Иванович Ст.
Царство социальной иллюзии

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Опыт по психологии большевизма


   Ст. Иванович. [Португейс С.О.] Царство социальной иллюзии: Опыт по психологии большевизма [статья] // Современные записки. 1921. Кн. V. С. 171-200.

ЦАРСТВО СОЦИАЛЬНОЙ ИЛЛЮЗИИ.

(Опыт по психологии большевизма)

I.

В борьбе за жизнь.

   Понять психический мир большевизма -- значит, понять очень многое в российской катастрофе. Ибо большевизм не только социально-политическая теория и социально-политическая практика. Я бы даже сказал: меньше всего теория и меньше всего практика. Как теория большевизм является хаотической смесью идей марксизма, бакунизма, синдикализма и анархизма -- смесью самых худших их сторон и тенденций, приправленной притом национальным кваском в духе славянофильского мессианизма и заморскими специями в духе философии и морали отцов-иезуитов. Большевизм в теории плачевно неоригинален и скуден. Не здесь его "особая стать". Как социально-политическая практика? Но что "своего" в комбинации политического якобинизма, экономической аракчеевщины, революционной пугачевщины -- комбинации, построенной на той несомненно правильной предпосылке, что "что-нибудь" из всей этой вакханалии должно же выйти, и на пламенной вере в крепость заднего ума?
   Трудно говорить о большевистской теории и большевистской практике, потому что трудно найти примеры такого безграничного и бесстыдного оппортунизма, каким себя и в теории и в практике обессмертила эта архиреволюционная власть. Ни одна власть во имя своего сохранения не шла на такое грубое попрание путем дутых и напыщенных софизмов своих принципов, провозглашенных и исповедуемых или только провозглашенных, как власть советская. Тем более не жертвовали так легко своими принципами партии революционные -- вернее и шире -- партии, действовавшие в революции. Революция характерна именно этой несгибаемостью, заклятым упорством, с каким партии, борющиеся за власть или ставшие у власти, отстаивают свои принципы. В этом величие революций и их трагическая мощь. Взошедшая на арену революции, партия или социально-политическая группа хочет победить, но она уже тем самым, что заносит ногу на подмостки Истории, готова умереть под сенью вынесенных ею знамен. В этом пафос революции. Но этого пафоса нет у большевизма. Он занес ногу на исторические подмостки, предварительно сделав бухгалтерский подсчет в брошюре Ленина, самое заглавие которой убийственно беспринципно: "могут ли большевики удержаться у власти?" Вы понимаете в чем вопрос... Не в том, могут ли большевики осуществить свою программу, а в том, могут ли они удержаться у власти. И в соответствии с этим следовали расчеты: 100.000 тысяч николаевских столоначальников могли править Россией -- почему ею не сумеют править 100.000 ленинских столоначальников? И в соответствии с этим тот же Ленин до переворота на съезде советов летом 1917 года считал: надо арестовать 50 капиталистов, и тогда...
   Большевизму чужда мысль о смерти в том революционном смысле, какой я характеризовал выше. Вопрос ведь идет о том, могут ли большевики удержаться у власти. Ответ психологически неизбежен: могут. Стоит только бесконечно изменять своим принципам и в последующей измене изменять предыдущей. Это называется "передышкой", "временной уступкой", "диверсией" -- как угодно. Важно одно: могут ли большевики удержаться у власти...
   Так не рассуждала никогда ни одна партия революционного времени. Так не рассуждали ни якобинцы, ни жирондисты, ни роялисты, ни конвент, ни Директория. Так не рассуждали ни черная сотня, ни советы 1905 года. Тут жертвовали жизнью ради принципов, а не принципами ради жизни.
   Только в старых наследственных монархиях, прочно вросших в землю, можно еще найти в психологии правящих элементов эту непоколебимую уверенность в приоритете существования династии над всеми бурями и грозами социально-политического потока жизни. Здесь уверенность в том, что все минется, одна династия останется, служит психологической базой личного самоутверждения царствующего рода и его приближенных. Но, во-первых, эта психологическая база создается веками, во всяком случае, поколениями фактического пребывания у власти, а во-вторых, процесс здесь идет в том направлении, что короли и государи больше царствуют, чем управляют, и чем меньше они управляют, тем сильнее их уверенность в том, что не придется встретиться лицом к лицу со смертью-матушкой.
   Большевики -- такие молоденькие и уже такие "бессмертные". Сразу же заявили: меня не надо вешать, и уже ни за что не хотят умереть, готовые спустить всю свою принципиальную одежонку, лишь бы иметь возможность на вопрос "удержатся ли большевики у власти" ответить взволнованно-трусливо: да, да, да. Рассматриваемый с этой стороны, большевизм представляет мало интереса для научно объективного обобщения и анализа его теории и его практики. Он слишком для этого беспринципен, внутренне противоречив, неустойчив и, выражаясь биологическим термином, мимикричен.
   Большевизм -- это не социально-политическая теория и не социально-политическая практика; большевизм -- это только особый, глубоко оригинальный, последовательно проводимый, глубоко продуманный образ мысли, слова и дела, имеющий целью удержание у власти партии, однажды эту власть захватившей.
   Это положение может показаться или парадоксом или трюизмом, ведь всякая власть, коль скоро она пришла, не хочет уже уходить, считая самый факт своего бытия основой всеобщего благополучия. Особенно это верно для партий, пришедших к власти путем насилия. Самый акт насилия, пролитая при этом кровь, своя и чужая -- в особенности, чужая, -- убеждает новых владык в том, что их пришествию к власти сопричастен Божий Промысел. Эта религиозная окраска свойственна идеологии даже самой атеистической и самой революционной узурпации. Ее моральную основу можно выразить формулой: где ненависть -- там и Бог, хотя бы Бог фигурировал под псевдонимами Права, Разума, Социальной справедливости и т. п. В этом отношении большевизм, конечно, нисколько не отличается от всякой иной узурпации, и всякая диктатура партии, класса, политической группы неизбежно впадет в ту же религиозно-монархическую трясину. Было бы, однако, грешно, установив это достаточно печальное для "пролетарской диктатуры" сходство ее со всеми иными известными видами диктатуры, не замечать наличности здесь и глубокого принципиального различия.
   Диктатор, монарх, узурпатор, пришедший к власти, обожествляет не только себя, но и свой принцип, свою догму, свою социально-политическую фанаберию, вообще свою "стать". И здесь повторяется то же самое: чем обильнее путь к власти полит кровью, усеян злодеяниями и подвигами, тем догматичнее, сакраментальнее становится эта "стать". В отстаивании ее, в слепой политической мономании сказывается как бы инерция предварительного революционного разбега. С воспаленными глазами победы, с глубоко потрясенным существом, сеявшим смерть и смерть преодолевшим, нельзя, дорвавшись до цели, сразу же начать юлить направо и налево, изменять себе на каждом шагу, менять политику, как перчатки, пробавляться мелкой хитрецой мелкого воришки. Партия, пришедшая в эпоху революции к власти, похожа на стрелу, спущенную с туго натянутой тетивы. Траектория полета определена заранее факторами, не поддающимися уже изменению во время самого полета. Раз она спущена -- путь ей предопределен. Представить себе, что она, вследствие охватившей ее в пути трусости, вильнет направо, вильнет налево -- совершенно немыслимо.
   Но именно таков большевизм. 3 1/2 года его владычества могут нам казаться индивидуально невыносимо долгим сроком, но в исторической перспективе, в обстановке безумно запутанной сети сложнейших проблем это срок слишком ничтожный, чтобы партия, пришедшая к власти, могла десятки раз изменять провозглашенным и исповедуемым ею положениям и принципам. Всякая партия, пришедшая к власти, в особенности путем насилия, держится за нее с чисто животной остервенелостью. Но это не только воля к жизни -- это и воля к определенному ее смыслу, хотя бы и самому фантастическому. Партии революции отстаивают не только свою жизнь, но и тот смысл, какой они в нее вкладывают. Вспомним только, с какой заклятой силой отстаивали себя и свои "принципы" партии французской революции. Посылая друг друга на эшафот, они считали свои принципы, иногда самого отвлеченного свойства, чем-то таким, ничтожное, временное отступление от чего грозило мировой погибелью. Гильотина разрешала философские споры. И там не знали "передышки", не знали компромиссов. Воистину, они были бессмертными, преодолев смерть как вразумляющее начало, как перст угрожающий. Большевизм весь во власти этой угрозы. И он холоден, расчетлив, весь погруженный в бухгалтерию, преимущественно в подделку и подчистку роковых итогов.
   Вот почему величайшее политическое и психологическое заблуждение кроется в характеристике большевизма как явления революционного. Он не революционен не только потому, что он -- контрреволюция, толкнувшая страну на путь экономического и политического регресса и вырождения. Он глубоко не революционен, антиреволюционен даже в самом примитивном смысле слова "революция", с точки зрения того комплекса волевых, эмоциональных и моральных факторов, который и составляет всю красоту и трагическую мощь "варварской формы прогресса", как назвал революцию Жорес.
   Большевизм -- это только метод сохранения власти в руках... большевиков. Это оголенная форма узурпации, чистый ее вид, не подчиненный никаким идеям, идеалам, принципам, кроме одной всепожирающей цели -- быть, жить... Здесь его особая стать. Здесь он безусловно оригинален, смел, находчив, ловок, талантлив. Здесь есть особая, тонко проводимая политика, изучение и анализ которой легче, по-моему, и скорее вводить в самую душу большевизма, чем томительные раскопки в груде наваленных большевиками мыслей, слов, теорий, мероприятий...

II.

Теория относительного обнищания.

   Большевизм вышел из марксизма. Выйдя из него, т.е. покинув его почву, он на сапогах своих унес кой-какие обрывки марксистской идеологии, преимущественно те ее элементы, где сильно сказывались бланкистские тенденции. Среди марксовских идей была гениально использована, вернее, гениально извращена идея об относительном обнищании рабочего класса. В самой простой форме мысль Маркса сводится к следующему.
   В капиталистическом обществе положение пролетариата беспрерывно ухудшается. Среди масс растущих, им же производимых или вызванных к жизни богатств его собственная доля становится все меньшей и меньшей, пролетариат постоянно нищает, все более отставая в своем уровне жизни от все повышающегося уровня других классов. Чем большую массу продуктов он производит, тем меньшая их доля ему достается. Прогресс капитализма с этой стороны неизбежно связан с регрессом рабочего класса. Жизненный путь рабочего класса в сравнении с развитием владеющих классов можно изобразить примерно как движение Ахиллеса и черепахи. Оба они движутся в одном направлении, но, рассматривая систему этих двух членов с точки зрения черепахи, можно сказать, что с каждым своим шагом вперед черепаха все больше отстает от Ахиллеса. Она никогда его не догонит, ибо расстояние между ними не сокращается, а все более увеличивается.
   Здесь ударный момент характеристики заключается в ее социально-экономическом релятивизме. Положение пролетариата абсолютно не ухудшается. Наоборот, абсолютно оно несомненно, а иногда даже весьма серьезно улучшается. Рабочему живется теперь несомненно лучше, чем 30, 40, 50 лет тому назад. Но это нисколько не влияет на его субъективное отношение к системе капиталистического хозяйства и нисколько не способно притупить в нем острого чувства протеста. На психику людей действуют сильнее всего не сопоставления во времени, а сопоставление в пространстве. То, что питает революционный протест трудящихся масс против капиталистической системы, -- это как раз сопоставление в пространстве. Что с того, что в старину живали деды гораздо хуже своих сынов и внуков? На сынов и внуков действует мощными социально-психологическими толчками на каждом шагу бросающаяся ныне в глаза колоссальная разница между уровнем их жизни и уровнем жизни буржуазии. Здесь -- источник классовой борьбы и революционной непримиримости пролетариата.
   Теперь я прошу читателя мысленно перевернуть эту формулу относительного обнищания. Мы получим формулу относительного обогащения рабочего класса, и мы очутимся в самом центре большевистской тактики, мы найдем ключ к загадке большевистского владычества над народными массами. Марксиствующий большевизм создал теорию и, что гораздо интереснее и хуже, блестяще, последовательно, до мельчайших психологических деталей развил практику относительного обогащения рабочего класса. Он провел ее в жизнь в геометрически идеальных формах, в безукоризненно, чтобы не сказать банально, симметрическом противоположении к теории относительного обнищания. Попробуйте переместить все члены марксистской формулы шиворот навыворот, и тогда вы вместо одного итога: революция, классовая борьба, бунт, неуемное, вечно саднящее чувство протеста -- получите: примирение, покорность, рабство, социально-политическую глухонемоту и часто даже положительно проявляемое удовлетворение бедных, скудных, обманутых и жаждущих обмана душ.
   Да, рабочему живется в Совдепии хуже, неизмеримо хуже, чем при капитализме. Но что же? Ему зато гораздо легче и вольготнее жить, чем буржую. Вот этот буржуй валяется на улице и, голодный, оборванный, смотрит на вас страдальческим взором и беззвучно что-то шепчет. Вот этот пролетарий при винтовке приказывает буржую убраться и не портить вида улицы.
   Это ли не господствующее сословие? В общественных и социальных отношениях могущественной силой влияния обладают не абсолюты, а относительности. Важно не то, что "хорошо" и "плохо" или "много" и "мало", а то, что "лучше" и "хуже" или "больше" и "меньше". И, как в капиталистическом, обществе, несмотря на реальное улучшение положения рабочего класса, различие жизненных уровней питает протест и социальную активность, так при "коммунистическом строе", несмотря на реальное ухудшение положения рабочего класса, обратно расположенное различие жизненных уровней должно питать чувства примирения и социальной пассивности. Важно то ощущение, та видимая, осязаемая жизнеразность, то отрадное чувство инобытия, которые действуют на людей вообще, а на примитивные умы и души в особенности сильнее абсолютной меры добра или зла.
   В этом -- ключ для уразумения социального существа Совдепии и ее господства над массами. Это -- царство социально-правовой привилегии "рабочего класса", понимаемого, однако, не как производственная группа, а как группа имущественная в смысле "беднейших". Это -- аристократия беднейших, бывших в самом низу и ставших на самом верху, хотя бы этот самый новый "верх" был ниже прежнего "низа". Это -- "переворот" в том элементарно-кинематографическом смысле, какой иногда осуществляется в "иллюзионах" по окончании сильно потрясающей драмы, когда вещи начинают на экране падать вверх, камни вылетают из воды и т.п. трюки поражают зрение и воображение зрителей. Совдепия это такой грандиозный "Иллюзион". Это режим социального угнетения "навыворот", режим вверх дном, социальная пирамида, поставленная основанием вверх и несколько усеченной террором для прочности вершиной вниз. Сохраняются все мерзости ее и несправедливости, но только в обратном порядке. Не буржуй угнетает пролетария, а пролетарий угнетает буржуя. "Ты лакей, а я барин", -- кричит черное отечество. "Нет, -- отвечает красное, -- я барин, а ты лакей!" И когда буржуазный барин пытается возразить, пролетарский барин ставит его "к стенке", и тем дискуссия исчерпана.
   В своей работе о "социальной дифференциации" Зиммель приводить рассказ о том, как во время парижских баррикад 1848 года одна носильщица угля, встретив на улице важно разодетую даму, крикнула ей радостно и злобно: "Теперь все равны -- теперь ты будешь уголь таскать, а я в шелковых чулках ходить". В этой наивной, логически нелепой формуле бездна социально-психологического содержания. Могучее инстинктивное тяготение истомленных в рабстве душ к социальной справедливости и социальному равенству не находит иного выражения кроме антитетической перестановки членов в формуле неравенства, не догадываясь даже, что возможен знак равенства, при котором безразлично, какое место занимает каждый член формулы. Нужно обязательно перемениться местами: я буду в шелковых чулках ходить, а ты -- испачканная углем. А станет тем и там, чем и где было В. Только тогда и для А, и для В -- в одном случае радостно, в другом горестно -- станет морально и социально ощутительный факт "переворота". Этого не может быть в том случае, если А и В очутятся в одном и том же месте и в одном и том же положении. Ибо в равенстве нет необходимого искупления прежних мук и прежнего рабства. Шелковые чулки обладают для А и для В огромной ценностью социальной символики только потому и только в той мере, в какой существуют угольщицы, обтрепанные и грязные, может быть, без всяких чулок и всякой обуви. В этом значительная часть потребительской стоимости шелковых чулок. Ибо они больше социально-эстетический символ, чем вещь в себе. На этом вообще построена психология роскоши, богатства -- и бедности тоже.
   Вот эту психологию не столько, может быть, поняли, сколько инстинктивно, в стремлении сохранить власть, использовали большевики. Угольщица 1848 года -- вот прообраз их социальной политики. Пролетариат, вообще "бедные люди" умственного и нравственного уровня этой угольщицы -- вот та сила, та масса (а она в России несметна), которой овладели и на которую оперлись большевики.
   В этом смысле большевистское правительство можно назвать правительством рабочих. Большевистское правительство имело право называть себя так, но, однако, не потому, что оно отстаивало классовые интересы пролетариата, развертывая и осуществляя идеи и идеалы "4-го сословия", а единственно потому, что оно угождало рабочим, их прежде всего и больше всего мазало по губам, их развращало и ублажало ценою разорения всей России, разрушения и засорения всех источников благосостояния всех классов и групп в том числе (и объективно прежде всего) самого пролетариата. Большевики хотели и стали рабочим правительством потому, что то, чем стал рабочий класс и что осталось от него в результате войны ко времени переворота, оказалось социальной тканью, вполне подходящей для тех демагогических узоров, какие стали на ней расшивать большевистские заправилы.
   Когда-нибудь нужно будет написать предреволюционную историю русского рабочего класса. Это будет мрачная, потрясающей трагичности страница из истории русской культуры вообще. Но здесь необходимо только было указать, что октябрьской переворот застал совсем не тот социальный объект, который служит обычным материалом в истории русского рабочего движения. Это были массы, безумно истощенные материально, физически и нравственно, истощенные эпохой военно-промышленной гонки. В рыхлую, нестойкую среду ворвалась бешеная индустриальная горячка с ее военно-террористической хваткой, с карательной санкцией в виде "передовых позиций", а главное -- с вовлечением в индустриальное пекло огромных толп мещанства, деревенщины, толкаемых разорением и боязнью мобилизации прямо в пасть индустриального молоха, который потряс этих людей до самых основ их душевного и умственного строя. И все это в обстановке военной и спекулятивной вакханалии, ничем не ограниченного господства идеи грубой силы, в атмосфере готтентотской морали, столь характерной для военных эпох. Взбаламученное море социальных отбросов, классовая окрошка и мешанина, больное, в сущности, поколение, страдающее припадками психических эпидемий (вспомним знаменитые массовые "отравления" в Петербурге) -- вот тот "рабочий класс", который послужил большевикам материалом для построения своего царства и для которого "социализм" и "равенство" угольщицы 48 года, теория и практика "относительного обогащения" -- являлись совершенно адекватными выражениями его глухой, темной и мстительной тяги к социально-правовому инобытию.
   Большевизм это дал, и это определило его успех, силу его влияния на массы.

III.

Как это делается.

   Рассматривая конкретно те меры, какие осуществлялись большевиками в целях укрепления своей власти, поражаешься тому разнообразию приемов и той гибкости, с какими они играли до сих пор на вышехарактеризованной социальной психологии масс. Чтобы ближе подойти к принципам этой игры, мы сначала остановимся на одном примере, слишком, может быть, экзотическом, чтобы быть показательным, и, однако чрезвычайно ярко освещающим самую суть дела.
   Еще до революции для нужд мобилизованной промышленности были законтрактованы большие массы китайцев. Когда военная промышленность прекратилась, положение этих китайцев стало ужасным. Газеты были полны описаний их невероятной нищеты и грязи. Население относилось к ним отвратительно. Их дразнили на улицах мальчишки, над "ходей" издевались все. А "ходи", несчастные и оборванные, рылись в помойных ямах и сорных ящиках, уже только здесь способные добывать себе пищу. Продовольственный кризис тогда еще не так свирепствовал, чтобы собаки, кошки и... китайцы ничего бы не могли здесь найти съедобного.
   На этого-то "ходю" и обратил внимание большевистский штаб. И вот "ходи" -- обмытые, чистенькие, хорошо одетые, откормленные. "Ходя" красноармеец, при нем винтовка, "ходя" состоит в гвардии его величества, "ходя" расстреливает буржуев, "ходя" уже не презренный пария, а аристократ, "ходю" уж никто не посмеет обидеть, ибо "ходя" нынче коммунист, и режет он буржуя исправно. Понятно, что "ходя" счастлив... "ходя", как собака, предан Российской Социалистической Федеративной Советской Республике, и сам Троцкий пишет в своих приказах благодарность "ходе", показавшему чудеса храбрости на чехо-словацком фронте... Из грязи в князи -- эта буквально осуществившаяся метаморфоза -- несмотря на всю экзотичность объекта, выявляет некоторые основные линии притяжения к большевизму и всей широкой массы "беднейших". Важен ведь самый принцип "из грязи в князи", а не его реальная форма.
   И даже не его материальное содержание. В этом убеждает нас продовольственная демагогия большевизма. Здесь сознательная игра на потребности общественно-примитивного сознания чувствовать себя в атмосфере утоляющей боль прежних обид привилегии ведется особенно тонко. Продовольственный кризис скоро после прихода большевиков достиг такой остроты, что и 1-ая пролетарская категория часто не получала ни крошечки той гадости, которая на севере именуется пайковым хлебом. Но ведь буржуй получал еще меньше -- он совсем ничего не получал. Продовольственная привилегия рабочего сплошь и рядом являлась чистейшей иллюзией с точки зрения ее материального содержания. Этих осточертевших в продовольственной словесности "калорий" рабочий получал мизерно мало. Питаясь полагающимися от казны калориями, рабочий, несомненно, скоро умер бы от голода. Но, если это случится примерно через 10 дней, то буржую по его 3-й или 4-й категории полагалось умереть еще 10 дней тому назад. Социализм кормит прежде всего пролетариат, а буржую, как говорил Зиновьев, достаточен только "запах хлеба". Если, однако, дело дойдет до того, что и рабочему достанется только "запах хлеба", то буржуазия будет лишена и запаха. И когда рабочий читает в продовольственном приказе, что сегодня по 1-ой категории будет выдаваться четверть фунта хлопкожара, то печальное отсутствие чего-либо такого, что можно на этом хлопкожаре жарить, вполне нейтрализуется тем фактом, что, как сказано в приказе, "по 4-ой категории выдачи не будет".
   Здесь мы входим в чистую область "права". Рабочий имеет "право" на лучшую и большую часть достояния РСФСР. Что я говорю! -- он имеет право на все достояние РСФСР, худшую и меньшую часть которого он добровольно уступает другим классам, которые ведь скоро совсем исчезнут. Реальное, материальное содержание этого права может быть равно нулю -- его социальная символика все же остается могуче воздействующим на психику фактором. Только на почве права возможно то долготерпение, какое нас так поражает в России. Только на почве "права" и агитационно-демагогического вколачивания в умы идеи избранности и привилегированности беднейших возможен тот реальный разгул бесправия, какой осуществляют большевики.
   В области этих же иллюзорно-правовых идей вращается, наряду с продовольственной, и жилищная политика Совдепии. Здесь она нас интересует не по существу своему, а как раз с той точки зрения социальных иллюзий, в питании коих кроется истинное призвание и истинный талант большевистского режима. И здесь нет или почти нет никакой реальности. И здесь над содержанием права превалирует социальный иллюзионизм его символики. Таковы издававшиеся разновременно декреты о переселении рабочих в буржуазные квартиры и буржуазные кварталы. В Петербурге такой декрет был издан уже тогда, когда город страшно опустел, свободных квартир и помещений было сколько угодно и большинство домов было национализировано. Рабочий при желании мог переехать в любой квартал и любую квартиру без всякого декрета. Однако всюду опыты вселения кончались самым жалким фиаско, да и редко где они проводились в более или менее широком масштабе. Хотя буржуй и дрожал, и был прищемлен, но и пролетарию было неудобно и неуютно болтаться в непривычной обстановке. Но как средство "сделать чахотку" буржую, как питательный материал для чувства социальной привилегии, как возвышающее сознание "право" -- декреты о вселении явились неплохой выдумкой. В дальнейшем начали переселять из буржуазных квартир в пролетарские буржуйную мебель, хватать столы, шкафы и буфеты. Это все было архинелепо практически, пахло все это банальным социальным озорством, но ведь все это подчеркивало право пролетариата на все лучшее и приятное, что только существует в мире, -- на шелковые чулки, все это питало иллюзию привилегированности и выходило так, что каждый пролетарий "в идее" может стать буржуем, жить в буржуазной квартире и сидеть в буржуазных креслах.
   Эта развращающая политика не щадит и детей. Всякого рода учреждения по призрению детей впихивают в роскошные дворцы, особняки, ни в какой мере не приспособленные ни с точки зрения педагогической, ни с точки зрения школьной гигиены для такого рода учреждений, но социально-психологический эффект получается надлежащий: дети пролетариев во дворцах, дворцы -- пролетариату, самое лучшее на свете -- пролетариату. И дети ведь знают, что пришел "клясноармеец" и забрал всю эту мишуру у буржуазного дяди.
   Конечно, как ни сладка иллюзия, как ни заманчиво "право", массам нужно реальное ощущение инобытия, нужно непосредственное восприятие новых условий жизни. Этого большевизм дать не может. Но он может, он наловчился давать массам хмельные суррогаты трезвых прозаических благ. Большевизм в стремлении к самосохранению инстинктивно учуял большую социально психологическую правду в этом старом римском крике: хлеба и зрелищ! Не может ли вторая часть этой формулы служить эквивалентом первой, или на худой конец придушить ее императивный характер? Зрелищный дурман -- не в состоянии ли он отвлечь душу от реальных невзгод жизни? Большевики ответили на этот вопрос положительно, и в России заплясала, закружилась вакханалия карнавального коммунизма. Зрелищ, побольше зрелищ! Жалкая, голодная и жадная толпа артистов, музыкантов, художников, поэтов, от малых до великих, стали необходимейшей, наиболее значительной частью демагогического инструментария большевизма. Столько зрелищ, столько артистического шума, треска и трезвона, сколько большевизм задает своим подданным, не дал бы им ни один режим. Не в том дело, что все это славит и воспевает советскую власть. Важно другое -- важно то, что система социальной иллюзии объективно, вне угодничающих лакеев искусства, поддерживается и укрепляется иллюзиями эстетическими. Важно то, что в иссохшие в неволе былых дней души впитываются радостные струи новых эффектов и новых наслаждений. Пройдитесь ночью мимо какого-нибудь государственного "иллюзиона", приглядитесь поближе к этой толпе былых модисток и горничных, мальчиков 14-17 лет, красноармейцев, кавалерственно-молодцеватых матросов, френчевито-франтовитых коммунистиков, "интилигентных" ротных писарей и приказчиков... В этой толпе подчас слишком много альфонсов, проституток, профессиональных преступников и наследственных негодяев. Но не поддавайтесь чувству отвращения. Вся эта толпа во власти сладкой иллюзии инобытия, вся она чувствует, что "все это -- наше", перенесенная в новый мир, где я -- все, а моя барыня -- дрянь, ничто. Вглядитесь объективно в эту толпу, и вы поймете, почему она иногда с некоторой лихостью поет:
  
   все мы на бой пойдем
   за власть советов
   все как один прольем
   мы кровь кадетов.
  
   Нет ни одного советского мероприятия, которое или по своему содержанию, или по форме, или, наконец, по проливному дождю устных и письменных к нему комментариев не было бы связано с упрочением в сознании масс их избранности, их белой кости, их социально-политической привилегированности. Даже такая аполитическая мера как новая орфография была в свое время подана как орфография классовая. Буквы "ять" и "i" стали воплощением буржуазного зла. Заклеенные бумагой на всех советских машинках, клавиши буржуазных букв свидетельствовали о победе неимущих над имущими, неимущих "ять" над имущими "е". Писать "ять" в советской республике стало так же опасно, как при самодержавии писать "его величество" маленькими буквами. Орфографическая беспомощность масс стала приобретать характер орфографической привилегии. Разумная по существу мера превратилась в дурацки ревнивую, ухарскую демагогию. "Никаких гвоздев!" Пролетариат, уничтожая проклятую буржуазию, уничтожает ее вместе с проклятой буквой. А ну-ка, извернитесь и напишите, не задумываясь, по-коммунистически: "расстрелять" и "к стенке"...
   Этих мелочей советской демагогии, имеющей целью внушить массам иллюзии социальной привилегированности, можно было бы собрать бесчисленное множество. В массе своей они действуют в желательном направлении иногда более интенсивно, чем крупные явления того же типа. Мелкая повседневная лесть, повседневная демагогическая щекотка, деланное иезуитски-смиренное преклонение владык перед их рабами, омерзительные поглаживания но пролетарскому плечику -- вся эта тошнотворная смесь социального озорства, лисьей элегичности и волчьей хватки совершенно оглушает сладким дурманом скорбные умы и души людей, жаждущих утешительных обманов, возвышающих иллюзий в темноте, холоде и голоде своей бедной, безобразной, обобранной и исковерканной жизни.

IV.

Кому принадлежит власть?

   Этим бедным, духовно нищим людям, всю жизнь страдающим под гнетом чуждой им по социальному происхождению власти, большевизм дает реальное, грубое, но сильное ощущение собственной власти. В полемической литературе против большевиков принято утверждать, что у масс никакой власти нет, что вся власть сосредоточена в руках советской бюрократии, давно оторвавшейся социально и психологически от народных масс. В этом утверждении много правды, но не вся правда. И отсутствует как раз та часть ее, какая имеет наибольшее значение в вопросе о том, почему большевики все еще владеют Россией вопреки всему безумию и экономической парадоксальности их владычества. Нам придется несколько подробнее остановиться на этом вопросе, потому что в нем таится один из важнейших узлов российской драмы.
   Власть -- это комбинация силы и насилия. Эти два элемента власти находятся друг от друга в обратно пропорциональной зависимости. Чем власть сильнее, т. е. чем методы и принципы этой власти более соответствуют экономическим, культурным и гражданско-правовым условиям данной страны, тем меньшую роль в государственной жизни играет насилие. Граждане выполняют свои обязанности и осуществляют свои права не под давлением индивидуально обращенного на них насилия, а под равномерно испытываемым, незаметным, как давление атмосферы, объективно проявляющимся давлением силы государства. Если этого соответствия нет, то господствующим элементом власти становится насилие. В государствах последнего образца, как в сознании правителей, так и в сознании граждан насилие почти или целиком сливается с силой, и в свою очередь самое понятие власти легко переходит или сливается с понятием насилия. Не нужно доказывать, что Совдепия являет собою ярый пример государств второго типа. Поэтому вопрос о том, кто пользуется властью, кто правит -- в сознании граждан легко перемещается в вопрос о том, кто пользуется, кто имеет право на насилие. Тот, кто ощутит в себе это право, тот, кто отведал этот сладкий яд насилия над себе подобным -- тот будет считать себя сопричастным власти. В особенности, если повседневно на каждом шагу его будут уверять в этом, его будут провоцировать на проявление "власти" высшие иерархи деспотического режима. При этом для полноты иллюзии масс о принадлежащей им власти требуется, чтобы между ними и правящей кликой не было никаких сословных перегородок, чтобы городовой и губернаторы были вылеплены из одного и того же теста и чтобы, хотя бы только формально, городовой мог стать губернатором.
   Все эти условия имеются налицо в Совдепии. Есть режим, где универсальной, почтя исключительной формой власти является насилие, есть сознательное поощрение насилия, совершаемого массами, как проявление их преданности "революции" и "социализму"; есть проводимая органами государственного управления система мер, имеющих специальной целью организацию массового насилия, и есть, наконец, единство социально-культурной среды, выделяющей одинаково как элементы, организующие насилие, так и элементы, непосредственно его осуществляющие. И поэтому на вопрос о том, принадлежит ли "беднейшим" власть, нужно ответить утвердительно. Да, власть, упавшая до насилия, не знающая почти иных форм своего проявления, кроме насилия, -- такая власть принадлежит массам. Насильничать они могут, и могут безнаказанно, будучи к этому подстрекаемы и за это поощряемы. Такую власть массы имеют, а другой почти нет в коммунистическом государстве Российском. Конечно, для того, чтобы интенсивно ощущать такую власть, должен быть объект насилия. Должен быть тот "турка", на голову которого на народных гуляньях можно за 5 коп выявить свою "силу". Такой "турка" есть. Это буржуазия, белогвардейцы, вообще враги пролетариата. На коммунистическом гулянье за пробу силы над этим "туркой" ничего не взимают, а даже кое-что приплачивают. При самодержавии тоже был такой "турка". Это были "жиды". То человеческое отребье, которое собиралось вокруг черной сотни, несомненно, чувствовало себя причастным к власти именно потому, что оно почувствовало "государственность" своих насилий над официально низведенным до "турки" еврейским народом. Это сознание своей власти давало черной сотне и союзу русского народа такую государственную прыть, что порою даже высшие сановники империи считали себя терроризованными этой "народной властью", и Столыпину пришлось немало энергии затратить, чтобы несколько сдержать ее стихийный напор. Самодержавие Романовых себя спасало, отдавши толпе как бы в аренду насилие над евреями. Самодержавие коммунистов себя спасало, отдавши почти в полное распоряжение трудящихся насилие над коммунистическим "туркой" -- буржуазией. Но коммунистическое самодержавие в лучших условиях и более талантливо: сословная граница проведена не между толпою и высшими сановниками, а между ними вместе, с одной стороны, и "буржуазией", с другой. Это обстоятельство имеет огромное значение в деле укрепления иллюзии о власти, принадлежащей пролетариату. Притом тут огромную роль играют некоторые другие черты советской системы.
   Это, прежде всего, неслыханно огромный, поглощающий миллионы людей бюрократический механизм -- привычное, особенно нам, русским, противопоставление общества и бюрократии здесь, в Совдепии, теряет всякий смысл, потому что нет общества, а есть только бюрократия. Все виды национализации, социализации -- это, прежде всего, бюрократизация соответствующих отраслей жизни. Об этом слишком много писалось уже и говорилось. Но ведь здесь имеется побочное следствие, специально нас интересующее. "Трудящиеся" становятся сопричастными власти уже и формально, в качестве прямых агентов государства. И, если это поприще открывает им возможности дикого произвола, взяточничества, прямой расправы с "туркой", если "трудящимся" по умственной или культурной убогости, а иногда и вследствие простой безграмотности предоставляются сплошь и рядом наиболее "принципиальные" должности политкомов, надзирателей за "ДУХОМ" былых саботажников интеллигентов, должности членов коллегии без делового портфеля, -- то нужно ли более разительное доказательство того, что "в советском строе власть принадлежит трудящимся"?
   Советское правительство грубо, топорно и мерзко поощряет психологию унтера Пришибеева. Представьте себе, что унтер Пришибеев поступил на государственную службу. Ведь тут его реальной власти, а главное его иллюзии о роли и содержании своей власти предела не будет. При самодержавии унтера Пришибеева за безобразия все-таки засудили. При коммунизме навряд ли даже возможен случай, чтобы его судили, а если его за совершенно исключительные уже художества станут судить, то в приговоре будет между прочим сказано: ".... но, принимая во внимание пролетарское происхождение тов. Пришибеева, от наказания его освободить".
   Таких мотивировок в советских судебных приговорах вы можете найти сколько угодно и легко себе представить все их растлевающее значение, все их влияние в деле образования аристократического сознания новопризнанных носителей власти-насилия. "Трудящиеся у власти", потому что они при аппарате насилия, "трудящиеся у власти", потому что огромная их масса -- чиновники самых зубастых и мерзких отраслей управления, "трудящиеся у власти", потому что только людям господствующего, властвующего сословия прощается то, что других приводит "к стенке" или в "концлагерь". И, наконец, "трудящиеся у власти", потому что они при... винтовке!
   Людям, не бывавшим в Совдепии или давно ее покинувшим, трудно себе представить, до какой степени обладание винтовкой поддерживает в Совдепии ощущение обладания "властъю". Когда-то винтовка имела строго определенное и строго же ограниченное назначение. Атмосфера гражданской войны, с одной стороны, и гайдамацки-коммунистический милитаризм, с другой, придали факту обладания, законного обладания винтовкой совсем иной смысл. Винтовка потеряла свое прежнее, строго ограниченное значение. Она в сознании ее обладателя -- огромной мощности символ власти. В своей работе "Терроризм и коммунизм" К. Каутский достаточно выяснил эту морально ужасающую силу оружия, порожденную войной.
   В Совдепии даже в самые спокойные периоды в темную ночь вы слышите близкую или отдаленную пальбу. Не тревожьте кровавыми призраками свое измученное воображение. Не думайте, что это обязательно кого-нибудь расстреливают или пристреливают. Думайте лучше о том, что это некто, держащий революционный шаг, легким прикосновением к собачке заставляет бескорыстно звучать музыку своей власти. Это звучит эолова арфа пролетарской власти...
   "Не бойтесь человека с ружьем" -- говорил Ленин еще в 1918 г. Это было циничной бравадой и ложью притом. Потому, что в этом все дело: надо бояться человека с ружьем. Потому что коммунизму нужен именно такой человек с ружьем, которого бы боялись. Это нужно не столько для смирения пугающихся, сколько для гордыни пугающего. Я власть, я сила -- потому что меня боятся... Вся государственная машина -- собачка. Тронешь, и...пиф, паф! И человек, которому вручена собачка, преисполняется гордым сознанием. Он при собачке -- он при власти.
   В Совдепии это так. До омерзительной ясности так. И шальная днем и ночью пальба -- того же символического характера и назначения. Я помню, как в одном крупном южном городе после прихода большевиков выдали для внутренней охраны оружие правоменьшевистской, ярко "контрреволюционной" организации. Я наблюдал радостно-удовлетворенный вид этих контрреволюционеров и непроизвольное линяние их антибольшевистских чувств. Даже эти стали соучастниками власти, хлебнули сладкой отравы и почувствовали себя "строителями жизни". Кажется, патронов им не выдали. Скоро забрали и винтовки.
   Стало скучно. Оппозиционные чувства контрреволюционеров воскресли вновь с прежней силой. Власть осталась у тех, у кого остались винтовки...
   Когда говорят о том, что советская власть совершенно оторвалась от народа, то надо думать и о том, что оторвалась она, как клещ... Вырваны из народного тела клочья бесформенного мяса, вырваны клочья истерзанной народной души. Оторвавшись, она оставила в нем свои разрушительные яды, вызвав целый ряд острых воспалительных процессов. Об этом дальше.

V.

Развенчание труда.

   Согласно официальному красноречию, советская республика это "республика трудящихся". Труду -- почет и место. Труду -- "вся власть". Так пишут и говорят, бесконечно много пишут и говорят представители советского режима. Между тем советский режим в действительности весь проникнут не волей к труду, а волей от труда. В этом его притягательная сила для масс.
   Было бы глубокой ошибкой рассматривать это явление с точки зрения вульгарной лени или безделья. Нет -- здесь таится глубокая драма русского народа, которую в целях удержания власти только хорошо использовали большевики.
   Октябрьская революция была, если хотите, революцией усталости. То огромное физическое и моральное перенапряжение русских трудящихся масс, о котором я писал выше, требовало властно отдыха. Наблюдатели западно-европейской жизни констатировали эти черты глубокой усталости даже в странах высокой индустриальной культуры, где интенсивность труда всегда была неизмеримо выше, чем в России. Там мы имели пролетариат, поколениями приспособлявшийся физически и духовно к интенсивному темпу и ритму высокоразвитой индустриальной культуры. При том самый состав пролетарского класса был более стойким, более постоянным, чем в России, где процесс образования центрального ядра рабочего класса только начался, где количественный рост рабочего класса совершался меньше всего за счет города, а больше всего -- за счет деревни, где самая граница между индустрией и земледелием была крайне неопределенной и где процесс социальной конденсации пролетариата еле поспевал за процессом его стихийного разжижения. Война придала этому процессу разжижения рабочего класса России огромные размеры. В лихорадочную, а по российским условиям и каторжную атмосферу военной промышленности были втянуты бесформенные толпы людей, совершенно далеких от трудового темпа и трудового ритма современной индустрии. И, если роковые черты усталости, падения воли к труду стали констатировать в странах высокой общей и индустриальной культуры, где пролетариат и лучше питался, и был менее закабален, чем в России, -- то легко понять, до каких трагических размеров должна была дойти эта усталость в России. Каковы бы ни были причины октябрьской революции, она во всяком случае, разыгралась на этой почве, в этой социально-психологической атмосфере. В дальнейших событиях это обстоятельство сыграло роковую роль. Во всяком случае оно стало исходной точкой воздействия большевизма на массы и орудием укрепления их власти. В каком же направлении шла эта работа?
   Несколько фактов выяснят нам метод социального внушения большевизма в этой области. Когда в Петербурге свирепствовала холерная эпидемия, на уборку гнивших на кладбищах трупов и рытье могил посылались под командой рабочих, снабженных винтовками, партии "буржуев". Работы по очистке улиц велись таким же образом. В Одессе на людных улицах устраивались грандиозные облавы, во время которых ловили получше одетых барышень и дам и отправляли их мыть и чистить казармы и конюшни. Это были партизанские т. с. выступления. Затем ввели трудовую повинность. На всякого рода землекопные, грязные и черные работы посылались буржуи. Производительность их труда и качество исполняемой работы стояли, конечно, ниже всякого уровня. Это было чистейшим надругательством над идеологией труда, над его святостью, благостью и, главное, над его производственным смыслом. Люди ковыряли лопатой и киркой, и каждое их движение, вся картина в целом являлась глубоким издевательством над основным началом человеческого бытия -- трудом. Автор этих строк принял участие в более или менее "вольном" извращении идеи труда -- в коммунистическом субботнике, куда было согнано до 5000 чел. советских служащих. Эти 5000 человек -- интеллигентов, "совбуров", пристроившихся на службе мелких спекулянтов, барышень на высоких каблучках и с напомаженными губами -- проделали до места работы и обратно пешком 25 верст в страшную жару, испортили на несколько сот тысяч рублей обуви и платья, прогуляли приблизительно на 1 миллион рублей советского однодневного жалованья, т. к. в этот день в канцеляриях уж не работали, получили около 3000 хлебов бесплатно, пели песни, испортили много инструментов и наработали -- выбрали столько земли, сколько шутя, по словам сопровождавшего нас инженера, выберут за несколько часов... 300 человек рабочих. Т. е. производительность каждого из нас составляла менее 6 % минимальной производительности среднего рабочего при издержках производства во много раз превышавших нормальные издержки нормального, а не кощунственно-карикатурного трудового процесса.
   В это время всюду на биржах труда регистрируют десятки тысяч безработных, для которых нет работы и которых нет для работы, потому что это всеобщее явление: безработные не идут на указываемые биржей места или быстро их покидают, ибо биржи труда очень скоро превратились в место регистрации явки безработной аристократии, для которой советский режим разрешил окончательно и бесповоротно основной вопрос: кто должен уголь таскать... Безработные предпочитали получать грошовые выдачи деньгами и бесплатные обеды в общественных столовках, чем идти на указываемые биржей работы.
   Нас здесь интересует не экономическая сторона этого явления, а его идеологическое и психологическое значение. Труд повседневный, систематический, в особенности работа сколько-нибудь физически тяжелая или неприятная резко противоречит воспитываемому и подогреваемому большевизмом чувству социальной привилегированности. На почве универсальной усталости, о которой мы говорили выше, унавоженной демагогической проповедью социальной избранности пролетариата и примитивной мести шелковым чулкам рушится трудовая инерция, трудовая психика все больших масс рабочих. Право на труд и обязанность труда делаются социально-психологическими бессмыслицами в обстановке искусно подогреваемого босяцкого аристократизма. Их заменяет "право на леность" -- это название парадоксального памфлета Лафарга несколько подходит к социально-психологической атмосфере, созданной в России большевистской демагогией.
   Какой же это, черт возьми, социализм, какая это диктатура пролетариата, если я при них должен делать то же самое, что при капитализме и диктатуре буржуазии? Какой прок в том, что буржуев режут, как на бойне, если по-прежнему я должен чистить сточные канавы, копаться в грязи и вообще тянуть проклятую трудовую лямку? Массам нужен разительный шок инобытия именно в той сфере, какая прежде была наиболее острым проявлением их социальной приниженности. Если раньше проклятием был труд, то что же явится благословением нового мира? Не отрицание ли труда как принудительного принципа бытия, не превращение ли его в репрессию против прежних угнетателей, не орудие ли классовой мести? Кто должен теперь уголь таскать? Неужели все он же -- пролетариат?
   Большевизм чувствует этот страдальчески недоуменный и вместе с тем протестующий взгляд коллективной угольщицы, и он ее успокаивает, он ее утверждает в ее правах на отдых, на радость неделания, на сопричастие к командованию теми, кто всю жизнь командовал ею. Большевизм не может, объективно не может поддерживать пафос труда, он должен труд развенчать, заклеймить его печатью проклятья, превратить его в издевку над былыми господами.
   На заборах Совдепии висят картинки: буржуй с застывшим ужасом в глазах метет улицу, рабочий при винтовке, его охраняющий, самодовольно смеется... Смеется и публика. Это стилизованная фотография советской действительности. Что такое рабочий? Это герой. Это избранник истории. Почему -- потому что он работает, создает все блага жизни? Нет! Он герой, он избранник, потому что столетиями он в поте лица своего и в кандалах капитализма работал до сего дня. Потому, что он безмерно страдал. Потому, что он сделал революцию и делает ее каждый день. Вот источник его социально-политического и нравственного самоутверждения. Не производственная или экономическая функция, а исторические обиды и исторические заслуги. Власть не трудящихся, а трудившихся. Привилегия, избранничество, как говорится в судебных приговорах, "ввиду пролетарского происхождения". Революция уставших каторжников, превратившаяся в профанацию и развенчание труда.
   Худо ли это было или хорошо, но в психологии социализма всегда имелся этот нравственный упор на труд, некая гордыня, проистекавшая из такого простого факта, что труд -- источник всего общественного бытия и что вследствие этого преимущественный носитель труда -- самый необходимый класс общества. Российский коммунизм совершенно убил моральную базу пролетариата. Что особенного в положении пролетария? Все работают, все обязаны работать. Для создания социальной привилегии, иллюзии ее, убили реальную привилегию труда. Всякий должен работать, значит, всякий может работать. Здесь нет избранных и призванных, здесь нечем гордиться. Здесь любой пшют у места. И не здесь, не в этом-- особая стать пролетариата. У него -- более священные и почетные функции и обязанности. Он осуществляет социализм, делает революции, стоит на страже, стоит у власти, преследует контрреволюцию...
   Вот где большевистский разврат принес наиболее жестокий вред. Он обещал раскрепостить труд и обесценил его, развенчал, обесцветил, вульгаризировал его и в итоге проклял. На свою же голову, конечно. И, если вы хотите понять, откуда эта безумная дезорганизация хозяйственной жизни России, катастрофическое падение производительности труда, эта сплошная мерзость электрифицированного пошехонства, то ищите причину всего этого развала не только в области коммунистической экономики и политики, но и в этой области психических воздействий на трудящихся -- трудившиеся массы, в этом гипнозе социальной привилегии, в этой азартной демагогии, убивающей душу живую трудового процесса. Труд стал в России психологически невозможен, независимо от того, что он стал немыслимым экономически, технически и организационно. Разрушен основной, самый главный фактор производства -- трудовая психология масс, а это, может быть, самая крупная жертва, принесенная во имя удержания у власти господствующей партии, во имя поддержки ее сбившимися в мировую непогоду с трудового пути массами.

VI.

Когда иллюзии гибнут.

   Мы рассмотрели, насколько это было возможно в пределах журнальной статьи, основные пружины той психологии, при помощи которой, создавая, поддерживая и утилизируя ее, большевики держатся более 3 1/2 лет у власти. Но ведь очевиден неминуемый их крах, ведь ощутителен отход от них тех масс, которые прежде были без лести преданы РСФСР, ведь есть же в антибольшевистском стане очень много людей, которые серьезно убеждены и приводят ряд наукообразных доказательств в пользу своего убеждения в том, что гибель большевизма не заставит себя уже долго ждать. Ведь все мы очень усердно занимаемся вопросами о том, что будет и как нам быть на другой день после падения советского режима. Я лично думаю, что мы все эти вопросы разработаем вполне основательно, т. к. большевики оставят нам для этого достаточно много времени. Не в этом, однако, дело. Все мы за эти последние года обнаружили некоторое притупление чувства времен и сроков, слишком часто ошибаясь в сторону их преуменьшения. Не надо теперь, после тяжелых разочарований, вызванных этими грубыми ошибками, впадать в другую крайность и поддаваться склонности к преувеличению, сроков. Правильнее всего будет совсем отказаться от исчисления времен и сроков и анализировать только их общую тенденцию.
   Эта тенденция несомненна. Большевизм внутренне пустеет. Он слишком уже грубо, цинично стал только властью, без всякого содержания и всякого смысла. И от него отходят массы. В этом обратном движении мы их можем встретить на тех путях, по которым они к большевизму шли и по которому, запоздалые, еще и теперь идут к нему. Поэтому мы так часто слышим лозунг: долой коммунистов -- да здравствует советская власть! Но не в лозунгах дело, а в том психологическом процессе, который нас интересовал в наших предыдущих рассуждениях. Массы уходят от большевизма потому, что слабеет сила социальной иллюзии, облетают ее цветы и большевизм неизбежно теряет способность создавать новые иллюзии, новые гипнозы "власти пролетариата". И здесь обнаруживается трагический парадокс, трагический не только для большевизма. Он заключается в том, что, чем серьезнее попытки большевиков приладить свою политику к буржуазной и мелкобуржуазной стихии России, т.е., иначе говоря, чем объективно-разумнее становится большевистская политика -- тем большевистский режим представляет меньше соблазна для соблазненных иллюзией и практикой социальной привилегии масс. Массы не приемлют, выражаясь модной фигурой, правой политики, делаемой левыми руками. Массы могут настойчиво требовать свободной торговли, но из этого не следует, что коммунисты, осуществляющие свободную торговлю и дающие ход буржуазии, приемлемее коммунистов, ретиво буржуазию удушающих, совсем наоборот -- весь соблазн коммунизма в его безумии. И чем больше коммунизм будет уступать требованиям жизни, тем пропасть между ним и массами будет увеличиваться. В отходе их от советской власти надо, поэтому, видеть не столько отход от собственных иллюзий, сколько отход от тех, кто эти иллюзии стал слишком грубо разрушать, пытаясь удержаться у власти слишком уже бьющими в глаза компромиссами с буржуазией. Т. н. "рабочая оппозиция" всецело, например, стоит на почве "рабочевластия". Идеи демократии чужды ей совершенно. Недалеко от этой почвы ушли и кронштадтцы.
   С большевизмом случилось роковое несчастье: он победил. Он, если можно так выразиться, потерпел ... победу. Он-таки додушил буржуазию и, придушенная в тех ее формах, главным образом, видимых проявлениях, которые питали социальную ненависть масс и механическая, демагогическая борьба с которыми давала массам иллюзию социального искупления, -- она потеряла значение того "турки", на голову которого проявлялась "сила пролетариата". Рано или поздно, но шум и треск борьбы с буржуазией, стоны и крики удушаемых должны были прекратиться. Исчезла иллюзия того самонужнейшего дела, которое поддерживало в массах боевой мстительный пыл. Все уже стало национализированным, социализированным, буржуй притих, забился в норы, стал совбуром, сел в советский бест, убежал за границу, массами был расстрелян -- большевизм потерпел победу. Стало пусто, скучно... Наступило то убийственное для всякой диктатуры равенство, при котором исчезли те бьющие в глаза различия между избранными, и отверженными, между пролетарской аристократией и буржуазным плебсом, какие главным образом служили психологической скрепой между большевистскими владыками и массами. Для большевистской демагогии нужен был, до-зарезу нужен был буржуй, и притом недодушенный, энергично душимый, но недодушенный. Додушенный -- он потерял прежнюю притягательную силу и прежнюю роль "турки". Серая, мрачная пелена, однообразно покрывшая Россию, серая, мрачная пелена равенства в нищете убила пафос социальной привилегии, убила иллюзию избранничества. То, что осталось от буржуазии в России, приспособилось к советскому быту, приспособило его к себе. Между тем пролетариатом, который имелся в России, и той буржуазией, которая в нем осталась, произошло социально-психологическое сближение в том смысле, что оба эти элемента были полонены одной и той же стихией мелкобуржуазных отношений, страстей. Спекуляция, казнокрадство, лихоимство и лиходательство, хищничество, подлоги, торгашество, воровство, ложь, лицемерие и притворство стали той общей почвой, на которой встретились и протянули друг другу руки все социальные и культурно-бытовые группировки России. Исчезла возможность питать иллюзии широких масс, исчезла возможность пышных, грандиозных варфоломеевских постановок социальной революции пролетариата. Исчезли даже все "фронты", по ту сторону которых белогвардейцы предусмотрительно заготовляли каждый раз огромные горы всякого буржуазного добра, неудержимо манившего массы на бой кровавый, на военно-продовольственные драгонады революционного милитаризма. Большевизм исполнился. В России "мир", в России "равенство"... И "додушена буржуазия". И пусто, пусто...
   Массы, видевшие, радостно ощущавшие неравенство под собою, к ужасу своему начинают видеть неравенство над собою... Что это такое!? Откуда это? Комиссарская знать... Шикарные туалеты комиссарских жен и любовниц... Кутежи. Советские пшюты, галантные френчмэны... Пролетки, выезды. Пышный, торжественный театральный разъезд... Барские замашки... Бриллиантовый коммунизм! Ведь это все наши. "Где дорогая мебель, ковры, картины" -- спрашивает в письме в редакцию глубоко потрясенный рабочий. И на ком же эти шелковые чулки? И что это за "профессорские пайки" и ударные пайки? И что это за господа такие -- "спецы"? Что это -- социализм или специализм?
   И почему не выдают "прозодежды"? И тысячи скорбных, недоуменных вопросов каждый день, на каждом шагу, тысячи уколов чувству и иллюзии социального избранничества. И ведь все это в тысячи раз заметнее, чем прежде, когда оглушал, возбуждал, радовал и утешал шум и треск сокрушения буржуазии, белогвардейцев, Антанты и т.п.
   Можно было терпеть голод, холод, нищету, болезни, миллион терзаний, покуда была жива эта иллюзия господства... Бедна Маша, да наша. Но если Маша не наша, то ее уродливые черты, ее мерзкая суть становятся невыносимыми. Мы утверждаем, что, если даже удастся большевизму путем компромиссов с буржуазной стихией улучшить положение масс, то это нисколько не ослабит процесса отхода их от большевизма. Потому что большевизм был нужен и дорог массам только как грандиозная, феерическая ставка на социальную революцию, понимаемую в стиле опрокинутой буржуазной пирамиды.
   Это ушло, это уже больше не придет, а если и придет, то не вызовет уже былого воодушевления.
   Большевизм умрет, потому что гибнет созданная им социальная иллюзия.

Ст. Иванович.

    
   Оригинал здесь
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru