Боголюбов, Викул Макарыч, с божеской книги копоти, -- с той поры и полегчило.
-- Какой копоти, деда?
-- Ну, вот что на божески книги садится. Собери ее в церкви, размешай в теплой воде и на тощую утробу выпей с усердием. А сам в это время богобоязненные мысли имей. У Бога, хлопчик, доброго много, -- только знать надо. Все на пользу человеку дадено. Ничего, братец, зря не сделано. Ты вот каждый день, как проснешься, перекрестись на восток и скажи: "Неплодствовавший мой ум плодоносен, Боже, покажи ми"...
IV.
В бледном свете фонаря лицо Артема прекрасно. Мартовский ветер слегка подрумянил его щеки. Волосы и борода его белы, как лен, но испуганно вскинутые брови черны. Весь нижний ряд зубов, обнажающийся из-под больших хохлацких усов, когда он говорит, сохранен и бел. Глаза его широко раскрыты и полны той святой и покорной грусти, какую можно подсмотреть только в глазах слепых. Кажется, что они видят что-то далекое. На самом деле, если пред ними вычеркнуть спичку или поднести к ним шило, -- они не дрогнут.
И весь он для меня -- как старый библейский мудрец, знающий в своей слепоте больше, чем все ученые, разумные и зрячие. Такого Артема я люблю нежно и трогательно, и не может быть выше радости, как слушать его.
Каждая былинка свою причину имеет, -- веще говорит он, -- только все надо знать: и как ее засушить, и как истолочь, и когда испить. Царь в травах -- Иван-трава. Листы круглы, что твои денежки, и в пять цветов, а глухому дай пить, -- слышать станет. У Верелаха цвет бел, аки лебедь, а добра, хлопчик, та трава от порчи, -- ой, добра! Конуй тоже взять. У Конуя один корень мужеск, другой женск. Мужеск бел, женский смугл.
Кресты готовы. Мы спускаемся ниже, и я узнаю, что Конуй надо давать жене, разлюбившей мужа, а женщину, скорбную месячною скорбью, надо поить Петровым Крестом.
Одолен корень от зубов добр, -- точно себе говорить он. -- А Перенос сон чинит. Покуль его из-под головы не вынешь, -- все спит человек. А Абис, а Змейка, а Сот, а Ладан лесной! Погрызи его, -- сердце успокоится. Кошка, и та ему рада. Дохтора валерьянкою зовут, а по-нашему, по старине, Лесной ладан будет... А что, милачок, много звезд на небе, -- не вижу.
-- Много.
-- А небо темное?
-- Те-емное.
-- Чую, а почему чую, -- не знаю.
Артем подходит к самому пролету окна и смотрит в черный воздух, точно что-нибудь может там увидеть.
-- И в камне, хлопчик, та же Божия мудрость и сила, и в звере, -- продолжает он, снова принимаясь за шкалики. -- Кошка в Благовещенье птицу не трогает. Которая мышь крошку святой пасхи съест, -- в кожана (летучая мышь) превращается. Всякого зверя, скажу тебе, можно не лаской, так умом взять. Служил это в Иркутске архирей. Забыл, как звали. Вот раз за именитым обедом, говорят при ём, какие иногда злые собаки бывают. "А я, -- говорит, -- никакой собаки не боюсь". Это архирей-то. "Ну, -- говорят -- а такой, как у купца Юхина, и вы испужаетесь. Зверь! Кошек, собак рвет десятками". -- "А меня, -- говорит, -- не тронет". Смекай, хлопчик, что архирей-то говорит. "Ведите, -- говорит, -- меня к ей и спустите ее на меня с цепи". Давай тут его уговаривать: "Изорвет-де вас собака". -- "Нет, -- говорит, -- она меня не тронет, и я ее не трону, только поглажу".
V.
Далеко в черном и холодном воздухе вдруг вспыхивают огни. Они растут, яснеют, и на фоне мрака я вижу явственный огненный крест. Это зажгли на соседней Благовещенской церкви.
Колокольни не видно, и крест стоит одиноко в небе под звездами, как прекрасное знамение, так что жутко смотреть. Еще минута, и над ним вырастает такой же другой. Только теперь, при сравнении, можно понять, как с колокольни еще далеко до неба!
-- Деда, -- радостно говорю я, -- а у Благовещенья уж зажгли!
-- Ишь торопятся, -- спокойно отвечает Артем, -- чай, полунощницу-то еще только начали. Пожди, хлопчик, придет Петра и у нас зажжет. Ну, слухай дальше. Пришли это на купецкий двор. Собака -- чистый волк. "Спустите", -- говорит архирей. "Да вы хошь палку возьмите". -- "Не надо мне и палки". Замечай, малый, -- и палки не надо! Подошел к ей привычный человек, спустил ее. Народ весь по окнам попрятался. Стоит на дворе один архирей, старик беззащитный. Только, смотрят, сделал он шаг к собаке, а та от его задом, вся ощетинившись, пятится. Он к ей спокойнехонько, а она вся замерла и дрожкой дрожит. Что бы такое, хлопчик? Подошел он. погладил ее, -- она ему руку лизнула. Как раб, значит. Очень тогда ему дивились. Почитай, за святого считали, -- да и как иначе-то? И до самой своей смерти никому не открыл архирей, почему так. Только как помирать стал, другу своему признался. "У меня, -- говорит, -- в левой поле была львиная шерсть зашита. К такому, -- говорит, -- человеку всяк зверь трепет чувствует, потому царь во зверях лев от сотворения мира".
Я начинаю уже беспокоиться, придет ли вовремя Петр, но не решаюсь перебивать старика, а его голос по-прежнему звучит над моим ухом:
-- А камни взять. Скажи на милость, почему зерновик и во огне хладен? Алмазу почему дадено прогонять пустые страхи? Который человек аматист носит, -- пьянственной напасти избавлен, а от смотрения на смарагд незрячему возвращается зрение.
VI.
Голос старика вдруг становится грустным и унылым, как жалоба.
-- Ищу всю жисть, а не могу найтить этот самый смарагд камень, -- говорит он. -- У его превосходительства, генерала-от-артиллерии Грешищева спрашивал, у многих спрашивал, -- не нашел. В Афимиьевском монастыре архирей раз служил. Я на клиросе стоял. Хороший у меня, хлопчик, в старину голос был. Говорит: "Слава Тебе, показавшему нам свет". Я, как дурной, в слезы, Увидал это он с алтаря. "Эге-ж, -- говорит, -- чего-ж это так человек убивается? "-- "Слепенький", -- говорят. "Так чего-ж ему плакать?" Привели меня, хлопчик, к ему опосле службы в алтарь. "Чему ты?" -- спрашивает. "Тому, -- говорю, -- что показал мне Бог свет, да и назад взял" . Так и сказал, хлопчик . И про смарагд ему сказал. Осмелел. Архирей, думаю, коли захочет, -- достанет. "Пустое ты, -- говорит, -- сказываешь. На вот тебе полтинник". А что мне полтинник? Мне бы на смарагд посмотреть. В последний бы год живота моего ясное солнце узреть. золотой кумпол церковный, птицу Божью пернатую, робенка малого...
Кругом в океане тьмы, которая не посветлела, а точно стала от этого еще чернее, уже высятся огненные кресты направо и налево. Издали доносится глухой гул, -- где-то уже зазвонили.
-- А что, деда, правда это, что есть на земле люди песиглавцы?
Артем минуту молчит, словно думая, и отвечает так же серьезно, без усмешки:
-- Нет хлопчик, нет таких людей. Бабьи то сказки. Была песья голова у святого мученика Христофора, да и то до святого крещения. Как крестился, стала человечья, и образ его с песьей головой живописцам писать заказано. "Пишите его, -- сказано, -- противу великомученика Димитрия. Не подобает христианину песьей голове молиться".
VII.
Внизу глухо хлопает дверь. Дед слышит звук почти раньше меня и говорит: "Вот и Пётра". Еще минута, и наша колокольня озаряется огнями. Петр дает мне длинный сильно разгоревшийся фитиль, и один из крестов я зажигаю совершенно самостоятельно. Как я горд и счастлив в эту минуту, -- я, возжигающий огненные знаки в небе!..
Петр сообщает, что в церкви уже пропели "Не рыдай мене, Мати". Плащаница уже убрана на престол, и, значит, пора начинать звон. Артем обнажает голову и крестится широким мужицким крестом. -- "Ну, теперича раскрой рот, а не то оглушит, предваряет он. И он берется за веревку, и первый удар колокола, как бомба, прорезает сонный воздух.
Я оглушен и, сотрясаясь от радостного детского смеха, вставляю два пальца в оба уха и потешаюсь странно прерывающимся густым и великолепным звуком.
Сейчас утреня, и я торопливо бегу вниз, уже не боясь никакой нечистой силы. Я знаю, что теперь она запечатлена в преисподней рукою Поправшего ад и смерть. У нижнего яруса я на минуту останавливаюсь. Отсюда видно густое движение человеческой массы в кладбище, и, прислушавшись, можно даже поймать смутный гул, похожий на гул далекого улья...
Еще минута, и я стою в залитой огнями церкви. В голове я держу мысль, что среди других прошений я должен помолиться о том, чтобы старому Артему хоть накануне смерти посчастливилось достать чудотворящий смарагд.