Весной 1923 г., в Берлине, закончив первый том своих воспоминаний об эпохе символизма1, Андрей Белый написал к нему обширное предисловие, которое тогда же прочел мне, H. H. Берберовой и С. Г. Сумскому, своему издателю. В этом предисловии некоторым моим стихам и мне лично было отведено столь значительное и почетное место, что я испытал крайнее смущение. Незаслуженные и неумеренные похвалы мне резали слух. Настоять на том, чтобы они были исключены, -- значило заставить Белого выбросить все предисловие, а главное -- обидеть его не только в качестве автора, но и друга. Пришлось ограничиться тем, что я убедил его тотчас исключить несколько слишком сильных строк, а в остальном положился на волю Божию и на время, надеясь, что когда дело дойдет до корректуры, мне удастся добиться еще некоторых смягчений.
Случилось иначе. Через несколько месяцев Белый стремительно сорвался с места и уехал в советскую Россию, перед самым отъездом грубо порвав и со мной, и с Берберовой, и еще с некоторыми людьми, немало труда и сил положившими на то, чтоб его сберечь в полубезумный берлинский период его жизни2. Книга осталась у издателя, впоследствии была даже набрана, но по случайным причинам не вышла в свет (говорят, матрицы, снятые с набора, где-то хранятся по сию пору). Мысль о своем труде Белый, однако же, не оставил. "Начало века" он еще раз написал сызнова -- книга вышла в Москве в конце 1933 г., месяца за два до его смерти. Прежнего предисловия в ней уже, разумеется, не было. Обо мне было несколько упоминаний, сочувственных, но мимолетных: в ту эпоху, которую охватывает "Начало века", наше знакомство было поверхностно. Зато в появившемся ныне продолжении, озаглавленном "Между двух революций", Белый посвятил мне страницы две -- и каких! Нынешняя брань поистине стоит былых похвал: столь же она неумеренна и незаслуженна. По этой причине она меня и не огорчает, как похвалы не радовали: знаю, что истинное его отношение ко мне -- не там, и не здесь, потому что и там, и здесь -- надсад, надрыв, самовзвинчивание.
Печалит меня совсем другое. Оставив в стороне "мнения", обращаюсь к фактам, сообщаемым обо мне3. Начинается с того, что я "жил в доме Брюсовых, распространяя семейные тайны о ссоре родителей с сыном". Но в доме Брюсовых я так же никогда не жил, как в доме Шекспиров, а семейных тайн в этом очень порядочном доме никогда не было, как не было ссор "родителей с сыном", потому что Брюсов был любящий и почтительный сын, а родители им гордились и на него радовались; впрочем, отца Брюсова я и видел всего раза два в жизни. Далее сообщается, что в журнале "Перевал", где я был секретарем, он, Белый, попал "Ходасевичу в лапы". Это -- в 1907 г., когда я был круглым нулем, а Белый -- знаменитым писателем! И вдруг, через несколько строк: "Но в 1907 г. в "Перевале" таки мне помог он". Всякому ясно, что я так же не мог Белому "помочь", как не мог его душить в своих "лапах", да он и не нуждался ни в чьей помощи, потому что редакция "Перевала" видела в нем самого ценного из своих сотрудников. Наконец, сообщается, что "очень многое" мне прощали за то, что я внушал жалость своими болезнями, и тут названы две тяжелых болезни, действительно мною перенесенные, но... не в ту пору, о которой идет речь, а ровно десять и даже четырнадцать лет спустя! Выходит -- "жалели" меня авансом...
Несчастье в том, что сказанное обо мне характерно для всей книги. Пусть бы Белый, понося не только меня, но, за ничтожными исключениями, всё и всех, исходил из действительных фактов: люди грешны, дурное можно припомнить о каждом. "Изнанка символизма", показанная правдиво, имела бы свою мемуарную ценность. Но Белый фантазирует -- в этом заключается характерная особенность работы, с особою силой проступившая именно в этом томе. Я уже писал по поводу "Начала века", что будущему историку символизма придется отнестись к воспоминаниям Белого с осторожностью. О новом томе приходится сказать, что он очень много дает для понимания самого Белого, еще больше -- для понимания беловской психологии в предсмертный период, но по существу содержит неизмеримо больше вымысла, нежели правды. О том, как и почему это случилось, стоит рассказать хотя бы в основных чертах (подробный рассказ занял бы слишком много места и потребовал бы целого экскурса в область жизни и психологии Андрея Белого).
История беловских мемуаров сложна4. В 1921 г., тотчас после смерти Блока, Белый прочел о нем в Петербурге, а потом в Москве, воспоминания, имевшие большой успех. В расширенном и дополненном виде они были напечатаны в одном альманахе. По приезде в Берлин Белый вновь переработал их для журнала "Эпопея". Эта третья редакция, сильно разросшаяся, навела его на мысль превратить воспоминания о Блоке в трехтомные воспоминания об эпохе символизма вообще. Так возникла четвертая редакция, та самая, о предисловии к первому тому которой говорится в начале этой статьи. Работа над ней осложнилась важным обстоятельством. Первоначальные воспоминания носили по отношению к Блоку явно апологетический характер. Расширяя и уточняя материал, Белый поневоле должен был ближе коснуться своих личных отношений с Блоком. Далеко не все в них было безоблачно: многое было даже драматично. Драма возникала из идейных расхождений, в свою очередь имевших особую, личную подкладку, которой Белый касаться не мог. Следовательно, не мог он коснуться всего того, что некогда у него накипело против Блока. Такая связанность до крайности его раздражала, но он крепился: изображал Блока в чертах, так сказать, идеальных: начищал Блока, как самовар, по собственному позднейшему выражению. Таким образом, писание о Блоке ему самому виделось как писание некоей полуправды. Однажды вступив на этот путь, он уже не мог удержаться и подавляющему большинству всех других персонажей стал придавать карикатурные, порой отталкивающие черты, делая это отчасти для того, чтобы Блок был светлее на темном фоне, отчасти мстя всем и всему за то, что принужден писать полуправду. Здесь необходимо вспомнить и то душевное состояние, в котором Белый тогда находился, мучимый тяжелою личной драмой. Белый всю жизнь страдал чем-то близким к мании преследования, порой принимавшей очень острые формы. Так было и теперь. Все, что в людях ему чудилось и подозревалось, в своих мемуарах он высказывал без проверки и оглядки, как подлинная действительность. Видя, что книга грозит превратиться в полубезумный обвинительный акт против всего и всех, некоторые друзья, в том числе и я, старались направить его на путь более справедливых оценок. Для этого нужно было настаивать, чтобы он не упускал из виду, что пишет ни в коем случае не собственную биографию, а объективные воспоминания обо всей эпохе. Эти усилия наши пропали даром: если в берлинской, четвертой, не увидевшей света редакции Белый еще сдерживался, то, приехав в Москву и приступив к пятой, он окончательно соскользнул от мемуаров об эпохе к автобиографии. Автобиографичность нового труда своего он даже подчеркнул тем, что "Началу века" предпослал особый, ранее не предполагавшийся том, "На рубеже двух столетий" -- воспоминания о своем детстве и раннем юношестве. Перенеся центр воспоминаний с Блока на себя, Белый одну полуправду заменил другой, противоположной: апология Блока превратилась в апологию Белого, и как раньше до самоварного блеска начищен был Блок, так теперь стал начищаться Белый, на Блока же была вылита вся муть, накопившаяся в душе против Блока и чуть ли не всего мира. И когда оказался непощажен Блок -- что же говорить о прочих? Зная психологию Белого, можно сказать с уверенностью, что и на сей раз он тайно себя контролировал и про себя сознавал, что фантазирует, но это должно было только еще больше ожесточать его, подливать масла в огонь: в глубине души он всегда любил правду.
Наконец дело дошло до эпохи 1905--1917 гг. Белый стал писать "Между двух революций". Как почти вся русская интеллигенция, он всегда был настроен более или менее лево. Однако его левизна, даже в ту пору, когда, вместе с Блоком, он сочувствовал если не идеям, то тактике большевизма, ничего не имела общего с марксизмом, о котором, при всей своей образованности, он в конце концов имел довольно отдаленное понятие. Беловская революционность была сродни есенинской, большую роль в ней играли мотивы, по существу чуждые и даже враждебные марксизму. Но последние свои книги Белый писал в советской России, под пристальным взором большевиков и для аудитории, воспитанной на марксизме. Чтобы автоапология достигла цели, чтобы вызвать сочувствие нового читателя и нового критика, Белому пришлось, когда зашла речь о междуреволюционной эпохе, прежнюю полуправду своих писаний превратить в окончательную ложь. Без улыбки (очень мучительной) невозможно читать, как он силится представить себя чуть ли не правоверным марксистом, а символизм -- проявлением ненависти к капитализму, как старательно вспоминает и раздувает каждую мелочь, которая может ему зачесться в послужной список "революционера". И если раньше чуть ли не все окружающие мерещились ему чуть ли не демонами, злоумышляющими против него, почти солнечного героя, почти "огненного ангела"5, то теперь, в соответствии с новым освещением событий, своих личных недругов он был вынужден превратить в акул и наймитов капитализма. Их демоническая природа, однако же, сохранилась, и опять-таки невозможно не улыбаться, видя, как из-под фраков и сюртуков этих врагов пролетариата высовываются хвостики добрых старых чертей. Как бы то ни было -- подавляя былую свою психологию, психологию мистика, Белый пуще всего старается отречься от всякого мистицизма -- и тут уже прямо валит с больной головы на здоровую. От неправдивого освещения фактов он в последней книге переходит к их искажению и измышлению. Недаром Ц. Вольпе, критик-марксист, которому поручили написать предисловие к новому тому воспоминаний Белого6 (предисловие к "Началу века" было написано еще Каменевым), с легкостью уличил Белого: путем ссылок на печатные источники девятисотых годов, Вольпе доказал неопровержимо, что ссора Белого с Блоком произошла не от того, что Белый протестовал против "мутной мистики" Блока, а как раз наоборот: от того, что Блок изменил беловской мистике. Таким образом, Белому не удалось ввести в заблуждение даже большевиков. Они ему не верили, когда он говорил правду, -- и тем меньше поверят ему теперь, когда его память омрачена загробной ложью.
К славе Белого его последние книги ничего не прибавят. Они, конечно, свидетельствуют о его внутреннем распаде. Но не следует забывать, что этот распад именно потому трагичен, что в Белом было чему распадаться, что был он не только замечательным писателем, у которого, порой сами того не зная, учились многие строгие критики его писаний, но был еще и замечательным человеком, в истинной, неомраченной своей сущности -- неизмеримо лучшим, нежели многие из тех, кто теперь злорадствует по поводу его жалких посмертных книг. И когда слышим теперь, как смакуют падение Белого, как радуются -- "он мал, как мы, он мерзок, как мы!" -- хочется ответить: "врете, подлецы! он и мал, и мерзок, не так, как вы -- иначе!" 7
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Возрождение (Париж). 1938. No 4133, 27 мая (в авторской рубрике "Книги и люди").
1 См. примеч. 11 к статье В. Ходасевича "Начало века" (с. 997 наст. изд.).
2 Описание инцидента, о котором здесь упоминает Ходасевич (случившегося 8 сентября 1923 г.), имеется в его мемуарном очерке "Андрей Белый" (Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 4. С. 64), а также в мемуарах Нины Берберовой "Курсив мой. Автобиография" (М., 1996. С. 197--199), А. В. Бахраха ("По памяти, по записям" // Континент. 1975. No 3. С. 317--318) и в письме Андрея Белого к М. Горькому от 8 апреля 1924 г. (Крюкова Алиса. М. Горький и Андрей Белый. Из истории творческих отношений // Андрей Белый. Проблемы творчества. Статьи. Воспоминания. Публикации. М., 1988. С. 302).
3 См.: Белый Андрей. Между двух революций. М., 1990. С. 222--224.
4 См. более подробное изложение этой истории в статье Ходасевича "Начало века" (с. 861--865 наст. изд.).
5 "Огненный Ангел" -- роман В. Брюсова (1907--1908). Андрей Белый послужил прообразом одного из его главных героев, графа Генриха фон Оттергейма.
6 Имеется в виду статья Ц. Вольпе "О мемуарах Андрея Белого", предпосланная книге Андрея Белого "Между двух революций" (Л., 1934. С. V--XXV).
7 Неточные цитаты из письма Пушкина к П. А. Вяземскому (вторая половина ноября 1825 г.). См.: Пушкин. Полн. собр. соч. <Л.>, 1937. Т. 13. С. 244.