Иванов Иван Иванович
История русской критики

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Часть третья.


ИСТОРІЯ РУССКОЙ КРИТИКИ.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

(Продолженіе *).

*) См. "Міръ Божій", No 2. Февраль.

XIII.

   Бѣлинскій сравнительно скоро разошелся съ Бакуниныхъ и намъ не трудно догадаться -- почему. У Бакунина было двѣ черты, одинаково нестерпимыя для его ученика. Съ одной стороны, онъ обладалъ наклонностью заговорить, т. е. опутать слушателя сѣтями діалектики и зачаровать его критическій смыслъ священными рѣченіями самого, съ другой стороны -- Бакунинъ, безспорно, побѣдоносный истолкователь философскихъ тайнъ, не прочь былъ разыграть роль апостола Петра, какъ понимаетъ ее католическая церковь,-- въ гегельянской сектѣ.
   Но Бѣлинскій слушалъ чужія рѣчи вовсе не за тѣмъ, чтобы вѣровать имъ на-слово, и еще менѣе могъ "гонять сквозь строй категорій всякую всячину" и предаваться "логической гимнастикѣ" {Былое и думы. VII, стр. 125--6.}. Для него гегельянство было психологическимъ моментомъ. Онъ самъ опредѣлялъ его словами: "утомился отвлеченностью" и "жаждалъ сближенія съ дѣйствительностью". Естественно, онъ немедленно принялся провѣрять воспринятыя истины и мысленно, и нравственно. Краснорѣчивому учителю отъ этого не могло поздоровиться.
   Провозглашая разумность всякой дѣйствительности, Бѣлинскій здѣсь же опредѣляетъ ненавистнѣйшій для него порокъ -- пошлость.
   "Пошлы только тѣ, которыхъ мнѣнія и мысли не есть цвѣтки, плоды ихъ жизни, а грибы, наростающіе на деревахъ".
   Этимъ людямъ не дано жить въ духѣ; слѣдовательно, жить въ духѣ, т. е. быть философомъ, хотя бы даже въ гегельянскомъ направленіи, по мнѣнію Бѣлинскаго, значитъ развивать идеи, какъ выводы и результаты жизни. Изъ тона письма можно заключить, что такой выводъ логически не ясенъ Бѣлинскому, но тѣмъ краснорѣчивѣе посылки: онѣ подсказаны инстинктомъ, натурой писателя, не замирающими ни предъ какими теоріями и авторитетами.
   Очевидно, здѣсь не могутъ быть прочны внѣшнія, лично не провѣренныя вліянія. "Кто пляшетъ подъ чужую дудку, тотъ всегда дуракъ", заявитъ Бѣлинскій позже, но тоже -- темное пока -- сознаніе продолжаетъ работать неустанно и въ періодъ ученичества. Впослѣдствіи Бѣлинскій раскается въ "добровольномъ отреченіи отъ своей сущности" предъ Станкевичемъ именно потому, что раньше онъ расходился съ нимъ подъ вліяніемъ Бакунина.
   Слѣдовательно, вліяніе Станкевича безусловно сильно, оно торжествуетъ, къ нему возвращается Бѣлинскій?
   Такъ можно заключить изъ заявленій и поступковъ самого Бѣлинскаго. Въ началѣ онъ именуетъ Станкевича "огромной субстанціей" и преклоняется предъ его личностью и талантами, потомъ до конца жизни онъ отзывается о немъ не менѣе восторженно и портретъ Станкевича -- единственный -- украшаетъ его кабинетъ... Естественно было возникнуть всеобщему представленію на счетъ великихъ благодѣяній, оказанныхъ Бѣлинскому его товарищемъ. Представленіе составилось еще при жизни Станкевича, и ему приходилось настойчиво опровергать ихъ. Для насъ драгоцѣнны эти опроверженія: въ нихъ заключается гораздо больше исторической истины, чѣмъ во всѣхъ домыслахъ современниковъ и позднѣйшихъ историковъ.
   Въ октябрѣ 1836 года Станкевичъ пишетъ:
   "Не знаю, откуда эти чудные слухи заходятъ въ Питеръ? Я -- цензоръ Бѣлинскаго? Напротивъ, я самъ свои переводы, которыхъ два или три въ Телескопѣ, подвергалъ цензорству Бѣлинскаго, въ отношеніи русской грамоты, въ которой онъ знатокъ, а въ мнѣніяхъ всегда готовъ съ нимъ посовѣтоваться, и очень часто послѣдовать его совѣтамъ" {Переписка, стр. 200.}.
   Можетъ показаться, вопросъ касается преимущественно литературы, хотя Станкевичъ и говоритъ о "мнѣніяхъ". Но на самомъ дѣлѣ у Станкевича не было силъ оказывать на Бѣлинскаго другое вліяніе, кромѣ, такъ сказать, общевоспитательнаго. О немъ говорится въ томъ же письмѣ. Станкевичъ находитъ одну изъ статей Бѣлинскаго "неосторожной" и намѣренъ заявить ему объ этомъ. И мы не сомнѣваемся, мягкая, гуманная, всегда примиряюще-настроенная личность Станкевича могла оказывать смягчающее воздѣйствіе на "неистоваго Виссаріона". Но натуры друзей были слишкомъ различны, пряно противоположны, чтобы кто-нибудь изъ никъ могъ подчиниться другому.
   Прежде всего слѣдуетъ ввести въ точные предѣлы общеизвѣстныя высокія качества Станкевича. Не слѣдуетъ ихъ ни преувеличивать, ни принижать, но. насколько возможно по существующихъ даннымъ, отдать имъ только должное.
   Всю кратковременную жизнь Станкевича можно представить въ формѣ нѣсколькихъ стихотвореній; для дѣтства -- лирическая пѣсня, для молодости -- задумчивая идиллія, изящная элегія, подъ конецъ прерываемая сдержанными драматическими восклицаніями" и, въ заключеніе, преждевременная смерть. Правда, по распорядкамъ судьбы русскихъ писателей, не слишкомъ ранняя. Станкевичъ умеръ двадцати семи лѣтъ и можно назвать не мало литературныхъ дѣятелей, успѣвшихъ къ этому возрасту оставить весьма цѣнное наслѣдство. Отъ Станкевича у насъ важнѣйшее достояніе -- его письма. Онъ только передъ смертью готовился приступить къ жизни.
   Мы должны принять въ разсчетъ недугъ, медленно разрушавшій молодой организмъ, но, помимо физическаго порока, слѣдуетъ признать и нравственное препятствіе къ болѣе ранней "постройкѣ жизни". Безусловно устанавливая личную симпатичность Станкевича, историкъ обязанъ -- независимо отъ трогательныхъ чувствъ -- безпристрастно разобраться въ предметѣ, несомнѣнно, въ сильной степени опоэтизированномъ исключительнымъ стеченіемъ обстоятельствъ.
   Станкевичъ провелъ такое же беззаботное дѣтство, какъ и глава другого кружка, современнаго Бѣлинскому -- Герценъ. По поводу Герцена очевидцы разсказываютъ повѣсть нѣкоего золотого вѣка: такъ лелѣяли и обожали ребенка! Малѣйшее замѣчаніе приводило его въ изумленіе и онъ чувствовалъ себя неограниченнымъ принцемъ крови среди экзотическаго помѣщичьяго царства {Изъ дальнихъ лѣтъ. Воспоминанія Т. П. Пассекъ. Спб. 1878. Томъ I, стр. 81 etc.}. Барская избалованность оставила надолго свои слѣды въ характерѣ Sonntagskind'a. Университетъ, быстро пріобрѣтенное вліяніе среди студентовъ, крѣпкая оборона отъ покушеній начальства со стороны сильной семьи,-- все это усыпило только лишними цвѣтами путь "Шушки".
   Сопоставить эту поэму съ біографіей Бѣлинскаго значитъ во мгновеніе ока изъ "страны лимоновъ и апельсинъ" перенестись въ тундры. То же самое впечатлѣніе получится и при сравненіи той же біографіи съ жизнью Станкевича.
   Герценъ имѣлъ возможность пить шампанское и угощаться рябчиками даже въ карцерѣ, и все-таки вызывать у родныхъ смертельное безпокойство, какъ бы не пострадало "слабое здоровье молодого человѣка", и, когда угодно, по щучьему велѣнью прекратить свое пріятное заключеніе. Рѣзвый ребенокъ Станкевичъ по шалости свободно могъ сжечь одну изъ отцовскихъ деревень... Все это, разумѣется, отнюдь не укоризны ни тому, ни другому, мы только желаемъ провести параллель между различными условіями, воспитавшими нашихъ дѣятелей.
   Неугомонная рѣзвость золотого дѣтства смѣнилась, какъ водится, поэтически-мечтательной юностью. Стихи и любовь получаютъ преобладающее значеніе, и нѣмецкая поэзія, какъ самая богатая смутными романтическими предчувствіями и безпредѣльными неизглаголанными стремленіями, становится источникомъ счастья нашего юноши. Даже больше. Она -- мѣрило жизни, она -- вмѣстилище всѣхъ идеаловъ, доступныхъ молодому воображенію. Станкевичъ стихами умиряетъ свои огорченія, стихами исчерпываетъ смыслъ земного бытія и стихами же поднимается въ вѣчное царство свѣта и покоя.
   Особенно чаруетъ его стихотвореніе Шиллера Resignation,
   Самоотреченіе. Поэтъ здѣсь говоритъ о себѣ, что онъ "въ Аркадіи родился", природа надѣлила его ранними радостями, не май отцвѣлъ и поэту пришлось подумать о вѣчности. Но поэтъ не страшится никакихъ огорченій. У него есть откровеніе, способное помирить его съ какой угодно житейской непогодой. Именно это откровеніе и повергало въ несказанное наслажденіе Станкевича. Онъ не переставалъ повторять:
   "Кто тоскуетъ по другомъ мірѣ, тотъ не долженъ знать земныхъ наслажденій. Кто вкусилъ отъ земного наслажденія, тотъ да не надѣется на награду другого міра, гдѣ пышно разцвѣтаютъ только терніи и скорби нашего дольняго существованія".
   Легко понять,-- при такомъ настроеніи прекрасной душѣ представляются не особенно острыя терніи, и не чрезмѣрно мучительной -- жертва наслажденіями. И съ устъ Станкевича не сходитъ фраза: Es herrscht eine allweise Güte über die Welt -- надъ міромъ царствуетъ премудрая благость...
   Заключеніе вполнѣ естественное послѣ описанныхъ нами "опытовъ жизни". Мы точно знаемъ также, что мыслитъ юный мечтатель подъ "подвигомъ" -- это ничто иное, какъ "бѣгство отъ суетныхъ желаній и отъ убивающихъ людей", во имя "любви и жажды знаній":
   
   Пускай гоненье свѣта взыдетъ
   Звѣздой злосчастья надъ тобой,
   И міръ тебя возненавидитъ:
   Отринь, попри его стопой!
   
   Все это возможно именно съ "любовью" поэта, даже очень легко. Надземный міръ ему болѣе доступенъ, чѣмъ "дольній". Его близкіе люди именуютъ "небеснымъ". Онъ недоволенъ прозвищемъ, но не можетъ утверждать, чтобы онъ совсѣмъ былъ неповиненъ въ комическомъ эпитетѣ.
   Онъ очень любитъ заявлять толпѣ свое презрѣніе къ ней и свидѣтельствовать объ ограниченности ея пониманія "мечтаній святыхъ". Эти мечты
   
   Щедро платятъ за утраты
   И съ небесами жизнь дружатъ...
   
   Естественно для этихъ мечтаній -- "міръ -- безотвѣтная пустыня" {Завѣтно, стихотв. отъ 1833 года.}.
   Небеса неотразимо заинтересованы во всѣхъ ощущеніяхъ прекрасной души, переживающей длинную и многообразную исторію любви. Философія опять выражается стихами, на этотъ разъ гётевской "индійской легендой" Gott Bajadera. Двукратный переводъ его былъ помѣщенъ въ Московскомъ, подъ названіемъ Магадэва и Баядера {Первый разъ. Часть XVI, 1838 года, стр. 89--40, перев. П. Петрова.}. Здѣсь опять рѣчь идетъ о "правителяхъ неба" и о "надзвѣздныхъ чертогахъ", и въ общемъ, просвѣтленіе любовной страсти до высшаго блаженства.
   Стихотвореніе это вызываетъ нервическій восторгъ у Станкевича и онъ намѣревается написать даже особую драму и взять темой исторію чувства любви отъ низшей ступени физическаго влеченія до приближенія къ горнему міру.
   Мотивъ, какъ видимъ, весьма отличный отъ драмы Бѣлинскаго. И для насъ это не является неожиданностью. "Прекрасное моей жизни не отъ міра сего", пишетъ Станкевичъ, и дѣятельно принимается украшать всѣми цвѣтами своего воображенія всякое женственное созданіе, кажущееся ему роковымъ для его бытія.
   Результаты -- очевидны: мечты -- безъ конца и смутныя состоянія души. Станкевичъ сознается, что онъ "боится всего опредѣленнаго, всего точнаго: это производитъ головную боль". Но зато все неуловимое, необъяснимо волнующее доводитъ юношу до крайней степени возбужденія.
   Ему попалась въ руки музыка Шуберта -- Erlkönig и вотъ какъ онъ разсказываетъ событіе:
   "Это было послѣ обѣда, послѣ веселья, любезничанья. Я попробовалъ, и чуть не сошелъ съ ума! Иначе, кажется, нельзя было выразить это фантастическое прекрасное чувство, которое охватываетъ душу, какъ самъ царь младенца, при чтеніи этой баллады. Уже начало переноситъ тебя въ этотъ темный таинственный міръ, мчитъ тебя durch Nacht und Wind..."
   Какую же плѣнительную вереницу ощущеній должна испытывать такая душа и какимъ далекимъ и чуждымъ долженъ представляться ей реальный міръ! Съ теченіемъ времени именно въ ощущеніяхъ она привыкнетъ находить свою нравственную пищу, незамѣтно для себя станетъ переоцѣнивать ихъ красоту и смыслъ и вообразитъ себя великой, одинокой и страдающей въ области своихъ грезъ и чувствъ.
   Это исконный путь всѣхъ прекраснодушныхъ отщепенцевъ земной юдоли и неутомимыхъ изслѣдователей своихъ тайныхъ волненій и фантастическихъ образовъ. Это психологія гётевскаго Вертера.
   Ничего въ сущности онъ неиспыталъ и не узналъ, никакихъ ударовъ судьбы онъ не видѣлъ даже какъ зритель, ни малѣйшаго "подвига" онъ не совершилъ,-- онъ только полюбилъ, и этого происшествія достаточно, чтобы онъ влюбился въ собственную особу и вознесъ свою тонко-чувствующую и сладостно-томящуюся душу на недосягаемую высоту надъ "толпой" и сталъ взирать на весь міръ съ "меланхолической улыбкой". Это несомнѣнный нравственный недугъ, самовнушеніе маніи величія, геройство въ пустомъ пространствѣ, подвижничество среди фантасмагорій и призраковъ. Станкевичъ, разумѣется, несравненно выше по своей духовной организаціи гётовскаго горе-богатыря. Блѣдная немочь вертерьянства не могла цѣликомъ овладѣть чуткой рыцарственной природой русскаго юноши тридцатыхъ годовъ, но весьма настойчивые отголоски реторической меланхоліи и пустопорожняго геройствованія слышатся намъ безпрестанно въ поэтическихъ исповѣдяхъ Станкевича.
   Напримѣръ, стихотвореніе Двѣ жизни. Начинается оно совершенно въ вертеровскомъ стилѣ:
   
   Печально идутъ дни мои,
   Душа свой подвигъ совершила:
   Она любила -- я въ любви
   Небесный пламень истощила.
   
   Дальше оказывается, виной этого истощенія "два созданья": въ нихъ поэтъ узналъ "міръ". Тоже вертеровскій способъ становиться ученымъ и философомъ! Конецъ не противорѣчитъ ни началу, ни срединѣ:
   
   И мнѣ ль любить, какъ я любилъ?
   Я ль пламень счастія разрушу?
   Мой другъ, двѣ жизни я отжилъ
   И затворилъ для міра душу...
   
   Это -- обычная ложь прекрасной души: кто способенъ въ "созданіяхъ" видѣть міръ, тотъ, навѣрное, не затворитъ для него дверей,-- совершенно напротивъ. Это просто фразерство празднаго ума, путающагося въ тонкихъ сѣтяхъ полуотвлеченныхъ, получувственныхъ ощущеній. У разныхъ Чайльдъ-Гарольдовъ, Ренэ и всякихъ другихъ демоновъ крупной и мелкой породы подобныя упражненія -- сущность всей жизни, у Станкевича -- лишь стадія духовнаго развитія, но очень глубокая. Она подсказала нашему герою своего рода Вертера, повѣсть мгновеній изъ жизни графа Z. Это въ полномъ смыслѣ historia morbi, проще -- діагнозъ чахотки, поразившей грудь чрезвычайно экзотическаго созданія, почти эфирнаго и небеснаго по тонкости ощущеній, по изящной тоскѣ о любви и счастьѣ, по сверхъестественной способности испытывать "бури и грозы" подъ яснымъ небомъ.
   Въ теченіе всего разсказа намъ жаль "это созданіе", какъ выражается самъ авторъ: преждевременная смерть, несомнѣнно, трогательна. Но надъ свѣжей могилой у васъ неотступно является мысль: вѣдь и сама жизнь "созданія" была сплошной агоніей и жалѣть собственно приходится не о смерти, а о самомъ появленіи на свѣтъ подобныхъ "обреченныхъ". Если вообще, по мнѣнію пессимистовъ, жизнь -- скверная и неостроумная шутка, то жизнь съ наслѣдственной чахоткой -- настоящій сарказмъ, жестокій и безжалостный. Пусть мы даже вполнѣ съ этимъ согласимся, вѣдь все-таки жить приходится и, волей-неволей, вести борьбу со всевозможными шутками и сарказмами, т. е., насколько возможно, передѣлывать жизнь и, слѣдовательно, привязывать идеи и дѣятельность не къ живой добычѣ смерти, а къ дѣлателямъ жизни. И пусть сочувственная слеза будетъ законной данью злополучнаго графа Z, мы все-таки должны непремѣнно уйти отъ его гроба возможно дальше, если только не желаемъ пребывать въ мертвецахъ, хоронящихъ мертвыхъ.
   Станкевичъ не былъ такимъ мертвецомъ, но онъ пережилъ мертвый періодъ въ своей жизни. Признать этотъ фактъ неизбѣжно, сколько бы насъ ни подкупали прекрасныя грёзы и трогательнѣйшая исповѣдь поэтически-взволнованнаго сердца. Органическая болѣзнь Станкевича способствовала прекраснодушію и подъ конецъ безпрестанно окутывала его мглой меланхоліи и религіозной тоски. Безотрадныя думы по ночамъ, молитвы самоотреченія и покорности предъ верховной силой,-- все это проливаетъ цѣлительный бальзамъ въ вѣчно трепетную грудь юнаго страдальца. Сильныхъ чувствъ не можетъ жить въ такой груди, и сколько бы намъ ни толковали о счастьѣ, любви и мукахъ разочарованія, мы знаемъ, какъ неглубоко прививаются "удары судьбы" какъ разъ къ прекраснымъ душамъ. Именно поэтому имъ безпрестанно приходится взвинчивать свои бури и грозы, чтобы удержаться на облюбованной исключительной высотѣ. Дѣло не можетъ обойтись безъ реторики и софистики, и даже нашъ искренній герой будетъ съ гордостью изъяснять біаженство потерять существо, съ которымъ разлучила тебя твоя мысль!..
   Гордость наивная до умилительности и не подозрѣвающая, какой подрывъ она совершаетъ собственному подвигу, до какой степени принижаетъ чувство, обижаетъ существо и извращаетъ мысль. Выигрываетъ развѣ только идея изящнаго, потому что, на первый взглядъ, дѣйствительно красиво не только побѣдить умомъ сердце, но даже обрести въ этой побѣдѣ блаженство.
   Мы знаемъ, какъ далеко эстетическія ощущенія могутъ отстоять отъ принциповъ нравственнаго и идейнаго, какъ часто изящное вступаетъ въ противорѣчіе съ духовно-великимъ и разумнымъ, потому что изящное можетъ быть красотой формы и чистѣйшимъ волненіемъ физической природы человѣка. Изящное почти всегда приближается къ этому предѣлу, когда занимаетъ господствующее положеніе въ настроеніяхъ и міросозерцаніи поклонника красоты.
   Станкевичъ именно такой рыцарь изящнаго, опять, должны мы оговориться, только временный, въ извѣстный періодъ своего духовнаго развитія. Но фактъ не теряетъ своего значенія и вполнѣ мирится съ другими намъ извѣстными чертами прекраснодушія. Станкевичъ чувство изящнаго называетъ своимъ единственнымъ наслажденіемъ, достоинствомъ и даже, можетъ, спасеніемъ. Онъ сочиняетъ чрезвычайно эфирную аллегорію Три художника на тему единства красоты во всѣхъ творческихъ искусствахъ. Аллегорія написана въ выспреннемъ тонѣ и въ ея образахъ вполнѣ достаточно романтической темноты и невысказаннаго таинственнаго краснорѣчія...
   Остановиться на этой точкѣ значило бы дѣйствительно забыться и заснуть. Станкевича не могла постигнуть подобная участь. Романтизмъ и мечты были данью счастливому дѣтству и золотой молодости, но данью, въ высшей степени существенной.
   У васъ неминуемо являются параллели: шиллеризмъ Бѣлинскаго -- это стремительный протестъ Карла Моора, опека надъ человѣчествомъ, шиллеризмъ бури и натиска; у Станкевича шиллеровскіе мотивы -- резиньяція, углубленное созерцаніе прекраснаго, душевное настроеніе эллинской идилліи или романтической элегіи и чувствительной баллады. Въ результатѣ исторія графа Z и трагедія Дмитрія! Калииина: трудно даже представить болѣе яркіе и болѣе поучительные контрасты. Они даны первыми ступенями нравственнаго развитія того и другого дѣятеля, и они не могутъ не наложить своей печати на ихъ дальнѣйшій путь и на ихъ взаимныя отношенія.
   

XIV.

   Станкевичъ, всегда искренній и чуткій, превосходно понималъ основной недостатокъ своей природы. Онъ, толкуя о гармоніи и примиреніи, не прочь идеализировать женственныя вліянія, женщину вообще за счетъ природы. Но, обращаясь на себя, онъ не можетъ не воскликнуть: "мнѣ надо больше твердости, больше жестокости!" {Біографія, стр. 131, 159.}. Дальше, подчиняясь смутно влекущимъ мотивамъ искусства, сходя съ ума отъ романтической музыки, сопоставляя поэзію и науку, онъ долженъ сознаться: "не понимаю человѣка, который знаетъ о существованіи и спорахъ мыслителей, и бѣжитъ ихъ и отдается въ волю своего темнаго поэтическаго чувства" {Переписка, стр. 184.}. Наконецъ, ища воплощенія своихъ романтическихъ грезъ въ различныхъ женственныхъ существахъ, вожделѣя о любви, онъ томится въ тоже время жаждой знаній и ясной практической мысли. Онъ даже теряетъ терпѣніе, охватываемый со всѣхъ сторонъ туманами нѣмецкой философіи и возстаетъ противъ покорной воспріимчивости русскаго юношества.
   Онъ пишетъ Грановскому:
   "Когда же нибудь надо послѣдовать внутреннему голосу и жить своею жизнью. Когда же нибудь надобно отбросить эту робкую уступчивость, эту ученическую скромность, стать лицомъ къ лицу съ тѣми обольстителями души, которые тайною, отрадною надеждой поддерживаютъ жизнь ея, и потребовать отъ нихъ вразумительнаго отвѣта" {Письмо отъ 14 іюня 1836 года.}.
   Выводъ изъ всего этого ясный: жить надо для жизни, а не для отвлеченностей. Таково неустанное внушеніе Станкевича Грановскому, попавшему въ самое жерло нѣмецкихъ теорій и системъ. Еще важнѣе другое заключеніе, опредѣляющее самую сущность жизни: это -- идея человѣческаго достоинства, какъ руководящій принципъ человѣческой дѣятельности. Идея -- цѣль всѣхъ философскихъ занятій Станкевича и онъ, уяснивъ ее, хотѣлъ бы потомъ убѣдить другихъ и пробудить въ нихъ высшій интересъ {Переписка, стр. 159.}.
   Цѣль вполнѣ достигалась, и именно этимъ фактомъ объясняется исключительное положеніе Станкевича среди товарищей. Предъ нами дѣятельная прекрасная душа, но мы не должны забывать, дѣятельная логически, умственно, духовно. Въ натурѣ Станкевича не было апостольской стихіи, какою въ высочайшей степени обладалъ Бѣлинскій. Мы хотимъ сказать, Станкевичъ не былъ одаренъ неусыпнымъ желаніемъ идею претворять въ фактъ и сдѣлать ее достояніемъ не только избранныхъ, но провозгласить ее какъ общую истину, бросить ее въ лицо толпѣ и міру и, если потребуется, встать за нее бойцомъ. Прекраснодушная основа личности осталась до конца, гипнотизировала-ли нашего героя музыка Шуберта, или онъ обращался къ своимъ друзьямъ съ призывомъ отдать всѣ свои силы просвѣщенію народа {Эпизодъ имѣлъ мѣсто въ Берлинѣ.-- Воспоминанія Невѣрова. Р. Старина, XL, 419.}.
   Среди званыхъ нашлись избранные, съ точностью выполнившіе завѣтъ. Бѣлинскій также, навѣрное, неоднократно слышавшій подобныя рѣчи отъ Станкевича, оставался всю жизнь въ первомъ ряду просвѣтителей. Но именно въ этомъ вопросѣ и обнаружилось съ особенной яркостью различіе двухъ нравственныхъ типовъ, представляемыхъ друзьями.
   Предъ нами драгоцѣнное свидѣтельство, вводящее насъ въ сущность вопроса безъ всякихъ нарочитыхъ толкованій. Станкевичъ и Бѣлинскій одинаково восторгались театромъ и оставили намъ множество изъясненій своего восторга. Мы возьмемъ по одному у каждаго и сопоставимъ ихъ: достаточно прочесть только фразы, чтобы придти къ опредѣленному выводу.
   Станкевичъ пишетъ:
   "Театръ становится для меня атмосферою; прекрасное моей жизни не отъ міра сего; излить свои чувства некому: тамъ, въ драмѣ искусства, какъ-то вольнѣе душѣ. Множество народа не стѣсняетъ ея, ибо надъ этимъ множествомъ паритъ какая-то мысль. Наше искусство не высоко, но театръ и музыка располагаютъ душу мечтать о немъ, объ его совершенствѣ, о прелестяхъ изящнаго, дѣлать планы эфемерные, скоропреходящіе"...
   Бѣлинскій еще пламеннѣе описываетъ свои чувства, но посмотрите, какое это пламя и сопоставьте его съ мечтами о прелестяхъ изящнаго и съ планами эфемерными:
   "Вы здѣсь живете не своею жизнью, страдаете не своими скорбями, радуетесь не своимъ блаженствомъ, трепещите не за свою опасность; здѣсь ваше холодное я исчезаетъ въ пламенномъ эфирѣ любви. Если васъ мучитъ тягостная мысль о трудномъ подвигѣ вашей жизни и слабости вашихъ силъ, вы здѣсь забудете ее... Но возможно ли описать всѣ очарованія театра, всю его магическую силу надъ душою человѣческою? 01 какъ было бы хорошо, если бы у насъ былъ свой народный русскій театръ... Въ самомъ дѣлѣ, видѣть на сценѣ всю Русь, съ ея добромъ и зломъ, съ ея высокимъ и смѣшнымъ, слышать говорящими ея доблестныхъ героевъ, вызванныхъ изъ гроба могуществомъ фантазіи, видѣть бойкіе пульсы ея могучей жизни"...
   Предъ нами во весь ростъ идейный созерцатель и жизненный дѣятель, эстетикъ и публицистъ, философъ-поэтъ и мыслитель-борецъ.
   Такъ это выйдетъ и въ дѣйствительности.
   Когда Бѣлинскій возьметъ въ свои руки, надъ русской журналистикой немедленно повѣетъ новый раздражающій духъ,-- кого негодованіемъ, кого восторгомъ. Станкевичъ также пообѣщаетъ свое участіе, но сейчасъ же начнетъ повторять роль "аристократическихъ сотрудниковъ", столь возмущавшихъ Погодина. Принимается онъ переводить статью о Гегелѣ, даетъ часть, но продолженіе оказывается во власти ироническихъ судебъ: лакей Иванъ забылъ взять въ деревню номеръ иностраннаго журнала, необходимый для статьи!.. Станкевичъ комически изображаетъ бурное негодованіе Бѣлинскаго, но самому Бѣлинскому врядъ ли было до комизма: весь журналъ, крайне разстроенный Надеждинымъ и снабженный жалкими средствами, лежалъ на его отвѣтственности {Переписка, стр. 171.}.
   Но даже если Станкевичъ и выполнитъ взятое на себя обязательство, онъ всѣми силами протестуетъ противъ наименованія литераторъ. Почему? Восторженный Бѣлинскій объяснялъ это "глубокимъ чувствомъ простоты", но, несомнѣнно, больше правды въ другомъ толкованіи: изящной, аристократической и въ сильной степени отрѣшенной натурѣ Станкевича претило наименованіе, какое приходилось раздѣлять съ менѣе всего почтенными и благородными фигурами современной журналистики.
   Толкованіе подтверждается отношеніемъ Станкевича къ полемикѣ.
   Біографъ очень мѣтко выражается на этотъ счетъ.
   "Станкевичъ былъ служителемъ истины въ чистой, отвлеченной мысли, въ примѣрѣ своей жизни, и никогда не могъ бы служить ей на буйной ярмаркѣ современности" {Біографія, стр. 129.}.
   Даже больше. Станкевича непріятно безпокоило все стремительное, энергическое. Онъ не могъ понять гнѣвныхъ настроеній ни въ какихъ случаяхъ, даже когда вопросъ шелъ о побѣдѣ истины надъ ложью. Въ природѣ, напримѣръ, онъ не могъ помириться съ кавказскими горами, какъ съ чрезмѣрно буйнымъ проявленіемъ стихійныхъ силъ. То же самое впечатлѣніе производили на него и человѣческіе порывы.
   Очевидно, здѣсь почва для гегельянской гармоніи существовала сама по себѣ, независимо ни отъ какихъ діалектическихъ воздѣйствій. Ученіе о примирительномъ отношеніи къ дѣйствительности какъ нельзя болѣе совпадало съ первичнымъ нравственнымъ строемъ всей личности Станкевича, и онъ, слѣдовательно, по совершенно различнымъ мотивамъ, чѣмъ Бѣлинскій, могъ впасть въ гегельянскій толкъ.
   Тамъ былъ вопль истерзанной души, здѣсь -- одинъ изъ давно знакомыхъ голосовъ тихихъ, кроткихъ мечтаній и стройныхъ возвышенныхъ думъ. Станкевичъ поэтому и не могъ впасть въ крайности и громить проклятіями "абстрактный героизмъ" шиллеровскаго Sturm und Drang'а. Онъ никогда и не зналъ шиллеризма въ этой формѣ, и, естественно, Бѣлинскому пришлось вступить въ распрю съ другимъ, лишь только онъ послѣдовательно развилъ свой новый культъ. Объ этомъ разногласіи съ Станкевичемъ на почвѣ гегельянства мы знаемъ отъ самого Бѣлинскаго, и оно въ высшей степени важно. Оно показываетъ, что значило для Бѣлинскаго воспринять идею. Въ результатѣ всегда начиналась діалектика не этой собственно идеи, только-что усвоенной, а діалектика жизни -- личной, часто мучительной нравственной работы. "Покоя нѣтъ душѣ, моей", всегда могъ сказать о себѣ Бѣлинскій, бывалъ ли одержимъ онъ "пошлымъ шиллеризмомъ", или "разумной" дѣйствительностью.
   И безпокойство заключалось отнюдь не въ самыхъ идеяхъ, а въ стихійномъ, непреодолимомъ стремленіи Бѣлинскаго діалектику теорій слить съ діалектикой фактовъ. Для него не существовало идеала внѣ его осязательнаго воплощенія. Если идеалъ не воплощался, что-нибудь, значитъ, было неладно или съ идеаломъ, или съ дѣйствительностью, или идеалъ оказывался мертворожденнымъ, или дѣйствительность не поднималась на высоту идеала.
   А отсюда уже прямой выходъ: или надо усовершенствовать идеалъ, или преобразовать дѣйствительность. Та и другая работа требуетъ громадныхъ усилій и всегда жестокой отвѣтственной борьбы. Все это и наполнило жизнь Бѣлинскаго именно потому, что онъ былъ свободенъ отъ вліяній самыхъ дорогихъ для него людей, и оставался самъ по себ 23;.
   Бакунинъ могъ только запутать его въ лабиринтѣ отвлеченностей и превратить въ эпикурейца діалектики, Станкевичъ -- создать изъ него самое большое -- почтеннаго передатчика послѣднихъ словъ европейской науки отечественной интеллигенціи. Въ первомъ случаѣ Бѣлинскій могъ бы и перейти предѣлы "разумной дѣйствительности", но вовсе не къ выигрышу русскаго общественнаго прогресса. Во второмъ -- онъ доразвился бы до блестящаго популяризатора, но среди его заслугъ не числилось бы самой большой: таланта двигать и увлекать все, что только было и родилось потомъ на Руси чуткаго и рыцарственно-мыслящаго.
   Бѣлинскій, помимо книгъ, могъ многое извлечь изъ личныхъ сношеній съ просвѣщенными пріятелями, и этотъ процессъ, разумѣется, былъ несравненно увлекательнѣе и возбудительнѣе, чѣмъ книжное самообученіе. Но дальше Бѣлинскій принадлежалъ себѣ, и большею частью, наперекоръ то ль ко-что выслушаннымъ собесѣдникамъ, принимался такъ "неистовствовать и свирѣпствовать", что приводилъ въ ужасъ своихъ мнимыхъ учителей. И тѣмъ неожиданнѣе оказывалось положеніе учителей, что они не всегда понимали смыслъ воспріимчивости своего ученика именно къ даннымъ идеямъ. Они не видѣли какъ разъ діалектики жизни у Бѣлинскаго, всегда предшествовавшей и сопровождавшей діалектику идеи. Они, какъ, напримѣръ, Бакунинъ, становились въ позу авторитета въ то время, когда намѣченная жертва авторитета успѣла пережить цѣлый процессъ критики и провѣрки. Авторитетъ часто не видѣлъ и малой доли тѣхъ жизненныхъ фактовъ, не зналъ даже самой узкой полосы той дѣйствительности, гдѣ ученикъ былъ хозяиномъ и своимъ человѣкомъ.
   Кроткая и христіанская семья Бакуниныхъ, умилявшая Станкевича, барское Эльдорадо, взлелѣявшее Герцена, изысканно-культурная атмосфера, обвѣявшая дѣтство и молодость Станкевича, не могли дать всѣмъ этимъ роднымъ дѣтямъ судьбы даже отдаленнаго представленія о томъ, какъ жилъ и въ особенности, что пережилъ одинъ изъ самыхъ нелюбимыхъ ея пасынковъ.
   Какая рѣчь могла быть здѣсь о вліяніяхъ какихъ бы то ни было идей и рѣчей, когда всѣ эти рѣчи и идеи давно предупредила грозная правда, неразрывно сросшаяся съ каждымъ звѣномъ духовнаго роста ребенка, юноши, мужа! Если мы тщательно вдумаемся въ историческій жизненный путь, пройденный Бѣлинскимъ, если мы примемъ въ разсчетъ необыкновенную чувствительность и воспріимчивость почвы рядомъ съ исключительной жесткостью и тяготой посѣва, намъ покажутся прямо жалкими по своему сравнительному значенію и шиллеризмъ, и гегельянство, и промежуточныя, еще менѣе существенныя, вліянія отвлеченныхъ источниковъ.
   И независимо отъ психологическаго анализа, мы на каждомъ шагу будемъ убѣждаться въ той же истинѣ по литературнымъ трудамъ Бѣлинскаго. Предъ нами съ каждымъ годомъ все выше будетъ расти и все ярче опредѣляться рѣдкостнѣйшій продуктъ русской почвы,-- отъ начала до конца,-- self made man, или еще точнѣе и выше: съ первой минуты сознанія до послѣдней предсмертной строки человѣкъ самъ себя самоотверженно искренне создававшій и съ неустаннымъ мужествомъ проявлявшій.
   Это далеко не безусловно совпадающіе факты даже на самыхъ культурныхъ сценахъ: у насъ они -- величайшая гордость нашего общественнаго самосознанія.
   

XV.

   Мы видѣли, какое впечатлѣніе произвела первая статья Бѣлинскаго на читателей разныхъ поколѣній и разныхъ литературныхъ направленій. Подобное впечатлѣніе было бы невозможно только при наличности какихъ угодно смѣлыхъ и новыхъ идей. Въ статьѣ было нѣчто другое, несравненно болѣе существенное для отзывчивости публики, чѣмъ отвага воззрѣній и свѣжесть мысли.
   Смѣлые люди бывали и до Бѣлинскаго, въ бойкости пера Надеждинъ могъ никому не завидовать. Не были также исключительнымъ явленіемъ и преобразовательныя стремленія въ области критики. Изъ статей Веневитинова, Кирѣевскаго, Полевого и критиковъ-поэтовъ легко набрать достаточное количество рѣшительныхъ приговоровъ надъ старой русской литературой. Самъ Бѣлинскій при первомъ случаѣ выступилъ на защиту философской критики своихъ предшественниковъ, отдалъ должное идейнымъ стремленіямъ Мнемозины, заслугамъ профессора Павлова {Журнальная замѣтка, по поводу нападокъ Булгарина на "домашнихъ нашихъ новомыслителей". Сочиненія II, 468--9.}. И не требовалось непремѣнно злого умысла и изощренной проницательности, чтобы въ раннихъ статьяхъ Бѣлинскаго, особенно въ первой, почуять ясные отголоски прежней и современной критической мысли. Это естественно: не съ Бѣлинскаго начиналась исторія русскаго слова. И мы понимаемъ,-- отголоски для нѣкоторыхъ ушей могли казаться до такой степени внушительными, что собственно на долю личнаго ума и таланта Бѣлинскаго не оставалось ничего или очень мало: все принадлежало учителямъ-благодѣтелямъ.
   Подобное впечатлѣніе, несомнѣнно, возобладало бы надъ удивленіемъ и восторгами, если бы молодой критикъ не обнаружилъ совершенно оригинальнаго, до него невѣдомаго качества. По исконному порядку всякое начинаніе въ области идей встрѣчается людьми недовѣріемъ и сомнѣніями. Очевидцы заранѣе предубѣждены противъ новой независимой умственной силы и для большинства достаточно смутнаго и отдаленнаго намека на заимствованіе и повтореніе, чтобы проглядѣть дѣйствительную новизну и оригинальность.
   Этимъ объясняется свидѣтельство университетскаго товарища Бѣлинскаго:
   "Кто только посѣщалъ лекціи Надеждина, не хотѣлъ вѣрить, что эти мечтанія писаны Бѣлинскимъ, а не Надеждинымъ" {Проворовъ. О. с., стр. 13.}.
   Бѣлинскій самъ шелъ на встрѣчу такому настроенію. Онъ съ большимъ уваженіемъ припоминалъ о "правдѣ" Никодима Аристарховича Надоумко, ссыхался на его "премудрое слово", одобрялъ его "невѣжливыя выходки противъ тогдашнихъ геніевъ". Надоумко умѣлъ е припугнуть ихъ",-- теперь некому сдѣлать то же самое относительно "нынѣшнихъ" геніевъ. Естественно, ученикъ профессора будетъ продолжать старую систему, только при другихъ обстоятельствахъ.
   Выводъ очень простой, и литературныя мечтанія могли сойти за редакціонную статью Молвмь написанную только не самимъ редакторомъ, а его ближайшимъ сотрудникомъ.
   Этотъ сотрудникъ шелъ еще дальше въ своемъ ученическомъ рвеніи. Онъ осыпалъ похвалами даже Коченовскаго, покровителя Надеждина, находилъ возможнымъ произнести почетное надгробное слово Вѣстнику Европы. Этотъ фактъ по всей справедливости слѣдуетъ признать идеально-философскимъ примиреніемъ съ дѣйствительностью, независимо отъ какой бы то ни было внѣшней системы.
   Бѣлинскаго восхищала упорная борьба коснаго журнала противъ всѣхъ живыхъ теченій времени. Борьба, мы знаемъ, пароль и лозунгъ критика, и этому обстоятельству мы обязаны великимъ значеніемъ его дѣятельности. Но борьба, принципіально покрывающая слѣпое мракобѣсіе и способная оправдать тупое упорство въ области просвѣщенія и общественныхъ идей, перестаетъ быть жизненной силой, а превращается въ своего рода понятіе чистаго искусства. Вѣдь отрѣшенные поэты не желаютъ подвергать себя нравственному, вообще практическому суду, считая вполнѣ довлѣющими мотивами своего существованія самый процессъ пѣснопѣнія.
   О Коченовскомъ нельзя сказать и этого. Бѣлинскій, несомнѣнно, преувеличивалъ безкорыстіе и принципіальное благородство профессора, не отступавшаго въ борьбѣ съ своими критиками предъ совершенно нелитературнымъ оружіемъ. Критикъ, помимо явно взвинченныхъ и неосмотрительныхъ похвалъ Коченовскому -- издателю, спѣшилъ выразить уваженіе и къ его авторитету въ русской исторіи.
   Все это не требовалось содержаніемъ статьи и должно быть признано результатомъ редакторскихъ внушеній.
   Еще любопытнѣе проявленія тѣхъ же примирительныхъ чувствъ критика въ другихъ несравненно болѣе широкихъ вопросахъ. Мы гнаемъ, что пришлось Бѣлинскому пережить и передумать до своей первой статьи, знаемъ, какимъ благодѣтелемъ оказался для него университетъ и какія рѣчи подсказалъ ему современный строй жизни.
   Теперь священный огонь юношеской трагедіи будто начинаетъ меркнуть и неудачный драматургъ, нашедшій пріютъ на страницахъ профессорскаго журнала,-- готовъ остепениться и охладить пылъ своего негодующаго сердца. Слѣдуетъ еще припомнить,-- Бѣлинскій по выходѣ изъ унивеситета старался пристроиться въ уѣздные учителя, и безуспѣшно. Съ его аттестатомъ благосклонное начальство могло предложить только мѣсто приходскаго учителя. Наконецъ,-- отвращеніе къ университетской наукѣ и университетскимъ схоластикамъ, кромѣ того, глубокая обида за свое человѣческое достоинство, -- единственныя чувства, вынесенныя Бѣлинскимъ изъ университетскихъ аудиторій.
   И вдругъ послѣ всѣхъ этихъ опытовъ,-- ода попеченіямъ правительства, какъ разъ о просвѣщеніи и въ томъ самомъ направленіи, гдѣ авторъ потерпѣлъ полный разгромъ.
   Правительство, пишетъ авторъ, "издерживаетъ такія громадныя суммы на содержаніе учебныхъ заведеній, ободряетъ блестящими наградами труды учащихъ и учащихся, открывая образованному уму и таланту путь къ достиженію всѣхъ отличій и выгодъ". И дальше говорилось о "знаменитыхъ сановникахъ", чрезвычайно усердныхъ къ народному благу, объявлялось, что намъ не нужна "чуждая умственная опека", рисовалась умилительная критика "любознательнаго юношества въ центральномъ храмѣ русскаго просвѣщенія", и въ заключеніе провозглашался патріотическій девизъ: "православіе, самодержавіе и народность".
   Но и на этихъ возгласахъ порывъ юнаго гражданина не останавливался. "Благородное дворянство" въ свою очередь должно получить дань славы. По наблюденіямъ автора, это дворянство принялось дѣятельно давать своимъ дѣтямъ "образованіе прочное и основательное". Нельзя было при этомъ торжественномъ обзорѣ великихъ доблестей русскаго государства миновать и другія сословія, купечество и духовенство. Выходило omnes meliores!-- всѣ другъ друга лучше; купцы недаромъ такъ крѣпко держались за свои "почтенныя окладистыя бороды"; эти герои современенъ "сдѣлаются типомъ народности". И вообще, будущее преисполнено блеска и силы: сѣмена созрѣютъ, и русская литература будетъ соперничать съ европейской.
   Предсказаніе, имѣвшее за себя много основаній, но оно построено на соображеніяхъ чисто надеждинскаго стиля. У профессора патріотическій азартъ доходилъ вплоть до восхваленія русской физической силы, просто русскаго кулака. И Надеждинъ, въ качествѣ редактора, конечно, не имѣлъ ничего противъ, чтобы и его сотрудникъ вступилъ на тотъ же путь, говорилъ самыя чувствительныя слова, въ родѣ народности, національности, смышленности и усердія русскаго народа, и при случаѣ растолковывалъ ихъ въ духѣ извѣстнаго гимна громъ побѣ;ды раздавайся и, по примѣру учителя, настоятельно требовалъ отъ литературы одъ въ честь русскаго оружія.
   И, несомнѣнно, другой на мѣстѣ Бѣлинскаго достойно оправдалъ бы надежды своего редактора. Но профессорскія вліянія и, можетъ быть, весьма пристальныя внушенія, встрѣтили страшнаго врага -- не столько въ воззрѣніяхъ сотрудника, сколько въ его личной природѣ. Онъ на первыхъ порахъ могъ весьма точно воспроизвести ту или другую мысль, увлекшую его воображеніе и чувство гармоніей и оптимистическими обѣтованіями. Рано надорванная грудь естественно искала хотя бы временнаго облегченія и хотя бы призрачной утѣхи. Но это, моменты и настроенія, сущность личности совершенно другая. Именно она и вызвала чрезвычайный откликъ у современныхъ читателей.
   Всѣ, кто восторгался статьей Бѣлинскаго, менѣе всего могли сочувствовать усладительнымъ патріотическимъ волненіямъ его сердца. Но фразы, обличавшія нѣкоторый культъ дѣйствительности, очевидно, совершенно исчезали въ общемъ смыслѣ разсужденій и породили себѣ уничтожающій противовѣсъ въ другихъ изреченіяхъ, явно выражавшихъ личное критика я -- внѣ всякихъ внѣшнихъ воздѣйствій.
   Это я не заслонялось даже болѣе внушительными вліяніями со стороны, чѣмъ идеи Надеждина о любви къ отечеству и русской народности. Бѣлинскій съ обычной стремительностью спѣшилъ сообщить публикѣ свое посвященіе въ тайны шеллингіанства, по возможности, буквально воспроизводя эстетическія формулы школы. Имя Шеллинга не произносится: читатели должны открытія германскаго философа считать общеобязательными истинами.
   Критикъ умѣетъ съ горячимъ воодушевленіемъ провозгласить то или другое шеллингіанское положеніе и явно стремится очаровать читателя его художественной красотой, а не логической основательностью. "Поэтическое одушевленіе есть отблескъ творящей силы природы". "Искусство есть выраженіе великой идеи вселенной въ ея безконечно-разнообразныхъ явленіяхъ". "Весь безпредѣльный, прекрасный Божій міръ есть ничто иное, какъ дыханіе единой вѣчной идеи (мысли единаго вѣчнаго Бога), проявляющееся въ безчисленныхъ формахъ, какъ великое зрѣлище абсолютнаго единства въ безконечномъ разнообразіи..."
   Все это множество разъ читала русская публика и безъ конца слышали студенты, учившіеся у Надеждина. Естественно, критикъ доходилъ и до самаго выспренняго представленія о поэтѣ-художникѣ. Мы знаемъ, только этому исключительному созданію шеллингіанская философія уступала право познавать міровую тайну непосредственно -- и новый критикъ принимаетъ истину на слово:
   "Только пламенное чувство смертнаго, пишетъ онъ, можетъ постигать въ свои свѣтлыя мгновенія, какъ велико тѣло этой души вселенной, сердце котораго составляютъ громадныя солнца, жилы -- пути млечные, а кровь -- чистый эѳиръ".
   Мы видимъ,-- критикъ усвоилъ даже ббразный языкъ шеллингіанцевъ и не прочь пуститься въ океанъ широковѣщательныхъ аллегорій и символовъ. У него вполнѣ достаточно лирическихъ чувствъ, чтобы соревновать съ какимъ угодно изъ своихъ предшедственниковъ по части восторговъ предъ красотой и величіемъ абсолютнаго тождества, предъ неотразимо-гармоническимъ развитіемъ природы нравственной, физической и предъ полнымъ сліяніемъ человѣческаго я съ общей міровою жизнью.
   Отсюда, мы знаемъ,-- совсѣмъ рядомъ идея о безсознательномъ и безцѣльномъ творчествѣ. "Безотчетно мгновенная вспышка воображенія",-- вотъ что глубоко трогаетъ Бѣлинскаго и окрыляетъ его краснорѣчіе на жестокую отповѣдь поэтамъ-филолофамъ и моралистамъ. Критикъ воздерживается отъ искушеній чистаго символизма, гдѣ даже и членораздѣльная человѣческая рѣчь является недостойнымъ умысломъ противъ художественной красоты неизглаголанныхъ образовъ. Мы встрѣчали шеллингіанцевъ, отважно устремлявшихся вплоть до безмолвнаго симпатическаго общенія душъ. Бѣлинскій остановился у самыхъ вратъ святилища,-- и по всѣмъ даннымъ не имѣлъ ни силъ ни воли войти въ него.
   Дѣло въ томъ, что предъ нами самый странный шеллингіанецъ и очень опасный послѣдователь московскихъ патріотовъ и эстетиковъ. Изъ его статьи мы могли извлечь не мало мыслей, уполномочивавшихъ Надеждина напечатать ее въ своей Молвѣ. Но въ то же время, изъ того же источника, читатели, только случайно заглядывавшіе въ Надеждинскій журналъ и ничего не ждавшіе изъ ученаго Назарета,-- почерпнули надежды на новую, еще не бывалую критику.
   Противорѣчіе на первый взглядъ вопіющее, и, что особенно любопытно, самъ авторъ статьи его, повидимому, не подозрѣвалъ. Благонамѣренный оптимизмъ и всеобъединяющее и всепримѣряющее шеллингіанство уживались у него вполнѣ удобно съ идеями, несшими въ своемъ развитіи жестокую войну всяческому гражданскому оптимизму и философскому прекраснодумію.
   Это сліяніе двухъ различныхъ, по существу даже противоположныхъ стихій -- черта первостепенной важности въ первомъ періодѣ критики Бѣлинскаго. Въ психологическомъ отношеніи -- это поучительнѣйшій случай, какой только можетъ представить личность писателя.
   Бѣлинскій создается на нашихъ глазахъ, развивается не по своему дарованію, а по самому содержанію своей мысли и по нравственнымъ задачамъ своей личности. Мы присутствуемъ при исторіи души, и исторія эта съ совершенной откровенностью излагается самимъ героемъ, публично, въ формѣ непрерывной исповѣди своихъ взглядовъ на всѣмъ доступныя явленія дѣйствительности. И притомъ исповѣдь отнюдь не преднамѣренно составленный обзоръ мыслей и поступковъ, а она сама -- мысли и поступки.
   Бѣлинскій весь заключенъ въ своихъ статьяхъ: внѣ литературы для него не было жизни, и въ жизни не было нечего, равноправнаго въ литературой. Это, можетъ быть, единственное явленіе въ исторіи человѣческаго ума и творчества. И оно съ полной яркостью обнаружилось въ первой же статьѣ.
   

XVI.

   Посмотрите, что значитъ личность -- для какихъ угодно отвлеченныхъ идей и въ области самыхъ отрѣшенныхъ чувствъ! Мы видѣли, какъ логически у русскихъ шеллингіанцевъ изъ основныхъ принциповъ школы вытекало презрѣніе ко всему наглядному, ясному и, слѣдовательно, жизненно значительному. Тамъ было исчезновеніе ея въ безграничномъ океанѣ мірового бытія, самоотреченіе личности во имя всепоглощающаго абсолютнаго духа.
   У Бѣлинскаго тоже вопросъ идетъ о самоотреченіи, но какомъ! Переходъ совершается незамѣтно къ идеѣ вдохновеннаго созерцанія авторъ прибавляетъ только одно слово -- любовь. Идея "не только мудра, но и любяща",-- вотъ и все положеніе,-- но его достаточно, чтобы мы немедленно услышали восторженный гимнъ человѣческому самоотверженію уже не во имя абсолютнаго тождества, а во имя человѣчества, "для блага ближняго, родины"...
   И картина мгновенно мѣняется.
   Раньше мы слышали призывы къ познанію отъ вѣка скрытыхъ тайнъ, намъ толковали о художественномъ ясновидѣніи, объ исключительно эстетическихъ путяхъ къ міровой истинѣ. Теперь, однимъ порывомъ страстнаго чувства разорвана радужная паутина и предъ блаженно-задумчивыми очами созерцателя безграничныхъ вселенскихъ перспективъ открылась ограниченная, но неукротимо безпокойная сцена человѣческихъ страданій.
   Такъ неожиданно молодой критикъ понялъ философскую идею самоотреченія!
   Дальше окажется еще проще творчество и созерцаніе подмѣнить стремленіемъ и дѣятельностью. Старые шеллингіанцы много занимались силами природы, животнымъ магнетизмомъ, химизмомъ и прочими физическими явленіями. Все это у нихъ вело къ окончательному торжеству ничѣмъ неразрушимой гармоніи. Процессъ въ ихъ воззрѣніи игралъ второстепенную роль,-- предустановленная цѣль замѣняла своимъ божественнымъ величіемъ смуту и нестройность отдѣльныхъ явленій.
   Нашъ философъ измѣнитъ точку зрѣнія на противоположную. Его именно увлечетъ постепенное развитіе естественныхъ силъ, процессъ, т. е. борьба. И онъ провозгласитъ: противоборство силы сжимательной и расширительной въ природѣ то же самое, что борьба между добромъ и зломъ въ мірѣ нравственномъ. Еще одинъ шагъ,-- и борьба окажется сущностью міровой жизни,-- не самодовлѣющее спокойное тождество, а неустанное броженіе стихій. А отсюда уже непосредственный выводъ нравственнаго содержанія:
   "Безъ борьбы нѣтъ заслуги, безъ заслуги нѣтъ награды, безъ дѣйствованія нѣтъ жизни".
   Но истина въ такой формѣ еще немного значила бы въ практическомъ смыслѣ: въ истину можно вѣровать и оставаться совершенно равнодушнымъ къ ея осуществленію.
   Мы это и видѣли неоднократно,-- убѣдились въ грустномъ фактѣ даже на ближайшихъ товарищахъ Бѣлинскаго.
   Станкевичъ, несомнѣнно, зналъ тѣ же истины, какими вооруженъ Бѣлинскій въ первыхъ статьяхъ. Но познаніе не только не вело къ дѣлу, а даже, повидимому, способствовало усиленному желанію стать возможно дальше отъ непросвѣщенной черни. Послушайте, съ какимъ презрѣніемъ Станкевичъ говоритъ о политикѣ заграницей, какъ ему претитъ шумъ періодической печати: намъ невольно припоминаются такія же настроенія Карамзина при тождественныхъ обстоятельствахъ. И мы не знаемъ, много ли могла бы выиграть русская публика отъ нарожденія такихъ глубоко просвѣщенныхъ умовъ и тонко чувствующихъ душъ. Можетъ быть,-- время и особенно -- неразумная дѣйствительность вылечила бы аристократическаго философа отъ его недуга,-- мы знаемъ только одно: Бѣлинскому въ этомъ смыслѣ не отъ чего было лечиться,-- и онъ безъ всякихъ эволюцій и философской діалектики, чутьемъ своей дѣйственной натуры открылъ истинно культурную цѣль всякой мысли и всякаго таланта.
   Припоминая отвращеніе Станкевича къ самому наименованію литераторъ, Бѣлинскій заявлялъ о себѣ:
   "Я литераторъ, потому что это мое призваніе и мое ремесло вмѣстѣ".
   Призваніе -- это значитъ долгъ совѣсти, высшая нравственная цѣль жизни, не забава и не жажда успѣха. Только призваніе можетъ создать изъ человѣка героя, истину поставить для него выше личнаго разсчета, и именно въ терніяхъ пути открыть ему наслажденіе и высшее счастье духа, равное какому угодно высшему эстетическому самоуглубленію.
   И теперь сопоставьте усладительныя воркованія служителей шеллингіанскаго тождества и впослѣдствіи рыцарей гегельянской діалектики съ слѣдующимъ самооткровеніемъ Бѣлинскаго: "Люди, хладнокровные и умственной жизни, могутъ ли понять, какъ можно предпочитать истину приличіямъ и изъ любви къ ней навлекать на себя ненависть и гоненіе? О! имъ никогда не постичь, что за блаженство, что за сладострастіе души сказать какому-нибудь генію въ отставкѣ безъ мундира, что онъ смѣшонъ и жалокъ своими дѣтскими претензіями на великость, растолковать ему, что онъ не себѣ, а крикуну-журналисту обязавъ своею литературною значительностью; сказать какому-нибудь ветерану, что онъ пользуется своимъ авторитетомъ въ кредитъ, по старымъ воспоминаніямъ или по старой привычкѣ; доказать какому-нибудь литературному учителю, что онъ близорукъ, что онъ отсталъ отъ вѣка и что ему надо переучиваться съ азбуки, сказать какому-нибудь выходцу Богъ вѣсть откуда, какому-нибудь пройдохѣ и Бидону, какому-нибудь литературному торгашу, что онъ оскорбляетъ собою и эту словесность, которою занимается, и этихъ добрыхъ людей, кредитомъ коихъ пользуется, что онъ поругался и надъ святостью истины и надъ святостью знанія, заклеймить его имя позоромъ отверженія, сорвать съ него маску, хотя бы она была и баронская, и показать его свѣту во всей его наготѣ!.. Говорю вамъ, во всемъ этомъ есть блаженство неизъяснимое, сладострастіе безграничное"!
   Вы видите,-- здѣсь борьба не принципъ, не убѣжденіе, а просто сама натура писателя, и вы легко представите, что всѣ философскія внушенія, какъ бы они ни казались основательны отвлеченному уму Бѣлинскаго, будутъ рано или поздно отвергнуты и разбиты его органическими силами нравственнаго міра.
   И теперь, -- вы уже замѣтили, -- въ перечисленіи смертельныхъ враговъ критикъ подошелъ какъ разъ къ издателю Вѣстника Европы, одному изъ "литературныхъ учителей" отсталыхъ, близорукихъ, невѣжественныхъ въ самой азбукѣ. По "вліяніямъ" Каченовскаго пришлось пощадить, даже одобрить,-- но мы отлично знаемъ,-- чего стоитъ эта снисходительность и какой прочности эти вліянія. Начинающему писателю трудно не считаться съ желаніями редактора, да еще въ положеніи Бѣлинскаго, и мы должны признать, можетъ быть, не одну уступку съ его стороны -- своему покровителю и литературному воспріемнику.
   Но уступки не шли дальше частностей, и надо изумляться наивности или безразличію редактора, пропускавшаго мимо глазъ сущность и чувствовавшаго полное удовлетвореніе отъ вводныхъ предложеній и примѣчаній.
   Стремительность и неугомонность личности разобьетъ у Бѣлинскаго и болѣе тяжелыя цѣпи, чѣмъ подсказыванья Надеждина.
   Но философской эстетикѣ творчество должно быть безотчетно, своего рода пророческимъ наитіемъ,-- и нашъ критикъ сумѣетъ выразить эту истину въ очень краснорѣчивой формѣ. Истина дѣйствительно художественно-красива, поэтична и ставитъ извѣстныхъ избранниковъ на почти божественную высоту сравнительно съ обыкновенными людьми. Картина очень увлекательная для юнаго романтическаго воображенія, и Бѣлинскій стремительно подпишетъ подъ ней свое имя.
   Но это -- дань художественному чувству -- есть нѣчто болѣе глубокое и болѣе личное у критика,-- сладострастіе протеста. И стоитъ ему встрѣтиться съ человѣкомъ, отвѣчающимъ на эту страсть, онъ мгновенно забываетъ свои мирныя художественныя упоенія.
   Такая встрѣча происходитъ съ Грибоѣдовымъ, и она подскажетъ критику поразительную идею о "палачѣ-художникѣ". Шеллингіанецъ отступилъ бы въ ужасѣ отъ подобной фигуры, но Бѣлинскій продолжаетъ:
   "Каждый стихъ Грибоѣдова есть сарказмъ, вырвавшійся изъ души художника въ пылу негодованія"...
   Въ комедіи Грибоѣдова имѣются недостатки, но они не мѣшаютъ Горю отъ ума быть "образцовымъ геніальнымъ произведеніемъ", а Грибоѣдову -- "Шекспиромъ комедіи".
   Этотъ приговоръ вскорѣ встрѣтитъ отпоръ въ другой философской эстетикѣ, въ гегельянской,-- но и новое увлеченіе не помѣшаетъ звучать все тому же внутреннему голосу, подающему сочувственный откликъ только на могучія проявленія жизни и на независимыя стремленія духа.
   Присмотритесь къ опредѣленіямъ, какія авторъ даетъ художественнымъ произведеніямъ, какъ онъ рѣзко подчеркиваетъ и безъ того энергичныя выраженія,-- вы поймете размахъ совершающагося предъ вами умственнаго процесса! Комедія должна быть плодомъ горькаго негодованія, сарказмомъ, судорожнымъ хохотомъ...
   Гдѣ же здѣсь до художественности, лишенной нравственныхъ задачъ! Здѣсь, очевидно, не только существуетъ цѣль, но неуклонное намѣреніе достигнуть ее, т. е. "заклеймить мстительною рукой" преступниковъ и уродовъ.
   И насъ не должны смущать явныя противорѣчія автора. То онъ осудитъ Фонвизина за излишнюю вѣрность его типовъ натурѣ, то превознесетъ Грибоѣдова именно за то, что его лица "сняты съ натуры во весь ростъ, почерпнуты со дна дѣйствительной жизни". Противорѣчіе объясняется просто: смѣхъ Фонвизина менѣе глубокъ и осмысленъ, чѣмъ у Грибоѣдова. Его умственный кругозоръ уже, душа мельче, чѣмъ у творца Чацкаго,-- и критикъ не могъ остаться на чисто-художественной почвѣ. Идейная, нравственно-общественная стихія заговорила,-- и ему невольно пришлось подыскивать эстетическія оправданія для совершенно неэстетическихъ сужденій.
   Бѣлинскій упорно будетъ твердить: "цѣль вредитъ поэзіи", но въ то же время перестанетъ восхвалять сліяніе въ поэзіи мысли съ чувствомъ, пламенное сочувствіе природѣ. Очевидно.-- одно понятіе уничтожаетъ другое, потому что мысль всегда предполагаетъ цѣль, а сочувствіе даже вдохновляетъ стремленіе къ поставленной цѣли. Критикъ восторженно отзывается о Веневитиновѣ какъ разъ о поэтѣ менѣе всего безотчетномъ, о поэтѣ -- идейномъ по преимуществу.
   И потомъ,-- способенъ ли вообще нашъ авторъ составить извѣстную теорію творчества и по ней произносить свои приговоры?
   Это вопросъ въ высшей степени важный. Всякая философская система владѣетъ своей эстетикой. Это извѣстно Бѣлинскому, и разсѣянные лучи шеллингіанской истины безпрестанно мелькаютъ въ Литературныхъ мечтаніяхъ. Впослѣдствіи то же самое должно повториться во имя другой системы.
   Да,-- искушеніе несомнѣнно: Бѣлинскій желаетъ стать съ вѣкомъ наравнѣ и даже укоряетъ Пушкина за то, что ему недоставало "нѣмецко-художественнаго воспитанія".
   Это -- жестокій упрекъ и могъ бы привести критика къ не менѣе безпощадному суду надъ Пушкинымъ, чѣмъ драматическіе діалоги Никодима Надоумко. Но и здѣсь опять возникаетъ столкновеніе послѣднихъ словъ чужой науки съ личными влеченіями критика.
   Онъ по поводу неудачныхъ переводовъ Полежаева произноситъ крайне неосторожную, эстетически-ненаучную фразу: "какъ-то не идутъ въ душу". Вотъ, оказывается, гдѣ настоящій трибуналъ критики -- и невѣжество Пушкина въ нѣмецко-художественномъ воспитаніи не помѣшаетъ Бѣлинскому сравнить его творчество съ теоріями и сдѣлать такой выводъ:
   "Пушкинъ не говорилъ, что поэзія есть то или то, а наука есть это или это, нѣтъ, онъ своими созданіями далъ мѣрило для первой и до нѣкоторой степени показалъ современное значеніе другой".
   Зачѣмъ же тогда и толковать о какихъ-то изъянахъ пушкинской поэзіи, разъ она сама по себѣ замѣняетъ всякую эстетику?
   И именно Пушкинъ даетъ критику возможность показать, какой живой ключъ свободной мысли бьетъ въ его натурѣ, какъ неестественны и жалки всѣ внѣшнія воздѣйствія сравнительно съ этой органической силой.
   Можно подивиться, какъ Надеждинъ допустилъ въ своемъ журналѣ такую характеристику пушкинскаго таланта. Она -- первая въ русской литературѣ и только пять лѣтъ спустя въ Отечественныхъ запискахъ появится статья, равная ей по значенію и широтѣ взгляда. Статья переводная, авторъ ея нѣмецкій писатель Варнгагенъ фонъ-Энзе. Переводчикъ -- Катковъ -- сопроводитъ ее предисловіемъ, полнымъ восторговъ предъ величіемъ Пушкина. Но этотъ лиризмъ уже не будетъ новостью. Пушкинъ при жизни могъ узнать, какое мѣсто ему принадлежитъ въ исторіи русской литературы.
   

XVII.

   Сужденіе о Пушкинѣ -- замѣчательнѣйшая страница въ первой статьѣ Бѣлинскаго. Эти нѣсколько строкъ раскрываютъ намъ сущность критическаго таланта Бѣлинскаго и показываютъ -- теперь же съ полной ясностью, какими принципами будетъ руководиться критикъ и какія цѣли преслѣдовать,-- независимо отъ теоретическихъ увлеченій той или другой философской системой.
   Бѣлинскій пишетъ:
   "Пушкинъ былъ совершеннымъ выраженіемъ своего времени. Одаренный высокимъ поэтическимъ чувствомъ и удивительною способностью принимать и отражать всѣ возможныя ощущенія, онъ перепробовалъ всѣ тоны, всѣ лады, всѣ аккорды своего вѣка; онъ заплатилъ дань всѣмъ великимъ современнымъ событіямъ, явленіямъ и мыслямъ, всему, что только могла чувствовать тогда Россія, переставшая вѣрить въ несомнѣнность "вѣковыхъ правилъ самою мудростью извлеченныхъ изъ писаній великихъ геніевъ", и съ удивленіемъ узнавшая о другихъ правилахъ, о другихъ мірахъ мыслей и понятій, и новыхъ, неизвѣстныхъ ей дотолѣ взглядахъ на давно извѣстныя ей дѣла и событія. Несправедливо говорятъ, будто онъ подражалъ Шенье, Байрону и другимъ: Байронъ владѣлъ имъ не какъ образецъ, но какъ явленіе, какъ властитель думъ вѣка, а я сказалъ, что Пушкинъ заплатилъ свою дань каждому великому явленію. Да, Пушкинъ былъ выраженіемъ современнаго ему міра, представителемъ современнаго ему человѣчества, но міра русскаго, но человѣчества русскаго".
   И дальше въ лирической картинѣ рисуется восторгъ, охватившій всю Россію при звукахъ пушкинской лиры.
   Буквально то же самое услышатъ русскіе читатели и отъ иностраннаго критика.
   Варнгагенъ фонъ-Энзе будетъ доказывать, что Пушкинъ -- "выраженіе всей полноты русской жизни и потому онъ націоналовъ въ высшемъ смыслѣ этого слова".
   Бѣлинскій предвосхитилъ эту истину и исчисленіемъ общественныхъ заслугъ Пушкина подписалъ приговоръ всякой чисто-эстетической критикѣ. Сдѣлалъ онъ это не на основаніи какого бы то ни было художественнаго воспитанія, а по внушенію той самой силы, какая создала изъ Пушкина великаго національнаго поэта.
   Пушкинъ обладать высшей чуткостью и отзывчивостью, его душа давала откликъ ея всѣ явленія дѣйствительности. Такая же музыкальность природы -- основное свойство Бѣлинскаго. Онъ -- первый русскій критикъ-художникъ; въ первый разъ поэтическое творчество нашло прирожденнаго учинителя и сочувственника; русскіе поэты дождались въ полномъ смыслѣ родной души. Они не рисковали безпомощно биться будто о каменную стѣну о стихійное непониманіе художественнаго таланта литературными учителями и могли быть увѣрены -- одержать побѣду въ личныхъ сочувствіяхъ критика, даже въ ущербъ его разсудочнымъ задачамъ.
   Нечего было дѣлать здѣсь и какимъ угодно авторитетнымъ внушителямъ. Они могли на время обольстить вѣчно ищущій и увлекающійся умъ молодого писателя той или другой идеей, но разъ навсегда снабдить его готовымъ міросозерцаніемъ, оберечь свои внушенія отъ взрыва мятежныхъ инстивктовъ ученика -- они были не въ силахъ, хотя и не понимали своего дѣйствительнаго положенія.
   Мы увѣрены,-- Надеждинъ былъ въ полномъ убѣжденіи, что пріобрѣлъ себѣ самаго удобнаго, подручнаго сотрудника. Недаромъ онъ вскорѣ передастъ ему даже редакцію своихъ журналовъ, нисколько не опасаясь неожиданностей и возмущеній. Если его и останавливала по временамъ слишкомъ стремительная рѣчь Бѣлинскаго,-- онъ въ ту же минуту успокоивался: онъ и самъ говорилъ сильныя фразы и изощрялъ перо въ заносчивомъ бою съ "нигилистами". Развѣ могъ бывшій обыватель патріаршихъ прудовъ допустить другой смыслъ въ страстныхъ изліяніяхъ критика! Герои преднамѣреннаго риторства и политики личнаго разсчета съ трудомъ вѣрятъ въ чужую искренность,-- и Бѣлинскій могъ подъ покровительствомъ Надеждина начать полное разрушеніе всѣхъ старыхъ порядковъ, сложившихся на русскомъ ученомъ Парнассѣ.
   Но, конечно, ближайшее личное и писательское соприкосновеніе съ такимъ наставникомъ, какъ Надеждинъ, не могло пройдти безнаказанно. Бѣлинскій своему профессору обязанъ противорѣчіями, легкомысленнымъ лиризмомъ и нерѣдко явнымъ старовѣрческимъ наслѣдіемъ сановныхъ эстетиковъ. Большое удовольствіе долженъ былъ получить редакторъ отъ настоящей оды своего сотрудника вѣку Екатерины, ея орламъ, громамъ побѣдъ и завоеваній и русскому духу -- въ разгулѣ "величавыхъ и гордыхъ вельможъ". Все это дышало умилительной наивностью, стоявшею вполнѣ на высотѣ профессорской исторической философіи и торжественныхъ академическихъ рѣчей.
   Но критикъ, къ сожалѣнію, и здѣсь собственными руками разбивалъ очаровательный призракъ. Зачѣмъ онъ похвалилъ Грибоѣдова, какъ палача-художника! Вѣдь этотъ палачъ первою жертвой заклеймилъ какъ разъ восторженнаго поклонника очаковскихъ временъ и екатерининскихъ орловъ. Фамусовъ съ великимъ благоволеніемъ выслушалъ бы рѣчь нашего критика о временахъ Максима Петровича и сталъ бы втупикъ, узнавъ немного позже о своей "печати ничтожества" въ грибоѣдовской комедіи.
   Намъ ясна -- смута и нестройность первой статьи Бѣлинскаго. Мы можемъ сказать больше: статья, очевидно, не была строго продумана раньше, чѣмъ авторъ рѣшилъ положить ее на бумагу. Она -- рядъ скорѣе настроеній, взволнованныхъ чувствъ и сильныхъ впечатлѣній, чѣмъ логическихъ мыслей. Она менѣе всего цѣльное разсужденіе, она дѣйствительно поэтическое произведеніе въ прозѣ, не столько элегія, какъ ее называетъ самъ авторъ, сколько лирическая поэма. Она важна для насъ не столько отдѣльными сужденіями, сколько психологической, единственно вполнѣ прочнымъ и выдержаннымъ элементомъ. Она самооткровеніе не столько критика, сколько человѣка.
   Критикъ едва уловимъ. Однѣ его идеи можно опровергнуть другими или остаться въ полномъ недоумѣніи насчетъ истиннаго взгляда автора. Но не можетъ быть ни малѣйшаго сомнѣнія въ нравственной личности автора.
   Самъ Бѣлинскій, повидимому, понималъ этотъ смыслъ своего перваго литературнаго шага. Онъ въ той же статьѣ отказывается считать себя литераторомъ и писателемъ, а настаиваетъ на "честномъ и добросовѣстномъ человѣкѣ". И въ качествѣ такового онъ могъ впадать въ самую непосредственную откровенность съ читателемъ, сознаваться ему, что онъ -- авторъ -- мало знакомъ съ Гете "по незнанію нѣмецкаго языка".
   Это выходило даже трогательно, но, разумѣется, болѣе на общей почвѣ человѣческой честности, чѣмъ писательскаго авторитета.
   Такъ и мы должны цѣнить всю статью.
   Бѣлинскій еще ищетъ своего пути. Природа снабдила его чуднымъ компасомъ, и рано или поздно поиски непремѣнно приведутъ къ вѣрной цѣли. Но пока молодой критикъ на распутьи,-- и это мучительное состояніе будетъ продолжаться нѣсколько лѣтъ.
   Руководителя, способнаго указать путь,-- нѣтъ на лицо. Учителей сколько угодно; у каждаго свой символъ вѣры и въ каждомъ символѣ, какъ всегда, имѣется своя привлекательная сторона. Бѣлинскому именно привлекательность должна особенно бросаться въ глаза, потому что для него принципы литературной дѣятельности -- основы самой жизни. Онъ не можетъ услаждаться самымъ процессомъ поисковъ, существовать среди утонченно-эпикурейской игры въ діалектику, въ нескончаемое созиданіе и и разрушеніе полу истинъ и полузаблужденій. Мы слышали, литература -- его призваніе, это значитъ -- его вѣра и религія, и ему, слѣдовательно, нуженъ практическій догматъ, а не чистая теорія.
   Естественно, онъ страстно будетъ возставать противъ всяческихъ недомолвокъ и особенно противъ "комплиментовъ и мадригаловъ", т. е. сдѣлокъ и отступленій. Онъ до послѣдняго звена доведетъ философскую идею, именно потому, что ему необходимо указаніе для практическихъ дѣйствій. И друзьямъ-гегельянцамъ стоитъ только сообщить ему общія основы системы,-- онъ независимо отъ дальнѣйшихъ внушеній продѣлаетъ весь логическій процессъ и самостоятельно придетъ къ тѣмъ самымъ практическимъ приложеніямъ системы, какія будутъ освящены самимъ учителемъ.
   Пока онъ держится шеллингіанскихъ вдохновеній. Болѣе года спустя послѣ литературныхъ мечт, мы слышимъ восторженную характеристику чувства изящнаго. Она излагается въ такихъ рѣшительныхъ выраженіяхъ, что не всякій шеллингіанецъ, по крайней мѣрѣ не поэтъ-романтикъ, рѣшился бы на подобный апоѳозъ.
   Бѣлинскій какъ разъ впадаетъ въ ту самую опасность, на какую указывалъ даже Шиллеръ. Онъ не желаетъ различать границъ эстетическаго и нравственнаго воззрѣнія. По его мнѣнію, "эстетическое чувство есть основа добра, основа нравственности". Но послушайте, что слѣдуетъ дальше, что значитъ на языкѣ критика,-- изящное.
   Уничтоживъ Сѣверо-Американскіе Штаты за равнодушіе къ изящному, Бѣлинскій продолжаетъ:
   "Гдѣ нѣтъ владычества искусства, тамъ люди не добродѣтельны, а только благоразумны, не нравственны, а только осторожны; они не борются со зломъ, а избѣгаютъ его, избѣгаютъ его не по ненависти ко злу, а изъ разсчета. Цивилизація тогда только имѣетъ цѣну, когда помогаетъ просвѣщенію, а, слѣдовательно, и добру -- единственной цѣли бытія человѣка, жизни народовъ, существованія человѣчества. Погодите, и у насъ будутъ чугунныя дороги и, пожалуй, воздушныя почты, и у насъ фабрики и мануфактуры дойдутъ до совершенства, народное богатство усилится, но будетъ ли у насъ религіозное чувство, будетъ ли нравственность, вотъ вопросъ! Будемъ плотниками, будемъ слесарями, будемъ фабрикантами, но будемъ ли людьми,-- вотъ вопросъ!"
   Обратите вниманіе: искусство упоминается лишь въ началѣ рѣчи, дальше оно подмѣняется просвѣщеніемъ, добромъ, религіознымъ чувствомъ, нравственностью, даже просто человѣческимъ званіемъ. Энергичнѣе невозможно разсуждать и дальше идти некуда. Шеллингъ въ искусствѣ видѣлъ самооткровеніе міровой сущности, но что значитъ эта метафизическая истина съ жизненными, вполнѣ осязательными задачами, возложенными критиками на искусство? И теперь посмотрите, какой результатъ, у философа и у моралиста.
   Въ области философіи можно безнаказанно дѣлать какія угодно широкія обобщенія и открытія. Все равно это предметъ вѣры и созерцанія, а не общеубѣдительнаго доказательства. Но разъ открытіе вы совлекли съ неба на землю, вы немедленно предъявите ему неотразимые запросы по части жизненнаго значенія и смысла. Страшная опасность для метафизическаго сооруженія, буквально такая же какъ для развѣнчиваемаго и разоблачаемаго кумира, только-что недосягаемо красовавшагося на пьедесталѣ среди зачарованныхъ идолослужителей.
   Бѣлинскій систематически продѣлывалъ этотъ процессъ со всѣми завоеваніями философской діалектики и, конечно, раньше другихъ въ божествѣ открывалъ просто раззолоченнаго истукана.
   Открытіе неминуемо должно произойти прежде всего съ идеей изящнаго. Обольщенный романтической таинственной красотой шеллингіанскаго представленія о творчествѣ и творческомъ геніѣ,-- Бѣлинскій эстетику возвелъ въ науку наукъ и "единственною цѣлью критики" призналъ "усиліе уяснить и распространить господствующія понятія своего времени объ изящномъ". Дальше оказывается, -- это значило удовлетворять общественной "жаждѣ образованности". Сообщать публикѣ "нѣмецкія начала" эстетики и быть "гувернеромъ общества" -- одно и то же! {О критикѣ и литературныхъ мнѣніяхъ Московского Наблюдателя 1836-й годъ.}
   Достаточно такой постановки вопроса, чтобы предсказать неминуемое крушеніе замысла,-- и въ самомъ близкомъ будущемъ.
   Для переворота не потребуется никакихъ нарочитыхъ опытовъ, ни практическихъ, ни умственныхъ,-- а просто теорію нельзя будетъ сблизить съ жизнью. А это -- первостепенная и исконная задача критика. И онъ, въ силу вещей, начнетъ просвѣщать общество не столько нѣмецкими началами, сколько русской дѣйствительностью,-- и теоріи, разумѣется, придется отступить на задній планъ, а потомъ и окончательно исчезнуть.
   Въ то самое время, когда такъ широковѣщательно провозглашалась всеобъемлющая власть изящнаго и нѣмецкихъ теорій,-- Бѣлинскій впервые встрѣтился съ самымъ плодотворнымъ своимъ учителемъ, вѣрнѣе, другомъ по сродству душъ, художникомъ-реалистомъ. Этотъ другъ впослѣдствіи затмитъ жизненнымъ смысломъ своихъ произведеній всѣ философскія идолопоклонства Бѣлинскаго. Гоголь -- истинный воспріемникъ и двигатель его критическаго генія.
   

XVIII.

   Въ періодъ преклоненія предъ гегельянскимъ ученіемъ о разумной дѣйствительности Бѣлинскій глубоко страдалъ отъ одного неустранимаго противорѣчія. Оно воплощалось въ лицѣ Лермонтова. Критикъ не могъ не поддаваться очарованію этого мощнаго таланта; всякое стихотвореніе Лермонтова было для него праздникомъ и онъ спѣшилъ даже подѣлиться счастьемъ съ своими друзьями. Но одно обстоятельство удручало Бѣлинскаго. Лермонтовъ не только не обнаруживалъ примиренія съ дѣйствительностью, но протестовалъ противъ нея всѣми силами души и таланта.
   Это -- любопытный фактъ. Онъ показываетъ, какъ трудно было Бѣлинскому правду жизни подчинить логикѣ умозрѣнія. И, если Лермонтовъ вносилъ разладъ въ гегельянство Бѣлинскаго, Гоголь выполнилъ ту же самую роль относительно раннихъ эстетическихъ вѣрованій критика. Художественная основа природы Бѣлинскаго противъ его воли оказывала ему незамѣнимыя услуги на пути также къ полной идейной независимости.
   Вѣрный шеллингіанецъ -- непремѣнно романтикъ, и мы объясняли тѣснѣйшую психологическую и культурную связь между шеллингіанствомъ и романтизмомъ. А романтикъ, значитъ поэтъ высшихъ явленій, пѣвецъ неземной красоты и исключительнаго героизма, и мы видѣли, какъ трудно было русской критикѣ помириться съ мотивами пушкинской поэзіи, слишкомъ мелкими и общедоступными. Реализмъ, какъ литературное направленіе, признавался вполнѣ и безповоротно только Пушкинымъ, т. е. первымъ художникомъ эпохи, критика не успѣла дорости до "фламандскаго сора" и даже устами Полевого все еще только толковала о грандіозности Гюго и Шекспира.
   Бѣлинскій, захваченный талантомъ Гоголя,-- немедленно присоединилъ свой голосъ въ восторгамъ Пушкина предъ тѣмъ же талантомъ. И въ русской критикѣ впервые появляется теорія реальнаго искусства.
   Обратите вниманіе -- на краснорѣчивое совпаденіе. Въ Литературныхъ мечтаніяхъ опредѣлено общее значеніе Пушкина,-- спустя нѣсколько мѣсяцевъ, тоже самое -- сдѣлано относительно Гоголя. Никакія теоріи не помѣшали и не помогли критику совершить эти два дѣла. И они не были бы совершены, если бы критикъ для своихъ сужденій располагалъ только оружіемъ отвлеченной эстетики. Его оригинальное преимущество предъ литературными учителями заключалось въ прирожденной -- чувствуемой эстетикѣ и голосъ ея прорывался сквозь чужія авторитетнѣйшія рѣчи всякій разъ, когда творческое явленіе своею мощью дѣйствовало на непосредственную воспріимчивость критика.
   Было бы въ высшей степени любопытно рѣшить вопросъ, насколько Бѣлинскій былъ знакомъ съ гегельянской философіей въ моментъ сочиненія статьи О русской повѣсти и повѣстяхъ Гоголя?
   Статья напечатана въ "Телескопѣ" за 1836 годъ, въ томъ же году нѣсколько позже помѣщенъ переводъ французскаго Опыта о философіи Гегеля, Авторъ перевода Станкевичъ. Съ другой стороны, извѣстно, что не Станкевичъ, а Бакунинъ преимущественно просвѣщалъ Бѣлинскаго въ гегельянствѣ, и просвѣщеніе это падаетъ на половину 1837 года. Съ этого времени Бѣлинскій дѣйствительно принимается обожать дѣйствительность и приносить ей самоотверженныя жертвы.
   Но если Бѣлинскій въ началѣ 1835 года еще не былъ гегельянцемъ,-- то основы для воспріятія ученія о дѣйствительности, несомнѣнно, существовали. И Гоголю, такимъ образомъ, пришлось сыграть двойную роль въ критическомъ развитіи Бѣлинскаго.
   Сначала -- его спокойное творчество и добродушный юморъ повѣстей очаровали критика жизненной полнотой и правдой. Бѣлинскому не стоило большихъ усилій -- понять слабость шиллеровскаго романтизма именно по части естественности и выйти изъ-подъ вліянія громовыхъ рѣчей Карла Моора и маркиза Позы. Это было дѣломъ простоличнаго умственнаго и эстетическаго роста критика и ему незачѣмъ было ждать гегелевой дѣйствительности, чтобы разоблачить шиллеровскую мечтательность.
   Уже въ Литературныхъ мечтаніяхъ Грибоѣдовъ восхваляется за реализмъ его типовъ, Гоголь могъ только повысить тонъ восхваленій и вызвать у критика уже рядъ обобщеній.
   Эти соображенія важны не только для оцѣнки критическаго таланта Бѣлинскаго, но и для уясненія его психологической исторіи. Гегельянство явилось для него такой же естественной и неизбѣжной ступенью развитія, какъ и ранніе отголоски фихтіанскаго героическаго воззрѣнія на личность, шеллингіанскаго ученія объ искусствѣ; Бѣлинскій-юноша непремѣнно долженъ былъ пережить полосу романтизма. Это вытекало изъ самой природы юности и еще болѣе изъ житейскихъ условій. Бѣлинскій -- романтикъ легко, почти безсознательно становился фихтіанцемъ въ презрѣніи къ дѣйствительности и въ идеализаціи субъекта и въ тѣхъ же романтическихъ мечтаніяхъ могъ почерпать сочувствія шеллингіанской эстетикѣ. Она, возвеличивавшая творчество и, слѣдовательно, художниковъ, являлась однимъ изъ приложеній ученія Фихте о всемогуществѣ субъекта.
   Романтическій угаръ смѣнился болѣе спокойной вдумчивостью и отрезвленіемъ чувствъ. Бѣлинскій становился реалистомъ и по своимъ житейскимъ воззрѣніямъ и по своимъ литературнымъ вкусамъ. Дѣйствительность логически выступила на первый планъ и одинъ изъ первыхъ симптомовъ новыхъ настроеній -- восторги вредъ реальной поэзіей Гоголя.
   Но еще полнаго разрыва нѣтъ съ прошлымъ. Бѣлинскому еще дороги образы, вѣявшіе на него очарованіемъ сверхъестественной силы въ годы ранней молодости. Преклоняясь предъ талантомъ Гоголя, онъ спѣшитъ сказать защитительное слово и въ честь Шиллера. Онъ указываетъ на его искренность и даже глубину мысли. Онъ съ меланхолической улыбкой сожалѣнія провожаетъ въ даль невозвратнаго прошлаго свои вдохновенныя мечты и, приближаясь къ жизненной правдѣ, не можетъ забыть былыхъ наслажденій идеалами.
   Это начало поворота на новый путь, первое распаденіе въ духовномъ развитіи критика. Бѣлинскій не остановится, потому что не можетъ остановиться,-- на половинчатомъ міросозерцаніи. Идеи Гегеля упадутъ на почву вполнѣ подготовленную и въ высшей степени благодарную, потому что онѣ сами по себѣ совпадутъ съ заранѣе совершающимся процессомъ въ умѣ Бѣлинскаго.
   Приступая къ разбору произведеній Гоголя, Бѣлинскій задаетъ вопросъ, умѣстный вообще въ устахъ противника фихтіанскаго міросозерцанія:
   "Развѣ... не всѣ убѣждены, что Божіе твореніе выше всякаго человѣческаго, что оно есть самая дивная поэма, какую только можно вообразить, и что высочайшая поэзія состоитъ не въ томъ, чтобы украшать его, но въ томъ, чтобы воспроизводить его въ совершенной истинѣ и вѣрности?".
   Выводъ: "поэзія реальная, поэзія жизни, поэзія дѣйствительности истинная и настоящая поэзія нашего времени. Ея отличительный характеръ состоитъ въ вѣрности дѣйствительности; она не пересоздаетъ жизнь, но воспроизводитъ, возсоздаетъ ее и, какъ выпуклое стекло, отражаетъ въ себѣ, подъ одною точкою зрѣнія, разнообразныя ея явленія, выбирая изъ нихъ тѣ, которыя нужны для составленія полной, оживленной и единой картины".
   Критикъ не отступаетъ предъ "безпощадной откровенностью" искусства, убѣжденъ, что въ поэтическомъ представленіи всякая дѣйствительность прекрасна. Гдѣ истина, тамъ и поэзія, тамъ же и нравственность. "Факты говорятъ громче словъ; вѣрное изображеніе нравственнаго безобразія могущественнѣе всѣхъ выходовъ противъ него".
   Это -- защита не только реальнаго искусства, но и подлиннаго натурализма, только безъ преднамѣреннаго выбора исключительно отрицательныхъ явленій.. Критикъ вообще противъ тенденціозности и притязательности. Онъ предоставляетъ таланту полную свободу и твердо увѣренъ, что талантъ самъ во себѣ и народенъ, и нравствененъ, и полонъ поучительнаго содержанія. Это все та же восторженная вѣра въ незамѣнимыя достоинства творческихъ способностей человѣка. Но критикъ оказался вынужденнымъ сдѣлать оговорку насчетъ выбора явленій. Въ высшей степени существенное ограниченіе таланта!
   Гдѣ выборъ, тамъ анализъ, разсудокъ, слѣдовательно, оцѣнка фактовъ съ точки зрѣнія ихъ нравственнаго достоинства и жизненной значительности. Очевидно, одного вдохновенія недостаточно для созданія "полной, обновленной и единой картины". Въ какой мѣрѣ аналитическая способность должна принимать участіе въ творческомъ процессѣ -- вопросъ едва ли разрѣшимый. Даже больше,-- врядъ ли возможно съ рѣшительной общеобязательной точностью установить предѣлы естественнаго выбора и преднамѣреннаго подбора. Тамъ, гдѣ для одного художника -- непосредственный голосъ его поэтической природы, для другого -- уже тенденція. И тотъ же Гоголь, по убѣжденію Бѣлинскаго, спокойный и безпристрастный созерцатель и воспроизводитель дѣйствительности, для остальной современной критики -- нарочитый изобразитель всего грязнаго и уродливаго въ русской жизни. И самъ Гоголь будто давалъ право такъ смотрѣть на его, по крайней мѣрѣ, позднѣйшія произведенія.
   Вѣдь признавался же авторъ по поводу, что онъ "рѣшился собрать въ одну кучу все дурное въ Россіи, какое зналъ", всѣ несправедливости и "за однимъ разомъ" посмѣяться надъ всѣми.
   Развѣ это не выборъ ради полноты и въ то же время развѣ не откровенное сознаніе въ преднамѣренности?
   Очевидно, вопросъ гораздо сложнѣе, чѣмъ онъ представлялся Бѣлинскому. Въ творчествѣ, точнѣе, въ творческомъ процессѣ заключаются двѣ силы -- непосредственныя внушенія дѣйствительности и переработка этихъ внушеній личностью художника. И Бѣлинскій не правъ, приписывая все значеніе самой дѣйствительности, фактамъ, реальной истинѣ. Такая идея не далеко отъ того, что тотъ же Гоголь называлъ проступкомъ, т. е. отъ "рабскаго буквальнаго подражанія природѣ". Бѣлинскій прекрасно усвоилъ шеллингіанское представленіе о художественномъ творчествѣ, тождественномъ съ процессомъ мірового развитія: безцѣльность съ цѣлью, безсознательность съ сознаніемъ. Геній, какъ и природа, дѣйствуетъ безсознательно, но результаты дѣятельности являются цѣлесообразными.
   Это въ высшей степени увлекательная философія,-- поэтическая и величественная,-- но въ ней не раскрывается психологическая тайна творчества. О сознаніи природы мы не имѣемъ никакого опредѣленнаго представленія, между тѣмъ какъ та же способность -- основная сила нравственнаго міра человѣка. И нѣтъ даже логическаго основанія, не только опытнаго,-- отождествлять міровой процессъ съ субъективнымъ -- психологическій процессъ съ органическимъ и на этомъ отождествленіи строить практическіе выводы, распространяющіеся на человѣческую дѣятельность.
   Для такихъ выводовъ необходимо безусловно выйти изъ предѣловъ метафизики и исключительно у психологіи искать требуемыхъ отвѣтовъ.
   Бѣлинскій, напримѣръ, въ той же статьѣ о Гоголѣ и по поводу все той же безцѣльности и безсознательности припоминаетъ Горе отъ ума: по чистѣйшей нравственности эта комедія стоитъ рядомъ съ "спокойнымъ юморомъ" Гоголя. Такова мысль критика.
   Но всякому ясно, какая громадная разница въ настроеніяхъ Грибоѣдова, создававшаго Чацкаго,-- и Гоголя, живописавшаго старосвѣтскихъ помѣщиковъ или поручика Пирогова. Гоголь только подъ конецъ жизни, когда онъ задался открыто проповѣдническими цѣлями, принялся сочинять монологи для своихъ героевъ, но отъ собственнаго лица.
   Какъ же теперь разграничить преднамѣренность и сознательность? Никакая эстетика не рѣшитъ этого вопроса и онъ всякій разъ рѣшается эмпирически, т. е. для каждаго случая отдѣльно. Единственный, по нашему мнѣнію, общій выводъ возможенъ только въ общей психологической формѣ: идеальная художественная природа -- гармоническое сліяніе творческихъ силъ съ нравственнымъ міросозерцаніемъ, соотвѣтствіе способности наблюдать и воспринимать -- силѣ анализировать и понимать, видѣть и постигать, воспроизводить и осмысливать -- вотъ высшая цѣль человѣческаго духа и, слѣдовательно, поэтическаго таланта. Въ результатѣ истина творческихъ образовъ по преимуществу будетъ зависѣть отъ того свойства художника, какое Бѣлинскій выражаетъ непереводимымъ французскимъ словомъ -- отъ воспріятія, значительность произведенія отъ того, что критикъ называетъ выборомъ, сознательностью. Но только сознательность эта простирается гораздо дальше, чѣмъ думаетъ Бѣлинскій, дальше желанія воспроизвести непроизвольно воспринятую идею. Писатель сознателенъ не потому только, что у него достаточно воли сѣсть за столъ и закрѣпить перомъ на бумагѣ свое "таинственное ясновидѣніе", свой "поэтическій сомнамбулизмъ", какъ выражается критикъ. Выборъ долженъ быть направленъ и у высшихъ творческихъ организацій необходимо на самыя явленія, на содержимое сомнамбулизма,-- и именно результатъ выбора свидѣтельствуетъ о глубинѣ вдумчивости, анализа, силы -- критикующей и оцѣнивающей.
   Въ зависимости отъ этого взгляда мѣняются и задачи критики.
   Бѣлинскій, оставаясь на чисто-философской почвѣ художественнаго созерцанія, упорно продолжаетъ считать обязанностью русскаго критика -- "распространять въ своемъ отечествѣ извѣстныя основныя понятія объ изящномъ". Его гипнотизируетъ выспреннее метафизическое представленіе о творчествѣ и онъ только случайно и невольно оговаривается насчетъ другихъ духовныхъ способностей, не менѣе необходимыхъ генію, чѣмъ и простому смертному.
   Эта односторонность выводила изъ терпѣнія даже Боткина. Онъ негодовалъ, что Бѣлинскій "крѣпко сидитъ на художественности", и находилъ, что "отъ этого его критика еще далеко не имѣетъ той свободы, оригинальности, того простого и дѣльнаго взгляда, къ которымъ онъ способенъ по своей природѣ".
   Дальше Боткинъ выражается еще энергичнѣе противъ силы, порабощавшей богатую природу Бѣлинскаго: "нѣмецкія теоріи чуть не убили здравый смыслъ въ нашей критикѣ" {Анненковъ и его друзья, стр. 527.}.
   Мы видѣли,-- Бѣлинскому удавалось весьма ярко, проявлять этотъ смыслъ съ самаго начала. Теоріи не помѣшали критику провозгласить Гоголя истиннымъ поэтомъ и распознать основную силу его таланта. Природа Бѣлинскаго не замолкала при самомъ настойчивомъ шумѣ теорій. Ей теперь предстоитъ самое тяжелое испытаніе, потому что теорія на первыхъ порахъ какъ будто совпадетъ съ "здравымъ смысломъ" и пойдетъ на встрѣчу естественнымъ запросамъ самой природы. Бѣлинскій находится въ періодѣ излѣченія отъ собственнаго поэтическаго сомнамбулизма; положительный умъ беретъ верхъ надъ туманными внушеніями чувства; правда и сила жизни борется съ блескомъ и тщетой воображенія.
   И какой же увлекательной желанной гостьей должна показаться философія, возводящая въ перлъ созданія эту правду и силу, философія дѣйствительности!
   

XIX.

   Въ маѣ 1835 года Надеждинъ вышелъ изъ университета и собрался ѣхать заграницу. На время отсутствія Онъ передалъ завѣдываніе Телескопомъ и Молвой Бѣлинскому. Молодой редакторъ разсчитывалъ на помощь друзей и, мы знаемъ,-- обманулся въ ней. Станкевичъ даже прямо писалъ: "разумѣется, я не стану тратить времени на Телескопъ" и отводилъ для него "два-три часа свободныхъ" по воскресеньямъ. Но, очевидно, и эти часы заполнялись другими заботами, рѣже всего журнальными.
   Бѣлинскому пришлось работать за всѣхъ. Задача усложнялась еще матеріальными условіями изданія. Надеждинъ не выполнилъ своихъ обязательствъ предъ подписчиками и его замѣстителю приходилось одновременно издавать запоздавшія книжки и готовить матеріалъ для будущихъ.
   Всѣ старанія не могли увѣнчаться успѣхомъ. Бѣлинскій издалъ только половину книжекъ, и Надеждинъ, вернувшійся изъ заграницы, свидѣтельствовалъ подписчикамъ, что это обстоятельство совершенно не зависѣло отъ редакціи, т. е. отъ Бѣлинскаго {Отъ издателя, 26 октября 1836 года. Телескопъ No 24.}.
   Новая редакція начала дѣйствовать, вѣроятно, немедленно послѣ выхода пятой книги журнала за 1886 годъ. Эта книга разрѣшена цензурой 17-го мая и въ этомъ мѣсяцѣ Надеждинъ уѣхалъ изъ Москвы. Мы, слѣдовательно, можемъ точно опредѣлить направленіе редакторской дѣятельности Бѣлинскаго.
   Несомнѣннымъ выраженіемъ сочувствій редакціи и ближайшихъ сотрудниковъ является статья о философіи Гегеля, напечатанная въ концѣ 1835 года. Это довольно поверхностное произведеніе должно было имѣть значеніе не только для журнала, но и для самого редактора.
   Мы знаемъ, съ какой страстью изучалась нѣмецкая философія въ Москвѣ. Гегельянству принадлежало первое мѣсто въ этомъ усердіи русской молодежи. Герценъ разсказываетъ: "Всѣ ничтожнѣйшія брошюры, выходившія въ Берлинѣ и другихъ губернскихъ и уѣздныхъ городахъ нѣмецкой философіи, гдѣ только упоминалось о Гегелѣ, выписывались, зачитывались до дыръ, до пятенъ, до паденія листовъ въ нѣсколько дней" {Былое и думы, VII, 121.}.
   Но подобная храбрость не могла осуществляться всѣми, кто жаждалъ истины. Легко было Станкевичу и Бакунину разсчитывать свои часы на свободные и не свободные, утопать въ діалектическихъ омутахъ и въ выспреннихъ полетахъ въ нездѣшній міръ,-- Бѣлинскому была рѣшительно не доступна эта роскошь. Не могъ онъ соревновать и Герцену, почувствовавшему желаніе "ех ipsa fonte bibere" пить изъ самого источника. Оставалось слушать пріятелей, да читать переводныя статьи.
   И статья Вильма, переведенная Станкевичемъ, имѣла для Бѣлинскаго большой смыслъ, была однимъ изъ "источниковъ".
   Отсюда онъ узнавалъ, что цѣль современнаго поколѣнія создать церковь рядомъ съ государствомъ. Гегель это объясняетъ такъ;
   "Всемірный духъ въ послѣднія времена былъ слишкомъ занятъ дѣйствительностью, чтобы войдти въ себя и сосредоточиться; теперь, когда нѣмецкая нація возвратила свою національность, основаніе всякой живой жизни, мы можемъ надѣяться, что рядомъ съ государствомъ возникнетъ и церковь, что, заботясь о царствѣ міра сего, снова помыслятъ и о царствіи Божіемъ; другими словами, что, рядомъ съ политическими интересами и повседневною дѣйствительностью, процвѣтетъ, наконецъ, наука, свободный и раціональный міръ ума".
   Гегель шелъ дальше, по пути отреченія отъ внѣшняго міра во имя философскаго самоуглубленія. Онъ требовалъ отвлеченія отъ всякаго бытія, непосредственно даннаго человѣку, ищущему истины: необходимо отказаться отъ самого себя, заставить умолкнуть всѣ свои чувства. Дорога длинна и утомительна, но счастливцы возвращаются изъ путешествія полные вѣры.
   Гегель и сливалъ свою философію съ религіей. Поглощая въ новой системѣ всѣ предшествовавшія ученія, какъ подготовительныя стадіи, онъ притязалъ на окончательную высшую истину. Исторія философіи-развитіе самосознанія духа, гегельянство -- вѣнецъ этого пути и послѣднее звѣно въ великой цѣпи идей и міровоззрѣній.
   Гегельянство, не личный вымыселъ философа, не плодъ его творчества и разума, а логическій и естественный результатъ многовѣкового движенія человѣческой мысли. Гегель только истолкователь процесса и его завершенія. Его система, слѣдовательно, одновременно и непогрѣшимо-разумна, какъ наука, и общеобязательна, какъ религія. Съ одной стороны это -- послѣдняя всеобъединяющая глава въ исторіи философіи, съ другой, безусловная практическая истина, предметъ вѣры и принципъ жизни.
   Въ послѣднемъ значеніи гегельянство и должно было собрать вокругъ себя всѣхъ, кто искалъ нравственной и вдохновляющей опоры для своего существованія. До Гегеля успѣли другіе предложить разныя системы философской и даже научной религіи и русское юношество уже считало въ своей средѣ служителей сенсимоновской церкви и горячихъ исповѣдниковъ шеллингіанства. Менѣе прочнымъ изъ двухъ культовъ оказалось шеллингіанство еще въ толкованіяхъ учителя затерявшееся въ туманѣ лирической метафизики и романтическаго символизма. Для сенсимонизма требовалась особая нравственная почва,-- съ рѣзко развитыми политическими и соціальными инстинктами. Сенсимонизмъ -- философія отъ начала до конца преобразовательная, протестующая и совершенствующая практически, въ непосредственномъ столкновеніи съ повседневной дѣйствительностью.
   Въ началѣ ХІX-го вѣка сенсимонизмъ и во Франціи нашелъ крайне ограниченный кругъ послѣдователей. Только послѣ реставраціи, во времена іюльской монархіи,-- идеи школы стали распространяться и постепенно входить въ политическія программы.
   Естественно,-- въ Россіи еще менѣе было данныхъ для прививки сенсимонисткихъ сѣмянъ. Большинству гораздо привлекательнѣе казалось совершенно противоположное ученіе, свободное отъ всякаго революціоннаго и отрицательнаго наслѣдія восемнадцатаго вѣка и проникнутое успокоительнымъ оптимизмомъ и примиряющими запросами къ дѣйствительности и человѣческой личности.
   Въ политическомъ отношеніи гегельянство явилось однимъ изъ симптомовъ нравственной усталости и общественной реакціи эпохи" слѣдовавшей за разрушительной работой просвѣтителей и революціонеровъ. Вся метафизическая часть системы Гегеля совершенно блѣднѣла предъ этимъ ея непосредственно-жизненнымъ смысломъ.
   Гегель началъ съ призыва отрѣшиться отъ мелкой будничной дѣйствительности и уже этотъ призывъ былъ реакціей предыдущей дѣятельной полосѣ германской общественности. Дальше Гегель вводилъ своихъ слушателей въ созерцаніе діалектическаго развитія духа, гдѣ одинаково все необходимо, все форма истины., все, слѣдовательно, разумно. Такъ въ популярной формѣ ученики понимали учителя. Отсюда еще болѣе популярный выводъ: всякій фактъ имѣетъ свое мѣсто въ міровомъ процессѣ, свою дѣйствительность, т. е. свою разумность.
   Можно было, конечно, оговориться, какъ впослѣдствіи и дѣлалъ Бѣлинскій, не все то разумно, что дѣйствительно,-- но практически эта оговорка имѣла чисто индивидуальный смыслъ. Кто могъ опредѣлить точную хѣру разу мной дѣйствительности въ каждомъ отдѣльномъ приложеніи идеи къ наглядной дѣйствительности?
   Опредѣляя исторію философіи, какъ постепенное развитіе одной и той же философіи, какъ откровеніе одной и той же истины, Гегель различаетъ идеи отъ ихъ историческихъ формъ. По мнѣнію философа, если очиститъ основныя начала системъ, являющихся въ исторіи, отъ всего, что принадлежитъ внѣшней ихъ формѣ и частному примѣненію, то получатся различныя степени абсолютной идеи, т. е. идеи опредѣляемой логически.
   Но очевидно, этому процессу очищенія, выдѣленія идеи отъ случайныхъ наслоеній должно предшествовать точное познаніе самой идеи. Историкъ заранѣе долженъ ясно представлять предметъ своихъ поисковъ, иначе онъ не отличитъ безусловнаго отъ случайнаго.
   И самъ Гегель эти поиски сравниваетъ съ сужденіями о человѣческихъ дѣйствіяхъ. Чтобы судить о нихъ, надо имѣть понятіе о справедливости и долгѣ.
   Теперь представляется вопросъ,-- откуда же получается познаніе абсолютной идеи, если оно должно предшествовать изученію ея историческаго откровенія? Оно -- плодъ діалектически-развивающагося разума. Но не отъ этого "мірового духа" зависитъ отличить идею отъ формы, а отъ личнаго разума философа.
   Ясно, слѣдовательно, что тотъ или другой приговоръ надъ историческимъ проявленіемъ истины зависитъ отъ такихъ же "случайностей", какія сопровождаютъ воплощеніе идеи въ извѣстныхъ формахъ, и положеніе: что дѣйствительно, то разумно -- или имѣетъ безчисленное множество индивидуальныхъ толкованій или одно, гдѣ историческое примѣненіе идеи сливается съ ея логической сущностью.
   Такъ это и вышло въ практическихъ выводахъ самого Гегеля.
   Его нѣмецкій біографъ Гаймъ -- называетъ гегельянство "философіей реставраціи", и Гайму рѣдко приходилось на своемъ вѣку давать столь мѣткія опредѣленія. Гегель не только отлично уживался съ прусской реакціей первой четверти нашего вѣка, но быстро стяжалъ положеніе государственнаго философа и завѣдомаго діалектическаго первосвященника всѣхъ догматовъ, какіе будетъ угодно провозгласить прусскому правительству.
   Эта карьера не представляла ничего неожиданнаго. Гегель отъ природы былъ совершенно лишенъ того, что именуется политическимъ чувствомъ и гражданскимъ достоинствомъ. Онъ даже Гвте далеко оставилъ за собой по части косности и равнодушія къ судьбѣ Германіи въ эпоху освободительной борьбы съ Наполеономъ. Въ то время, когда страна напрягала всѣ силы -- сломить постыдное иго, Гегель восторгался демоническимъ положеніемъ Наполеона и недовѣрчиво острилъ надъ нѣмецкими мечтами объ освобожденіи.
   У философа, очевидно, не было отечества въ современной дѣйствительности; онъ нашелъ его нѣсколько лѣтъ спустя, когда патріотическій голосъ Фихте потребовалось замѣнить изліяніемъ чиновничьихъ чувствъ по торжественнымъ случаямъ.
   Гегель оказался чрезвычайно талантливымъ истолкователемъ прусскихъ порядковъ, вдохновленныхъ меттерниховскими конгрессами. Гегель не отступалъ и предъ прямыми личными нападками на людей независимыхъ и мечтательнаго направленія сравнительно съ прусской философіей субординаціи. У Гегеля также былъ свой культъ личной силы и оригинальности, но только оффиціально призванной проявлять свое могущество.
   Бонапартистскіе инстинкты, общіе у Гегеля съ Гёте, остались до конца и находили удовлетвореніе въ маленькихъ бонапартахъ нѣмецкой крови. Для этихъ господъ особенно было цѣнно, что профессоръ берлинскаго университета всегда умѣлъ подыскать философскую подоплеку ихъ задушевнымъ думамъ. Если Фихте создалъ философію субъективизма съ цѣлью поднять и воодушевить униженную Германію, у Гегеля имѣлся въ распоряженіи настоящій философскій камень, именуемый разумной дѣйствительностью и способный мѣнять цвѣта и оттѣнки отъ предѣловъ абсолютной идеи вплоть до полицейскаго гоненія вообще на идеи.
   Такъ Гегель самъ истолковалъ свою философію, какъ практическое ученіе. И при всей разрушительности діалектическаго метода, темнотѣ и двусмысліи терминовъ, неуловимой софистикѣ общихъ выводовъ,-- такое именно толкованіе, очевидно, являлось самымъ достовѣрнымъ и экскурсіи учениковъ по другимъ направленіямъ было достояніемъ ихъ юношескоЙ, етремительности, легковѣрія или просто неразумія.
   Ничей авторитетъ никогда такъ быстро и безнадежно не падалъ, какъ авторитетъ Гегеля. Только мыслители въ родѣ Тэна все еще томились надъ давно загнившимъ и расоавшимся сооруженіемъ. Но и теперь гегельянство, какъ практическое воззрѣніе, постояла за себя. Бел и судить по восторгамъ Тэна предъ произведеніями Гегеля, Франція нѣмецкому философу обязана воспитаніемъ одного изъ самыхъ слѣпыхъ реакціонеровъ и ограниченныхъ мыслителей второй половины нашего вѣка.
   Мы видѣли, чѣмъ было гегельянство для прекрасныхъ душъ въ родѣ Станкевича,-- тѣми же гармоническими напѣвами о мірѣ и созерцаніи, какіе звучали въ меланхолическихъ стихотвореніяхъ нѣмецкой музы въ родѣ Резиньяціи, Баядеры. Другого искалъ Бѣлинскій. Его томила жажда по такой истинѣ, какую можно бы поставить въ основу кипучей дѣятельной жизни и въ то же время съ уравновѣшенными, освѣженными силами идти своимъ путемъ наперекоръ всѣмъ мнимымъ истинамъ и очевиднымъ обманамъ.
   Бѣлинскому нужно было одновременно и успокоиться отъ своихъ безплодныхъ романтическихъ покушеній на могущественнаго духа земли и приготовиться къ борьбѣ за какой-либо догматъ, за высшую правду. Для его ближайшихъ друзей гегельянство -- лишняя принадлежность ихъ богатаго житейскаго комфорта, для него -- источникъ вдохновенія, новаго безпокойства; тамъ -- доминирующая нота къ усладительной симфоніи, здѣсь -- воинственный призывъ.
   И пока Бакунинъ и Станкевичъ будутъ сладостно опутывать свои мысли и чувства тонкой калейдоскопической паутиной безконечной діалектики, скупать, но словамъ Герцена, брошюры уѣздныхъ и губернскихъ нѣмецкихъ гегельянцевъ и смаковать ихъ на невозмутимомъ барственномъ досугѣ,-- Бѣлинскій успѣетъ вывести учителя на чистую воду.
   Герценъ напрасно съ нѣкіимъ изумленіемъ передаетъ свою бесѣду съ Бѣлинскимъ насчетъ крайнихъ выводовъ, сдѣланныхъ іфитикомъ, изъ гегелевскихъ положеній. Бѣлинскій подтвердилъ самое, по мнѣнію своего собесѣдника, невѣроятное предположеніе и прочелъ ему Бородинскую годовщину Пушкина.
   Отвѣтъ Бѣлинскаго былъ точнымъ воспроизведеніемъ тѣхъ самыхъ умозаключеній, какія сдѣлалъ самъ Гегель въ качествѣ политическаго мыслителя, и Бородинскія статьи писались въ строгомъ духѣ гегельянскаго государственнаго ученія.
   Если Герценъ считалъ выводъ Бѣлинскаго неправильнымъ, видѣлъ явную непослѣдовательность, онъ долженъ бы раскрыть ее Бѣлинскому. Этого не было сдѣлано во-время, не произошло и позже, когда Герценъ приписывалъ одному изъ произведеній Гегеля -- Феноменологіи духа -- чрезвычайное вліяніе на складъ истинно-современнаго человѣка. Краснорѣчивая фраза не сопровождалась никакими реальными доказательствами. Правда, тэновскій лиризмъ также чисто словесный, но тамъ всякому ясно, въ чемъ тайна восторга: Гегель обѣими руками могъ бы подписаться подъ революціонной исторіей Тэна. Герценъ -- человѣкъ другой планеты сравнительно съ французскимъ историкомъ, отчего же ему было не раскрыть глаза Бѣлинскому на другіе идеальные предѣлы гегельянства, чѣмъ Бородинскія статьи?
   Еще удивительнѣе положеніе Бакунина.
   Этотъ первоучитель гегельянства обратился къ компромиссу, по словамъ Герцена, хотѣлъ заговорить обоихъ противниковъ его, Герцена и Бѣлинскаго. Подобный пріемъ еще менѣе могъ остепенить "неистоваго Виссаріона".
   И опять напрасно Герценъ статью Бѣлинскаго Бородинская годовщина называетъ "яростнымъ залпомъ" -- по нимъ -- либерально-мыслившимъ философамъ. "Я прервалъ тогда съ нимъ всѣ сношенія", прибавляетъ Герценъ. Это также не было убѣдительно для Бѣлинскаго.
   Въ результатѣ онъ предоставленъ самому себѣ, своей вѣчно работающей мысли. Бородинскія годовщины явились отнюдь не преднамѣренной вылазкой противъ враговъ, а страстной, лично необходимой исповѣдью возбужденной души.
   

XX.

   Бѣлинскій первый періодъ своей дѣятельности называетъ "телескопскимъ ратованіемъ". Это -- точная характеристика чрезвычайно энергичныхъ статей критика. Онъ вполнѣ оправдалъ надежды Полевого и Лажечникова и менѣе чѣмъ за два года успѣлъ вызвать страстные отклики -- вражды и восторга. Врагамъ оказалось совершенно не подъ силу бороться съ Бѣлинскимъ литературными средствами. Литературныя, при всѣхъ противорѣчіяхъ и неясностяхъ, ошеломили петербургскихъ и московскихъ журналистовъ невиданной внутренней силой и ослѣпительнымъ блескомъ формы. Впослѣдствіи даже такой солидный и сдержанный ученый, какъ Гротъ, принужденъ будетъ признать въ статьяхъ Бѣлинскаго "душу" {Переписка, I, 376.}, а будущій журналъ Плетнева Современникъ уже теперь спѣшитъ выдѣлить новоявленнаго критика изъ сонмища остальныхъ ненавистныхъ ему журналистовъ.
   Въ журналѣ появляется письмо въ редакцію, несомнѣнно, съ вѣдома, а можетъ быть и по внушенію Пушкина. Бѣлинскій въ первой своей статьѣ готовъ былъ пропѣть отходную пушкинскому творчеству, но здѣсь же давалъ такую блестящую аттестацію таланту поэта, что Пушкинъ не могъ не почувствовать новаго слова въ страстныхъ изліяніяхъ критика. И будто въ отвѣтъ на нихъ явилось Письмо къ издателю.
   Оно первое опредѣляло значеніе критическаго дарованія Бѣлинскаго, и Пушкинъ, первый привѣтствуя геній Гоголя, имѣетъ право считать за собой, по крайней мѣрѣ, косвенную заслугу -- самой ранней оцѣнки первостепеннаго русскаго критика.
   Неизвѣстный корреспондентъ, возражая на статью Гоголя О движеніи журнальной литературы, писалъ:
   "Жалѣю, что вы, говоря о Телескопѣ, не упомянули о г. Бѣлинскомъ. Онъ обличаетъ талантъ, подающій большую надежду. Если бы съ независимостью мнѣній и съ остроуміемъ своимъ соединялъ онъ болѣе учености, болѣе начитанности, болѣе уваженія къ преданію, болѣе осмотрительности,-- словомъ, болѣе зрѣлости: то мы бы имѣли въ немъ критика весьма замѣчательнаго" {Современникъ, III, стр. 327--8.}.
   Бѣлинскій шелъ къ указаннымъ цѣлямъ. Учености онъ стремился удовлетворить возможно основательнымъ знакомствомъ съ послѣднимъ словомъ германскаго любомудрія; уваженіе къ преданію должно было дойти до крайнихъ предѣловъ въ прямой зависимости отъ только что пріобрѣтенной учености.
   "Телескопское ратованіе" прекратилось вмѣстѣ съ Телескопомъ, и Бѣлинскій нѣкоторое время оставался не у дѣлъ. Попытки пристроиться къ петербургскимъ изданіямъ не увѣнчались успѣхомъ; слишкомъ ретиво стоялъ молодой писатель за независимость своихъ мнѣній и, естественно, внушалъ оторопь издателямъ и редакторамъ. Съ начала 1838 года открывается новое поприще. Московскій Наблюдатель отцвѣталъ, не успѣвши разцвѣсть и, мы знаемъ, Бѣлинскій съ своей стороны пробилъ немалую брешь въ шаткомъ основаніи шевыревскаго Органа. Единственнымъ спасеніемъ являлся грозный врагъ,-- и Бѣлинскій становится редакторомъ Наблюдателя.
   Критикъ успѣлъ окончательно установиться на литературномъ пути, тщательно обдумать программу дѣйствій и опредѣлить цѣли.
   Программа и цѣли не новыя въ исторіи русской критики. Мы встрѣчали ихъ у перваго поколѣнія философовъ. Шеллингіанцы разсчитывали путемъ періодической печати преобразовать критику на философскихъ основахъ. То же самое задумываетъ Бѣлинскій, только вмѣсто Шеллинга вдохновителемъ его будетъ Гегель, и въ первой же книгѣ, вышедшей подъ новой редакціей, появляется манифестъ въ формѣ предисловія къ переводу гимназическихъ рѣчей Гегеля.
   Выборъ этихъ произведеній для перевода представляется въ настоящее время по меньшей мѣрѣ страннымъ. Онъ показываетъ, до какой степени самоотверженно русскіе гегельянцы, по крайней мѣрѣ, въ медовый мѣсяцъ увлеченія, клялись словами учителя. И что особенно любопытно: выборъ сдѣланъ Бакунинымъ, наименѣе смиреннымъ діалектикомъ въ кружкѣ Cтанкевича.
   Гегель говорилъ рѣчи на гимназическихъ актахъ въ качествѣ оффиціальнаго панегириста начальству и успѣхамъ заведенія, и весь текстъ представляетъ курьезную смѣсь изъ казенныхъ банальностей и спеціально гегельянскихъ изворотовъ по части превращенія данной случайной дѣйствительности въ разумную.
   Оратору, великому поклоннику античнаго міра, предстоитъ философски объяснить необходимость изученія древнихъ языковъ и въ особенности грамматики.
   Достигается эта цѣль самымъ необыкновеннымъ путемъ и въ то же время весьма граціозно. По мнѣнію Гегеля,-- "чуждое и отдаленное имѣетъ въ себѣ что-то сильно привлекательное и принуждаетъ насъ къ старанію и труду". Съ другой стороны, "юность" всегда стремится вдаль, напримѣръ, на Робинзоновъ островъ. Отсюда для философа ясный выводъ: "Заблужденіе, которое заставляетъ ее (юность) искать глубокаго въ отдаленномъ, необходимо, и потому степень пріобрѣтенной нами глубины и силы соразмѣрна степени нашего отдаленія отъ того центра, въ которомъ мы прежде жили и къ которому снова стремимся".
   На основаніи этого "центробѣжнаго стремленія души" и долженъ открыться юношамъ новый дальній міръ, т. е. міръ и языки древнихъ.
   Слушатели могли бы спросить, почему же не выбрать міръ еще болѣе дальній, чѣмъ греческій и римскій,-- напримѣръ индусскій, ассирійскій, египетскій? Вѣдь тогда "степень пріобрѣтенной глубины и силы" въ зависимости отъ нашего "отдаленія" поднимется еще выше? Отвѣта нѣтъ и не будетъ до тѣхъ поръ, пока начальству не вздумается ввести въ гимназіи санскритъ.
   Философская защита механическаго зубренія въ своемъ родѣ верхъ совершенства. Мы должны знать ее, чтобы во всей красотѣ представилось намъ діалектическое искусство Гегеля и поразительная непритязательность его послѣдователей.
   "Когда мы приложимъ", продолжаетъ Гегель, "къ изученію древнихъ языковъ эту всеобщую необходимость, заключающую въ себѣ какъ древній міръ представленій, такъ и языки ихъ, то мы увидимъ, что и механическая сторона этого изученія не есть необходимое зло, какъ обыкновенно думаютъ, но что оно важно и полезно само по себѣ, потому что это механическое есть для духа то чуждое, къ которому онъ стремится; это есть неудобоваримая пища, полагаемая въ него, для того, чтобъ оживить и одухотворить въ немъ то, что въ немъ еще безжизненно, и для того, чтобъ превратить эту непосредственную сторону его существованія въ его собственность".
   Вы видите неудобоваримая пища по мановенію философа становится источникомъ жизни и развитія наперекоръ всѣмъ стихіямъ, кромѣ діалектики.
   Съ такой же находчивостью въ другой рѣчи философъ поспѣшилъ на встрѣчу введенію въ школѣ "воинскихъ упражненій". Достаточное основаніе и для этой разумной дѣйствительности такое: "эти упражненія уже и по тому одному важны, что могутъ служить средствомъ къ образованію. Эти упражненія, пріучающія быстро схватывать, быть всегда въ присутствіи своего смысла, исполнять съ точностью приказанное безъ всякихъ предварительныхъ разсужденій, есть самое прямое средство противъ дряблости и разсѣянности духа, которыя требуютъ времени для того, чтобы сообразить слышанное, и еще болѣе времени для того, чтобы перевести въ дѣйствіе вполовину понятое".
   Дальше развивается вообще идея -- "не смѣть свое сужденіе имѣть" ученикамъ и вообще подчиненнымъ, сочувственно припоминается дисциплина пиѳагоровскихъ учениковъ, обязанныхъ молчать въ теченіе первыхъ четырехъ лѣтъ ученія. Ораторъ противъ "простого затверживанія на память", но въ то же время безусловно за искорененіе самостоятельныхъ мыслей въ юношествѣ.
   Философъ все время говорилъ по собственному опыту, и объ исполненіи приказаній безъ разсужденій, и о философствованіи по командѣ. Если бы начальству вздумалось ввести въ школѣ тѣлесныя наказанія, Гегель навѣрное не растерялся бы и при этой оказіи и нашелъ бы въ розгахъ нѣчто въ родѣ противоядія отъ той же "дряблости и разсѣянности духа".
   И такая философія предлагалась русской публикѣ, какъ образчикъ мудрости и высшаго откровенія!
   Предисловіе, принадлежащее переводчику, гораздо содержательнѣе и любопытнѣе рѣчей учителя. Правда, языкъ оставляетъ желать многаго: это признавала и редакція журнала. Но основныя идеи практическаго гегельянства выяснены вполнѣ удовлетворительно и Бѣлинскій примется усердно воспроизводить ихъ въ своихъ произведеніяхъ.
   Совпаденіе идей и даже выраженій въ письмахъ и въ статьяхъ критика съ предисловіемъ -- часто поразительное. Очевидно, Бѣлинскій былъ благодарнѣйшимъ ученикомъ Бакунина и не боялся укоризнъ въ повтореніи чужихъ словъ. #
   Бакунинъ возстаетъ противъ субъективныхъ системъ Кавта и Фихте, противъ отвлеченнаго, пустого я, противъ эгоистическаго самосозерцанія и "разрушенія всякой любви". Это чувствительная подмѣна философскаго понятія этическимъ имѣетъ большое значеніе для настроеній и умственнаго процесса нашихъ философовъ. Они не только признаютъ дѣйствительность, они обожаютъ ее, они, по словамъ Бѣлинскаго "трепещутъ таинственнымъ восторгомъ, сознавая ея разумность". Они не только допускаютъ "пошлыхъ людей", они, по выраженію того же Бѣлинскаго, любятъ ихъ объективно, "какъ необходимыя явленія жизни".
   Философія превращается въ поэзію и религію, идея въ чувство, діалектика въ лирическій гимнъ.
   Бакунинъ подвергаетъ критикѣ Шиллера, какъ прекраснодушнаго поэта субъективности, какъ автора драмъ, возстающихъ противъ общественнаго порядка. Для нашего гегельянца безразлично, противъ какого порядка возставалъ поэтъ: Бакунинъ называетъ, напримѣръ, Коварство и любовь: здѣсь, повидимому, можно бы пощадить шиллеровскій протестъ, какъ нѣчто достаточно разумное. Но самая идея протеста не переносима для философа, и онъ спокойно раздѣлается съ юной Германіей двумя-тремя сильными словцами,-- "смѣшныя", "дѣтскія фантазіи". Это потому, что юная Германія не желала спокойно сидѣть въ цѣпяхъ и казематахъ Меттерниха и поощряемыхъ имъ бурбоновъ и бонапартовъ.
   Естественно, Бакунинъ всѣми силами обрушивается на Францію за ея литературу XVIII-го вѣка, за ея революцію, за ея романтизмъ и въ особенности за ея войну съ "христіанствомъ". Авторъ и здѣсь пишетъ широкими мазками, не желая знать крупнѣйшихъ оттѣнковъ: ему все равно, воевалъ ли Вольтеръ противъ христіанства, или только противъ римскаго католичества. Ему также безразлично, какъ относился Сенъ-Симонъ къ христіанству и различалъ ли онъ евангеліе отъ того же католичества и протестанства. Намъ извѣстно, что различалъ и весьма тщательно, но для ретиваго врага всякаго человѣка, кто инако мыслитъ, это безразлично. Безъ всякихъ затрудненій онъ ужъ кстати произнесетъ приговоръ вообще Франціи, безнадежно томящейся своей "пустотой". У нея нѣтъ "безконечной субстанціи", и поэтому у французовъ философія превращается въ пустыя безсмысленныя фразы и въ стряпаніе новыхъ идеекъ.
   Бѣлинскій отзовется на этотъ воинственный кличъ безусловнымъ отрицаніемъ у французовъ вообще искусства; у нихъ могутъ быть литераторы, стихотворцы, искусники, риторы, декламаторы, фразеры,-- только не художники и поэты, по очень простой причинѣ: французы лишены отъ природы чувства изящнаго. Не пропуститъ критикъ безъ должной отповѣди и французскаго легкомыслія,-- все будетъ выполнено по программѣ. Буквально будетъ воспроизведенъ и ея основной параграфъ общественнаго содержанія.
   Бакунинъ и въ стихахъ и въ прозѣ докажетъ слѣдующее положеніе:
   "Дѣйствительность всегда побѣждаетъ, и человѣку остается или помириться съ нею и сознать себя въ ней и полюбить ее, или самому разрушиться".
   Наконецъ, была дана и тема Бородинскихъ статей во всей своей полнотѣ. Предисловія заканчиваются обращеніемъ къ публикѣ въ проповѣдническомъ тонѣ, и Бѣлинскому оставалось только брать эпиграфы и девизы изъ этой лирической рѣчи. Онъ такъ и поступилъ, вызвавъ совершенно неожиданно для самого себя и для насъ,-- испугъ у своего прорицателя:
   "Счастіе не въ призракѣ, не въ отвлеченномъ снѣ, а въ живой дѣйствительности, возставать противъ дѣйствительности и убивать въ себѣ всякій живой источникъ жизни -- одно и тоже; примиреніе съ дѣйствительностью, во всѣхъ отношеніяхъ и во всѣхъ сферахъ жизни, есть великая задача нашего времени, и Гегель и Гете, главы этого примиренія, этого возвращенія изъ смерти въ жизнь. Будемъ надѣяться, что наше новое поколѣніе также выйдетъ изъ призрачности, что оно оставитъ пустую и безсмысленную болтовню, что оно сознаетъ, что истинное знаніе и анархія умовъ и произвольность въ мнѣніяхъ совершенно противоположны, что въ знаніи существуетъ строгая дисциплина и что безъ этой дисциплины нѣтъ знанія. Будемъ надѣяться, что новое поколѣніе сроднится, наконецъ, съ нашею прекрасною русскою дѣйствительностью, и что, оставивъ всѣ пустыя претензіи на геніальность, оно ощутитъ наконецъ въ себѣ замѣтную потребность быть дѣйствительными русскими людьми" {Московскій Наблюдатель, часть XVI, 1838 годъ.}.
   И такъ, изящное конецъ и начало критическихъ изысканій, примиреніе съ дѣйствительностью,-- основная нравственная стихія, на этихъ принципахъ будетъ построена эстетика Наблюдателя. Вскорѣ послѣ гимназическихъ рѣчей Гегеля, журналъ напечатаетъ переводъ статьи Ретшера О философской критикѣ художественнаго произведенія. Смыслъ разсужденія сводится здѣсь къ требованію -- открыть въ художественномъ произведеніи "общее конкретной идеи въ ея обособленіи и понять разумность ея формы, порожденной творческою фантазіею художника" {М. И., часть XVII, стр. 194--5.}.
   Эта истина уполномочитъ Бѣлинскаго на усиленные поиски діалектическаго развитія идеи въ литературныхъ произведеніяхъ "вдохновитъ его на величественное презрѣніе ко всякинъ мелочамъ и случайностямъ, т. е. историческимъ и національнымъ вопросамъ въ области творчества. И мы увидимъ, до какой степени философская указка сузила умственный горизонтъ критика, поработила его природу и наложила несвойственную печать на его нравственное и общественное міросозерцаніе.
   Нѣтъ необходимости искать другихъ источниковъ гегельянства Бѣлинскаго, кромѣ указанныхъ статей его журнала. Мы увидимъ, ихъ идеи вполнѣ покрываютъ все философствованіе критика вплоть до разрыва его вообще съ нѣмецкими теоріями изящнаго и съ "гнуснымъ стремленіемъ къ примиренію съ гнусною дѣйствительностью". Эти слова будутъ написаны имъ три года спустя. Негодованіе на прошлый обманъ ума и чувства,-- глубокое, мучительное и совершенно законное, -- но и обманъ не прошелъ даромъ для совершенствованія и углубленія мысли Бѣлинскаго.
   Гегельянство,-- одно изъ тлетворнѣйшихъ теоретическихъ вліяній, какія только переживала русская критика. Но въ мірѣ физическомъ, часто именно послѣ самыхъ тяжелыхъ недуговъ,-- съ особеннымъ блескомъ и силой организмъ разцвѣтаетъ къ новой жизни. Такъ произошло и съ духовнымъ міромъ Бѣлинскаго, лишь только метафизическій кошмаръ разсѣялся и писатель снова приблизился къ первоисточнику своихъ идейныхъ откровеній -- къ дѣйствительной жизни.

Ив. Ивановъ.

(Продолженіе слѣдуетъ).

"Міръ Божій", No 3, 1898

   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru