Ходасевич Владислав Фелицианович
"Распад атома"

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


В. Ф. Ходасевич

"Распад атома"

   Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. Записная книжка. Статьи о русской поэзии. Литературная критика 1922--1939. -- М.: Согласие, 1996.
   
   Месяца два тому назад, на одном многолюдном собрании в многострадальной зале Лас-Каз, Д. С. Мережковский объявил с эстрады, что вскоре появится книга Георгия Иванова "Распад атома", что он, Д. С. Мережковский, читал ее в корректуре и что она -- гениальна. Через несколько времени книга действительно появилась, и тогда пошли слухи, что где-то и кем-то решено и поставлено подвергнуть ее смертной казни молчанием -- за непристойность и неэстетичность.
   Должен признаться, что оба эти мнения мне кажутся равно незаслуженными и преувеличенными. Гениальной книгу Иванова никак не могу признать, ибо вижу в ней недостатки, о которых будет сказано ниже. Замалчивать ее также не считаю ни справедливым, ни целесообразным: напротив, думаю, что на нее непременно следует обратить внимание. Спору нет -- многие вещи являются в ней без обычных покровов и многие названы своими именами. Однако сто восемь лет тому назад сказано, что литература существует не для пятнадцатилетних девиц и не для тринадцатилетних мальчиков, да и было бы явной несправедливостью обвинять в порнографии книгу Иванова, худо ли, хорошо ли написанную, но, во всяком случае, далекую от тех специфических заданий, которые ставит себе всякий порнограф. Не отрицаю, что порой хочется заподозрить автора в суетном желании задеть "буржуазный" слух, но даже если и есть у него такое желание -- до порнографии отсюда еще очень далеко. Однако мне кажется, что и намерения "эпатировать" у нашего автора не было: судя по многим признакам, обнаженно физиологические мотивы составляют очень строго продуманную и взвешенную часть того запаса образов, которым он оперирует.
   Тут мы непосредственно подходим к вопросу об эстетической стороне книги. Должен признаться, что и в этом пункте я решительно расхожусь с ее суровыми судьями. Эстетическое качество художественного произведения определяется не содержанием образов, а их взаимоотношением и взаиморасположением, так же как мастерством автора. Живопись раньше литературы поняла это и научила нас понимать. Спору нет -- внешнее содержание словесного натюрморта, щедро разбросанного Георгием Ивановым по страницам его книги, определяется содержимым опрокинутого ящика для отбросов. Но нельзя отрицать, что все эти сами по себе некрасивые предметы подобраны, скомпонованы и изображены с отличнейшим живописным умением. Свои неизящные образы Георгий Иванов умеет располагать так изящно, до такой степени по всем правилам самой благонамеренной и общепринятой эстетики, что (говорю это без малейшего желания сказать парадокс) все эти окурки, окровавленные ватки и дохлые крысы выходят у него как-то слишком ловко, прилизанно и в конечном счете почти красовито. Поэтому видеть в "Распаде атома" какой-то эстетический катаклизм было бы до последней степени ошибочно и наивно. Напротив, недостаток книги в том-то и заключается, что Георгий Иванов, по-видимому, хотел вызвать в своем творчестве такой катаклизм, но это у него не вышло: он не сумел избавиться от той непреодолимой красивости, которая столь характерна для его творчества и которая составляет как самую сильную, так и самую слабую сторону его поэзии. Окончание "Распада атома" помечено 24 февраля 1937 года. Мы знаем, что как раз в это время заканчивалась печатанием книга стихов того же автора -- "Отплытие на остров Цитеру". Совпадение не случайное. "Отплытие на остров Цитеру" кончается стихами о том, как "за голубым голубком розовый летит голубок", и редкая барышня не прочтет книгу с наслаждением. В "Распаде атома" голубков отнюдь нет, и барышне его давать не следует, но художественная структура обеих книг в их глубокой, в истинной сущности остается одна и та же. Новая книга Георгия Иванова вообще гораздо ближе к его стихам, нежели может показаться с первого взгляда. "Распад атома" называют то повестью, то даже романом -- оснований для этого нет решительно никаких, кроме неразборчивости в употреблении слов. В "Распаде атома" нет фабулы, как нет прямых действующих лиц, за исключением того единственного "я", от имени которого книга написана. Построена она на характернейших стихотворно-декламационных приемах, с обычными повторами, рефренами, единоначатиями и т.д. Словом, эта небольшая вещь, которая при обычном наборе должна бы занять около двадцати страниц среднего формата, представляет собою не что иное, как несколько растянувшееся стихотворение в прозе или, если угодно, лирическую поэму в прозе, по приемам совсем не новую, но сделанную, как я уже говорил, с большим литературным умением. Во всяком случае, ее стихотворная и лирическая природа вполне очевидны. С первого взгляда можно ее принять за один из столь модных ныне "человеческих документов", но это было бы неверно и несправедливо. К чести Георгия Иванова, необходимо подчеркнуть, что его книга слишком искусственна и искусна для того, чтобы ее отнести к этому убогому роду литературы.
   Перед стихами Георгия Иванова "Распад атома" имеет то неоспоримое преимущество, что если тема и самое "настроение" книги не могут претендовать на совершенную оригинальность (тут вспоминаются Пшибышевский и др.), то все же по сравнению со стихами тут многое обновлено, а главное -- литературные влияния на сей раз чувствуются гораздо слабее, а искреннего чувства -- гораздо больше. Многие (и, быть может, наиболее "рискованные") страницы написаны с очень острым и неподдельным лиризмом. Но вот тут-то и приходится нам пожалеть, что Георгий Иванов этим не ограничился. Он не остановился на том, чтобы, как делает всякий лирик, передать свое чувство, но захотел из этого чувства сделать и подсказать читателю некие выводы, претендующие на объективность и чуть ли не обязательность. Для этого он прежде всего отказался от обычного в лирике знака равенства между автором и героем. Он написал книгу от имени вымышленного лица, которому можно приписать мысли и поступки, завершающие его внутреннюю и внешнюю биографию с такой полнотой, которая при сохранении тождества между героем и автором невозможна. Но беда в том, что Иванов все-таки по природе и свойствам дарования -- поэт, а не беллетрист, и построить историю героя так, чтобы она была объективно убедительна, ему не удалось.
   По замыслу автора, краткая история героя заключается в том, что глаза его вдруг раскрываются на бесчисленные проявления "мирового уродства", отменяющего все духовные ценности и делающего жизнь невозможной. На этом основании герой кончает с собой, и всей своей книгой автор явственно хочет сказать, что иного выхода для "прозревшего" человека нет. В этом и заключается тенденция книги, тот "взрыв", который она стремится произвести.
   История каждого литературного героя подобна лабораторному опыту. Выводы, возникающие из такой истории, показательны и убедительны постольку, поскольку опыт поставлен и произведен правильно. Вот этой правильности в истории ивановского героя и нет. Если бы все, что "открылось" ему, открылось счастливому и духовно-творческому человеку, его история могла бы быть убедительна. Если бы Иванов взял эдакого Поликрата и раздавил бы его своим "мировым уродством" (и сделал бы это хорошо) -- стоило бы поверить, что "атому" ничего не остается, как распасться. Но Иванов взял человека, которого постигла любовная неудача, -- и от этого мир ему стал мерзок, и перед тем, как пустить себе пулю в лоб, он решает испакостить мир в глазах остающихся. "Идеология" самая не только необязательная, но и глубоко пошлая, истинно мещанская, вроде того, что выселяют из квартиры за невзнос платы, -- давайте обои пачкать и стекла бить! Главное уродство оказывается заложено не в мире, а в самом герое. Он, правда, себя и не щадит, рассказывая о себе немалое количество гнусностей, но он напрасно обольщается мыслью, что "на него весь свет похож".
   Истинную причину своей досады на мир герой Иванова маскирует разочарованиями возвышенного порядка. По-видимому, он разочарован прежде всего в Боге, но этой темы не будем касаться -- не по всякому поводу можно о ней говорить. Затем -- его обмануло искусство. "Есть люди, способные до сих пор плакать над судьбой Анны Карениной, -- говорит он. -- Они еще стоят на исчезающей вместе с ними почве". Он с радостью констатирует, что шум воды в уличном писсуаре, по существу, не отличается от шума пушкинской Арагвы. Ему кажется, что он "перерос" искусство. В действительности он до него не дорос. Оно для него -- не более как "культурная надстройка", отпадающая тотчас, как только задеты его действительные, нутряные интересы. Маленькая подробность. Пушкинский стих об Арагве он цитирует несколько раз -- и всегда с ошибкой: "На холмы Грузии легла ночная мгла". У Пушкина этой безвкусицы, этого "легла мгла", нет, Пушкин не мог ее написать, -- а герой Иванова ее твердит как ни в чем не бывало -- он даже повторить не умеет того, что Пушкин умел написать, потому что у него уши заложены, потому что поэзия ему была и есть глубоко, органически чужда. Он не только не творческий, но и не сотворческий человек. Кого может он напугать тем, что уже не может плакать над Анной Карениной? Дорого ли стоит его разуверение в искусстве? Да верил ли он в него когда-нибудь?
   Несчастие ивановского героя в том, что нет сил поверить в идейную природу его отчаяния. И когда он пытается это отчаяние мотивировать "гражданскими" причинами, мы не верим, что его "гражданственность" -- правая, подлинная. И когда он стонет: "Пушкинская Россия, зачем ты нас обманула? Пушкинская Россия, зачем ты нас предала?" -- так и кажется, что не слыхали бы мы этих стихов, если бы изменчивая обладательница "синего платья" любила его и если бы мог он устроить жизнь по ее вкусу -- так, чтобы налицо были "танцы, мороженое, прогулки, шелковые банты, праздники, именины", -- чтобы год состоял "из трехсот шестидесяти пяти праздников", а месяц -- "из тридцати именин". И вот тут становится жутковато: как бы не взяли в Москве да не перепечатали бы всю книжечку полностью, как она есть, -- с небольшим предисловием на тему о том, как распадается и гниет эмиграция от тоски по "красивой жизни" и по нетрудовому доходу и как эту тоску прикрывает она возвышенным разочарованием в духовных ценностях.
   Эту опасность Георгий Иванов создал тем, что своего очень мелкого героя попытался выдвинуть в выразители очень больших тем, будто бы терзающих современное человечество. Его ошибку следовало бы исправить, решительно отмежевавшись от идеологии и психологии "распадающегося атома".
   

КОММЕНТАРИИ

   "Распад атома". -- В. 1938. 28 января.
   Отношение Ходасевича к поэту, прозаику, мемуаристу Георгию Владимировичу Иванову (1894--1958), с которым он был хорошо знаком по Дому искусств, было неизменно настороженным; см., напр., приводимые в мемуарах Терапиано советы Ходасевича: "Особенно опасайтесь Георгия Иванова. Не старайтесь заводить с ним близких отношений, иначе вам рано или поздно не миновать больших неприятностей... Он горд, вздорно обидчив, мстителен, а в своей ругани -- убийственно зол" (Терапиано. С. 110). После "литературно-бытового" инцидента, описанного в тех же мемуарах Терапиано (с. 115), Г. Иванов выступает с резкой статьей, саркастически названной "В защиту Ходасевича", где он пишет о поэзии Ходасевича: "Как холоден и ограничен, как скуден его внутренний мир! Какая нещедрая и непевучая "душа" у совершеннейших этих ямбов. О да, Ходасевич "умеет рисовать"! Но что за его уменьем? Усмешка иронии или зевок смертной скуки..." (ПН. 1928. 8 марта); ср. в дневнике В. Н. Буниной от 8 января 1929 г.: "О Ходасевиче он (Г. Иванов. -- Коммент.) сказал: он умен до известной высоты, и очень умен, но зато выше этой высоты он ничего не понимает" (Устами Буниных. Т. 2. С. 195). Ходасевич печатно отвечает на выпад Иванова через два года в связи с его скандальной рецензией на произведения В. Сирина-Набокова (Числа. 1930. No 1. С. 233-- 235): "Мы бы, впрочем, и не снизошли до спора с Г. Ивановым, статейка которого, наполненная непристойной бранью по адресу Сирина, подсказана причинами, слишком хорошо понятными литературным кругам. От изложения этих причин мы избавим наших читателей, но заметим вот что. Во главе большинства эмигрантских изданий стоят деятели политические, не всегда осведомленные по части мелких литературных дел.
   Писатели, вроде Г. Иванова, этим нередко пользуются, чтобы в своих статейках делать "политику", сводить личные счеты и т. п." ("Числа" // В. 1930. 27 марта). Г. Иванов в том же году откликается насмешливой статьей "К юбилею В. Ф. Ходасевича" (Числа. 1930. No 2/3. С. 311--314), подписанной псевдонимом А. Кондратьев, который, по свидетельству Г. П. Струве, вскоре стал в русском Париже "секретом Полишинеля" (Струве Глеб. Дневник читателя. Г. Иванов, В. Ходасевич и А. Кондратьев // Русская мысль. 1969. 30 января; см. также: Струве Глеб. В. Ходасевич и Георгий Иванов // Новое русское слово. 1973. 15 июля). Формальное примирение Ходасевича с Ивановым произошло по инициативе Ю. Фельзена в феврале 1934 г. (см.: Терапиано. С. 123--124). Позже Ходасевич рецензировал книгу стихов Иванова "Отплытие на остров Цитеру" (Париж, 1937): "Характерны для Георгия Иванова заимствования у других авторов, а в особенности -- самый метод заимствований. <...> Георгий Иванов заимствует < ... > стиль, манеру, почерк, как бы само лицо автора -- именно то, что повторения не хочет и в повторении не нуждается <...> И в то же время <...> в его стихах чувствуется нечто незаимствованное, неповторимое, действительно данное ему свыше. <...> Я говорю о замечательном, о непогрешимом вкусе, с которым исполнено решительно все, что написано Георгием Ивановым в стихах. Больше того: если те поэты, которые послужили ему первоисточниками, порой, в тяжком труде самообретения и самовысказывания, невольно погрешают против изящества, -- Георгий Иванов, как бы лишенный их творческого смятения, имеет время их как бы исправить. <...> Противореча, быть может, себе самому, я бы даже решился сказать, что не изменяющее Иванову чувство изящного почти возмещает ту самобытность, ту поэтическую первозданность, которой ему недостает. <...> По-видимому, там, где это чувство столь тонко развито, сама собой возникает поэзия, а за поэзией сама собой начинается личность поэта. Быть может, Георгию Иванову надо сделать лишь какое-то усилие, чтобы ее высвободить" ("Отплытие на остров Цитеру" // В. 1937. 28 мая). Значительно позже, оценивая изменение своей поэтики на рубеже 40--50-х годов, Иванов писал Р. Гулю: "Не хочу иссохнуть, как иссох Ходасевич" (Иванов Георгий. 1943--1958. Стихи. Нью-Йорк, 1958. С. 11).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru