Игнатьев Алексей Алексеевич. Пятьдесят лет в строю
{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста
Аннотация издательства: Русский военный дипломат генерал А. А. Игнатьев военную службу начал еще в прошлом веке. После победы Октября стал на сторону революции. Долгое время он работал в торгпредстве во Франции, служил в Советской Армии. В своей книге автор рассказывает о жизни русской и иностранных армий, о деятельности военно-дипломатических кругов России в конце XIX -- начале XX веков, а также о русско-японской и 1-й мировой войнах. В книгу внесены незначительные уточнения редакционного характера.
Hoaxer: Граф Игнатьев сделал в 1925 г. разумный выбор, совпадавший с его убеждениями: отдал российские деньги во Франции, бывшие в его распоряжении, как Русского Военного Агента большевикам
Содержание
Книга первая
Глава первая. Семья
Глава вторая. Отец
Глава третья. Детские годы
Глава четвертая. Киевские кадеты
Глава пятая. Пажеский Его Величества корпус
Глава шестая. Кавалергарды
Глава седьмая. Академия Генерального штаба (1899-1902)
Глава восьмая. В штабах и в строю
Книга вторая
Глава первая. Отъезд на войну
Глава вторая. От Москвы до Ляояна
Глава третья. Иностранные военные агенты
Глава четвертая. На фронте
Глава пятая. В госпитале
Глава шестая. Ляоян
Глава седьмая. Шахэ
Глава восьмая. Сандепу
Глава девятая. Мукден
Глава десятая. Конец войны
Глава одиннадцатая. Возвращение в Россию
Книга третья
Глава первая. Заграница
Глава вторая. С маньчжурских на Елисейские поля
Глава третья. Будни военного агента
Глава четвертая. Снова на Родине
Глава пятая. Военный агент в Дании
Глава шестая. В Швеции
Глава седьмая. В Норвегии
Глава восьмая. На ответственном посту
Глава девятая. Союзная армия
Глава десятая. Amis et allies{17}
Глава одиннадцатая. Перед грозой
Книга четвертая
Глава первая. Роковые дни
Глава вторая. Начало мировой войны
Глава третья. Марна
Глава четвертая. На Западном фронте
Глава пятая. На большом деле
Глава шестая. Рыцари промышленности
Глава седьмая. Улица Элизе Реклю, 14
Глава восьмая. Тормоза
Глава девятая. Начало конца
Глава десятая. Начальники и помощники
Глава одиннадцатая. Экспедиционный корпус
Глава двенадцатая. Одна ночь
Книга пятая
Глава первая. Новобранец
Глава вторая. В дальнем разъезде
Глава третья. Разрыв связи
Глава четвертая. В окружении
Глава пятая. В поисках выхода
Глава шестая. Приход "разводящего"
Глава седьмая. В запасе
Глава восьмая. На побывке
Глава девятая. На последнем переходе
Глава десятая. Награда
Примечания
Посвящается советской молодежи
Книга первая
Глава первая. Семья
В Париже, после революции 1917 года, в мои руки попал документ, из которого я узнал свою родословную. Это был рескрипт Александра II правительствующему сенату от 19 июля 1878 года, возводивший моего деда, Павла Николаевича Игнатьева, со всем нисходящим потомством, к которому принадлежал и я, родившийся в 1877 году, "в графское Российской империи достоинство".
Из этого документа явствует, что Игнатьевы происходят от древних черниговских бояр, ведущих начало от боярина Бяконта, перешедшего на службу московских царей в 1340 году.
Сын его, митрополит Алексий, состоял главным советником последовательно при трех князьях московских и начал, между прочим, постройку первой каменной стены вокруг Кремля (1366 г.).
Род Игнатьевых при Московском дворе впоследствии не был в числе знатных, не подымаясь выше ранга сокольничьих, а позднее стрельцов. Известно, что Васька Игнатьев был пытан и казнен на Лобном месте после укрощения Петром стрелецкого бунта.
Прадед мой, генерал-майор артиллерии, состоял в 1812 году комендантом крепости Бобруйск и с пятитысячным гарнизоном успешно оборонялся против двенадцатитысячного польского корпуса генерала Домбровского. Выйдя в отставку, генерал-майор рано умер, оставив вдову и единственного сына, Павла Николаевича -- моего деда. Павел Николаевич окончил Московский университет, что впоследствии выделяло его среди сослуживцев и повлияло на его служебную карьеру{1}.
Рослый, статный, дед по выходе из университета попал в ту военную атмосферу, в которой жила Европа наполеоновской эпохи: он поступил вольноопределяющимся в лейб-гвардии Преображенский полк, был зачислен в 1-ю, так называемую "цареву", роту и в чине прапорщика вступал в Париж в 1814 году.
Один день или, точнее, даже одно утро -- 14 декабря 1825 года оказало решающее влияние на всю жизнь деда. Как рассказывала мне бабушка, дед, просвещенный офицер, вращался в кругу будущих декабристов, принесших из Франции багаж "вольтерианства" -- русского вольнодумства. Однако накануне памятного дня он имел длинное объяснение со своей матерью, которая заставила его поклясться, что он будет "благоразумен" и не выступит против власти. И когда на следующий день взволнованный Николай вышел на подъезд Зимнего дворца, ближайший к Миллионной улице, то первой воинской частью, прибывшей на Дворцовую площадь в распоряжение нового царя, оказалась 1-я рота Преображенского полка, казармы которой были на Миллионной. Командовал этой ротой капитан Игнатьев.
-- Поздравляю тебя флигель-адъютантом,-- сказал тут же Николай.
В память этого дня дед всю жизнь оставался "почетным преображением". Об этом мне напомнили на маневрах 1898 года. Мой эскадрон кавалергардов был прикомандирован к Преображенскому полку. Пригласив нас к обеду в свою офицерскую палатку-столовую, преображенцы устроили мне сюрприз, поставив перед моим прибором старинную серебряную чарку, надпись на которой свидетельствовала, что она принадлежала моему деду.
За многие годы своей службы деду пришлось быть во главе самых различных государственных учреждений. Особенное значение имела его деятельность как директора Пажеского корпуса, в котором он воспитал многих выдающихся государственных людей эпохи Александра II, в том числе, например, Милютина; некоторые из его воспитанников, достигнув высоких государственных должностей, оставались со своим старым директором в переписке, советуясь с ним по особо важным вопросам. До смерти своей он состоял почетным членом Военно-медицинской академии и президиума женских учебных заведений. И когда теперь по делам службы я бывал в стенах Военно-медицинской академии, то вспоминал, что создание этой академии имело в свое время целью освободить военно-врачебный персонал от немецкого засилья.
Закончил свою жизнь дед председателем комитета министров. Умер он в 1880 году.
Бабушка моя, Мария Ивановна Мальцева, дожившая до восьмидесяти пяти лет, была мудрой старухой. Никогда не забуду, как, будучи еще ребенком, я получил от нее наставления, руководившие мною всю жизнь.
-- У тебя, Лешенька, сумбур в голове,-- доказывала она, подводя меня к старинной шифоньерке.-- Вот посмотри, вся моя корреспонденция тут рассортирована,-- объясняла бабушка, выдвигая малюсенькие ящички,-- так и ты старайся все твои мысли и чувства ко мне, к отцу, к людям, к учению, к играм раскладывать в твоей головке по отдельным ящичкам. Вырастешь -- тоже отделяй в один ящичек службу, в другой личные дела, в один -- семью, в другой -- знакомых и друзей.
Еще за месяц до смерти, в обычных послеобеденных спорах со мной, ее голубые глаза светились той характерной энергией мальцовской семьи, что создала в России огромное дело Мальцовских заводов.
Я помню, как в детстве я встречал у бабушки ее брата, Сергея Ивановича Мальцева -- благообразного чистенького старичка с седыми бачками, одетого по старинной парижской моде. Помню также семейное предание о том, как Сергей Иванович в молодости занимал у старшего брата деньги и прокучивал их в Париже, но когда в третий раз он попросил еще сто тысяч рублей, то, получив их с трудом, взялся за ум, вывез из Франции инженеров, специалистов по стеклу и хрусталю и в короткий срок создал заводы в Гусь-Хрустальном. Брат его использовал еще ранее железнодорожную горячку 50-х годов и при содействии французских капиталистов создал дело вагоностроительных Мальцовских заводов. У Сергея Ивановича детей не было. Жил он одиноко, вставал всегда в пять часов, шел к ранней обедне и в семь часов садился за работу. Единственным его помощником был скромный, молчаливый и необыкновенно трудолюбивый чиновник Юрий Степанович Нечаев. Близкие называли его до самой смерти уменьшительным именем Юша. Каково же было удивление всех родственников, когда после смерти Мальцева выяснилось, что все многомиллионное состояние завещано Юше.
Дядюшка написал в завещании, что заводское дело он считает дороже семейных отношений, а так как среди родственников -- Игнатьевых и Мальцевых -- нет никого, кто мог бы дело сохранить и вести дальше, то он оставляет свои богатства человеку простому, но зато дельному. И вот у Юши богатейший особняк на Сергиевской, с зимним садом, каскадами и фонтанами, лучшая кухня в Петербурге, приемы и обеды, на которые постепенно и не без труда и унижений Юше удалось привлечь несколько блестящих представителей придворно-великосветской среды. Тщеславию его не было пределов. Он взял себе, на роль приемного сына, юношу, князя Демидова, оставшегося сиротой, и, женив его на дочери министра двора графа Воронцова-Дашкова, достиг своей заветной цели -- породнился с высшей аристократией. Не проходило года, чтобы Юша не получал новых придворных званий. Надо, однако, отдать ему справедливость: он на свой собственный счет построил и оборудовал поныне сохранившийся Музей изящных искусств в Москве. Все образцы греческого и римского зодчества и ваяния были лично им выбраны на местах, с них были сняты гипсовые копии, которые доставлялись водой через Одессу.
Старый холостяк Юрий Степанович Нечаев-Мальцов умер во время мировой войны. Его завещание удивило всех не менее, чем завещание Сергея Ивановича. Все состояние он оставил второму сыну моего дяди -- Павлу Николаевичу Игнатьеву, известному в ту пору министру народного просвещения. Неожиданно свалившимся богатством мой двоюродный брат воспользоваться, однако, не успел произошла Октябрьская революция.
Павел Николаевич дожил свой век в далекой Канаде.
Дом бабушки -- особняк в Петербурге на набережной Невы -- в годы моего детства был для всей семьи каким-то священным центром. В этом доме-монастыре нам, детям, запрещалось шуметь и громко смеяться. Там невидимо витал дух деда, в запертый кабинет которого, сохранявшийся в неприкосновенности, нас впускали лишь изредка, как в музей. Кабинет охранял бывший крепостной -- камердинер деда, Василий Евсеевич, обязанностью которого было также содержание в чистоте домовой церкви и продажа в ней свечей во время богослужения.
В церковь допускались только дети и внуки бабушки, а в виде исключения Юша со своими двумя сестрами, старыми некрасивыми девами, щеголявшими в ярких шелках из Лиона. К семейным воскресным обедам Нечаевы, впрочем, не допускались. На эти обеды обязаны были являться три семьи: старшего брата, Николая Павловича,-- семеро человек детей, сестры его, Ольги Павловны Зуровой,семеро детей, и младшего брата, нашего отца, Алексея Павловича, -- пятеро детей. Всего за стол садилось двадцать шесть человек. Явка не только к обедне по воскресеньям, но также и в субботу ко всенощной как для малых, так и для больших была обязательной. В церкви у всех были свои определенные места: старшая семья, Николая Павловича, стояла направо, а наша, младшая, налево. В таком же строгом порядке подходили все к кресту. После семьи шли служащие: буфетчик, выездной лакей -- красавец Герман, красивший свои бакенбарды, пьяница швейцар, кучер, две старые горничные и последним Василий Евсеевич. Пели в церкви за особую плату четыре солдата ближайшего Павловского гвардейского полка. В этом патриархальном мирке, который мы все называли Гагаринской по названию набережной, смирялась даже кипучая натура моего дяди Николая Павловича.
Когда-то Николай Павлович Игнатьев был гордостью семьи, а закончил он жизнь полунищим, разорившись на своих фантастических финансовых авантюрах. Владея сорока именьями, разбросанными по всему лицу земли русской, заложенными и перезаложенными, он в то же время, как рассказывал мне отец, был единственным членом государственного совета, на жалованье которого наложили арест.
Все, впрочем, в этом человеке было противоречиво. Блестяще окончив Пажеский корпус, получив по окончании Академии генерального штаба большую серебряную медаль, что являлось большой редкостью, Николай Павлович, не прослужив ни одного дня в строю, сразу был послан военным атташе в Лондон. Здесь, при осмотре военного музея, он "нечаянно" положил в карман унитарный ружейный патрон, представлявший собой в то время военную новинку. После этого, конечно, пришлось покинуть Лондон. Вскоре, в 1858 году, Николай Павлович мчится на перекладных в далекую Бухару. Оставляя свой небольшой казачий конвой, он не задумываясь идет в качестве посла "белого царя" на прием бухарского эмира...
В 1860 году, двадцати восьми лет от роду, в чине полковника, он выступает представителем России в совместной с французами и англичанами экспедиции в Китай. Перед стенами Пекина он уговаривает союзников пойти на мирные переговоры с китайцами... Назавтра он уже самый молодой генерал-адъютант в Русской империи и сотрудник канцлера Горчакова в качестве директора азиатского департамента министерства иностранных дел.
В 70-х годах Николай Павлович -- посол России в Турции -- первое лицо в Константинополе: он "защитник угнетенных братьев-славян". Он, не обращавший внимания даже на свежесть собственного военного мундира, считал необходимым, чтобы поднять престиж России, выстроить для посольства дворец. Это великолепное здание сохранилось и по сей день. России, мыслит он, нужны проливы, нужен, как когда-то Олегу, "щит на вратах Царьграда"... Это человек кипучей энергии, большого дипломатического ума, страстной убежденности в своих целях. Он с редкостным упорством и темпераментом пытался, несмотря на сопротивление западных держав, с одной стороны, и министра иностранных дел князя Горчакова, поддержанного самим царем, с другой, обеспечить полную самостоятельность русской политики на Босфоре, в Герцеговине и Болгарии, укрепить роль России как крупной европейской державы. Им оставлены интереснейшие докладные записки, заключающие в себе ряд весьма поучительных мыслей и советов, касающихся дипломатической деятельности. Н. П. Игнатьеву принадлежит формула: "Выход из внутреннего моря (каковым представляется для нас Черное море) не может быть приравнен к праву входа в него судов неприбрежных государств". Несмотря на враждебное к нему отношение многих высокопоставленных лиц, ему поручается подготовка Сан-Стефанского мирного договора. Этот договор был заключен на весьма почетных для России условиях.
Но через год Николая Павловича в разгар его деятельности все же "сдают в архив". Разом ломается его дипломатическая карьера. Не он, а его личный враг, граф Петр Шувалов, назначается представителем России на Берлинском конгрессе. И вот все выгодные России пункты Сан-Стефанского договора аннулированы.
Устраненный от дипломатических дел, Николай Павлович нашел кратковременное применение своей неистощимой энергии во время пребывания в Нижнем Новгороде. Из грязного рынка, который представляла собой в то время Нижегородская ярмарка, он в одно лето распланировал и построил те здания, в которых эта ярмарка и просуществовала до своего конца. Тут, на берегах Волги, он раскинул палатку и вел тот же образ жизни, к которому привык в степях Средней Азии и Монголии.
Заменив вскоре после этого Лорис-Меликова на посту министра внутренних дел, Николай Павлович оказался на работе, к которой совершенно не был подготовлен: ему пришлось знакомиться на ходу со всей сложной внутренней политикой России, согласовывать непримиримые разногласия между прогрессивными кругами и черной реакцией.
Выход из противоречий, созданных реформами 60-х годов, он видит в старинных формах "русского парламентаризма", "Земских Соборах" и в 1883 году представляет подробный проект на усмотрение Александра III, предлагая торжеством открытия Всероссийского собора ознаменовать дни коронования нового царя. Тот выслушивает его и как будто соглашается, но через несколько часов, вернувшись из Гатчинского дворца в Петербург, Николай Павлович получил собственноручную записку Александра III:
"Взвесив нашу утреннюю беседу, я пришел к убеждению, что вместе мы служить России не можем. Александр".
Так бросались в России энергичными людьми в то самое время, когда Победоносцев, хватаясь за свою лысую голову, восклицал: "Людей нет!"
Одни болгары не забыли Николая Павловича. Ежегодно русофильские партии в Болгарии посылали к нему тайных делегатов в его усадьбу Круподерницы Киевской губернии, и, как ни странно, король Фердинанд -- личный его враг позволил "произвести" себя в цари в тот год, когда Николая Павловича не стало.
Глава вторая. Отец
Отец мой, Алексей Павлович, представлял по своему характеру полную противоположность старшему брату. Все его интересы были сосредоточены внутри России.
Родившись в 1842 году, мой отец уже семнадцати лет от роду окончил Пажеский корпус. Он получил разрешение вместо строевой части сразу поступить в Академию генерального штаба. После академии отец был назначен в лейб-гвардии гусарский полк, где вскоре получил в командование 2-й эскадрон.
Через несколько дней состоялось увольнение в запас выслуживших срок, что являлось крупным событием, так как большинство, а в особенности взводные унтер-офицеры, служили в полку от двадцати до двадцати пяти лет. Командир полка, грозный седой полковник Татищев, встретив отца, безусого ротмистра, спросил:
-- А кого ты, Игнатьев, думаешь назначить на место уходящего взводного третьего взвода?
-- Унтер-офицера Петрова,-- ответил отец.
-- А почему именно Петрова?
-- Он безукоризненного поведения, и вахмистр мне его рекомендует как хорошего человека.
-- Эх, Алексей Павлович,-- воскликнул Татищев,-- хорошим людям по воскресным дням деньги в церкви собирать, а не взводными в гусарском полку быть!
Производство в гусарском полку всегда было головокружительно быстрым, так как дворянских состояний хватало большинству офицеров лишь лет на пять. В полку оставались только служаки, как отец, или люди особенно богатые. Благодаря этому, двадцати семи лет от роду, отец был произведен уже в полковники и стал вторым помощником командира полка. Несколько месяцев спустя должен был уйти из полка старший полковник. Обычно в таких случаях полагался подарок от офицеров уходящему. Нj на этот раз офицеры захотели применить тайное голосование для решения вопроса -- быть ли подарку. Уходящего полковника они недолюбливали. Собрав офицеров, отец заявил, что тайного голосования в военной среде он не признает, что всякий офицер должен иметь мужество высказаться громко и что в знак протеста он лично заранее отказывается от традиционного подарка, который может быть предложен, когда придет очередь ему самому покидать полк.
Этого ждать пришлось недолго, так как весной того же года, на майском параде на Марсовом поле в Петербурге, Александр II обратился к отцу и, сильно картавя, заявил:
-- Меня ос'амили мои ку'ляндские уланы. Назначаю тебя команди'ом полка.
Оказалось, что курляндцы в знак неудовольствия плохим обращением не ответили на приветствие своего командира полка -- родом из прибалтийских баронов. Немецкое засилье в командном составе нередко вызывало подобные проявления возмущения.
Выехав уже в уланской форме к новому месту службы в город Старицу, до которого от Твери надо было ехать на лошадях, отец встретил на тверском вокзале офицера Курляндского полка. Последний, представившись, начал длинный доклад про полковые офицерские интриги. Он, по его словам, "хотел остеречь нового командира полка от возможных ошибок".
Выслушав сплетню, отец предложил этому офицеру не возвращаться больше в полк, а уехать в "продолжительный отпуск". Весть об этом обогнала тройку отца, и в Старице оставалось только взять как можно скорее в руки командование.
Все рассчитывали, что дело начнется с традиционного парада и "опроса претензий", представлявшего собой всегда в царской армии одну пустую формальность. Каково же было удивление почтенных ротмистров, когда новый командир полка заявил, что он хочет начать с осмотра отдельных эскадронов. Казарм в ту пору в армии было мало, и люди с лошадьми располагались по крестьянским дворам. Перед каждым двором стоял шест с соломенным украшением и с кистями, число которых обозначало число коней во дворе. Войдя в первую конюшню, где стоял десяток улан, отец поздоровался. Люди бодро ответили, после чего он тут же спросил их о причинах недовольства командованием. Объехав к обеду все расположение полка и пригласив офицеров к обеду, отец после первых рюмок водки вызвал к себе трубача и велел трубить тревогу. Полк лихо произвел полковое учение. Авторитет командира был восстановлен.
На лагерные сборы полк ежегодно ходил походным порядком из Старицы в Москву, располагаясь в окрестностях Ходынского поля. Отец всегда водил полк сам, и мать моя вспоминала, с каким девичьим трепетом она смотрела на своего будущего мужа, когда он с трубачами входил во главе полка в имение ее дяди Мещерского -- Лотошино.
Армейским полком отец командовал дольше обычного срока -- свыше пяти лет и, получив блестящую аттестацию, был неожиданно для себя назначен командиром первого полка гвардейской кавалерии -- кавалергардов. Здесь он столкнулся с тем особым замкнутым кругом высшего петербургского света, часть которого составляли офицеры кавалергардского полка.
Многие офицеры гвардии, по существу, ничего общего с военной службой не имели. Вызывает раз Алексей Павлович одного из таких "милых штатских" в военном мундире и спрашивает:
-- Я вот не знаю, какое бы вам дело поручить... Подумайте хорошенько сами и зайдите ко мне через неделю.
-- Я бы мог, господин полковник, отвозить полковой штандарт во дворец,ответил офицер после семидневного размышления.
Отцу после этого оставалось лишь посоветовать своему подчиненному "сесть на землю" в принадлежавшем ему богатом имении.
-- Честь имею явиться,-- докладывал по-военному тридцать лет спустя этот бывший кавалергард, обратившийся в почтенного отца семейства,-- я на всю жизнь остался вам признателен за ваш добрый совет!
Два других офицера остались тоже в хороших отношениях с Алексеем Павловичем, несмотря на то что он потребовал их одновременного ухода из полка. Причина была уважительная: один из них отбил жену у другого.
Кавалерийский полк представлял собою в те времена хоть и небольшой, но сложный организм. Помимо строевой подготовки, подбора конского состава, забот о довольствии людей, о воспитании кадров командного состава командиру полка надо было помнить также о полковой швальне, хлебопекарне, наконец, о школе мальчиков-кантонистов и приюте девочек -- детей сверхсрочных.
Расстаться со всем этим миром отцу, как он рассказывал мне, было нелегко, но участие в комиссиях по выработке новых уставов выдвинуло его на штабную работу. В 1882 году он был назначен начальником штаба гвардейского корпуса. На этой должности он смог еще шире проявить свои административные способности, реорганизовать лагерь в Красном Селе, снабдив его водопроводом, шоссейными дорогами, и придать ему в общем тот вид, в котором он и оставался до самой революции.
Отец обладал удивительной памятью и всю жизнь помнил по фамилиям не только вахмистров, но даже взводных унтер-офицеров своего бывшего полка, что меня всегда поражало. В конце жизни он в Питере почти во всех министерствах, дворцах и домах, чувствовал себя как дома, так как всюду встречал швейцаров и прислугу из числа рекомендованных им в свое время солдат и писарей.
С воцарением Александра III в армии произошли большие перемены. Александр II любил военное дело, был близок к гвардии, лично знал большинство офицеров. Его преемник, испуганный грозным призраком революции, заперся в своей Гатчине. Он не любил парадов и военных церемоний, с трудом ездил верхом. Отойдя от военных интересов, он предоставил своему брату Владимиру Александровичу заниматься гвардейским корпусом.
Под лозунгом "самодержавие и народность" наступил период "упрощения" и "русификации", выразившейся в армии введением новой формы -- мундиров в виде полукафтанов, цветных кушаков, барашковых шапок, шаровар и т. п.
На первом придворном приеме, когда все начальники, числившиеся в свите, должны были быть в новой свитской форме, командир конной гвардии князь Барятинский появился в мундире полка, а на полученные от министра двора замечания ответил, что "мужицкой формы он носить не намерен". В результате ему пришлось провести остаток жизни в Париже.
Великий князь Владимир Александрович не нашел моего отца подходящим сотрудником для нового курса и взял себе начальником штаба Бобрикова, прославившегося впоследствии на посту финляндского генерал-губернатора своей грубой и жестокой русификаторской политикой.
Военная карьера Алексея Павловича оказалась надломленной, и ему пришлось отчислиться в свиту, то есть, по существу, оказаться не у дел.
По счастливому стечению обстоятельств он встретился с министром внутренних дел графом Толстым, искавшим в военных кругах людей на ответственные гражданские посты. Он предложил отцу пост генерал-губернатора и командующего войсками Восточной Сибири; предложение это в ту пору для большинства представителей петербургского высшего света равнялось "почетной ссылке".
До Иркутска месяц пути, за Уралом ни одной, ни железной, ни шоссейной, дороги, в России надо расстаться с престарелой матерью, с собой везти трех малолетних детей, из которых мне, старшему, едва минуло семь лет. Нужно было надолго оторваться от светской петербургской среды. Все это не задержало решения отца.
Он выехал, как я сам уже помню, во главе целой экспедиции, в которую входили будущие крупные администраторы и военные начальники Восточной Сибири.
Свежие люди, прибывшие с отцом, стали налаживать жизнь края, в котором к тому времени не были введены даже судебные и административные реформы Александра II. Полковник Бобырь устанавливал границу с Китаем, инженер Розен приводил в порядок тысячи километров главных путевых артерий, на Лене и Ангаре строились первые пароходы, и, наконец, специальные разведывательные отряды производили первые изыскания для великой сибирской железнодорожной магистрали.
Были в этом краю такие места, как, например, Тунка, Киренский округ, Якутск и Алдан, куда начальники края вообще никогда не выезжали и где в полной безнаказанности процветала разбойничья деятельность местной администрации.
Приезжает мой отец однажды в лютый мороз на почтовой тройке в волостное правление. Здесь, заведя беседу с волостным писарем, спрашивает, сколько тот зарабатывает в год. Оказывается, восемнадцать тысяч золотых рублей волостного писаря "прикармливали" два-три окрестных золотопромышленника.
Резолюция Алексея Павловича была проста. Не запрашивая питерских канцелярий, он тут же, на карте, разделил чересчур "богатую" волость между тремя соседними.
В Иркутске дом генерал-губернатора объединил самых различных людей, начиная от богатеев-золотопромышленников и кончая интеллигентами из ссыльно-поселенцев и скромными офицерами резервного батальона. Молодежь танцевала, старшие играли в карты.
Одним из молодых танцоров был сын богатейшего золотопромышленника Второва. Когда для него наступил срок отбывания воинской повинности, он нашел выход, представившийся иркутскому обществу вполне нормальным, а именно -- зачислился народным учителем в одно из ближайших сел, что по закону освобождало от воинской службы. Каково же было возмущение купеческой знати, когда по приказу начальника края молодому Второву все же пришлось облечься в серую шинель! Впоследствии он стал тем известным Второвым, что ворочал промышленностью в Москве. Здесь через двадцать лет, явившись к отцу, он благодарил его за полученный в молодости урок.
Отец провел в Сибири около шести лет и всю жизнь вспоминал об этих годах как о счастливейшем и наиболее плодотворном периоде своей жизни.
В 1888 году отец неожиданно был вызван в Петербург и назначен товарищем министра внутренних дел. Не успел он, однако, доехать до столицы, как узнал про новое свое назначение -- киевским, подольским и волынским генерал-губернатором, что окончательно удаляло его от придворной и военной жизни.
В новой должности он продолжал постоянно разъезжать по краю, осведомляясь обо всем на местах.
С трудом ему удавалось налаживать отношения с польскими панами. В одном из сел Волынской губернии крестьянский сход постановил снять с православной церкви герб польского помещика. Тот не согласился, и дело дошло до отца, распорядившегося исполнить желание схода. Помещик обжаловал решение генерал-губернатора в сенат, куда отцу пришлось ехать для объяснений. Это было тем труднее, что в канцеляриях сената сидело в то время много поляков.
Но главным служебным преступлением отца была организованная им постройка Кременецкого шоссе и других стратегических шоссейных дорог по системе натуральной повинности, заменявшей для крестьян денежные налоги. Бездорожье в пограничной полосе было таково, что даже командующий войсками Михаил Иванович Драгомиров решил откинуть в сторону междуведомственную склоку и поддержать в этом вопросе генерал-губернатора, просившего в свое распоряжение специалистов из инженерных войск. Осенью, по окончании уборки свеклы, все местные крестьяне выходили со своими подводами на работы по дорожному строительству.
Факт превышения власти был налицо (замена денежного налога натуральной повинностью), и сенат с трудом согласился "помиловать" отца. Проще было, конечно, отделаться сдачей работ подрядчику и оставаться при тех мостах, о которых Сипягин, министр внутренних дел, рассказывал такой анекдот: на земском мосту проваливается пристяжная помещичьей тройки, кучер зовет на помощь мужика, переезжающего на телеге ту же речку вброд, но мужик кричит снизу: "А куда тебя, дурака, несло? Аль не видел, что мост?"
Служба отца на посту генерал-губернатора закончилась приемом Николая II в Киеве в 1896 году, после коронования. Я сам, только что произведенный в офицеры, был свидетелем всех торжеств, закончившихся пышной иллюминацией на Днепре. Характерным, по сравнению с приемами в других городах, было то, что Крещатик и другие городские магистрали наводнили толпы крестьян в свитках. Оказалось, что они приехали со всех трех губерний -- Киевской, Подольской и Волынской как представители волостей. Это были "надежные" мужики, привезенные полицией в город, чтобы создать видимость всенародной встречи царя, а также для того, чтобы предупредить возможность революционных вспышек. Николай II сказал по этому поводу: "Как отрадно не видеть полиции".
Вскоре отец переехал в Петербург, став членом государственного совета. Он был выбран в законодательную комиссию, в которую обычно военные не назначались. Здесь он столкнулся с политикой Витте, который как-то со свойственной ему грубоватостью заявил, что "достаточно Витте сказать да, чтобы Алексей Павлович сказал нет".
Главным объектом противоречий было введение золотой валюты -- мера, которую отец считал не соответствующей интересам земледельческой России и облегчающей порабощение русской промышленности и торговли иностранным капиталом.
В большинстве вопросов Алексей Павлович оставался в меньшинстве и нередко с некоторой гордостью показывал мне свою подпись в кратком списке меньшинства. Актуальной из этих подписей осталась только та, которой он протестовал против плана Витте о проведении Китайско-Восточной железной дороги через Харбин, заявляя, что проведение жизненной для нас артерии по чужой территории может рано или поздно повлечь к конфликтам.
Благодаря поддержке Витте, главным советником по дальневосточным делам при Николае II сделался никому до этого неизвестный Безобразов, некогда служивший в кавалергардском полку под начальством отца. Безобразов получает высокое звание статс-секретаря, имеет у царя особые доклады, берет в свои негласные помощники Вонляр-Лярского, тоже отставного полковника кавалергардского полка, и приступает к организации различных авантюристических обществ, которые по образцу английских, субсидируемых государством компаний, должны были разрабатывать какие-то неведомые богатства на Востоке. Все это возмущало отца.
Разразившаяся вскоре русско-японская война тяжело отразилась на Алексее Павловиче, тем более что он постоянно получал известия непосредственно с фронта: в моих письмах-дневниках, пересылавшихся с военным фельдъегерем. Когда я вернулся из Маньчжурии, я застал отца в очень подавленном состоянии.
Не одну ночь проговорили мы с ним наедине о внутреннем положении, созданном военным поражением и революцией. Он с болью в душе сознавал ничтожество Николая II и мечтал о "сильном" царе, который-де сможет укрепить пошатнувшийся монархический строй.
Кадетскую партию и все петербургское общество он считал оторванными от России и русского народа, который, по его мнению, оставался верным монархии. Банки -- как состоящие на службе иностранного капитала -- считал растлителями государственности и исключение делал только для Волжско-Камского банка, считая его русским, видимо, потому, что в этот банк не входили иностранные капиталы. Презирая как ненужную уступку манифест 17 октября, он все-таки -- с болью в сердце, но и с гордостью -- нес государственное знамя при открытии 1-й Государственной думы.
-- Мы попали в тупик,-- говаривал он мне,-- и придется, пожалуй, пойти в Царское с военной силой и потребовать реформ.
Как мне помнится, реформы эти сводились к укреплению монархического принципа. Спасение он видел в возрождении старинных русских форм управления, с самодержавной властью царя и зависимыми только от царя начальниками областей. Для осуществления этих принципов он был готов даже на государственный переворот.
-- Вот и думаю,-- говорил он мне,-- можно положиться из пехоты на вторую гвардейскую дивизию, как на менее привилегированную, а из кавалерии -- на полки, которые мне лично доверяют: кавалергардов, гусар, кирасир, пожалуй, казаков.
Он показал мне однажды список кандидатов на министерские посты в будущем правительстве.
Эти беседы велись у нас с отцом в его тихом кабинете поздней ночью, когда весь дом уже спал крепким сном.
Как далеко зашел отец в осуществлении своих планов дворцового переворота я не знаю. Одно для меня бесспорно: какие-то слухи, может быть и неясные, дошли тогда до правящих сфер. Отношения с двором и правительством у отца все более портились. Чья-то рука направляла начавшуюся травлю в так называемой бульварной прессе, вроде "Биржевки" и "Петербургской газеты". Здесь стали появляться карикатуры на отца как на председателя какой-то таинственной и в действительности не существовавшей "Звездной Палаты".
Я жил в Париже, когда в европейских газетах прочел телеграфное сообщение о покушении на Алексея Павловича Игнатьева. Это сообщение оказалось ложным, но пророческим.
Возвратившись в Петербург в конце сентября 1906 года, я застал отца постаревшим, усталым и еще более отчаявшимся. Государственный совет потерял для него всякий интерес. "В Петербурге мне делать больше нечего",-- говорил отец.
Он подробно рассказывал мне, как на старости лет выставил свою кандидатуру в земские гласные Ржевского уезда и как, будучи выбран председателем контрольной комиссии, работал с двумя старшинами на постоялом дворе над земским бюджетом в двадцать семь тысяч рублей. Когда он решил баллотироваться в тверские губернские гласные, ему прислали угрожающее письмо с нарисованным черепом и костьми, требовавшее отказаться от своей кандидатуры, "пожалев жену и детей".
Зная наперед, что отец мне откажет, я робко предложил сопровождать его в Тверь.
-- У тебя своя служба,-- ответил он.
В Твери при отце неотлучно состоял его преданный друг, управляющий Григорий Дмитриевич, и командированный мною бесстрашный мой вестовой в японскую войну Павлюковец.
В письме из Твери, полученном моей матерью уже после смерти отца, он описывал рыжего человека с подвязанной щекой, сопровождавшего его на отдельном извозчике от вокзала до гостиницы,-- это был агент охранки.
Точно так же лишь после смерти отца я узнал от Григория Дмитриевича, что околоточный, его свояк, стоявший у черного хода дворянского собрания, был неожиданно и против воли снят с поста за час до совершения убийства; местная полиция сослалась на приказ свыше.
В помещение собрания никто из людей, на которых Григорий Дмитриевич возлагал охрану отца, впущен не был -- и тоже якобы по указанию, полученному из Петербурга.
В пять часов, в перерыв собрания, отец пил чай в небольшом буфете, в кругу гласных.
Убийца, поднявшись беспрепятственно по черной лестнице, никем не охранявшейся, зашел за прилавок буфета и выпустил в отца пять отравленных пуль в упор, после чего бросился бежать через соседнюю с буфетом бильярдную, но был схвачен.
...Стояла глухая, темная морозная ночь, когда я ввел в большой зал тверского дворянского собрания мою мать. В углу стоял гроб.
Подали высочайшую телеграмму, за подписью "Николай".
-- Я сама отвечу,-- сказала мать.
"Благодарю Ваше величество. Бог рассудит всех. Графиня Игнатьева",написала она. Я не сразу решился отправить эту телеграмму, потому что в ней содержался дерзкий смысл -- намек на организаторов убийства, звучавший почти как угроза самому царю.
Хоронили отца с воинскими почестями в родном ему кавалергардском полку, офицеры которого были очень оскорблены отказом царя прибыть на похороны.
Газеты ограничились помещением официального сообщения:
"9-го декабря 1906 года, в 5 ч. дня в перерыве губернского земского собрания, убит пятью пулями наповал генерал-адъютант, член государственного совета граф Алексей Павлович Игнатьев. Убийца -- член боевой дружины эсеров Ильинский задержан".
Сопоставляя все обстоятельства, сопровождавшие убийство отца, я еще тогда пришел к твердому убеждению, разделявшемуся и моей матерью, что убийство если не было организовано охранкой, то, во всяком случае, произошло с ее ведома.
Спустя некоторое время Николай II нашел нужным сделать какой-то жест по отношению к семье покойного. Мы все -- трое братьев -- получили повестки для высочайшего приема в Царском Селе.
После краткого разговора стоя царь, подавая мне на прощание руку и заискивающе всматриваясь в мои глаза, сказал:
-- Надеюсь, что на вас, Игнатьев, я всегда смогу положиться! Что-то нестерпимо горькое и обидное подступило к горлу, но я, сдерживая себя дисциплиной, лишь ответил:
-- Игнатьевы всегда верно служили России!
Глава третья. Детские годы
Я родился в казармах кавалергардского полка, на Захарьевской улице в Санкт-Петербурге, в 1877 году, и первым моим головным убором была белая солдатская бескозырка с красным околышем этого полка.
С комнатой, в которой я родился, превращенной в гостиную, я познакомился двадцать лет спустя, когда представлялся как офицер этого же полка его новому командиру.
Первыми и любимыми игрушками у нас с моим младшим братом Павлом были деревянные лошадки-качалки. Они были мастей будущих наших полков: у меня гнедая кавалергардская, а у брата -- серая гусарская. Скоро появились и оловянные солдатики, изготовлявшиеся тогда в Германии с большим искусством. Они продавались коробочками по пятьдесят и сто фигур и точно изображали все европейские армии, в том числе и русскую гвардию. Постепенно совершенствуя "игру в солдатики", мы с братом довели ее до того, что, когда нам было десять -- двенадцать лет, действовали уже с соблюдением некоторых законов тактики. У нас был большой стол, на котором мы из песка делали рельеф местности, отмечая леса -- елочками, всякие преграды -- краской. Войска передвигались по определенной мерке, конница с двойной скоростью; артиллерийский огонь мы вели по открытым целям на определенную мерку, и он давал двадцать пять процентов потерь и т. д.
Неизгладимое впечатление производил на нас журнал "Всемирная иллюстрация" -- те номера его, которые были посвящены русско-турецкой войне 1877-1878 года. Детское воображение было потрясено картинками, изображавшими страшных янычар и геройские подвиги наших войск под Плевной во главе с "белым генералом" Скобелевым.
Сильным впечатлением моего детства было волнение, вызванное в доме убийством Александра II. Отца неожиданно потребовали во дворец, и мы его не видели несколько дней. Мать и все знакомые оделись в черные траурные платья с крепом, нам же объяснили, что какие-то "разбойники" разорвали в клочки священную особу царя-освободителя.
Портреты Александра II, обрамленные черной рамкой, еще долгие годы приходилось видеть в красном углу крестьянских изб рядом с иконами.
Учение началось с азбуки на кубиках и чтения вслух "Сказки о рыбаке и рыбке". Но самые серьезные уроки давала нам -- по закону божьему -- наша строгая мать. Она происходила из совершенно чуждой Игнатьевым среды -- из помещичьего дома князей Мещерских, гордившихся тем, что "никогда и никому не служили". Она познакомила отца с деревенской жизнью, увлекла столичного служаку сельским хозяйством и в домашнюю жизнь внесла элементы провинциальной простоты. Ни положение жены генерал-губернатора, ни чванный петербургский свет, ни цивилизованный Париж не смогли сломить Софьи Сергеевны, и она всему предпочитала самовар, за которым любила посидеть с русским платком на голове.
Естественно, что она прежде всего стремилась сделать меня "хорошим христианином". Слезы первой исповеди, скорбь страстной недели, таинственность и святость храма -- все это долго еще жило в моей душе.
Нравственные догмы, внушенные мне с детства, были догмами религии. Больше того, мне всячески прививали идею, сохранившуюся в моем сознании до зрелых лет, что быть русским -- значит быть православным, и чем ближе ты к церкви, тем ближе ты к своему народу, так как она "естественно и просто" засыпает пропасть между помещиком и мужиком, между генералом и солдатом.
-- Здравствуйте, православные,-- говаривал отец, обращаясь к крестьянам и снимая перед сходом военную фуражку со своей лысой головы.
Правда, когда я стал старше, отец объяснял мне отношения между помещиком и крестьянином несколько иначе:
-- Никогда не забывай, что мужик при всех условиях смотрит на нас как на узурпаторов, захвативших принадлежащую им землю.
Отец выучил меня читать свободно по-славянски, и я был горд тем, что читаю шестопсалмие лучше псаломщиков.
Всем остальным нашим воспитанием занималась наша дорогая Стеша, бывшая воспитанница приюта принца Ольденбургского, жившая в семье, как "своя". Это была культурная русская девушка. Она читала нам стихотворения Кольцова и Некрасова, толковала нам смысл произведений этих народных поэтов.
В раннем детстве мы проводили лето с отцом в лагере, в Красном Селе. Припоминаю, что особое мое внимание привлекали полковой штандарт и литавры, полученные кавалергардским полком за Бородино. К этим реликвиям, как к святыне, мне строго запрещалось прикасаться.
Помню прекрасный дворцовый сад в Красном Селе. К нему примыкали двухэтажный деревянный дворец командира гвардейского корпуса графа Павла Андреевича Шувалова и дом начальника штаба -- моего отца. Нам и детям Шуваловых разрешалось гулять в саду. Здесь, в аллеях сада, мы с чувством восхищения и зависти смотрели на наших сверстников -- Кирилла и Бориса Владимировичей великих князей, галопировавших на прекрасных пони. К этим "августейшим детям" мы и подходить близко не смели.
В летние вечера в парк, расположенный на возвышенности, доносились песни терских и кубанских казаков. Казаки составляли личный конвой царя, и формой у них был алый чекмень. По утрам мы выбегали по шоссе навстречу полкам гвардейской кавалерии, под звуки трубачей отправлявшимся на учения. Кавалергарды на гнедых конях, конная гвардия на вороных, кирасиры императрицы в касках и кирасах -- на рыжих. Как восхищал нас вид конных полков! Оказаться на коне, быть таким же, как эти красавцы, казалось несбыточной мечтой.
Военные картины, увлекавшие нас в Красном Селе летом, воскресали перед нами и в зимние вечера в Петербурге, когда после обеда отец садился за рояль и пел с нами русские и солдатские песни.
Затянет, бывало, отец одну из своих любимых:
Что за песни, вот так песни распевает наша Русь,
Уж как хочешь, брат, хоть тресни, так не спеть тебе, француз.
А потом мы своими детскими голосами выводили разудалую:
Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваши деды?
Наши деды -- громкие победы, вот где наши деды.
К этой же эпохе раннего детства, то есть к началу восьмидесятых годов, относится и мое первое знакомство с русской деревней.
Это было родовое имение, унаследованное отцом после смерти деда, Чертолино, Тверской губернии, Ржевского уезда, Лаптевской волости и, как значилось в крепостных документах, "прихода св. Троицы, что на реке Сишке".
Там отец проводил с нами все свои служебные отпуска, и туда же съезжались мы, будучи уже взрослыми.
Чертолино -- это моя дорогая родина.
С радостью сбрасывал я с себя офицерский мундир и накрахмаленную рубашку и, заменив их косовороткой, бежал в чертолинский парк. Там, с крутого берега Сишки, заросшего вековыми пахучими елями, видна на другом берегу деревня Половинино. Большой желтый квадрат зреющей ржи, изумрудный воронцовский луг и полосатые поля крестьянских яровых; темно-зеленые полоски картошки чередуются с палевыми полосками овса и голубоватыми полосками льна.
На косогоре, как бы в воздухе, красная кирпичная церковь, московская пятиглавка, а на горизонте -- синева лесов, тихие пустоши, летом пахнущие сеном, а к осени мокрым листом и грибами.
На всю жизнь запечатлелся в моей памяти этот дорогой уголок родины. Никакие красоты в иных странах не могли вытеснить из моего сердца привязанности к русской природе.
И жаль мне людей, которые чувствуют по-иному. Они, верно, не жили, как я, в живописных истоках Волги и не чувствовали всего величия русской деревенской жизни, прежней жизни русского народа во всей ее неприглядности и темноте. Там же, в Чертолине, я осознал и счастье служить этому народу, в котором природная рассудительность и сметка восполняли культурную отсталость, а стремление к правде и справедливости создавали почву для достижения высших человеческих идеалов.
Оно, это чувство неразрывной связи с чертолинским народом, послужило мне самой сильной нравственной поддержкой в те тяжелые дни, когда я жил на чужбине один, преследуемый всей русской эмиграцией.
-- Да перед кем же вы в конце концов чувствуете себя ответственным?спросил меня в Париже французский премьер-министр Клемансо после Октябрьского переворота, когда узнал, что я -- русский военный атташе -- отказываюсь признавать белых и в то же время хлопочу о делах наших бригад во Франции.
-- Да перед сходом наших тверских крестьян, -- ответил я французскому премьеру.-- Они, эти мужики, наверно, спросят меня: что я сделал в свое время для их собратьев, революционных солдат особых русских бригад во Франции?
Маклаков называл это демагогией, но не смог вырвать из моей головы память о наших кузнецовских, смердинских и карповских мужиках, с коими были связаны в прежнем лучшие минуты здоровой, трудовой, деревенской жизни.
Живя в Париже и читая уже много лет спустя о кулаках, я мысленно видел старшину Владимира с цепью на шее, осанистого, хитрого, молчаливого, сознающего свое превосходство; или церковного старосту Владимира Конашевского в зайцевской церкви: он ставит свечки, истово крестится и при каждом поклоне заглядывает из-под локтя назад на приход, которому должен показывать пример благочестия,-- в нищем Конашеве из пятнадцати дворов у него одного изба в три сруба с резью.
А середняками я представлял себе наших соседей карповских, работавших полвремени у себя, а полвремени у нас, снимая на обработку картофельные или льняные десятины. У них было по одной-две коровы, по одной-две лошади, не то что у кузнецовских, которые поставляли мощный обоз для зимней возки морозовского леса или нашего спирта.
А бедняки -- это вся смердинская голытьба, что ежедневно заходила в усадьбу за работой и артелью брала подряд то на расчистку леса, то на копку канав или силосных ям; это загадочный угрюмый великан Павел Воронцовский, не обрабатывавший даже собственного надела, безлошадный, занятый обычно ловлей раков, первый участник в пуске нашей паровой молотилки и усовершенствованной сноповязалки. Он презирал полужизнь, полусмерть своих односельчан, которые его побаивались, считая, что у него просто "не все дома".
Управляющим Чертолиным, исполнителем всех заданий отца был его бывший денщик Григорий Дмитриевич Яковенко, покоривший в свое время сердце горничной Дуняши; Дуняша превратилась в Авдотью Александровну и получила от крестьян достойную своего нрава кличку Погода.
Григорий Дмитриевич был для нас роднее родственников, а тем более друзей.
Вторым в этом ряду постоянных служащих отца был кучер Борис, носивший на кафтане колодку с медалями и Георгием за турецкую войну. Родом из-под Саратова, этот богатырь с чувствительным и нежным сердцем переживал с нашей семьей все ее горести и радости. Встречает, бывало, меня на станции в Ржеве и уже на платформе зажимает в свои могучие объятия. Перед подъездом темно-серая тройка.
В корню Купчик, на правой пристяжной хитрый Боец, на левой -- красавица с огненным глазом Строга, все доморощенные от крупных донских кобыл и городских хреновских рысаков. Дорога длинная -- тридцать верст. На пароме через Волгу Борис поит из шайки коней, сам пьет и меня угощает, уверяя, что волжская вода -- "сама жизнь". Солнце печет. Торопиться некуда, и под нежный звон бубенцов Борис тихо напевает не "кабацкую", а настоящую ямщицкую "Тройку". Потом начинает вспоминать про турецкую войну, про чудеса Царьграда, куда впустили из всей русской армии только его роту Преображенского полка, а попав на свою любимую тему о "политике", объясняет, что всему виноват исконный наш враг, "проклятая англичанка", стоявшая за спиной турок.
Мы приехали в Чертолино в первый раз в 80-х годах, в эпоху, когда многие помещики, лишившись незадолго до этого дарового крестьянского труда, бросили свои родовые гнезда. Чертолино, как многие имения в ту пору, было в полном запустении.
Самым сохранившимся зданием оказался винокуренный завод, но и его мы нашли без крыши и без окон. Старый барский дом наполовину сгорел, и вся обстановка исчезла.
Два-три первых лета мы жили среди развалин, ночуя под сохранившейся лестницей.
На девятьсот десятин имения запашки было не более сорока десятин; их ковыряли сохами соседние крестьяне. Старики еще помнили о барщине и вздыхали по ней, потому что "освобождение" лишило их и этого источника существования.
-- Тогда,-- говорили мужики,-- при бабке твоей, и леса, и луга, все было общее, а теперь, после дележа, и деваться некуды...
Народ этот был одет в самотканые лиловатые рубашки и полосатые голубые портки, ходил босой или в лаптях, а старики -- в валенках.
Около нашего дома ежедневно толклись женщины с кричащими младенцами, приходившие к моей матери за лекарствами вроде хины или валериановых капель. Ближайшие доктор и аптека были в тридцати верстах, во Ржеве.
Я помню открытие первой школы, построенной отцом.
Я помню, как за отремонтированной ригой собрались карповские и смердинские взглянуть на необычайную выдумку -- шведский одноконный плуг, клавший ровный маслянистый пласт красного суглинка.
-- Нам непригоже,-- говорили старики,-- ты, Ляксей Павлович, всю глину снизу подымешь, и никакого хлеба не уродится.
Как рано я постиг значение севооборотов и безвыходность крестьянского хозяйства на надельной земле и трехполке!
За право пастбища воронцовские убирали смежный с ними наш луг. За пользование сухостоем для дров карповские производили расчистку нашего леса. Не проходило году, чтобы часть нашей ржи не отдавали взаймы крестьянам, не имевшим не только семян, но даже хлеба для прокормления, если не с рождества, то с поста.
С детства я знал по именам и отчествам большинство окрестных крестьян и поочередно с моим братом и сестрой получал частые приглашения на крестины. Отказываться запрещалось отцом, и приходилось терять добрые полдня на сидение в душных избах за угощением. Крестники и крестницы так же легко умирали, как и рождались, и никто не делал из этого никакого события.
Мы очень любили полевые работы. Если б не уроки иностранных языков, музыки, рисования, которыми нас мучили во время летних каникул, мы с братом все дни проводили бы на покосе, на пахоте, на уборке хлеба. У каждого из нас была своя лошадь, телега, коса с оселком, и нам казалось чем-то диким и недостойным развлекаться какими-либо играми в то время, как вокруг все трудятся.
Самым жарким временем был, конечно, покос, и тут уж приходилось идти на поклон к мужикам. Обычно Григорий Дмитриевич просил отца послать меня в ту или другую деревню уговорить крестьян приехать к нам в "толоку". Когда я был маленьким, то ездил на беговых дрожках с Григорием Дмитриевичем, а позже уже самостоятельно отправлялся и для переговоров со сходами, и на дележку сена на отдаленные пустоши.
И сколько я радостных и веселых минут в жизни ни пережил, никогда они не смогли стереть из памяти шуток и прибауток наших здоровых кузнецовских девок, закидывавших меня сеном, когда я не успевал навивать как следует очередной воз.
Вспоминая с величайшей благодарностью все, что дала мне деревенская жизнь, я не могу также не учесть того ценнейшего опыта жизненных наблюдений, который я приобрел в детстве из-за служебных перемещений моего отца. В то время как большинство петербургских детей высшего общества обречено было жить в узком кругу интересов Летнего сада, Таврического катка, прогулок по набережной Невы -- мне довелось уже в раннем детстве познать необъятные просторы и разнообразие природы моей родины. Когда мне стукнуло семь лет, мирная жизнь нашей квартиры на Надеждинской была нарушена сборами в Восточную Сибирь, куда отец получил назначение.
Все с этой минуты стало полно глубочайших впечатлений.
Прежде всего сборы и укладка десятков громадных ящиков с сотнями бутылок вина и тарелок, тысячами стаканов, серебром и прочей домашней утварью.
Среди сена и соломы шло сплошное столпотворение, и главным действующим лицом оказался кучер Борис, который со своей исполинской силой "все мог". В кабинете у отца мы рассматривали альбомы в красках с изображением остяков, бурят, якутов, самоедов и верить не могли, когда Стеша нам объясняла, что мы будем жить среди всех этих совсем не русских людей.
Проводы носили душераздирающий характер. На напутственном молебне все рыдали. Мы, казалось, переселялись в другой мир.
Первой остановкой была Москва. Часовня у Иверских ворот, толпа, "святые" Спасские ворота в Кремле, таинственный Чудов монастырь, где поклонялись мощам святителя Алексия, "нашего предка", если верить официальной родословной.
Завтрак у Тестова -- половые в белых рубашках с малиновыми поясами и волшебный орган, за стеклом которого вращались какие-то блестящие колокольчики. Угощаемся круглыми расстегаями с визигой, ухой из ершей и белой, как снег, ярославской телятиной...
Домик бабушки матери, Софьи Петровны Апраксиной, на Спиридоновке деревянный, одноэтажный,-- тишина. Все "молятся богу", говорят рассудительно, все друг друга знают до четвертого колена.
Стояли мы в номерах Варгана, что на площади рядом с нынешним Моссоветом. К отцу заходят люди разных возрастов и званий, в чистеньких поддевках и русских косоворотках. Ничего подобного я в Петербурге не видел.
Из Москвы провожают нас тоже со слезами, длинными напутствиями и благословениями.
Ночь в поезде. На вокзале в Нижнем Новгороде встречает губернатор чудодей генерал Баранов. Он везет нас прямо в свой новенький деревянный дворец, в самый центр ярмарочного города, куда он ежегодно переселяется на все время ярмарки.
На главной широкой аллее пестрая и шумная толпа. Русские поддевки теряются среди ярких бухарских халатов, татарских тюбетеек, цыганских пестрых нарядов. Монотонные подвывания продавцов смешиваются с задорными вальсами шарманок. В застекленных галереях, среди гор пушнины, дешевых туркменских ковров, игрушек, колесных скатов, красуются богатейшие витрины с серебряными изделиями Хлебникова, Овчинникова, а также с уральскими каменными изделиями и чугунным художественным литьем.
За двое суток все так умаялись от осмотра ярмарки, что почувствовали себя как в раю на пароходе, который вез нас по тихим водам Волги и Камы.