Ходасевич Владислав Фелицианович
Помпейский ужас

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   

В. Ф. Ходасевич

Помпейский ужас

   Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 3: Проза. Державин. О Пушкине. -- М.: Согласие, 1997.
   
   Жить в двух часах от Помпеи шесть месяцев и уехать, не повидав ее, -- неприлично, немыслимо. А все почему-то откладывал, точно какое-то было предчувствие. Наконец -- я решился. А было 13 апреля да еще понедельник: день -- дважды тяжелый.
   В трамвае до Кастелламаре, в поезде до Торре Аннунциата, потом на извозчике. День мутноватый, солнце лишь изредка, но дышится тяжело. Дорога белая, пыльная, сорная. По сторонам -- огороды, канавы, какие-то буераки. Иногда -- дома из ноздреватого туфа, с плоскими крышами, без карнизов, с незастекленными окнами, -- те итальянские дома, которые с первого дня своего рождения кажутся руинами. Все голо, плоско, пыльно, каменно, выжжено солнцем и выедено ветрами: долина помпейская. Какая-то древняя скука носится над дорогой. Кажется, пепел Везувия здесь въелся во все.
   Везувий высится слева, коричнево-ржавый. Вершина его в парах. Почти черные возле кратера, они, высветляясь, рассеиваясь, белесоватым облаком тянутся к юго-востоку.
   У входа в Помпею -- маленькая площадь, запруженная автомобилями и пролетками. Она замыкается небольшою гостиницей "Hotel de Suisse". Это бойкое учреждение у ворот мертвого города сразу напоминает те торговли крестами, венками и памятниками, что любят жить возле кладбищ.
   От входа ведет к раскопкам закругленная дорожка, опрятно посыпанная песком, обсаженная густою зеленью. Здесь, после шумной площади, сразу становится тихо, только поскрипывает песок. И дорожка похожа на кладбищенскую.
   По бокам кое-где стоят ситцевые носилки -- для тех, кто слишком болен или слишком богат, чтоб ходить пешком. Иногда в глубь дорожки -- "туда" -- проносят людей. Похоже на кладбище.
   Но вот вступаем в ворота: Porta della marina. Справа, под сводом, дверь в маленький музей. О, какой ужас! В конторе кладбищенской вам только скажут, кто где лежит, -- а здесь покажут нутро могилы, то, что в ней совершается. Здесь собрана часть утвари, найденной при раскопках: блюда, миски, оружие, баночки для румян, дверные замки, статуэтки. И тут же -- сами жильцы: слепки людей, засыпанных пеплом. Один, скорченный скелет в лохмотьях, кажет рот, полный зубов; другой накрыл голову тогой -- жест последнего отчаяния; третий -- голый, лежит на спине раскорякой, в стеклянном гробу. Собака, в широком ошейнике, сведена конвульсией, свернулась, как гусеница. Здесь -- вскрываются "тайны гроба". Здесь насилуется целомудрие могилы, ее единственное право -- право на сокровенность.
   Выходим, вступаем в "город". Что-то есть потрясающее в его мертвенной тишине и опрятности. По количеству сохранившихся улиц, площадей, стен -- это отнюдь не груда развалин. Это действительно город, но город, с лица которого стерто все временное, случайное, минутное, сорное: Помпея обмыта, убрана, "обряжена", как покойница.
   Безоконные спины домов, обращенные к улицам, почти одинаковы. Видимо, здесь строения были однообразны и при жизни города. Оголенные временем, лишенные облицовки, они теперь разнятся не более, чем могилы на кладбище.
   Тесные, но прямые, ровные улицы открывают простейшие перспективы, пересекаются под прямыми углами. Они гораздо прямее, чем улицы современного итальянского городка. На угловых домах прибиты однообразные дощечки с нумерацией районов и кварталов. На каждом доме -- особый номер; на перекрестках, у тротуаров, воткнуты на железных стержнях дощечки размером побольше -- с названиями улиц: измышление полезное, даже необходимое для ориентации туристов. Но, при взгляде на номера и названия, упорно каждый раз вспоминаешь, что воскресший помпеянин именно из-за них тотчас заблудился бы в своем городе: все это примерные, условные обозначения, данные в наше время, по произволу ученых: точь-в-точь как на кладбище, где живые, ради своих удобств, дают названия улицам мертвецов.
   Как посетители кладбища, не сливаясь с его пейзажем, здесь бродят туристы. Птичьими стаями перепархивают кучки молодых пестрых англичанок. Порой из-за низкой стены, как из-за мавзолея, выглядывает рыжеусая голова немца. Движения у всех растерянные. Только кустоды и гиды здесь ходят и говорят уверенно. Только для них, как для кладбищенских сторожей и могильщиков, мертвое бытие Помпеи является повседневностью, бытом.
   Но все же, при всяческих сходствах Помпеи с кладбищем, все время чувствуется, что есть и какая-то важная, существенная разница. И вдруг начинаешь ее понимать.
   Кладбище идиллично. Мир царит там. Тех, кто закончил свой земной путь, мы относим на кладбище, в город покойников и покоя... Что могила для нас? Parva domus, magna quies {Малый дом, великий покой (лат.).}. A в этих вот малых домиках как раз великого покоя и нет. На кладбище -- примиренность; здесь -- только ужас. Все умерли, но никто ни с чем не примирился. Здесь погребены люди, захваченные смертью не только в середине земного пути, но, можно сказать, с ногой, поднятой для следующего шага. Здесь все умирали в ужасе, в неистовстве, в страсти, в бешенстве. Это в тысячу раз ужаснее, хуже, чем поле сражения. Там умирают тоже насильственной смертью, -- но всякий отчасти заранее готов к тому, главное же--видит в том хоть какой-нибудь смысл: на поле сражения одним движет патриотизм, другим -- радость подвига, героической позы, третьим -- сознание долга, четвертый -- на худой конец -- идет, потому что ему приказано. Здесь же никто не видал никакого смысла. Погибали в бессмысленном ужасе, и, по свидетельству Плиния, многие богохульствовали, -- конечно, именно потому, что сидели, пили, ели, торговали, обмеривали, обвешивали, дрались, обнимались. И вдруг -- а вот ты сейчас умрешь, недопив, недоев, недообмерив, недообвесив, недодравшись, недообнявшись...
   
   ...Когда ж без сил любовники застыли
   И покорил их необорный сон,
   На город пали груды серой пыли,
   И город был под пеплом погребен.
   
   Прошли века -- и, как из алчной пасти,
   Мы вырвали былое у земли,
   И двое тел, как знак бессмертной страсти,
   Нетленными в объятиях нашли.
   
   Поставьте выше памятник священный,
   Живое изваянье вечных тел,
   Чтоб память не угасла во вселенной
   О страсти, перешедшей за предел!
   
   Боже, какое бездушное декадентство! "Поставьте выше"!.. Нет, Бога ради, спрячьте, никому не показывайте, заройте опять!
   Здесь смерть прошла, всех скосив, никого не высвободив из земной личины, не очистив от скудной и жалкой страсти. Когда человек умирает в болезни, в изношенности своего тела, -- от него постепенно отходят его земные дела, спадает случайное, временное, как заботы, хлопоты, всяческие черты профессии. Спадает маска -- обнажается лицо. Умирает не сапожник, не врач, не актер -- а человек, раб Божий. То же и при внезапной смерти, если смысл ее как-нибудь осознан: геройством, жертвой, может быть, даже самоубийством, желанием "вернуть билет". Есть момент очищения, катарсиса во всех этих смертях. В Помпее не было его. Как были, такими и умерли: не "человеками", а -- булочниками, сапожниками, проститутками, актерами. Так и "перешли за предел" -- в грязных земных личинах, покрытые потом страха, корысти, страсти. В Помпее на каждом шагу открывается ужас -- смерти "без покаяния", превращения в "запредельного" булочника, в "запредельного" содержателя таверны или лупанара.
   Поэтому и похожа Помпея не только на кладбище, но и на нечто похуже того: на дом, где ворвавшиеся разбойники разом вырезали жильцов. Люди варили, жарили, ели, дышали луком -- тут их и зарезали. Видим разбросанные остатки еды, рвань одежды, разбитую утварь, следы короткой отчаянной схватки. Жутко, а благоговения нет, как всегда на месте бессмысленной катастрофы.
   В Помпее охватывает ужас не перед количеством жертв. Тут современный человек своими рассказами мог бы напугать добрых несколько тысяч Плиниев. Страшно здесь не количество, а качество умираний.
   Оттого, что дома и домишки здесь повернулись спиною к улице, -- входя внутрь, каждый раз ощущаешь какое-то вороватое чувство: будто ты не вошел, а забрался, закрался в дом. Влезешь -- и чудится, будто сейчас вот из этой клетушки или из той, из какого-нибудь колодца, вылезет на свет Божий хозяин, потревоженный тобой. Может быть, тот самый раскоряка, что лежит в стеклянном гробу. Вылезет -- и дохнет на тебя, да не адским огнем -- а луком, восемнадцати с половиной вековым луком. Крепкие запахи римской кухни как бы проносятся над Помпеей. Город был маленький, но с достатком; город торговый, ремесленный, деловитый; здесь знали цену деньгам и всякому плодородию, эмблемы которого всюду разбросаны в виде разных быков, козлов, свиней, вепрей -- и еще более выразительных изображений; много здесь было публичных домов и кабаков, население крепко любило хорошо поесть, попить, выспаться. И погибла Помпея в час ужина.
   Здесь очень грубая, жирная, липкая жизнь перешла в такую же грубую, неблаголепную смерть. И не знаешь, что тягостнее: то ли, что сохранилось получше, или то, что сильнее разрушилось: там явственнее следы душной жизни, здесь -- душной смерти. Здесь жили и умерли в полутемных, тесных клетушках, без окон, с единственной дверью.
   Кажется, мне было бы жутко и противно пройти здесь босиком. А уж рукой к чему-нибудь прикоснуться -- нет, ни за что на свете. Был со мной очень странный случай в юности. Придя домой из гимназии, нашел я на подоконнике небольшой круглый сверток. Газета на нем была мятая и дырявая. Я сунул палец в дыру -- и отдернул с омерзением и страхом: жесткие волосы и сухая кожа. У меня на окне лежала... человеческая голова. Да, да -- настоящая отрубленная человеческая голова: мумия, привезенная в подарок. Этот случай Помпея напоминала на каждом шагу.
   В публичном доме клетушки самые душные, самые тесные. Они очищены не вполне: черные остатки пепла здесь въелись во все, вероятно -- вместе с остатками античной грязи и человеческого пота. Черный, чуть-чуть жирноватый налет на всем: на широких каменных ложах, занимающих каждое -- половину полутемного чулана; на тонких перегородках, на косяках дверных дыр, с которых исчезли занавеси (да полно, может быть, их и не было?); в трещинах облупившихся картинок, изображающих так и такое, что сразу становится тошно смотреть и трудно дышать; и, наконец, извините, в круглодырой доске отхожего места (совсем тут же, между клетушками), которое не без гордости показывает кустод: ведь, может быть, это -- единственное античное. И когда выберешься на улицу -- мнится, вдогонку тебе еще летят возгласы Петрониевых героев: ведь гнусные, нудные, вечно пошлые, непроглядные, как помпейская ночь, события "Сатирикона" разыгрались немного позднее -- но именно в этих самых местах.
   И, ходя по другим домам, по другим клетушкам, созерцая безвкусную помпейскую живопись, с ее мелочным рисунком и негармонической пестротой клеенки, -- каждый раз молишь Бога, чтобы комнат было поменьше, чтобы скорее отдать этот долг культуре и снобизму. И даже то, что получше (например, маленькая, не по-здешнему живая, наумахия на одной из стен), -- не радует. На эту наумахию приятно смотреть; еще приятней -- бежать отсюда.
   Лишь на минуту, где-то вдали, за решеткой, мелькает мне милый образ Орфея -- единственное упоминание о духе в этом городе заживо погребенных. Но мимо -- и снова нечем дышать в этом античном сумраке.
   В гимназических учебниках -- и то пишут, что христианство принесло в мир готическое острие -- взлет ввысь. Здесь как-то воочию познаешь эту простую истину. Безвзлетный, косный, приземистый куб помпейского дома -- какая безвыходность, какая плотскость, какая тоска! И эти миллионнопудовые тяжести, обманчиво легким пеплом спадающие с рационалистических небес латинского мира, -- о, какая безвыходность! Тут веришь и видишь, как велика, вероятно, была в некоторых душах тоска по Спасителе -- от духоты, жары, плоти, пепла.
   Жарко. Осталось осмотреть еще два-три дома. Перспектива улицы заканчивается громадой Везувия, точно в нее упирается. Я поднимаю глаза -- и вижу: на черных дымовых клубах, играя, вспыхивают лиловатые, винного цвета, отсветы. Это -- не огонь, это только его отражение на клубах пара. Но -- все равно! Там, высоко над Помпеей, дышит драконья пасть. Вспоминается: "Злое пламя земного огня". И кажется, что земля начинает теплеть под ногами. Бежать отсюда!
   О, милый, живой, веселый извозчик, везущий в Кастелламаре! О, милая, живая неископаемая лошадка, бойко мчащаяся, увозящая прытко -- с каждой секундой все дальше отсюда!
   Извозчик, оказывается, видел меня в Сорренто. Он оборачивается, заводит всякие разговоры о моей национальности, о семейном положении. В другой раз я, быть может, уклонился бы от разговора, притворяясь англичанином. Но сейчас -- я напрягаю все свои познания в итальянском языке и отвечаю на все вопросы, чтобы извозчик расположился ко мне и почаще хлопал своим бичом. И так весела, так прекрасна -- где-то слева, вдали -- высокая белая колокольня.
   

КОММЕНТАРИИ

   Помпейский ужас. -- ПН. 1925. 10 мая. Повторная авторская публикация, под загл. "Помпея", с небольшими изменениями в тексте, -- Сегодня (Рига). 1937. 23 июня.
   
   С. 33. А было 13 апреля... -- 13 апреля 1925 г., в последние дни полугодового пребывания Ходасевича и Берберовой у Горькой* в Сорренто, близ Помпеи, перед отъездом в Париж 18 апреля. Очер" написан (и тут же опубликован) по свежему впечатлению.
   С. 35. Кустоды -- смотрители (лат. custodes -- стражи).
   ...по свидетельству Плиния, многие богохульствовали... -- Из письма Плиния Младшего Корнелию Тациту: "...многие воздевали руки к богам; большинство объясняло, что нигде и никаких богов нет и для мира это последняя вечная ночь" (Письма Плиния Младшего. М., 1984. С. 109).
   "...Когда ж без сил любовники застыли..." -- Из ст-ния В. Я. Брюсова "Помпеянка" (1901); цитируется неточно.
   С. 38. Наумахия -- изображение морской битвы. "Злое пламя земного огня". -- Строка из ст-ния Вл. Соловьева "Вся в лазури сегодня явилась..." (1875).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru