Вот Вам, наконец, когда Вы уже изверились в силу моего обещания, досточтимый и долготерпеливый Семен Афанасьевич, не простая отписка, а добросовестная, -- и, быть может, даже слишком пространная, -- в прозе, которой Вы разрешили болтливость, и в стихах, законодателем не предусмотренных, -- автобиографическая запись о том, как жизнь меня слагала; о том же, что мне удалось сложить из жизни, пусть судят другие, если им видна неконченная стройка из-за неснятых лесов.
Отец мой был из нелюдимых,
Из одиноких -- и невер.
Стеля по мхам болот родимых
Стальные цепи, землемер
(Ту груду звучную, чьи звенья
Досель из сумерек забвенья
Мерцают мне, чей странный вид
Все память смутную дивит), --
Схватил он семя злой чахотки,
Что в гроб его потом свела.
Мать разрешения ждала, --
И вышла из туманной лодки
На брег земного бытия
Изгнанница -- душа моя2.
Но я унаследовал черты душевного склада матери. Она оказала на меня всецело определяющее влияние. Я страстно ее любил и так тесно с нею сдружился, что ее жизнь, не раз пересказанная мне во всех подробностях, стала казаться мне, ребенку, пережитою мною самим.
Ей сельский иерей был дедом,
Отец же в Кремль ходил -- в сенат.
Мне на Москве был в детстве ведом
Один, другой священник -- брат
Ее двоюродный. По женской
Я линии -- Преображенский,
И благолепие люблю,
И православную кутью.
Но сироту за дочь лелеять
Взялась немецкая чета:
К ним чтицей в дом вступила та.
Отрадно было старым сеять
Изящных чувств и мыслей сев
В мечты одной из русских дев.
А девой русскою по праву
Назваться мать моя могла:
Похожа поступью на паву --
Кровь с молоком -- она цвела
Так женственно-благоуханно,
Как сердцу русскому желанно;
И косы темные до пят
Ей достигали. Говорят
Пустое все про "долгий волос":
Разумницей была она
И Несмеяной прозвана.
К тому ж имела дивный голос:
"В театре ждали б вас венки", --
Так сетовали знатоки.
Немало лет прожила моя мать в благочестиво-чопорном, пиетистически-библейском доме престарелой и бездетной четы фон Кеппенов; хозяин дома, брат известного академика, дерптский теолог, знаток еврейского языка и деятельный член Библейского общества, был в то же время главноуправляющим имений светлейшего князя Воронцова3. По-немецки моя мать не научилась, -- как не одолела никогда и отечественного правописания, -- но стала любить и Библию, и Гете, и Бетховена и взлелеяла в душе идеал умственного трудолюбия и высокой образованности, который желала видеть непременно осуществленным в своем сыне. Хотелось ей также, чтобы ее будущий сын был поэт. Недаром в свои долгие девические годы наполняла она вороха тетрадей списанными стихами; кстати сказать, переписывала она что-то и для молодого Островского и восхищалась "разборами" Белинского, с сестрой которого, по ее словам, водила знакомство4. Она была пламенно религиозна; ежедневно, в течение всей жизни, читала Псалтирь, обливаясь слезами; видывала в знаменательные эпохи вещие сны и даже наяву имела видения; в жизнь вглядывалась с мистическим проникновением, но, при живой фантазии, мечтательствовать себе не позволяла и отличалась, по единогласному свидетельству всех, ее знавших, чрезвычайно трезвым, сильным и проницательным умом. Она боготворила царя-освободителя, была счастлива тем, что родилась в девятнадцатый день месяца февраля (1824)5, ненавидела нигилизм и отчасти славянофильствовала с оттенком либеральным, каковая приверженность идее славянства сказалась и в выборе моего имени6. Помню, что в детстве заезжал к нам раз толстый барин, в голубой шелковой русской рубахе (по фамилии, кажется, Нащокин), и мы ездили с ним куда-то в его карете, а потом мать объясняла мне, что это -- "славянофил". По смерти своих стариков мать моя уже не собиралась замуж, -- ей было почти сорок лет, -- а жила уединенно с нашею Татьянушкой:
Моей старушка стала няней,
И в памяти рассветно-ранней
Мерцает облик восковой.
Кивает няня головой, --
"А возле речки, возле моста --
Там шелкова растет трава..."
Седая никнет голова.
Очки поблескивают просто...
Но с детства я в простом ищу
Разгадки тайной -- и грущу...
С Украйны девушкой дворовой
В немецкий дом привезена,
Дни довлачив до воли новой,
Пошла за матерью она.
Считала мать ее святою;
Ее Украйна золотою
Мне снилась: вечереет даль,
Колдует по степи печаль...
Тогда пришел к моей матери с обоими своими малолетними сыновьями отец мой, оставшийся вдовцом по смерти первой жены, незадолго до того покинувшей его и детей. Мать ее давно знала, пользовалась ее доверием, корила ее за легкомыслие и выслушивала ее жалобы на гордость, замкнутость, деспотизм отца, на его неуменье обеспечить семье достаток. Мальчики стали перед матерью на колени и просили ее "быть им мамой". Предложение было неожиданным, но она согласилась. Через год -- 16 февраля 1866 года -- я родился в собственном домике моих родителей, почти на окраине тогдашней Москвы, в Грузинах, на углу Волкова и Георгиевского переулков, насупротив ограды Зоологического сада. Я с любовью отмечаю эти места, потому что с ними связаны первые впечатления моей жизни, сохраненные памятью в каком-то волшебном озарении, -- как будто тот слон, которого я завидел из наших окон в саду, ведомого по зеленой траве важными людьми в парчевых халатах, и тот носорог, на которого я подолгу глазел сквозь щели ветхого забора, волки, что выли в ближайшем нашем соседстве, и олени у канавы с черною водой, высокая береза нашего садика, окрестные пустыри и наш бело пушистый дворник,
...седой, как лунь,
Как одуванчик -- только дунь, --
остались навсегда в душе видениями утраченного рая. Бывал я по летам и в деревне, у сестер отца, живших в имениях своих мужей; но и сельские картины не могли затмить в моей душе красот однажды виденного Эдема.
Простудившись в пору моего появления на свет, отец мой бросил свое ремесло землемера и, лишь спустя значительный промежуток времени, поступил на службу в Контрольную палату7. Он был счастлив досугом, затворился в своей комнате --
И груду вольнодумных книг
Меж Богом и собой воздвиг...
И все в дому пошло неладно:
Мать говорлива и жива,
Отец угрюм, рассеян, жадно
Впивает мертвые слова --
И сердце женское их ложью
Умыслил совратить к безбожью.
Напрасно! Бредит Чарльз Дарвин;
И где ж причина всех причин,
Коль не Всевышний создал атом?
Апофеоза "протоплазм"
Внушает матери сарказм:
Назвать орангутанга братом --
Вот вздор! Мрачней осенних туч,
Он запирается на ключ.
Заветный ключ! Он с бранью тычет
Его в замок, когда седой
Стучится батюшка и причет --
Дом окропить святой водой.
Вы -- Бюхнер, Молешотт и Штраус8,
Товарищи недельных пауз
Пифагорейской тишины,
Одни затворнику верны, --
Пока безмолвия твердыня,
Веселостью осаждена,
Улыбкам женским не сдана.
Так благость Божья и гордыня
Боролись в ищущем уме:
Отец мой был не sieur Homais9, --
Но века сын! Шестидесятых
Годов земли российской тип,
"Интеллигент", сиречь проклятых
Вопросов жертва -- иль Эдип;
Быт может, искренней, народней
Других и про себя свободней:
Он всенощной от юных лет
Любил вечерний, тихий свет...
Но ненавидел суеверье
И всяческий клерикализм;
Здоровый чтил он эмпиризм:
Питай лишь мать к нему доверье,
Закон огня открылся б мне,
Когда б я пальцы сжег в огне...
Победа в этой борьбе осталась все же за матерью. Перед самою смертью, под влиянием особенных внутренних событий, отец мой обратился к вере с полною сознательностью и пламенностью чрезвычайной.
Мне было пять лет, когда он умер; я остался с матерью и няней; мои единокровные братья воспитывались в Межевом институте; мы жили в маленькой квартирке на Патриарших прудах. Мать воспитывала во мне поэта, показывала портреты Пушкина, гадала обо мне по Псалтырю и толковала мне слова о том, что псалмопевец был юнейшим среди братьев, и что руки его настроили псалтирь. Но еще при жизни отца я познал магию лермонтовских стихов ("Спор", "Воздушный корабль"): они казались тем волшебнее, чем менее были понятны. На седьмом году глубоко потрясло и восхитило меня Уландово "Проклятие певца"10, стихотворный перевод которого я открыл в старинном журнале с картинками. Позднее над моею постелью оказался случайно приклеенным к обоям, верхом вниз, лоскуток печатной бумаги, на котором я разобрал пушкинскую оду "Пока не требует поэта": постоянно перечитывать ее и не понимать было мне сладостно. О своем раннем развитии заключаю из отчетливых воспоминаний о взволнованных разговорах по поводу франко-прусской войны11, из влюбленности в Пизанскую башню с ее окружением, из галлюцинаций, связанных с виденным, также на картинке, "Моисеем" Микеланджело12. С семи лет меня начали обучать иностранным языкам и российской словесности. Учительницею моей была хорошенькая барышня, дочь нашего домовладельца; меня как-то опьяняли ее свеженькое личико, ее голос, запах, от нее исходивший, и я мучительно ревновал к морскому офицеру, ее жениху.
Это была уже вторая моя влюбленность; предметом первой, носившей своеобразно-чувственный характер, была, годом раньше, маленькая подруга, с которою мы укрывались по темным комнатам от больших. От моей прекрасной наставницы узнал я не только о Ломоносове, но даже о Кантемире и на уроках прочитывал наизусть и с восторгом, вместе с отрывками из "Кавказского пленника" и с некрасовским "Власом", всю державинскую оду "Бог". По девятому году я посещал частную школу, устроенную не без притязаний на изысканность семьею нашего известного экономиста М. И. Туган-Барановского13; братья Туганы, их двоюродный брат и я, составляли высший класс и соревновали в писании романов. Туда принес я и свое стихотворение "Взятие Иерихона"; законоучитель прочел его всем детям; я познал одновременно и гордость литературного успеха, и обиду критических инсинуаций: глупенькая учительница заявила, что видела где-то нечто подобное.
Мне было семь лет, когда мать велела мне читать по утрам акафисты; ежедневно прочитывали мы вместе по главе из Евангелия. Толковать евангельские слова мать считала безвкусным, но подчас мы спорили о том, какое место красивее. Так, мать особенно любила 12-ю главу от Матфея с приведенным в ней пророчеством Исайи ("трости надломленной не переломит, и льна курящегося не угасит"), а меня еще властительнее пленял конец 11-й главы, где говорится о "легком иге". С той поры я полюбил Христа на всю жизнь. Эстетическое переплеталось с религиозным и в наших маленьких паломничествах по обету пешком, летними вечерами, к Иверской14 или в Кремль, где мы с полным единодушием настроения предавались сладкому и жуткому очарованию полутемных старинных соборов с их таинственными гробницами. Чистому же художеству, о котором мать моя думала немало, часто вздыхая о том, что я, за недостатком средств, не обучаюсь необходимейшему на ее взгляд искусству -- музыке, посвящали мы долгие часы совместных вечерних чтений. Так, медленно и с упоением -- мне было тогда семь лет -- прочитан был нами полный "Дон-Кихот". Рано познакомила меня мать и со своим любимцем -- Диккенсом.
Детскими книгами она учила меня пренебрегать: Андерсен был в ее глазах книгою не детской; Робинзон был мною усвоен, одновременно с "Дон-Кихотом", в подлинной редакции; Жюль-Вернова поэма о капитане Немо была с восторгом мною изучена; десяти лет я увлекался "Разбойниками" Шиллера. Прибавлю, что мать ревниво ограждала меня от частых сношений с детьми соседей, находя их дурно воспитанными, и приучала стыдиться детских игр. Она бессознательно прививала мне утонченную гордость и тот "индивидуализм", с которым я должен был долго бороться в себе в гимназические годы, и тайные яды которого остались во мне действенными и в зрелую пору моей жизни.
Девяти лет я поступил приходящим учеником в приготовительный класс (где мне нечего было делать) московской первой гимназии15; выбор гимназии был также обусловлен соображениями эстетическими: она помещалась в красивом старом здании подле тогда еще не открытого храма Христа Спасителя. Поступление мое совпало с приездом в гимназию императора Александра П. Этот приезд отпечатлелся в моей памяти с такою точностью, что я до сих пор вижу в воображении тень от сабли идущего царя на залитой солнцем коридорной стене, возвестившую за миг его появление; он прошел через классную комнату, сказав: "Здравствуйте, дети", -- и так поглотил собою все окружающее, что я не видел никого из провожавшей его свиты. Первый учебный год я провел, по болезни, почти весь дома, а в следующем неожиданно был провозглашен "первым учеником", каковым и оставался до окончания курса. Тогда же круто изменился и мой нрав: из мальчика заносчивого и деспотического я сделался сдержанным и образцовым по корректности воспитанником, а также обособившимся и вначале даже нелюбимым товарищем.
Когда я был во втором классе, шла русско-турецкая война16; мы с матерью были охвачены славянским энтузиазмом. К тому же оба мои брата, артиллерийские офицеры, были на войне, и один из них, ординарец при самом Скобелеве17, приезжал на короткое время, по военному поручению, в Москву. Я посылал братьям в окопы письма, полные воинственно-патриотических стихов, которые признал через год детским лепетом. На открытии памятника Пушкину я стоял, с замиранием сердца, перед закутанною статуей в рядах гимназистов и был взят на торжественное заседание в университет. Эта пора была апогеем моей религиозности: я простаивал долгие часы по ночам перед иконою и засыпал от усталости на коленях. Мать была недовольна этими крайностями, но деятельно мне не препятствовала. Со страстью занимался я греческим языком за год до начала его преподавания. Перейдя в четвертый класс, уже давал уроки; а в пятом, внезапно и безболезненно, сознал себя крайним атеистом и революционером.
Этот переворот во мне произошел перед самою катастрофою первого марта18. Все проклинали цареубийц; среди гимназистов устраивались, по слухам, добровольные союзы для наблюдения за политическою благонадежностью товарищей. Я терзался в душе, а порою и открыто гневался, слыша поносимыми имена людей, которые уже были в моих глазах героями и мучениками. Во внешней жизни эта эпоха определилась для меня как начало долгого и сурового труженичества. Я давал так много платных уроков, что имел свободу читать и думать только ночью. Учебными занятиями я мог пренебрегать: учителя тревожили меня единственно для разбора новых текстов a livre ouvert19 или для общих культурно-исторических характеристик, предоставляли мне погружаться за уроками в исправление товарищеских тетрадок, прощали погрешности в моих латинских и греческих работах за их общий прекрасный стиль и чувство языка и признавали мои русские "сочинения", всегда прочитываемые вслух матери, весьма чуткой к чистоте и красоте речи, образцовыми. Те же ученические сочинения, порой на скользкие для меня темы, возбуждали удивление друзей, посвященных в тайну моего миросозерцания, дипломатическою ловкостью, с которою я умел в них одновременно не выдавать и не предавать себя. Были среди товарищей и такие, которые упрекали меня в лицемерии, а в добрые минуты выражали уверенность, что в будущем я, в качестве политического борца, благородно оправдаю возлагаемые на меня надежды. Мать же была омрачена происшедшею во мне переменою, которой я от нее не таил, и в нашей тесной дружбе стала обоими мучительно ощущаться глубокая трещина. В ночные часы поглощал я груды подпольной литературы, где были и старый "Колокол"20, и трактаты Лассаля21, и многие новейшие издания революционных партий.
Главный вопрос, меня мучивший, был вопрос об оправдании терроризма как средства социальной революции; мое решение созрело лишь к концу гимназического курса и было определенно отрицательным. Что же до "чистого афеизма"22, "уроки" которого преподавал я устно и письменно одному любимому и замечательному товарищу, потом немало пострадавшему за свои политические убеждения, то мое вольнодумство обошлось мне самому не дешево: его последствиями были тяготевшее надо мною в течение нескольких лет пессимистическое уныние, страстное вожделение смерти, воспеваемой мною и в тогдашних стихах, и, наконец, детская попытка отравления доставшимся мне от отца ядовитыми красками в семнадцатилетнем возрасте. Примечательно, что моя любовь ко Христу и мечты о Нем не угасли, а даже разгорелись в пору моего безбожия. Он был и главным героем моих первых поэм ("Иисус" -- искушаемый в пустыне; "Легенда" -- о еврейском мальчике в испанском готическом соборе). Страсть к Достоевскому питала это мистическое влечение, которое я искал примирить с философским отрицанием религии. Благотворным было для меня в эти годы сближение с одним товарищем-поэтом, по имени Калабиным, который чистым ясновидением угадал во мне таящегося от мира поэта: читая мне без устали и нараспев стихи Пушкина и Лермонтова и указывая на "жесткие" строки в моих собственных произведениях, он разбудил и развил во мне мои первоначальные, детские лирические восторги.
Два года моего московского студенчества были временем смелого до чрезмерной самонадеянности подъема душевных сил. Жизнь аудиторий показалась мне на первых порах каким-то священным пиршеством. Университет приветливо улыбнулся мне присуждением премии за работу по древним языкам. Я был историк: последовать добрым советам директора гимназии и поехать стипендиатом в лейпцигский филологический семинарий23 казалось мне предосудительною уступкою реакции; через историю мечтал я самостоятельно овладеть проблемами общественности и найти путь к общественному действию. Ключевский меня пленил; П. Г. Виноградов24 давал мне из своей библиотеки, для подготовки к задуманному сочинению, немецкие книги. Я посещал только избранные лекции и много времени проводил у своего друга, А. М. Дмитревского25, полного тех же стремлений, что я сам. В последнем классе гимназии мы с ним сообща перевели русскими триметрами отрывок из "Эдипа-царя", теперь же вместе прилежно читали французские томы для В. И. Герье26. Он собирался посвятить себя истории русского крестьянства и все знал и усваивал себе основательнее меня. При взгляде на него мне вспоминались строки:
Горел полуночной лампадой
Перед святынею добра27.
В промежутки между нашими занятиями его мать играла нам Бетховена, сестра-консерваторка28 также исполняла на рояле какую-нибудь классическую вещь или пела песни Шуберта и Шумана. Мы усердно посещали с нею концерты. Я страстно в нее влюбился, и через год было между нами решено, что я женюсь на ней, и мы уедем учиться в Германию. На родине мне не сиделось: было душно и жутко. Дальнейшее политическое бездействие -- в случае, если бы я остался в России, -- представлялось мне нравственною невозможностью. Я должен был броситься в революционную деятельность; но ей я уже не верил. Я писал тогда:
Свое последнее лето в России я проводил в подмосковном имении братьев Головиных, где приготовлял к шестому классу лицея младшего брата Павла, рано умершего юношу-поэта, и немного занимался по-гречески с другим братом, лицеистом старшего класса, Федором Александровичем (впоследствии председателем второй Государственной Думы)29, с которым по сей день связан взаимною сердечною приязнью. Я сгорал в то лето какою-то лихорадкою дерзновения и счастия, писал с каждою почтой своей будущей жене и ее брату и получал от них письма, бродил ночами по лесу и вырезал на деревянной стене своей комнаты строки из "Фауста":
Vernunft fängt wieder an zu sprechen,
Und Hoffnung wieder an zu bliihn;
Man sehnt sich nach des Lebens Bächen,
Ach! nach des Lebens Quelle hin*.
* "И снова мысли зароятся, / Надежда снова зацветет -- /И вновь туда мечты стремятся, / Где жизни ключ струею бьет" (Гете ИВ. Фауст. Ч. I. Кабинет Фауста. Перевод Н. А. Холодковского). Иванов далее использует буквальный перевод двух последних стихов: "И томимый жаждой человек стремится / Приникнуть к потокам жизни и ее источникам" (нем.).
Этими "источниками жизни" представлялись мне, в нераздельном слиянии, любовь и "страна святых чудес" -- Запад. Головины похитили мои рукописи, и во мне был разоблачен не только поэт, но и поэт-символист, хотя слова "символизм", в смысле литературного направления, никто из нас не знал. А именно один молодой человек из нашей компании (дело было лунною ночью, мы лежали на стогу сена), разбирая мои стихи, сделал открытие, что я изображаю природу не так, как другие, и не так, как ему лично нравится, но влагаю в изображаемое какой-то особенный, тайный смысл.
Мои профессора расстались со мною, по окончании второго курса, весьма благожелательно: В. И. Герье нашел мое решение учиться в Германии разумным; проф. Зубков30 (покойный) дал мне в Бонн к Бюхелеру и Узенеру31 рекомендательные письма (увы, я ими не воспользовался, далеко обегая свою суженую и избранницу сердца -- античную филологию), П. Г. Виноградов выработал для меня программу последовательных занятий у Гизебрехта, Зома и Моммзена32. С родиною я простился следующим Farewell {Прощай (англ.).},показывающим, до какой степени еще и тогда я был ребенком:
Куда идти? Кругом лежал туман;
Во мгле стопа неверная скользила.
И вот -- бойцы; вот -- кровь их свежих ран;
Вот -- свежая насыпана могила...
И ты ль пойдешь на темный вражий стан?
В тебе ль живет божественная сила?
Ты ль -- сумрачный грядущий великан,
Чье на небе заблещет вдруг светило?...
И я был слаб и беден в этот миг:
Я головой смущенною поник,
Но с верою покинул край родимый.
Я верою пошел руководимый,
Дабы найти в пыли священных книг
Волшебный щит и меч неодолимый.
Германия встретила нас еще на море доносившимся с берега благоуханием цветущих лип. Вскоре я увидел и прирейнские замки, и готические соборы, и Сикстинскую Мадонну, и трирскую Porta Nigra33. Потом мы поселились в берлинской мансарде. Первый семестр (с осени 1886 г.) ушел на усвоение языка. В конце второго я представил Моммзену исследованьице о податном устройстве римского Египта и был им ласково ободрен. Он позвал участников семинария ужинать в свою "тесненькую" виллу и там спросил меня, остаюсь ли я на более долгое время в Берлине; я сказал, что желал бы, но боюсь, что вспыхнет война; "мы не так злы (wir sind nicht so böse)" был ответ. Я восхищался каждым, всегда внезапным и нетерпеливым, движением этого тщедушного и огненного старика, в котором мысль и воля сливались в одну горящую энергию, каждою вспышкою его гениального и холерического ума. Вот несколько строк о нем из моего стихотворного дневника:
В сей день счастливый Моммзен едкий
Меня с улыбкой похвалил.
Он Ювенала очертил
Характеристикою меткой,
Тревожил искры старых глаз
И кудрями седыми тряс.
Нередко и на лекциях (по эпиграфике и государственному праву), и в беседе с участниками семинария обращался он к своей постоянной мысли о том, что вскоре должен наступить период варварства, что надлежит спешить с завершением огромных работ, предпринятых гуманизмом девятнадцатого века; о причинах же предстоящего одичания Европы ничего не говорил. Начались мои блуждания в области исторических проблем, удалявшие меня от того, к чему лежало мое сердце, -- от изучения эллинской души. Так, я занимался равенским экзархатом и представил проф. Бреслау34 первую часть большого исследования о византийских учреждениях в южной Италии. Правда, я не пренебрегал вовсе и филологией (критические анализы Фалена35 меня увлекали, тогда как Кирхгоф был скучен; дискуссии у Гюбнера велись по-латыни), а равно слушал философию и разбирал Метафизику Аристотеля у Целлера, посещал музеи с Курциусом, работал по латинской и греческой палеографии с Ваттенбахом, проходил политическую экономию у Шмоллера36. Наконец, П. Г. Виноградов, со мною переписывавшийся, приехав однажды в Берлин, разрешил меня от послушания исторической науке и определенно посоветовал отдаться филологии, продолжая, однако, работать у Моммзена: он надеялся, что я буду совмещать в Москве филологическую доцентуру с преподаванием римской истории. Через год О. Гиршфельд признал "солидною работой" первый набросок моей будущей диссертации (De societatibus vectigalium). Тот же вопрос о государственных откупах, но уже не в римской республике, а за время империи (эта часть, большая первой по объему, не была мною позднее переработана и не вошла в мою латинскую диссертацию) я разрабатывал далее в семинарии Моммзена, который заводил серьезнейшие и опаснейшие диспуты с более зрелыми учениками, среди которых вспоминаю Мюнцера (ныне профессора в Базеле), П. Мейера (проф. в Берлине), знаменитого впоследствии бельгийца Ф. Кюмона37, выступавшего у нас с своими первыми опытами о распространении религии Митры в римском мире. Рядом с научными занятиями шли у меня занятия для заработка: сначала -- литературная обработка доставляемого мне материала по международной политике для одного корреспонденческого бюро, потом -- частное секретарство у агента нашего министерства финансов, камергера Куманина, ныне покойного доброго друга моей юности. Немало было у меня и знакомств среди молодых русских ученых, работавших в Берлине. Помню празднование Татьянина дня в отдельном кабинете ресторана с П. Г. Виноградовым, кн. С. Н. Трубецким, А. И. Гучковым, В. В. Татариновым (учеником Виноградова) и проф. Гатцуком38.
Как только я очутился за рубежом, забродили во мне искания мистические, и пробудилась потребность сознать Россию в ее идее. Я принялся изучать Вл. Соловьева и Хомякова. По отношению же к германству сразу и навсегда определились мои притяжения и отталкивания, грани любви и ненависти. Я упивался многотомным Гете, с любовью углублялся в Шопенгауера, ничего не знал на свете усладительнее и духовно-содержательнее немецкой классической музыки и отчетливо видел общую форсировку, надутое безвкусие и обезличивающую силу новейшей немецкой культуры, мещанство духа, в которое выродилась протестантская мысль, стоявшая передо мною в лице тюбингенца и Штраусова39 друга -- Целлера, -- наконец, протестантски-националистическую фальсификацию истории.
С недоумением наблюдал я, что государственность может служит источником высочайшего пафоса даже для столь свободного и свободолюбивого человека, как Моммзен; но истинным талантам старого поколения я многое прощал, как и самому Трейчке40 я прощал его крайний шовинизм за подлинный жар его благородного красноречия. Зато самодовольный и все же ненасыщенный национализм последнего чекана, который кишел и шипел вокруг клубами крупных и мелких змей, был мне отвратителен. По случаю отставки Бисмарка, ознаменовавшей собою "новый курс"41, я написал сонет, где уподоблял молодого императора Фаэтону, самонадеянная дерзость которого должна повлечь за собою мировой пожар и гибель его виновника. Несколько стихотворений из поры моего берлинского студенчества вошли переработанными в мой первый сборник.
Отмечу для характеристики внутреннего перелома, которым сопровождалось мое переселение за границу, что в 1889 г., в год парижской всемирной выставки, которую я клеймил, как "юбилей секиры", написал я длинное послание к брату жены о теургической задаче искусства с характеристиками и Гесиода, и древнего синкретизма, и искусства катакомб, и романских церквей, и готического стиля, и Рафаэля, и современного притязательного ничтожества; главная мысль содержалась в следующих строках:
В те дни, как племена, готовя смерть и брани,
Стоят, ополчены, в необозримом стане,
И точат нищие на богача топор,
И всяк -- соперник всем, и делит всех раздор,
Когда, как торгаши, тому хотим лишь верить,
Что можем мерою ходячею измерить, --
Христово царствие теперь ли призывать?
Но волен жрец искусств: ему дано воззвать, --
Да прозвучит в ушах и родственно и ново --
Вселенской Общины спасительное слово42.
В 1891 г., отбыв в Берлине девять семестров и напутствуемый наставлениями Гиршфельда тщательно передумать и изложить по латыни свою диссертацию, а также хорошо изучить Лувр, я отправился в Париж с томиками Ницше, о котором начинали говорить. Мы поселились вблизи Национальной Библиотеки у одного chef d'institution и officier d'Académie {Руководящего чиновника Академии (фр.).}, под руководством которого я в течение почти года ежедневно упражнялся в французской стилистике. Тогда же в первый раз побывал я на короткое время в Англии. В парижской Национальной библиотеке, правильно мною посещаемой, познакомился я с И. М. Гревсом43; за сближением на почве общих занятий римскою историей последовала и душевная дружба. Он властно указал мне ехать в Рим, к которому я считал себя не довольно подготовленным; я по сей день благодарен ему за то, что он победил мое упорное сопротивление, проистекавшее от избытка благоговейных чувств к Вечному городу, со всем тем, что должно было там открыться. Ни с чем не сравнимы были впечатления этой весенней поездки в Италию через долину разлившейся Роны, через Арль, Ним, Оранж с их древними развалинами, через Марсель, Ментону и Геную. После краткого предварительного пребывания в Риме мы пустились в путь дальше, на Неаполь, и объездили Сицилию, после чего надолго сели в Риме, деля всецело жизнь одной простой итальянской семьи, так что на третий год этой жизни могли считать себя до некоторой степени римлянами. Я посещал германский Археологический институт, участвовал вместе с его питомцами ("ragazzi Capitolini" {"Капитолийские юноши" (итал.).}) в обходах древностей, думал только о филологии и археологии и медленно перерабатывал заново, углублял и расширял свою диссертацию, но подолгу обессиливал вследствие изнурявшей меня малярии. Жизнь в Риме привела с собою немало новых знакомств с учеными (вспоминаю, какими они были в ту пору, профессоров Айналова, Крашенинникова, М. Н. Сперанского, М. И. Ростовцева, покойных Кирпичникова, Модестова, Редина, Крумбахера, славного Дж. Б. де-Росси) и с художниками (братья Сведомские, Риццони, Нестеров, подвижник катакомб -- Рейман)44.
Властителем моих дум все полнее и могущественнее становился Ницше. Это ницшеанство помогло мне -- жестоко и ответственно, но, по совести, правильно -- решить представший мне в 1895 г. выбор между глубокою и нежною привязанностью, в которую обратилось мое влюбленное чувство к жене, и новою, всецело захватившею меня любовью, которой суждено было с тех пор, в течение всей моей жизни, только расти и духовно углубляться, но которая в те первые дни казалась как мне самому, так и той, которую я полюбил, лишь преступною, темною, демоническою страстью. Я прямо сказал о всем жене, и между нами был решен развод. Прежде чем были устранены многие препятствия, стоявшие на пути к нашему браку, я и Л. Д. Зиновьева-Аннибал45 должны были несколько лет скрывать свою связь и скитаться по Италии, Швейцарии и Франции. Друг через друга нашли мы -- каждый себя и более, чем только себя: я бы сказал, мы обрели Бога. Встреча с нею была подобна могучей весенней дионисийской грозе, после которой все во мне обновилось, расцвело и зазеленело. И не только во мне впервые раскрылся и осознал себя, вольно и уверенно, поэт, но и в ней: всю нашу совместную жизнь, полную глубоких внутренних событий, можно без преувеличений назвать для обоих порою почти непрерывного вдохновения и напряженного духовного горения.
Между тем моя первая жена, без моего ведома, принесла Вл. Соловьеву на суд мои стихи. Он нашел в них "главное", как он говорил, -- "безусловную самобытность", а о моем "ницшеанстве" предрек, что на нем я не остановлюсь. Я был обрадован телеграммой о его сочувствии и желании, с моего разрешения, отдать мои стихи в журналы. С тех пор, в течение нескольких лет, я имел с ним важные для меня свидания, всякий раз как приезжал в Россию. Он был и покровителем моей музы, и исповедником моего сердца. В последний раз я виделся с ним месяца за два до его кончины и принял его благословение дать своей первой книге заглавие: "Кормчие звезды". Мать моя умерла в 1896 г.; разрыв мой с первою женой от нее старательно скрывали, но она все угадывала и страдала, хотя ранний брак мой с самого начала был ей не по сердцу.
Что до моей диссертации, она была представлена в Берлине, и вскоре Гиршфельд обрадовал меня новогодним приветом (1896 г.), присланным в Париж, с припиской, что Моммзен высказался о ней очень благоприятно ("sehr günstig beurtheilt"), и что сам он к его оценке в факультете присоединился. Каково же было мое разочарование, когда, явившись через несколько месяцев к Моммзену, вышедшему ко мне в халатике, я услышал от него: "Вашею работою я собственно недоволен; через несколько лет вы напишете нечто лучшее". После чего он дал мне свою визитную карточку с просьбой к декану факультета показать мне его отчет. Новое удивление испытал я, найдя в отчете щедрые похвалы, кончавшиеся заявлением -- "um nicht Superlative zu gebrauchen" {Чтобы не употреблять превосходную степень (нем.).}, -- что диссертация далеко выходит за обычный уровень и написана "diligenter et subtiliter" {Усердно и ясно (лат.).}; следовала детальная полемика с моею теорией (о societas publicanorum {Общества откупщиков (лат.).}), имевшей ту особенность, что она противоречила его собственной. Мне оставалось явиться на экзамен, который, по уверениям Гиршфельда и намеку самого Моммзена, был бы простою формальностью; Гиршфельд убеждал меня также по получении докторской степени "габилитироваться" в Германии приват-доцентом. Но на испытание мне никогда не суждено было предстать: ревностное изучение специальных исследований и толстых книг, в роде "Государственного права" Моммзена, не обеспечивало меня от возможности промахов в ответе на какие-нибудь вопросы порядка элементарного, а мое самолюбие с этою возможностью не мирилось. Да и не тем уже в то время сердце полно было.
Рима, однако, я не оставлял для эллинства и за почти годичное наше пребывание в Англии усердно собирал, в лондонском Reading-Room {Читальном зале (англ.).} при Британском музее, материалы для исследования религиозно-исторических корней римской веры во вселенскую миссию Рима. Зато в Афинах, где я пробыл год, я уже всецело предаюсь изучению религии Диониса. Это изучение было подсказано настойчивою внутреннею потребностью: преодолеть Ницше в сфере вопросов религиозного сознания я мог только этим путем. Из Афин мы ездили с Л. Д. Зиновьевой-Аннибал на пасху в Палестину и посетили по пути Александрию и Каир. После этой поездки я заболел в Афинах тифом в столь длительной и опасной форме, что врачи почти уже отчаивались в моем выздоровлении.
Думая о возможной смерти, которая сама по себе всегда была мне желанна, я радовался, что оставляю по себе "Кормчие звезды": книга печаталась в России. В 1903 г. я читал курс лекций о Дионисе в парижской Высшей школе общественных наук, устроенной M. M. Ковалевским для русских46. Инициатором этого приглашения был покойный И. И. Щукин47; с покойным M. M. Ковалевским связала меня с тех пор глубокая приязнь. Там я познакомился с пришедшим на мою лекцию Валерием Брюсовым, уже рецензировавшим мою книгу стихов. Мережковский писал мне, прося дать лекции о Дионисе в "Новый Путь". В следующем году мы с женою познакомились с московскими поэтами, -- Брюсов, Бальмонт, Балтрушайтис признали меня торжественно "настоящим", и торжественно же мы побратались, -- а вслед затем и с петербургским кружком "Нового Пути". В 1905 г. мы, покинув Женеву, где я продолжал работать над Дионисом и учился санскриту у де-Соссюра48, поселились в Петербурге. Осенью 1907 г. умерла после семидневной болезни (скарлатины) в деревне Загорье Могилевской губернии Л. Д. Зиновьева-Аннибал. Что это значило для меня, знает тот, для кого моя лирика не мертвые иероглифы; он знает, почему я жив и чем жив. Я посвящал в последующие годы много усилий делу петербургского Религиозно-философского общества49, а также делу Общества ревнителей художественного слова50, основанного покойным Иннокентием Анненским, С. К. Маковским51 и мною, и в течение двух лет был преемником Анненского, в качестве преподавателя греческой и римской литературы, на Высших женских курсах Раева52. В 1912 г. я закончил в Риме исследования об отдельных проблемах религии Диониса, которые медленно печатаются и выйдут в свет вместе с общим очерком, каковой представляют собою статьи в "Новом пути" и в "Вопросах жизни"53. Так же исподволь печатаются и " Лира Новалиса" в моем переложении, и монография "Эпос и начало трагедии", и лирическая трилогия "Человек", и статьи о Скрябине, дружба с которым в два последние года его жизни была глубоко значительным и светлым событием на путях моего духа, и, наконец, книга статей "Родное и вселенское", выражающая мое религиозно-общественное самоопределение, каким я обрел его в себе в эти трагические годы. В настоящее время я занят преимущественно переводами трагедий Эсхила и "Новой Жизни" Данта. В заключение прибавлю, что я не упоминаю некоторых важнейших для меня и дорогих имен, или потому, что они связаны с внутренними событиями, говорить о которых здесь не место, или же по той общей причине, что жизнь моя со времени переселения в Россию вовсе не рассказана в этом очерке.
Сочи, январь-февраль 1917 г.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Русская литература XX века. 1890-1910. Под редакцией проф. С. А. Венгерова. М., [1918]. Вып. VIII. С. 81-96. Вошла в П. С. 7-22. Печатается по этому изданию с исправлением двух опечаток по экземпляру, хранящемуся в Архиве Вяч. Иванова в Риме. [Электронный ресурс] URL: http://www.v-ivanov.it/wp-content/uploads/ vengerov_russkaya_literatura_xx_veka.pdf.
1Венгеров Семён Афанасьевич (1855-1920) -- русский литературный критик, историк литературы, библиограф и редактор.
2Отец мой был из нелюдимых <...> Изгнанница -- душа моя.-- Здесь и далее ВИ (здесь и далее ВИ -- Вяч. Иванов) цитирует свою автобиографическую поэму "Младенчество" (1913-1918). Иван Тихонович Иванов (1816-1871) во время рождения сына служил в Москве чиновником Министерства государственного имущества
3 Мать поэта Александра Дмитриевна (урожд. Преображенская; 1824-1896) воспитывалась в семье магистра философии Карла Ивановича Кёппена (ум. 1861), брата академика Петра Ивановича Кёппена (1793-1864), выдающегося статистика, географа и библиографа. Яркой страницей деятельности братьев Кёппенов стало их сотрудничество с Михаилом Семеновичем Воронцовым (1782-1856), с весны 1823 г. занимавшим пост генерал-губернатора Новороссийского края и наместника Бессарабии. Стараниями Воронцова член-корреспондент Имп. Академии наук П. И. Кёппен в 1827 г. был назначен помощником главного инспектора Министерства внутренних дел по шелководству, садоводству и виноделию, переселился в Крым и семь лет собирал материалы по географии, естественной истории и хозяйству Причерноморья. По-видимому, в это же время в поле зрения Воронцова оказался и К. И. Кёппен, который стал заниматься здесь лесоводством и виноградарством. В 1834 г. министр народного просвещения граф С. С. Уваров вызывал Петра Кёппена в Петербург; Карл же Кёппен так и остался на службе у Воронцова, а после смерти князя у его наследников. О связи К. И. Кёппена с Дерптским (ныне -- Тартуским) университетом на настоящий момент никакой информации нет. Возможно, ВИ путает его с племянником, естествоиспытателем Федором Петровичем Кёппеном (1833-1908), действительно получившим образование в Дерпте.
4Белинская Александра Григорьевна (1815-1876) некоторое время проживала в Москве, уехав из нее с мужем, педагогом M. H. Козьминым к месту его нового назначения в Пензу в 1847 г., т.е. когда А. Д. Преображенской было уже около двадцати трех лет.
5...родилась в девятнадцатый день месяца февраля (1824).-- День рождения матери ВИ приходился на дату выхода Манифеста Александра II "О всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей и об устройстве их быта" (19 февраля 1861 г.), упразднившего в России крепостное право.
6...приверженность идее славянства сказалась и в выборе моего имени. -- Князь Вячеслав Пршеломысец (ок. 907-929) -- герой многочисленных католических и православных сказаний о "добром князе Винчеславе", из немногих славянских святых, равно почитаемых как православными, так и католиками. В 932 г. обретенные мощи святого были торжественно перенесены из Болеславля в Прагу, что, собственно, и отмечал церковный календарь 4/17 марта, в день крещения поэта.
7...отец мой <...> поступил на службу в Контрольную палату.-- Имеется в виду московская Казенная палата, губернское учреждение, ведавшее ревизиями (переписями) податного населения, казенными сборами и осуществлявшее внутренний финансовый контроль.
8Бюхнер Людвиг (1824-1899), Молешотт Якоб (1822-1893), Штраус Давид Фридрих (1808-1874) -- представители философского материализма середины XIX века.
9 Sieur Homais -- господин Оме (фр.) -- персонаж романа Г. Флобера "Мадам Бовари", глупый и самоуверенный аптекарь, носитель буржуазных ценностей и интересов.
10...Уландово "Проклятие певца"...-- Имеется в виду баллада "Проклятие певца" (1814) немецкого романтика Людвига Уланда(1787-1862).
11 Франко-прусская война 1870-1871 гг.-- война между Францией, с одной стороны, и лидером Союза германских государств Пруссией -- с другой. Результатом ее стало падение Второй империи Наполеона III и возникновение Германской империи Вильгельма I.
12..."Моисеем" Микель-Анджело.-- Вероятно, имеется в виду статуя Моисея в римской базилике Сан-Пьетро-ин-Винколи, работу над которой Микеланджело Буонарроти закончил в 1515 г.
13Туган-Барановский Михаил Иванович (1865-1919) -- экономист, историк.
14...маленьких паломничествах <...> к Иверской...-- Иверская часовня (Иверской иконы Божией Матери) (конец XVII -- начало XIX в., разрушена в 1929 г., воссоздана в 1994-1995 гг.) находится в Москве у Воскресенских ворот Китай-города; одна из особо почитаемых святынь православной Москвы.
15Девяти лет я поступил приходящим учеником <...> московской первой гимназии ...-- Первая Московская гимназия -- среднее учебное заведение, основанное в 1804 г. Во время обучения в нем поэта располагалась по адресу ул. Волхонка, д. 18.
16 Русско-турецкая война 1877-1878 гг.-- война между Российской империей и союзными ей балканскими государствами с одной стороны, и Османской империей -- с другой.
17Скобелев Михаил Дмитриевич (1843-1882) -- знаменитый военачальник, герой походов в Среднюю Азию и командующий авангардом русских войск на завершающем этапе русско-турецкой войны 1877-1878 гг.
18Этот переворот во мне произошел перед самою катастрофою первого марта.-- Имеется в виду гибель Александра II от рук террористов-народовольцев 1 марта 1881 г.
19 A livre ouvert -- букв.: "с раскрытой книги" (фр.).-- Речь идет об extemporalia, наиболее сложном для учащихся упражнении при разборе древних классиков в эпоху насаждения классицизма, в 1880-е гг.
20 "Колокол" -- первая русская революционная газета, издававшаяся А. И. Герценом и Н.П. Огарёвым в эмиграции в Вольной русской типографии в 1857-1867 гг.
21Лассаль Фердинанд (1825-1864) -- немецкий социалист, философ и публицист. Организатор и руководитель Всеобщего германского рабочего союза.
22Что же до "чистого афеизма"...-- цитата из письма А. С. Пушкина к неназванному приятелю (1824): "Ты хочешь знать, что я делаю -- пишу пестрые строфы романтической поэмы -- и беру уроки чистого афеизма".
23...поехать стипендиатом в лейпцигский филологический семинарий...-- Имеется в виду Русский институт классической филологии при Лейпцигском университете (1873-1890), созданный по инициативе "отца русского классицизма" А. И. Георгиевского и выдающегося немецкого филолога Ф.-В. Ричля. До 1884 г. это учебное заведение, готовившее учителей древних языков для русских гимназий, именовалось "филологической семинарией". См.: Алмазова И.С., Максимова А.Б. "Русская филологическая семинария" в Лейпциге в интеллектуальном пространстве России и Германии (1873-1890) // Межкультурный диалог в историческом контексте: Материалы научной конференции. М., 2003. С. 99-102.
24Ключевский Василий Осипович (1841-1911) -- знаменитый историк, с 1879 г.-- профессор Московского университета. Виноградов Павел Гаврилович (1854-1925), крупнейший русский историк-медиевист, в 1884-1901 гг.-- профессор Московского университета.
25Дмитревский Алексей Михайлович (1865-1934) -- гимназический товарищ ВИ, брат первой жены поэта Д.М. Дмитревской. Подробней см.: Кузнецова О.А. Стихотворные послания Вяч. И. Иванова к А.М. Дмитревскому // Гумилевские чтения. СПб., 1996. С. 239-253. [Электронный ресурс] URL: http://www.v-ivanov.it/wp-content/uploads/2011/05/kuznetsova_ivanov_stikhotvornye_poslaniya_dmitrevskomu_1996_text.pdf.
26Герье Владимир Иванович (1837-1919) -- историк, общественный деятель, профессор всеобщей истории Московского университета в 1868-1904 гг.
27...Горел полуночной лампадой / Перед святынею добра.-- О. А. Кузнецова так комментирует этот текст: "Не совсем точно процитированные Вяч. Ивановым стихотворные строки (в тексте "пылал" вместо "горел") восходят к роману И. С. Тургенева "Рудин" (1855). Духовный облик Дмитревского ассоциируется у Вяч. Иванова с одним из второстепенных персонажей романа, антиподом главного героя,-- Покорским" (Кузнецова О.А. Стихотворные послания Вяч. И. Иванова к А. М. Дмитревскому... С. 239-253).
28...сестра-консерваторка...-- Имеется в виду Дмитревская Дарья Михайловна (в замужестве Иванова; 1864-1933) -- первая жена ВИ, брак их продлился до 1895 г.
29...в подмосковном имении братьев Головиных <...> Федором Александровичем (впоследствии председателем второй Государственной Думы)...-- Имеются в виру Головины Павел Александрович (1869-1892) и Федор Александрович (1867-1937, расстрелян). Последний -- один из основателей Союза Освобождения и Конституционно-демократической партии.
30Зубков Владимир Григорьевич (1849-1903) -- экстраординарный профессор классической филологии в Московском университете (с 1884 г.); упоминается в книге Андрея Белого "На рубеже двух столетий".
31Узенер Герман Карл (1834-1905) и Бюхелер Франц (1837-1908) -- филологи-классики.
32Гизебрехт Фридрих Вильгельм Веньямин (1814-1889) -- историк-медиевист; Зом Готтхольд Юлиус Рудольф (1841-1917) -- юрист, специалист в области истории права; Моммзен Теодор (1817-1903) -- историк, филолог-классик и юрист, лауреат Нобелевской премии по литературе 1902 г. за труд "Римская история".
33 Порта Нигра (лат. Porta Nigra -- "чёрные ворота") -- укрепленные ворота, построенные из крупного камня и окруженные полукруглыми четырехэтажными башнями, памятник римской архитектуры II в., символ немецкого города Трир.
34Бресслау Гарри (1848-1926) -- историк, профессор.
35Фален Иоганн (1830-1911) -- филолог-классик; Кирхгоф Иоганн Вильгельм Адольф (1826-1908) -- филолог, профессор Берлинского университета; Гюбнер Эмиль (1834-1901) -- профессор классической филологии.
36Целлер Эдуард Готтлоб (1814-1908)-- историк философии, протестантский богослов и философ; Курциус Эрнст (1814-1896) -- археолог и историк; Ваттенбах Вильгельм (1819-1897) -- историк, источниковед и палеограф; Шмоллер Густав фон (1838-1917) -- экономист, историк, государственный и общественный деятель, ведущий представитель т. н. новой исторической школы в политической экономии.