В 36 строфе V главы "Евгения Онегина" можно угадать несколько ассоциаций Пушкина, а по ним -- ход создания самой строфы.
Перед тем описываются именины Татьяны: съезд гостей, обед, послеобеденный переход всего общества в гостиную. 36 строфа начинается словами:
Уж восемь робберов сыграли
Герои виста; восемь раз
Они места переменяли;
И чай несут...
Вознамерившись рассказать именинный день час за часом, Пушкин не мог избежать упоминания об этом чаепитии, неотделимом от деревенского быта. Однако от подробного описания нужно было уклониться по двум причинам: во-первых, будучи всего лишь одной строфой отделено от пространного описания обеда, оно создало бы нежелательное однообразие; во-вторых, самая тема по сравнению с только что изображенным обедом не предоставляла достаточно живописных деталей. Вместе с тем, одним только упоминанием о чаепитии нельзя было ограничиться, потому что в таком случае события между обедом и предстоящим балом оказались бы скомканы, время для читателя побежало бы слишком быстро, несоответственно общему темпу повествования. Следовательно, необходимо было дать читателю почувствовать время, ушедшее на чаепитие, не изображая самого чаепития. Способ для этого был один, уже неоднократно использованный в романе для разных целей: отступление. Пушкин к нему прибегнул. А так как все отступление было вызвано желанием выиграть время, то -- вероятно, бессознательно -- именно о чувстве времени Пушкин и повел речь:
...Люблю я час
Определять обедом, чаем
И ужином. Мы время знаем
В деревне без больших сует:
Желудок -- верный наш Брегет.
Тут вспомнилась ему первая глава "Евгения Онегина" -- два места оттуда:
Пока недремлющий Брегет
Не прозвонит ему обед --
и
Но звон Брегета им доносит,
Что новый начался балет.
Первое из этих двустиший должно было напомнить следовавший за ним обед Онегина с Кавериным:
К Talon помчался: он уверен,
Что там уж ждет его Каверин.
Вошел -- и пробка в потолок,
Вина кометы брызнул ток... --
и так далее: весь знаменитый перечень блюд этого обеда. Может быть, вспомнились и другие гастрономические мотивы в романе: ларинские блины и квас, рассуждения об Аи и Бордо, и уж несомненно -- только что перед тем обстоятельно описанный именинный обед. Пушкин почувствовал, что роман уже несколько перегружен гастрономией и, как часто делал в подобных случаях, решил забежать вперед, разоблачить себя прежде, чем его упрекнет читатель {Таким приемом в 26 строфе I главы предупрежден упрек в изобилии иноплеменных слов; тем же приемом в 42 строфе IV главы и в 44 строфе главы VI отведены упреки в избитости рифм, а в "Домике в Коломне" -- в болтливости.}. Этим было предрешено дальнейшее течение строфы: она должна была содержать такое саморазоблачение. Между тем второе двустишие:
Но звон Брегета им доносит,
Что новый начался балет, --
особенно в сопоставлении со стихом:
Желудок -- верный наш Брегет, --
в свою очередь, заводило воспоминание еще дальше в прошлое, к "Руслану и Людмиле". Там, в первом издании поэмы, было рассуждение о желудке, по смыслу близкое к этому стиху, а по рифме -- к приведенному двустишию:
Обеда лишь наступит час --
И в миг нам жалобно доносит
Пустой желудок о себе {*}.
{* Возможно, что Пушкин впоследствии потому и выбросил эти строки из второго издания, вышедшего в 1828 г., что в окончательном тексте поэмы хотел избежать совпадения с "Евгением Онегиным".}
Вспомнив "Руслана и Людмилу", Пушкин вспомнил, что как теперь он уклоняется от описания чаепития, так тогда он уклонился от описания обеда, за который в IV песни усадил Ратмира. Тогда, в "Руслане", он это сделал, сказав:
Я не Омер: в стихах высоких
Он может воспевать один
Обеды греческих дружин...
На сей раз, в "Евгении Онегине", к тому же приему неудобно было прибегнуть: нельзя было сказать: "Я не Омер" -- потому что о "пирах" было уже сказано даже слишком много. Но можно было не противополагать, а наоборот -- сблизить себя с Гомером. Этою мыслью весь ход и окончание строфы были подсказаны окончательно. Получилось, по ассоциации с каверинским обедом:
И кстати я замечу в скобках,
Что речь веду в моих строфах
Я столь же часто о пирах,
О разных кушаньях и пробках,
Как ты, божественный Омир,
Ты, тридцати веков кумир!
Тут открывалась возможность нового отступления: переход к сравнению своих героев с гомеровскими. Такому сравнению и посвящены ближайшие строфы: 37 и 38. В следующей, 39 строфе можно было вернуться к чаю, чтобы от него тотчас перейти к роковому балу, который и был главной целью пушкинского рассказа:
Но чай несут: девицы чинно
Едва за блюдечки взялись,
Вдруг из-за двери в зале длинной
Фагот и флейта раздались...
37 и 38 строфы появились только в первом издании пятой главы. Впоследствии Пушкин их исключил. Вероятно, рассуждение о своих и гомеровских героях показалось ему слишком замедляющим ход повествования, и он ограничился тем отступлением, которое содержится в строфе 36.
КОММЕНТАРИИ
"Евгений Онегин", V, 36. -- Б. 1923. Кн. 2. С. 210-213; ПХП. С. 45-47.
С. 455. Этою мыслью весь ход и окончание строфы были подсказаны окончательно. -- Н. О. Лернер писал, что упоминание Гомера как "певца пиров" было Пушкину "подсказано старой поэтической практикой". Гомер появляется в гастрономическом контексте в X песни "Орлеанской девственницы" Вольтера, во 2-й и 15-й песни "Дон Жуана" Байрона, а также в первой книге "Душеньки" И. Ф. Богдановича. "Короче говоря, в эпоху появления "Евгения Онегина" такое обращение к Гомеру было уже давно использованным, неизбежным, обратившимся в трафарет и поэтому особенно комическим приемом" (Лернер Н. О. Пушкинологические этюды // Звенья. М.-Л., 1935. Вып. V. С. 73).