Истрати Панаит
Кира Киралина
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Истрати Панаит
(перевод: Ольга Новикова) (
yes@lib.ru
)
Год: 1924
Обновлено: 25/05/2026. 70k.
Статистика.
Глава
:
Проза
,
Переводы
Романы и повести
Иллюстрации/приложения: 1 штук.
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
Kyra Kyralina
.
Перевод
Ольги Новиковой
(1926).
Панаито Истрати.
Кира Киралина
Тележка с тремя ярмарочными торговцами остановилась к полудню в небольшой роще: было время завтрака. Долго заставил Ставро упрашивать себя -- продолжать рассказ, начатый на чердаке; спутники хотели слышать историю его детства и историю приключений его сестры, о чем он упомянул еще раньше. И не то, чтобы ему не хотелось рассказывать, нет, состояние его души вполне соответствовало такому углублению в далекое прошлое, но просто, когда собираешься коснуться до ржавых шлюзов, задерживающих поток воспоминаний, хочется, чтобы хотя немного об этом попросили.
Растянувшись на мягком мху в роще, они курили, в то время как лошадь паслась и медленно двигалась, пофыркивая, вокруг них. Ставро встал, набрал сухих веток и зажег огонь; когда хорошо разгорелось, он взял из телеги все необходимое, вскипятил воду и бросил в медный
ибрик
кофе и сахар. Затем, как истый caf
e
dgi, он ловко разлил пенящийся ароматный напиток в три чашки без блюдцев (так называемые
фелиджани
), подал их и, усевшись по-турецки, со сложенными ногами, начал рассказывать.
* * *
-- Я не помню определенно, когда это было и сколько мне было лет. Я знаю лишь, что вскоре после этих событий разразилась Крымская война.
Маленьким ребенком я помню жестокость отца, который бил мать, но я не понимал -- за что. Мать часто уходила из дома, ее били, когда она возвращалась, а также и перед тем, как она уходила. Я не понимал, бьют ее перед отходом, чтобы она уходила или чтобы оставалась, а после прихода -- за то, что вернулась, или за то, что отсутствовала.
Я еще помню в это смутное время рядом с отцом старшего брата, такого же жестокого, как он сам, а рядом с матерью -- плачущую сестру мою Киру; она была на четыре года старше меня и казалась мне очень привлекательной.
Понемногу туман рассеивается, я расту и начинаю понимать. И понимаю я любопытные вещи... Мне было, вероятно, между восемью и девятью годами; моей сестре -- между двенадцатью и тринадцатью, и была она так хороша, что я целые дни проводил, любуясь ею. Она наряжалась с утра и до вечера, и моя мать делала то же, она была так же хороша, как и дочь. Сидя каждая перед своим зеркалом, они чернили себе ресницы
киноросой
, обмоченной в растительном масле, брови же -- обугленным концом кусочка базилики; а щеки, губы и ногти они накрашивали
кирмизэ
[
румяна
на Востоке. Прим. р
е
д.
], -- все это доставали они из эбеновой шкатулки. Когда эта длинная процедура бывала окончена, они целовались, говорили друг другу нежные слова и принимались одевать и убирать меня. Затем, взявшись за руки, все трое мы танцевали турецкие или греческие танцы и целовались. Так жили мы как бы отдельной семьей.
Теперь уж отец и его старший сын не приходили каждый вечер домой. Оба они были очень искусными и известными каретниками; их мастерская находилась в противоположной стороне города, в квартале Каракиой, а мы жили в Четатзуэ. Между нами и ими простирался весь город. Дом в Каракиой принадлежал отцу. Там жили и кормились у него два ученика, а также была старая прислуга, которая вела хозяйство. Мы никогда туда не ходили, и я едва знал мастерскую отца, она наводила на меня страх. В Четатзуэ мы были у матери, целый день ничего не делали и веселились... Зимой пили чай, летом сироп, и круглый год ели сладкие
кадаиф
и пряные
сарайлиэ
[
сладкие
турецкие пироги. Прим
.
ре
д.
], пили кофе, курили
нэргилэ
, красились и плясали... Это была прекрасная жизнь...
Да, это была прекрасная жизнь, исключая тех дней, когда отец или сын, а то и оба вместе врывались к нам среди празднества; они отчаянно избивали мать, били кулаками Киру и ломали палку о мою голову: ведь я тоже теперь принимал участие в пляске. Они обзывали обоих женщин
п
а
ч
а
у
р
и
х
[
блудницы
. Прим
.
ре
д.
], меня же маленькой макрелью. Обе несчастные жертвы обнимали ноги своих мучителей и умоляли не бить их в лицо.
-- Не в лицо, -- кричали они, -- ради создателя и пресвятой девы, не бейте в лицо!.. Не касайтесь глаз!.. Пощадите...
Ах! Лицо, глаза, красота этих двух женщин!.. Не существует ни одной, которая могла бы сравниться с ними!.. Волосы у них были золотые, длинные, до колен; цвет лица белый; ресницы, брови и глаза черные, как эбеновое дерево. К румынской породе моей матери были привиты три иностранные крови: турецкая, русская и греческая -- в зависимости от того, кто господствовал в стране в прошлом.
В шестнадцать лет мать родила своего первого сына; но в то время, как глаза мои прояснились, никто не принял бы ее за мать троих детей... И эту женщину, рожденную для любви и ласки, часто избивали в кровь! Но если отец никогда не ласкал ее, это делали с избытком ее любовники. Я так никогда и не узнал, начала ли моя мать обманывать отца, и он за это ее бил, или же она стала брать себе любовников потому, что он дурно обращался с нею. Во всяком случае, любовные утехи никогда не прерывались в нашем доме, и крики удовольствия чередовались с криками боли. Как только наступал конец избиению, на лицах, еще мокрых от слез, уже светился смех.
Меня ставили на страже, и я ел пирожки, в то время как ухаживатели, с довольно, впрочем, приличными манерами, сидели по-турецки на ковре, пели и играли на гитаре, под аккомпанемент кастаньет и бубна, восточные мелодии. Женщины танцевали под эту музыку. Моя мать и Кира, разодетые в шелка и снедаемые жаждой удовольствия, исполняли танец платка, кружились, вертелись на одной ноге и находили в этом полное забвение. Затем, с разгоревшимися от жары лицами, они бросались на большие подушки, прятали ноги в своих длинных платьях и обмахивались веерами. Пили лучшие ликеры и возжигали благовония. Мужчины были молоды и красивы; всегда темные, черноволосые, они были прекрасно одеты, с закрученными усами и выхоленной бородой; волосы их, гладкие и завитые, распространяли запах миндального масла с мускусом.: Это были турки и греки и, очень редко, румыны; национальность не играла никакой роли, лишь бы влюбленные были молоды и хороши собой, деликатны, скромны и не чересчур настойчивы.
Мое положение было очень невыгодным. До сих пор я никому не говорил о моих тогдашних муках.
Сидя на выступе окна, я должен был наблюдать и предостерегать от неожиданностей. И это мне очень нравилось, я до смерти ненавидел этих людей из Каракиой, которые нас избивали. Но в груди моей происходила страшная борьба между долгом и ревностью.
Я ревновал, я дико ревновал.
Дом стоял в глубине обширного двора, окруженного стенами. Одни окна выходили на этот двор, другие же, задние -- на возвышенность, поднимавшуюся над портом. В дом можно было проникнуть лишь с фасада, но убежать, конечно, можно было и проще. И эта возвышенность могла бы порассказать о многих, выпрыгнувших на ее склоны!
Взгромоздившись на окно, я пристально смотрел на фонарь, горевший всю ночь над воротами; слух мой чутко ловил, нет ли подозрительных звуков.
Но мне хотелось также видеть празднество я в доме. Моя мать и Кира были до безумия хороши -- в узких лифах, стягивающих талию "в перстенек", с выпуклыми, как дыни, грудями; их густые волосы рассыпались по спине и обнаженным плечам; лоб их окаймляла ярко-красная лента, а длинные ресницы дьявольски моргали, как бы разжигая огонь воспламененных желанием глаз. Своим чрезмерным стремлением нравиться и пустой болтовней приглашенные часто бывали смешны. Так, однажды вечером один из них, желая сказать приятное матери, заявил, что "хороший суп варят из старых кур". Бедная женщина была очень раздосадована: она бросила ему веер в голову и заплакала. Другой приглашенный, очень рассердившись, вскочил, ударил неудачного остроумца и плюнул ему в лицо. Они схватили друг друга за шиворот, загромыхали по всему дому, разроняли
нэргилэ
. Эта схватка рассмешила нас до слез. Чтобы водворить, наконец, мир, моя мать обняла их обоих.
Эти ее объятия и поцелуи были хорошим средством вознаграждать за весьма разные вещи. За приятный голос, забавное слово, хорошую игру -- за все это она наделяла своими поцелуями; то же делала она, когда нужно было развеселить надувшегося посетителя, стереть впечатление обидного слова, смирить чересчур неистового ревнивца или рассеять недоумение глупца.
Кира, с своей стороны, отличалась по-своему. Очень развитая физически для своих тринадцати лет, она шла за пятнадцатилетнюю. Ветреная и хитрая, со своим носиком, немного глядящим вниз, выдающимся подбородком и двумя ямочками на щеках, где бог любви почти симметрично посадил две прелестные родинки, она изводила ухаживателей, да и меня своими постоянными приказами, насмешками и шутками. Первые хотели получить от нее большее, я же находил, что она им и без того чересчур много давала.
Этих ухаживателей, приходивших к нам, называли муссафирами [
по-турецки: приглашенный гость
. Прим
.
ред
.
]. И эти муссафиры целовали ей руки и сандалии при всяком удобном случае. Она дергала их за нос п за бороду, наливала сироп в их нэргилэ, давала пить из своего стакана и, чтобы обидеть, разбивала, вслед за этим стакан; впрочем, через мгновение она уже подходила к обиженному и прикладывала свою голову к его губам...
Все это приводило меня в ярость; я любил Киру гораздо сильнее матери... Я обожал ее -- и не мог выносить, чтобы ее ласкали другие.
Я вспоминаю, как однажды вечером, будто нарочно, чтобы возбудить мою ревность, у нее во время танца развязалась сандалия, и она поставила ногу на колени одному муссафиру, с просьбой ее завязать. Вы понимаете, какая это была удача для счастливца! Он продолжил насколько возможно свое удовольствие, а я смотрел на него свирепо, как волк; затем негодяй еще начал ей щупать сначала щиколотку, а затем и ляжку! А она... да, она ничего не говорила, все позволяла! Тогда, рассердившись, я потерял голову и закричал:
-- Отец!.. Спасайтесь!..
В мгновение ока оба муссафира перешагнули через окна и скрылись во тьме, катясь по откосу. Один из них, грек, забыл в поспешности свою феску и гитару; мать выбросила их в окно, в то время как Кира торопливо прятала два лишних нэргилэ.
Это зрелище было так забавно, что я, забыв всякий гнев, почти задохнулся от безумного смеха; я свалился с подоконника и катался по ковру, весь посинев от хохота. Мать подумала, что я обезумел от страха перед отцом; бедные женщины с отчаянным криком бросились ко мне, забыв про отца и про. самого черта.
-- Никакого отца нет, -- смог я, наконец, сказать, -- но я рассердился, потому что Кира позволяла щупать себе ногу!.. И я отомстил!.. Вот и все!
Тут от радости они закричали еще сильнее. Затем они здорово меня выпороли, поцеловали, и мы принялись прыгать по комнате. Они были счастливы, что отделались лишь испугом, а я счастлив был, что наказание не было сильно, да еще и сопровождалось ласками.
Таким образом протекли еще два или три года моего детства, только и уцелевшие в моей памяти. Мне было около одиннадцати лет, Кире -- около пятнадцати, и с нею я был неразлучен. Какое-то сладостное чувство, которое я понял позже, удерживало меня около нее. Я следовал, как собака, за нею повсюду, следил, как она одевалась, целовал одежду, пропитанную запахом ее тела, и бедная девушка лишь слабо и с нежностью от меня отбивалась: она считала меня невинным, безопасным. По правде говоря, у меня и не было никакого намерения, я и сам не знал, чего я хотел, но голова моя кружилась, и я умирал от удовольствия около нее.
Да, нужно сказать, дом моей матери был настоящим капищем любви. Все было пропитано любовью: обе женщины, их ухаживатели, их наряды, духи, ликеры, пение и пляски. Даже забавно-драматическое бегство влюбленных казалось мне притягательным и сладострастным. Только появление отца и наши избиения были неприятны и лишены любви. Но это принималось как расплата за удовольствие. Мать говорила так:
-- Всякое счастие имеет и свою обратную сторону; и за жизнь даже мы платим смертью. Потому-то и нужно хорошенько ее изжить. Живите же, дети мои, как вам нравится, и так, чтобы ни о чем не пожалеть в день второго пришествия.
Руководствуясь такой "философией", мы усердно старались брать пример с нашей матери. Личное ее состояние находилось в руках ее братьев, контрабандистов восточных изделий; она легко платила за свою малейшую прихоть, окружала себя поклонением, меняла любовников, более или менее удовлетворенных, так часто, как платья, подвергалась избиении" отца, оберегая свое лицо, и быстро переходила, к новому развлечению.
Она даже проявляла некоторую стойкость: когда она чувствовала себя чересчур виноватой и боялась, что ярость ее мужа выльется и на нас, она держала дверь на запоре до- тех пор, пока мы не выпрыгнем -в окна; затем она мужественно открывала ее и одна, принимала все побои.
Вернувшись через несколько часов, мы находили ее вытянувшейся на диване; лицо ее было покрыто мякишем от белого хлеба, смоченным красным вином, -- так лечила она опухоль и синяки. Она вставала, смеясь, как безумная, с зеркалом в руках, показывала нам свое разбитое лицо и говорила:
-- Правда, ведь не очень сильно? Через два дня не останется и следа... И тогда мы пригласим муссафиров! Наплевать на побои?
Мы беспокоились об ее теле; наверное, было страшно на него и посмотреть... На это она. восклицала:
-- Ну, что тело!.. Ведь его не видно!..
И как только заживали следы побоев, празднества возобновлялись с еще большим рвением.
Дома никогда ничего не стряпали, мать не переносила запаха жареного лука. Она была абонирована в соседней гостинице, оттуда и присылали все необходимое: супы, различные кушанья, пироги, кремы; все это в луженой медной посуде, которую давала мать. Прачка приходила каждый понедельник по утрам, приносила чистое и забирала грязное белье. Вместе со старым турком, продавцом аптекарских товаров и помад, это были единственные люди, входившие в наш дом -- исключая муссафиров, конечно, которые не всегда бывали уверены, что уйдут тем же способом, как и пришли, исключая также еще и отца с старшим братом, этих "непрошенных муссафиров", посещения которых были так неприятны. В доме нашем было спокойно; уже около двух лет, как отец не спал у матери и приходил лишь три или четыре раза в месяц, чтобы нас бить.
Свободные от всяких хозяйственных забот, обе женщины проводили время в отдыхе, купании, переодеванье, еде и питье, у нэргилэ и на сборищах с ухаживателями. Они не забывали и молитв, но никогда не ходили в церковь, и время, посвящаемое богу, было очень коротко. Мать так находила себе оправдание:
-- Создатель видит сам, что я ему не противоречу: я остаюсь такою, какой он меня создал. Слушаюсь покорно крика и приказаний моего сердца.
Кира возражала:
-- Но, мама, разве ты не думаешь, что и дьявол вмешивается в это подчас?
-- Нет, -- отвечала она, -- я не верю в дьявола; бог сильнее его. И если мы таковы, как есть, этого хочет бог.
И, конечно, мать была довольна тем, чего от нее хотел ее бог: ведь это были нетрудные вещи.
Он хотел, чтобы мать и дочь лежали утром в кровати, сколько им этого захочется, -- удобное место, чтобы грызть печение на масле и на меду и пить кофе. Он приказывал нм затем купаться и натирать тело душистом элексиром; потом они должны были держать лицо над парами чуть-чуть кипящего: молока, а волосы намазывать миндальным маслом, надушенным мускусом; ногти же нужно было выкрасить красным бальзамом. Потом шла искусная работа над окрашиванием ресниц, бровей, губ п щек. И когда, наконец, все было кончено, можно было завтракать, курить и отдыхать; поднимались, когда солнце близилось к западу, возжигали благовония, пили сиропы и, наконец, принимались за самое важное: пение, пляски и пиршества, тянувшиеся до полуночи.
Моя мать была гораздо богаче отца; несмотря на ее безумные траты, состояние ее, помещенное в темных предприятиях братьев, давало такие доходы, что она ежемесячно откладывала деньги для Киры и для меня.
Я не очень хорошо знаю историю моей матери. Я, однако, помню, как она нам рассказывала, что родители ее были люди богатые: у них была гостиница. Ее отец, добрый и благочестивый турок, был послан в конце XVIII века из Стамбула в Браилов с указом от Порты открыть там гостиницу; ему дано было поручение принимать и устраивать у себя всех
па
шалик
[
знатные
лица, посланцы султа
на. Прим
.
р
е
д.
]. У него было три жены -- две гречанки и одна румынка, последняя и была матерью моей матери, две же другие были матерями трех мальчиков: один из них сошел с ума и повесился. Моя мать и ее братья тяготились родительским домом. Там умели лишь копить деньги да молиться двум богам на трех различных языках.
Оба мальчика ударились в контрабанду, и моя мать, еще очень молодая, хотела заняться тем же, но почтенный турок решил спешно ее выдать замуж за строгого, бессердечного человека, моего отца, влюбившегося в мою мать. Он влюбился в нее, вероятно, тогда, говорила она, "когда создатель ковырял у себя в носу". Мой дед дал отцу много золота и завещал очень большую часть своего состояния матери; она могла ею распоряжаться, как хотела, но должна была оставаться замужем. Боясь лишиться наследства, она подчинялась воле турка, кошечкой вкралась в его доверие и была несколько мучительных лет верной женой. Перед смертью ее отца ей удалось вырвать у него ее состояние, и она поместила его в руки братьев, которые ее обожали.
Тогда-то и началась эта жизнь, полная празднеств, удовольствий и безумных любовных приключений; она вся проходила у меня перед глазами; отец не мог этому помешать, несмотря на все свое зверство. Мать с удовольствием отдала бы ему приданое в обмен за свободу. Но он предпочитал мстить за свое бесчестье. В тот день, как они разлучились, он забрал все, что ему принадлежало, и сказал матери, указывая на нас с Кирой:
-- Я оставляю тебе этих двух змеенышей, они не мои, они все в мать!..
-- А вы хотели бы, чтобы они были в своего отца? -- ответила она. -- Вы сухой человек, мертвец, который мешает живым жить... Я еще очень удивлена, как при вашей сухости вырос этот другой, правда, такой же сухой отросток, - -- он-то уж весь в вас, а не в меня.
И бедная моя мать правильно говорила: этот мертвец мешал нам жить. И мешал все больше и больше. Зная, что мать дорожит своим лицом больше жизни, он ударял ее именно в этот центр ее жизни; последнее время несчастная должна была лечить свои синяки и раны по восьми и даже по десяти дней. В такие периоды не могло быть и речи о веселье или о приеме муссафиров. Это повергало ее в тоску, она не ласкала нас, как раньше; в первый раз я видел ее плачущей от отчаяния.
Отчаяние это заставляло ее вознаграждать себя с удесятеренною страстью, чтобы привести тирана в ярость. Это ей хорошо удалось и привело к роковой развязке.
Однажды вечером дом был переполнен муссафирами. Их было по крайней мере семь человек. Моя мать велела прицепить четыре подсвечника к стенам, и это -- кроме большой люстры под потолком. Я пересчитал свечи: их было двадцать четыре. Свет был ослепительный. Днем она звала слесаря -- сделать толстый засов на воротах, которые запирались только на ключ. Обезопасив себя таким образом, она предалась самому бурному веселью, какое я только видывал. Я думаю еще и теперь, что она предчувствовала конец своей счастливой жизни и ей хотелось дожить ее как можно напряженнее.
Из семи приглашенных трое были греки, музыканты, довольно известные на тогдашних торжествах. Открывая бал, мать дала каждому из них по маленькому кожаному кошельку с десятью дукатами, по двенадцати франков каждый, и сказала:
-- Palicarias! [
По-гречески: смелые
] В этих кошельках вы найдете в пять раз больше, чем полагается вам за целую ночь игры... Не из-за одной щедрости даю я вам их... В этом доме дорого расплачиваются за веселье; возможно, что вы будете принуждены выходить сегодня вечером через эти окна: достаточно ли у вас ловкие ноги?
И она открыла окна, выходящие над оврагом. Музыканты выглянули, посмотрели, взвесили золото в кошельках, перекладывая их из одной руки в другую, и учтиво выразили свое согласие остаться почтительным: Evella!!. Игра, пение, пляски начались.
Три инструмента: кларнет, флейта и гитара были в искусных руках. Кира и мать лениво растянулись на софе и с восхищением слушали сначала жалобное, затем бурное повествование румынских Doina, протяжные турецкие Manich и греческие пасторали, сопровождаемые прищелкиванием четырех муссафиров и их мужественными голосами.
После каждой игры, сопровождаемой пением, мать подавала ликеры, кофе, нэргилэ. Два больших
т
а
в
а
с прелестными "кадаиф" и "сарайлиэ" соблазняли желающих полакомиться.
Так как в этот вечер я не сторожил, то мог танцевать с сестрой, с матерью, один и с обоими вместе, почти до полной потери сознания. Это была самая большая страсть моего короткого детства, и за нее я получал самые безумные ласки Киры. Арабский танец живота, который я исполнял один, был так богат движениями в этот наш последний вечер, что три музыканта, знатоки, похвалили меня и с жаром поцеловали. Кира была в припадке восторга. Мать воскликнула:
-- Ну, да!.. Этот-то уж действительно мой сын; в этом нет никакого сомнения!
Во время отдыха, когда все мужнины сидели по-турецки на ковре и шумно курили свои нэргилэ, Кира спросила, куда девался один из ее самых усердных обожателей.
-- Он свихнул себе ногу, катясь по откосу в тот вечер, когда мы последний раз собирались... -- ответил один из приглашенных.
При общей веселости, он стал представлять, как должен был тот злиться, будучи вынужден лежать в кровати, в обществе своего массажиста. Эти слова заставили задуматься гитариста; он был коренаст и тяжеловат. Подойдя к окну, он смерил расстояние глазом. Один из муссафиров успокоил его объяснением:
-- Это не так высоко!.. Два метра, самое большее. Не нужно только чересчур скакать вперед, лучше тихо соскользнуть и покрепче держаться на скате. Внизу, под косогором, вы найдете свою гитару и феску!..
Все посмеялись и принялись вновь за танцы.
* * *
Это событие произошло в июне месяце, незадолго до жатвы.
Со стороны двора окна были завешены тяжелыми драпировками, окна же, выходящие на Дунай, имели лишь маленькие занавески. Мы все уже очень устали, когда заря позолотила стекла окон. Зевали... Воздух был испорчен куреньем нэргилэ, хотя и возжигали благовония.
Моя мать подошла к окну, открыла его п глубоко вдохнула свежий воздух. Рядом с нею мы с Кирой смотрели на зарю, осветившую уже болота и ивовую рощу. Обернувшись к своим приглашенным, она сказала:
-- Итак, друзья, праздник кончился!.. Пора и спать.
В это самое время звук от тяжело падающего во двор тела заставил нас вздрогнуть, а немного спустя послышалось, как заскрипели засовы и петли. Моя мать закричала:
-- Убегайте скорее!.. Они перелезли через стену!..
И пока отец с сыном стучались в дверь, приглашенные бросились к двум окнам, забыв всякие предосторожности, будто снаружи их ждали мягкие матрацы. Музыканты первые старались удрать, остальные толкали их сзади, вопреки совету не прыгать с размаху. Через несколько секунд дом был пуст, муссафиры катились один на другом по песчаному склону, скрыть же следы празднества было совершенно невозможно.
Тогда мужественно мать открыла дверь. В ту же минуту она была схвачена за волосы и брошена наземь. То же сделал брат и с Кирой. Я же, увидев, как мою сестру жестоко избивали ногами, совершенно обезумел, схватил нэргилэ и ударил им своего старшего брата по голове. Он выпустил Киру, схватился за свою окровавленную голову и бросился на меня. Ему было около двадцати лет, и он был очень силен. Он продолжал меня бить, пока не почувствовал себя удовлетворенным; кровь текла, у меня из носа и изо рта.
В это время мать была уже едва жива. Одежда была в клочьях; почти голая, лежала она в беспамятстве, отец продолжал ее бить. Брат ушел промыть свою рану, а Кира быстро подбежала к ящику и вернулась со стилетом в руках, но мы застыли в ужасе перед гнусным зрелищем: отец взял сандалию с деревянным каблуком, потерянную в бегстве одним из муссафиров, и бил каблуком по лицу несчастную мать, еле двигавшую руками. Ее лицо, все окровавленное, было сплошною раной.
Кира двинулась было, чтобы ударить изверга в спину, но зашаталась и упала без сознания. Отец ее поднял, бросил в большой стенной шкаф, так называемый
я
так
, и запер его на засов. Меня он оставил под присмотром брата, перевязывавшего себе голову большим платком, а мать взял себе на спину и вышел на двор; через несколько минут я слышал, как захлопнулась тяжелая дверца погреба и погребла несчастную, как в могиле. Возвратясь, он стал наступать на меня со сжатыми кулаками и с широко раскрытыми страшными глазами; я подумал, что мой последний час наступил. Но он не тронул меня, а только сказал:
-- Так-то ты поступаешь? Разбиваешь голову своему старшему брату, а твоя паскуда- сестра хотела меня вовсе убить!.. Ну, теперь конец всем вам!
Они потушили свечи и увели, меня с собой. Проходя по двору, я посмотрел на дверцы погреба: большой висячий замок делал всякое бегство невозможным; и я заплакал при мысли, что моя бедная мать, израненная, избитая, но еще живая, погребена в этой ужасной могиле, а Кира в своем шкафу задыхается от отчаяния.
Снаружи был день. Турецкие угольщики, с вьюками на спине и с остроконечной палкой в руках, шли в порт на работу. А я, куда я шел?..
Мы пришли в дом отца, и меня тотчас же поставили вертеть точильный камень, где подмастерья оттачивали топоры, ножницы и зазубренные долота. Кругом меня вперемешку лежали стволы дубов, лип и тополей, также отдельные части повозок: колеса, ступицы, спицы, дышла, косяки, и все это утопало в море стружек.
До полудня мне ничего не давали есть. Непривычный к работе, я падал от слабости. Брат меня отхлестал, а старая служанка принесла всего лишь хлеба, оливок и воды.
Но самое грустное было в том, что за мной следили все, и не было никакой возможности убежать. В полдень я все еще вертел свой камень; а когда ослабевал, брат ударял меня по ногам. Он и его отец, в кожаных фартуках, как и все рабочие, ходили, работали -- сосредоточенные, угрюмые, с нахмуренными бровями, и все это в тоскливой тишине, прерываемой лишь звуками работы, короткими объяснениями и приказаниями.
Вечером меня заперли в комнате, окна которой были с решеткой. Там, лежа на полу, на сложенном тюфяке, без света, я провел всю ночь в слезах и думал о дорогих созданиях, еще более несчастных, чем я.
Следующий день был подобен первому. Я спрашивал себя со страхом, неужели варварство отца дойдет до того, что он совсем покинет этих двух запертых, избитых и больных женщин. С наступлением вечера я решил меньше плакать и вырваться отсюда во что бы то ни стало.
Я заметил во дворе несколько лестниц различных размеров, а в своем помещении много грубо сделанных спиц: это был путь к свободе. Служанка принесла обед из хлеба и сыра и зло сказала мне:
-- Здесь похуже, чем дома, а?.. Жизнь не только ведь удовольствие, а приходится и трудиться!..
И она меня заперла. Я тотчас же заснул. Когда я проснулся, была еще ночь. Но я не мог снова заснуть и плакал, вспоминая окровавленное лицо матери. Затем начали петь петухи, п немного рассвело. Весь дом был погружен в сон. Поспешно я открыл окно, спицей раздвинув немного брусья. На дворе я увидел топор, он был воткнут в ствол. Я вырвал его, взял подмышку маленькую лестницу и вскарабкался на другую, чтобы перелезть стену; выбравшись наружу, я побежал со всех ног по дорого в порт.
День едва брезжил, когда я пришел к низу откоса, над которым спал наш дом сном отчаяния. Я принялся лезть по склону, с которого раньше лишь скатывался.
Придя наверх, я, с бьющимся сердцем, приставил лестницу и ударил в стекло -- оно рассыпалось. Тогда, после мучительно волнующего мгновения, я услышал неясный голос Киры, кричащей из своего шкафа:
-- Это ты, Драгомир?
Услышав зов дорогой сестрички, заключенной в своем
ятаке
, я весь содрогнулся и закричал:
-- Это я!.. Я пришел вас освободить!..
И через отверстие я бросился в дом и открыл засов. Кира, вся бледная, с лицом, вспухшим от слез, бросилась мне на шею и быстро спросила:
-- А мама?.. Где же мама?
-- Она заперта в погребе, ее нужно оттуда вытащить, и мы убежим!..
Дверь дома была заперта на ключ. Я открыл окно и выпрыгнул во двор. Топором я разбил железные скобки замка и спустился по лестнице в сопровождении Киры. Запах плесени, кислой капусты и гнилых овощей ударил нам в нос; уже два или три года никто больше не ходил в погреб. Кругом медленно двигались черепахи, а их яйца, немного больше птичьих, были разложены вдоль стен. И в этой-то дыре жила моя мать уже сорок восемь часов.
Когда мы ее разглядели, она стояла; голова ее была обернута в куски одежды, от которых остались одни лохмотья. Мы помогли ей взобраться по скользкой лестнице и, увидав при свете то, что осталось от нашей некогда столь прекрасной матери, мы упали к ее ногам, как перед мученицей. Один гл