Оригинал статьи находится по адресу: http://www.rjews.net/sifrut/hodas.htm
Известие о смерти Владислава Ходасевича пробудило в моем сердце чувство печали. Вспомнились проведенные в совместной работе дни. Мы дружно трудились более восьми месяцев -- месяца два до большевистской революции и почти шесть месяцев после нее. Я тогда организовал в Москве книгоиздательство на русском языке под названием "Сафрут" и выпускал альманахи, посвященные литературе и публицистике на иврите, а также сборники переведенных с иврита рассказов, в том числе рассказы Бялика. Тогда мне пришла мысль издать избранные стихи в переводах с иврита на русский и привлечь к переводческой работе лучших русских поэтов. Похожую попытку я предпринял в одном номере "Еврейской жизни". То был номер, посвященный двадцатипятилетию литературной деятельности Бялика, и переводы стихов для него делали русские поэты.
Я искал русского поэта, который стал бы сотрудничать со мной в издании антологии еврейской поэзии в русских переводах и отредактировал бы книгу с точки зрения русского языка. Михаил Гершензон, знаменитый исследователь и русский литератор, познакомил меня с Владиславом Ходасевичем, талантливым поэтом, прекрасным стилистом и отличным переводчиком, занимавшим видное место в русской поэзии. Тот согласился на мое предложение, и в сентябре 1917 года мы приступили к работе. Хаим Гринберг, главным образом, и я перевели стихи слово в слово; если память меня не подводит, мы перевели около четырех тысяч строк. Не всеми переводами мы воспользовались. Я советовался с Бяликом, который наезжал в Москву, о духе будущей книги и о ее исполнении, об отборе материала для переводов. Беседовал с некоторыми писавшими по-древнееврейски поэтами и спрашивал их мнения: какие стихи наиболее характерны, какие наиболее любимы ими, и стоит взять их для перевода. Я советовался также с Черниховским, который жил тогда в Одессе, встречался с находившимися в Москве Шимоновичем и Яковом Фихманом.
Работа по отбору и упорядочению материала была возложена на меня. Я хотел было начать с Бялика, но в конце концов решил предпослать ему несколько стихотворений Переца и Фришмана. Мною был написан краткий исторический очерк о поэзии на древнееврейском языке от ее начала до новейших произведений. Ходасевич тоже написал краткое введение. Он говорил о технических проблемах перевода и об организации сборника. Из переводчиков только семеро переводили с подлинника, среди них В.Жаботинский, Элишева (Е.Жиркова), и я. Несколько важных стихотворений Бялика мы взяли из книги переводов Жаботинского. К стихам каждого поэта я присовокупил биографические сведения. Михаил Гершензон написал предисловие. То была третья статья, которую этот глубокий автор посвятил еврейскому вопросу. Еще совсем недавно он сидел у себя в мезонине и ничего не знал о нашем народе. Обликом и манерами он походил на раввина из местечка. С подвижничеством раввина корпел он над ученьем и работал, только его ученьем были российская история, декабристы, исследование пушкинской поэзии и проблематика русской литературы.
В предисловии Гершензон говорит о чуде новоеврейской поэзии на иврите, свидетельствующей об обновлении еврейской жизни. Еврейская поэзия всегда говорила о еврействе, как больной о своих болячках. Новый еврейский поэт черпает вдохновение во всем, что волнует и будоражит его мысли. Он -- свободный человек, и, как всякий сын свободы, он горд и чист душою. Раскрепощенность души -- дорогое достояние человека, источник величия и красоты. Еврейская история, лишившая наш народ этого достояния, отняла у нас все. Новоеврейская поэзия вернула нам это сокровище. Быть свободным евреем не означает перестать быть евреем. Напротив, только свободный еврей способен впитать еврейский дух "во всю глубину расцветшего человеческого духа"... Кажется, из всех этих сынов свободы Бялик наиболее велик.
Мы работали ежедневно по нескольку часов -- долгих часов. Случалось, что Ходасевич приходил ко мне, однако как правило мы работали у него, в одном из московских переулков, в тесной и убогой квартире подвального этажа. Ходасевич садился против меня, сутулый, с худым и болезненным лицом. Лишь глаза лучились светом разума и душевного волнения. Мы читали подстрочники и решали, кому из поэтов давать стихотворение для перевода; читали также литературные переводы, которые уже были перед нами. Переговоры с русскими поэтами вел я.
Ходасевич всем своим существом проникал в тайники еврейской поэзии и скоро сделался в ней своим. Он и сам перевел стихи Фришмана, Черниховского, Фихмана, Шнеура и Шимоновича. Эти переводы он подписывал своим именем либо псевдонимом -- Маслов. Особенно ему нравилось переводить идиллии Черниховского. Он умел передать их особый дух, особое чувство бытия.
Мы решили позже переиздать переводы идиллий отдельной книгой. У меня сохранился договор, заключенный между мной и Ходасевичем об издании такого сборника, но дело не состоялось. В антологию вошла лишь одна идиллия в его переводе; другую он дал мне для одного из сборников "Сафрут".
Мы также обсуждали идею выпустить антологию древнееврейской поэзии предыдущей эпохи, опубликовать стихи Михаля, И.Л.Гордона, Мане и других.
Порой мы прерывали работу, и Ходасевич рассказывал мне о своей жизни. Иногда к беседе присоединялась его жена, сестра русского поэта Георгия Чулкова. Однажды Ходасевич сказал мне: "Я тоже имею отношение к евреям". Отец его матери был небезызвестный Брафман, автор "Книги кагала". Ходасевич знал, что таким еврейским родством гордиться не приходится. Часто мы беседовали и спорили о том, что происходило вокруг, о проблемах, терзавших русский народ и весь мир, о жизни евреев. То было время революции Керенского, но ее звездный час миновал безвозвратно. Настали дни большевистского переворота. Москву сотрясали бурные события; демонстрации не прекращались; по улицам и площадям города толпами бродили демобилизованные или дезертировавшие солдаты. Участились кражи и грабежи; из подвалов вытаскивали вино и напивались допьяна; по целым дням стояли люди на улицах и до поздней ночи спорили и переругивались друг с другом -- сторонники Керенского с большевиками, большевики с анархистами и т.д. Поэт Андрей Белый как-то сказал мне на квартире у Гершензона: "Великое дело -- спор на улицах и площадях. Есть в нем что-то от древнегреческого диалога. Народ находит в нем выход своей энергии и гневу, и это предотвратит нас от новых кровопролитий", -- так мечталось русскому поэту.
Закатилось солнце освободительной революции, и 27 октября разразилось большевистское восстание. Восемь дней, до 3 ноября, в Москве шла отчаянная война, и мы сидели взаперти, за семью замками; над нашими головами проносились орудийные снаряды, нацеленные в правительственные здания, где укрывались кадеты и члены правительства Керенского. Москва голодала, мы ели картошку, которую с трудом добывали в краткие часы передышки между боями. Наша работа прервалась на восемь дней; я Ходасевича не видел.
Скоро пришло время лишений и страданий. Тысячи усталых, изможденных людей с вечера до утра стояли в очередях в ожидании скудной порции хлеба и продуктов, раздававшихся по карточкам. Когда, пользуясь особыми связями, удавалось достать мешок фасоли или муки, привезенных крестьянами вопреки перекрытым дорогам, это казалось чудом. Мы делились нашим богатством с друзьями. Гершензон сказал мне: "Забота о материальном, которой я никогда не знал, настигла меня в моей высокой обители" (намек на его мезонин).
Комната Ходасевича была мне спасительным островком. На несколько часов мы забывали об исковерканном мире вокруг нас. Мы пребывали в мире духовного, средь звуков поэзии. Иногда я читал Ходасевичу стихи в подлиннике, чтоб он почувствовал их ритм.
Но то время было не только днями нужды и голода. Нашему народу оно принесло великое освобождение. После переворота Керенского еврейство избавилось от удушья и вдохнуло полной грудью. В годы войны оно было придавлено до земли властью царской тирании. И вот внезапно все переменилось: пали тяжкие оковы. Евреи России тоже обрели свободу. Ряды сочувствующих сионизму ширились необычайно. Никогда не забыть мне сионистского собрания в Петербурге. Наша радость, наше счастье были безмерны.
Мечта истаяла вскоре после большевистского переворота, но в первые пореволюционные месяцы мы продолжали свое широкомасштабное сионистское дело. Большевики нами поначалу не интересовались. Через четыре недели после октябрьской революции прибыла весть о Декларации Бальфура. Еврейский народ ликовал. Уже при большевиках мы с большой помпой провели праздничную "Палестинскую неделю". Мы созвали всероссийское собрание демократических еврейских общин, созданных в начале революции; в нем приняли участие представители всех еврейских партий России. И на всех еврейских собраниях и конференциях мы, сионисты, составляли большинство. Мы готовились к Учредительному собранию российских евреев, участвовали в выборах в Учредительное собрание народов России. Евреи еще не чуяли уготованной им беды.
28 января 1918 года пришло известие о смерти Членова. Мы потеряли любимого вождя и друга.
То с радостью, то с печалью, я каждый день ходил к Ходасевичу. Я рассказывал ему обо всем, что меня волновало. Он слушал, все понимая и сочувствуя. Иногда говорил, что завидует нам: его мир -- он это знал -- клонился к закату.
В начале июля 1918 года вышла и была тут же переиздана наша "Антология". В 1922 году в Берлине вышло ее третье издание. Пресса встретила книгу благосклонно. Антология почти полностью разошлась, но мы не успели напечатать дополнительный тираж.
События разворачивались с быстротой молнии. Начался террор: в стране воцарился режим преследований и убийств. Пресса лишилась права голоса, свобода народов России была подавлена. Независимые газеты и журналы закрылись, еврейская общественная жизнь замерла. Один за другим, мы вынуждены были покинуть Россию. Я простился с Ходасевичем и с тех пор не виделся с ним. По временам я получал от него приветы через людей, встречавшихся с ним в Берлине, где он оказался в 1922 году, после того, как пережил несколько страшных лет в России. Из Берлина он перебрался в Париж. О его жизни в Париже мне немного рассказывал Черниховский, который передал мне от него прощальный привет. В Берлине Ходасевич издал сборник еврейской поэзии в своих переводах. До меня доходили слухи о том, что его собственное творчество достигло зрелости. Он выпустил сборники стихов, опубликовал серьезные книги о русской литературе и приобрел репутацию видного пушкиниста. Период русского декадентства не затронул его, его поэзия осталась прозрачной и почти классической. В ней чувствовалось влияние Пушкина. Однако ему не хватало пушкинской лучезарной ясности -- поэзию Ходасевича замутили печаль и мука.
В 1922 году я неожиданно получил от него из Берлина письмо, полное дружеских чувств и изъявления преданности. В том письме он сообщал о своей жизни в Москве в 1919-1920 годах. "Зиму 1919-1920 г. я провел ужасно: в морозе и сырости (помните мою квартиру в подвале?), голодал отчаянно. Наконец -- слег, весь покрытый нарывами. Их было 121, я проболел одиннадцать месяцев". Среди прочего он писал:
"И знаете ли как бесконечно радовала и утешала меня мысль, что наконец-то для Вас осуществилась самая дорогая Ваша мечта и что Вы можете жить в своей Палестине и делать свое заветное, любимое дело... я знаю, что на пути Вашего дела уже встречались и еще встретятся тяжкие затруднения, -- но все-таки меня радует, что Вы теперь можете служить ему безраздельно. Много раз вспоминали мы Вас вместе с Гершензоном -- и Вам завидовали". И в приписке к письму он добавляет:
"Эх, если бы у меня когда-нибудь оказались деньги -- как бы я съездил в Палестину!"
Ходасевич переехал в Париж, где жил до самой смерти. От разных людей я слышал, как трудна была там его жизнь. Он пережил несколько тяжелых душевных потрясений. Чтобы заработать, был вынужден сотрудничать в чуждой ему газете и на собственном опыте испытал всю безнадежность и трагичность русской эмиграции -- жизнь без корней, в непоправимом разрыве с родиной, со своей литературой, своей культурой.
С любовью и грустью мы склоняем головы над далекой могилой сына чужого народа, который был другом еврейской поэзии и сердцем понимал нашу мечту о возрождении."