Аннотация: Вокруг света
Брак Августа Эсборна Как бы там ни было Победитель Белый огонь Шесть спичек Возвращение "Продолжение следует" Борьба со смертью Пьер и Суринэ Создание Аспера Обезьяна Огонь и вода Гнев отца Акварель Измена Два обещания Враги Истребитель Барка на Зеленом канале Отравленный остров Легенда о Фергюсоне Наивный Туссалетто Ученик чародея Лесная драма Сила непостижимого Новогодний праздник отца и маленькой дочери Путешественник Уы-Фью-Эой Белый шар Четырнадцать футов Встречи и приключения Слабость Даниэля Хортона Ветка омелы Вор в лесу Бархатная портьера Пари Комендант порта
Последние десять миль, отделявшие торжествующего Жиля от шумного Зурбагана, пешеход прошел так быстро и весело, словно после каждого шага его ожидало несравненное удовольствие. Узнавая покинутые два года назад места, он испытывал восхищение больного, чудом возвращенного к жизни, которому блаженное чувство безопасности показывает домашнюю обстановку в звуках ликующего оркестра.
Костюм Жиля в день его возвращения состоял из серых шерстяных чулок до колен, толстых башмаков с пряжками, кожаных коротких штанов, голубой парусиновой блузы и огромной соломенной шляпы, покоробившейся самым причудливым образом. Дыра от пули была единственным его украшением. У пояса, в кожаной кобуре, висел старый друг, семизарядный револьвер, а за плечами -- емкая дорожная сумка.
Жиль твердо постукивал суковатой палкой и свистал так пронзительно, что воробьи вспархивали, увидев его, за сто шагов.
Описав дугу кривой дорогой равнины, отделяющей рабочие предместья Зурбагана от лесистых долин Кассета, Жиль вступил наконец в крикливую улицу Полнолуния. Ранний час дня свежим блеском и относительной для этих широт прохладой придавал уличному движению толковую жизнерадостность. Крупная фигура Жиля, особенная стремительная походка, выработанная долгими странствованиями, густой кофейный загар, подавляющее напряжение лица, вызванное волнением, и бессознательная улыбка, столь сложная и заразительная, что заставила бы обернуться мрачнейшего ипохондрика, скоро обратили на путешественника внимание многих прохожих. Жиль взглянул на часы -- было половина девятого. "Ассоль спит, -- решил он. -- Зачем портить восторг встречи смесью сна с действительностью? Я все равно -- дома". Заметив, что порядком устал, Жиль, свернув в аллею просторного бульвара, выбрал кабачок попроще и, сев в еще пустом зале за круглый стеклянный стол, сказал, чтобы подали яичницу с луком, бутылку водки и крепких сигар.
Почти тотчас вслед за ним вошли: меланхолический лавочник, держа руки под фартуком; толстый надутый мальчик, лет десяти, красный от нерешительности и любопытства; девушка мужского сложения, в манишке и стоячем воротнике, с мужской тростью, мужским портфелем и мужскими манерами; испитой субъект с длинными волосами; кургузый подвижной господин, свежий и крепкий; две барышни и несколько молодых людей, безлично-галантерейного типа с тросточками и золотыми цепочками.
Хозяин, смотря поверх очков и прижимая пальцем то место газеты, на котором застигло его такое изумительное в ранний час нашествие посетителей, почесал свободной рукой спину, воспрянул и потряс огромным звонком. Слуги, вбежав, принялись кланяться, стирать пыль, принимать заказы и покрикивать друг на друга.
Тем временем посетители, сев в разных местах зала, открыто уставились на Жиля взглядами театральных зрителей. Заметив это, молодой человек смутился, но скоро сообразил, в чем дело. Газеты, видимо, были извещены о нем, -- вероятно, выклянчили у Ассоль портрет, тиснули его в рамке барабанных статеек, и экспансивные зурбаганцы, с догадкой, что герой -- он, человек воинственно-бродячей наружности, ждали подтверждения этому; ждали, отдадим справедливость, смирно и уважительно, однако при виде стольких глаз, круглых и немигающих, третий глоток водки застрял в горле Жиля. Он думал, что хорошо бы удрать. Сигара заставила его кашлять, а яичница упрямо разваливалась на вилке.
Вдруг положение изменилось, -- лопнул пузырь томления: мужевидная девица, понюхав поданный шоколад, крякнула, обвела общество призывным взором, решительно поднялась и, подойдя к Жилю, громко спросила:
-- Разрешите мои сомнения. Портрет кругосветного путешественника, Жиля Седира, напечатанный в журнале "Герольд", хроникером которого имею честь состоять я, Дора Минута, очень напоминает ваши черты. Не вы ли славный зурбаганец Седир, два года назад вышедший на стотысячное пари с фабрикантом Фрионом, что совершите кругосветное путешествие без копейки денег, сроком в два года?
Эта тирада заставила даже хозяина покинуть стойку и придержать дыхание.
-- Я, я! -- сказал взволнованный Жиль, смеясь и раскланиваясь с повскакавшей вокруг публикой. Послышалось: "ура! браво! приветствуем!" -- и Жиль оказался в кругу радостно-любопытных лиц. Все хотели знать, как он путешествовал, с какой целью, что видел и испытал.
Немного можно ответить сотням вопросов и обращений, -- однако, настроенный благодушно, Жиль рассказал главное. Его заставило добыть таким способом деньги изобретение, имеющее важное будущее. Никто не давал денег для окончательных опытов. Министерство благосклонно отвертелось, капиталисты не доверяли, а сам изобретатель, вставая поутру, не знал, будет ли сегодня обедать. Эксцентрик Фрион, жестоко" забавы ради, предложил ему обогнуть земной шар за сто тысяч, покинув город без денег, съестных припасов и спутников. Нотариус скрепил это условие. Опаздывая сверх двух лет даже на одну минуту (секунды прощались), Жиль не получал ничего.
Но он выполнил задачу неделей раньше условленного. Конец нищете! Начало славы изобретателя пришло к его ногам. Жиль вскользь, но одушевленно и любовно коснулся яркой пестроты двухлетнего путешествия. Прекрасной феерией развернулось в его душе опасное прошлое. Все способы передвижения испытал он: ходьбу, лодку, носилки, слонов, верблюдов, велосипед, барки, пароходы, парусные суда. Храмы и башни, развалины и тоннели, тропические леса, горные цепи, пропасти, водопады, цветы, пальмы, миражи -- простое перечисление виденного заставило бы не один раз перевести дух. Настроение опасности, силы, радости, экстаза, величественного покоя, бури и тишины, молитвы и милых воспоминаний, решительности и вызова -- всю сложную мелодию их Жиль передавал сердцам слушателей нервными толчками рассказа, стиснутого возбуждением торжества. Пламенное воспоминание это, витая в избранной красоте прошлого, заразило аудиторию. Лица и глаза светились возвышенной завистью людей подневольных, но увлеченных.
-- А видели ли вы рыбий храм? -- басом сказал толстый мальчик, видимо, давно уже державший этот вопрос на спуске своей любознательности. Тотчас же великий конфуз съел его без остатка, и, красный, как помидор, смельчак жалостно запыхтел.
-- Какой храм, милочка? -- улыбнулся Седир.
-- В котором дикари поклоняются рыбам, -- с отчаянием проголосил бедняк, прячась за Дору Минуту, так как все пристально посмотрели на его круглую, стриженую голову. -- Когда дикари пляшут... -- выпискнул он при общем хохоте и исчез, покончил существование как сознательный член общества, утопив свою кругленькую фигуру в путанице угловых стульев.
Жиль встал, пожимая руки поклонников, в воздухе было тесно от восклицаний. За дверью кликнул он на всякий случай извозчика, -- и не напрасно, потому что любопытные явно были огорчены этим. Скоро Жиль стучал у бедных дверей на шестом этаже, в комнату жены.
Дверь тихо приоткрылась, показала легкую молодую женщину с блистающими глазами и вдруг стремительно отлетела к стене. Оба чуть не упали с высокого порога, на котором стиснули друг друга теплом, счастьем и стосковавшимися руками. Амур, всхлипывая и визжа от восторга, повис на них с цепкостью уистити, поймавшей бабочку, повернул ключ и опустил занавески.
II
Еще два года назад решено было в условии меж Фрионом и Жилем, что установление выигрыша пари и получение премии состоятся в редакции "Элеватора". За два часа перед тем, когда Седиру следовало быть на месте триумфа, в дверь постучали корректным, негромким стуком первого посещения.
Вошел человек, скромной, солидной внешности, с привычно висящим в руках портфелем и осмотрел скудную обстановку комнаты неподражаемо пустым взглядом официального лица, обязанного быть бесстрастным во всех, без исключения, положениях.
-- Норк Орк, поверенный известного вам Фриона, -- ровно сказал он, кланяясь погибче Ассоль и каменным поклоном -- Седиру.
Тень предчувствия напрягла нервы Жиля. Он подал стул Орку и сел на другой сам.
-- Дело, благодаря которому я имею честь видеть вас, хотя предпочел бы ради удовольствия этого дело совершенно иного рода, -- заговорил Орк, -- касается столько же вас, сколько и партнера вашего по пари, заключенному меж вами и доверителем моим, бывшим фабрикантом Фрионом. Я уполномочен сообщить -- и тороплюсь сделать это, дабы скорее сложить обязанность печального вестника, -- что смелые, но неудачные спекуляции ныне совершенно уравняли с вами Фриона в отношении материальном. Он не может заплатить проигрыша.
-- Жиль, Жиль! -- кричала Ассоль, поворачивая к себе белое лицо мужа нечувствуемыми им маленькими руками. -- Жиль, не дрожи и не думай! Перестань думать! Не смей!..
Седир перевел дыхание. Синяя жила билась на его лбу, -- он летел в пропасть. Удар был невероятно жесток.
-- Так. И никакой пощады? -- тоскуя, закричал Жиль.
Норк Орк поднял глаза, опустил их и встал, застегиваясь, с вытянутым лицом.
-- Мне поручено еще передать письмо -- не от Фриона. Вам пишет известный Аспер. Кажется, это оно... да.
Жиль бросил письмо на стол.
-- Как-нибудь прочитаю, -- вяло сказал он, обессиленный и уставший. -- Вы, конечно, не виноваты. Прощайте.
Орк вышел; прямая спина его несколько времени была видна еще Жилю сквозь дверь. Ассоль громко, безутешно плакала.
-- Плачешь? -- сказал Жиль. -- Я тебя понимаю. Вот судьба моего изобретения, Ассоль! Я обнес его вокруг всей земли, в святом святых сердца, оно радовалось, это металлическое чудо, как живое, спасалось вместе со мною, ликовало и торопилось сюда... -- Он осмотрел комнату, бедность которой солнце делало печально-крикливой, и невесело рассмеялся. -- Что же? Залепи дырку в кофейнике свежим мякишем. Начнем старую голодную жизнь, украшенную мечтами!
-- Не падай духом, -- сказала, поднимаясь, Ассоль, -- когда худо так, что хуже не может быть, -- наверно, что-нибудь повернется к лучшему. Давай подумаем. Твое изобретение не теперь, так через год, два, может быть, оценит же кто-нибудь?! Поверь, не все ведь идиоты, дружок!
-- А вдруг?
-- Ну, мы посмотрим. Во-первых, что же ты не читаешь письмо?
Жиль содрал конверт, представляя, что это -- кожа Фриона: "Жиль Седир приглашается быть сегодня на загородной вилле Кориона Аспера по интересному делу. Секретарь..."
-- Секретарь подписывается, как министр, -- сказал Жиль, -- фамилию эту разберут, и то едва ли, эксперты.
-- А вдруг... -- сказала Ассоль, но, рассердившись на себя, махнула рукой. -- Ты пойдешь?
-- Да.
-- А понимаешь?
-- Нет.
-- Я тоже не понимаю.
Жиль подошел к кровати, лег, вытянулся и закрыл глаза. Ему хотелось уснуть, -- надолго и крепко, чтобы не страдать. Неподвижно, с отвращением к малейшему движению, лежал он, временами думая о письме Аспера. Он пытался истолковать его как таинственную надежду, но о катастрофу этого дня разбивались все попытки самоободрения. "Меня зовут, может быть, как любопытного зверя, гвоздь вечера". Иные имеющие прямое отношение к его цели предположения он изгонял с яростью женоненавистника, обманутого в лучших чувствах и возложившего ответственность за это на всех женщин, от детского до преклонного возраста. Он был оскорблен, раздавлен и уничтожен.
Ассоль, жалея его, молча подошла к кровати и легла рядом, затихнув на груди Жиля. Так, обнявшись, лежали они долго, до вечера; засыпали, пробуждались и засыпали вновь, пока часы за стеной не прозвонили семь. Жиль встал.
-- Пойдем вместе, Ассоль, -- сказал он, -- мне одному горестно оставаться. Пойдем. Уличное движение, может быть, развлечет нас.
III
Аспер, перейдя те пределы, за которыми понятие богатства так же неуловимо сознанием, как расстояние от земли до Сириуса, тосковал о популярности подобно Нерону, ездившему в Грецию на гастроли.
Владыка материи сидел в обществе двух господ испытанного подобострастия. Был вечер; большая терраса, где произошло вышеописанное, в ясном полном свете серебристых шаров заплыла по контуру теплым глухим мраком.
Когда вошли Жиль и его жена, Аспер, встал медленно, точно по принуждению, скупо улыбнулся и сел снова, дав на минуту свободу выжидательному молчанию. Но не он прервал его. Истерзанный Жиль сказал:
-- Объясните ваше письмо!
-- Оно благосклонно. Вы выиграли пари с Фрионом?
-- Да, -- безуспешно.
-- Фрион -- нищий?
-- Да... и мошенник, кстати.
-- Ах! -- любовно прислушиваясь к своему звучному голосу, сказал Аспер. -- Право, вы очень суровы к нам, игрушкам фортуны. И мы бываем несчастны. Дорогой Седир, я знаю вашу историю. Я вам сочувствую. Однако нет ничего проще поправить это скверное дело. Если вы, начиная с девяти часов этого вечера, отправитесь второй раз в такое же путешествие, какое выполнили Фриону, на тех же условиях, в двухлетний срок, я уплачиваю вам проигрыш Фриона и свой, то есть не сто тысяч, а двести.
-- Как просто! -- сказал пораженный Жиль.
-- Да, без иронии. Очень просто.
Жиль помолчал.
-- Если это шутка, -- сказал он, посмотрев на изменившееся лицо Ассоль взглядом, выразившим и жалость и тяжкую борьбу мыслей, -- то шутка бесчеловечная. Но и предложение ваше бесчеловечно.
-- Что делать? -- холодно сказал Аспер. -- Хозяин положения вы.
Насмешка взбесила Жиля.
-- Да, я вернулся раз хозяином положения, -- вскричал он, -- только за тем, чтобы надо мной издевались! Гарантия! Я пошел!
Все силы понадобились Ассоль в этот момент, чтобы не разрыдаться от горя и гордости.
-- Жиль! -- сказала она. -- И любить и проклинать буду тебя! Как мало ты был со мною! Впрочем, покажи им! Я заработаю!
-- Гарантия? -- Аспер взял из рук у одного притихшего подобострастного господина банковскую новую книжку и подал Жилю. -- Просмотрите и оставьте себе. Сегодня 13-е апреля 1906 года. Вклад на ваше имя; вы получите его по возвращении, если не позже 9-ти вечера 13-го апреля 1908 года явитесь получить лично.
-- Так, -- сказал Жиль, -- я должен идти сегодня? Не могу ли я получить отсрочку до завтра? Один день... Или это каприз ваш?
-- Каприз... -- Аспер серьезно кивнул. -- У меня не всегда есть время развлечься, завтра я могу забыть или раздумать. Однако, без десяти девять; решайте, Седир: спустя десять минут вы направитесь домой или будете идти к горам Ахуан-Скапа.
Жиль ничего не сказал ему, он смотрел на Ассоль взглядом полубезумным, силою которого мог бы, казалось, воскресить и убить.
-- Ассоль, -- тихо сказал он, -- еще один раз... последний, верный удар. Сама судьба вызывает меня. Я тебя утешать не буду, оба мы в горе, -- помни только, что такому горю позавидуют два года спустя многие подлецы счастья. Дай руку, губы, -- прощай!
Ассоль обняла его крепко, но бережно, словно этот мускулистый гигант мог закачаться в ее руках. Носки ее башмаков еле касались пола. Жиль прочно поставил молодую женщину в двух шагах от себя, вернулся к столу, где подписал предложенное условие, и, пристально посмотрев на Аспера, сошел по широким ступеням в сад.
Но едва ноги его оставили последний лестничный камень, как он твердо остановился в ужасе от задуманного. Он знал, что, сделав только один шаг вперед, больше не остановится, что шаг этот ляжет бременем всего путешествия. Потрясенным сознанием начал он обнимать грозную громаду предпринятого. Если утром, незлопамятный от природы, он переживал в восторге удачи только вдохновенное и красивое, то теперь бился над пыльной, темной изнанкой сверкающего ковра. Пространство стало реальным, ясным во всей необозримости изобилием мучительных переходов; болезни, утомление, скучный попутный труд, изнурительная тоска о письмах, мнительность маниакальной силы, проволочки горше, чем отказ, -- все стороны походного угнетения стиснули его сердце.
Аспер стоял несколько позади. Вдруг он побледнел, -- состояние Жиля передалось ему с убедительностью внезапно хлынувшего дождя. Он задумался.
-- Ну, вот... -- сказал Жиль, скрутив слабость всей яростью ослепшей в муках души, -- я иду. Ступай домой, милая!
Он шагнул, пошел и временно перестал жить. На мгновение странная иллюзия встряхнула его: ему казалось, что он шагает на одном месте, -- но быстро исчезла, когда поворот аллеи устремился к смутно белеющему шоссе.
В глазах его были глаза жены, пульс бился неровно и слабо, сердце молчало, холодные руки встречались одна с другой бесцельно и мертвенно. Он ни о чем не думал. Подобно лунатику, сошел он с шоссе на тропу в том самом месте, где два года назад связал лопнувший ремень сумки. Была весна, странная восприимчивость мрака доносила эхо могучих водопадов Скапа, чувственные благоухания цветущих долин неслись в воздухе, и тысячи звезд вдохновенно жгли тьму огнями отдаленных армад, столпившихся над головой Жиля.
Равнодушный ко всему, ровным, неслабеющим шагом прошел он долину и часть холмов, песчаной тропой вышел на семиверстную лесную дорогу, одолел ее и заночевал в поселке Альми, -- первой, как и два года назад, тогда утренней, остановке. Хозяин узнал его.
-- За постой я пришлю с дороги, -- сказал Седир, -- дайте вина, свечку и чистое белье на постель, сегодня у меня праздник.
Он сел у окна, пил, не хмелея, курил и слушал, как на дворе влюбленный, должно быть, пастух настраивает гитару.
-- Заиграй, запой! -- крикнул в окно Жиль. -- Нет денег, плачу вином.
Смеясь, поднялась к окну пылкая песня:
В Зурбагане, в горной, дикой, удивительной стране,
Я и ты, обнявшись крепко, рады бешеной весне.
Там весна приходит сразу, не томя озябших душ, --
В два-три дня установляя благодать, тепло и сушь.
Там в реках и водопадах, словно взрывом, сносит лед;
Синим пламенем разлива в скалы дышащее бьет.
Там ручьи несутся шумно, ошалев от пестроты;
Почки лопаются звонко, загораются цветы.
Если крикнешь -- эхо скачет, словно лошади в бою;
Если слушаешь и смотришь, -- ты, -- и истинно, -- в раю.
Там ты женщин встретишь юных, с сердцем диким и прямым,
С чувством пламенным и нежным, бескорыстным и простым.
Если хочешь быть убийцей -- полюби и измени;
Если ищешь только друга -- смело руку протяни.
Если хочешь сердце бросить в увлекающую высь, --
Их глазам, как ворон черным, покорись и улыбнись.
Песня развеселила Седира: "Это о тебе, Ассоль, -- сказал он. -- И ради тебя, право, не пожалею я ног даже для третьего путешествия. Не я один был в таком положении". Он вспомнил ученого, прислуга которого, думая, что старая бумага хороша для растопки, сожгла двадцатилетний труд своего хозяина. Узнав это, он поседел, помолчал и негромко сказал испуганной неграмотной бабе:
-- Пожалуйста, не трогайте больше ничего на моем столе.
Разумеется, он повторил труд.
Жиль так задумался, светлея и воскресая, что не слышал, как вошел Аспер. Лишь увидев его, он припомнил стук колеса и голоса на дворе.
-- Вернитесь, -- побагровев и нервничая, сказал толстяк. -- Я скоро поехал догонять вас. Пустой формальностью было бы выжидать два года. Я, так и так, -- проиграл; живите, изобретайте.
-- Однако, -- сказал Асперу в конце недели темный граф Каза-Веккия, -- вы, я слышал, поторопились проиграть ваше пари?!.
-- Нет, меня поторопили! -- захохотал Аспер. -- И, право, он заслужил это. Конечно, я оторвал деньги от своего сердца, но как хотите, -- думать два года, что он, может, погиб... Передайте колоду.
-- Да, жиловат этот Седир, -- неопределенно протянул граф.
-- Жиловат? Это -- сокрушитель судьбы, и я ему, живому, поставлю памятник в круглой оранжерее. А та разбойница, Ассоль... Увы! Деньгами не сделаешь и живой блохи. Как, -- бита? Нет, это валет, господин...
Брак Августа Эсборна
Посвящаю Нине Н. Грин
I
В 1903-м году, в Лондоне, женился Август Эсборн, человек двадцати девяти лет, красивый и состоятельный (он был пайщик судостроительной верфи), на молодой девушке, Алисе Безант, сироте, бывшей моложе его на девять лет. Эсборн недолго ухаживал за Алисой: ее зависимое положение в качестве гувернантки и способность Эсборна нравиться скоро определили желанный ответ.
Когда молодые приехали из церкви и вошли в квартиру Эсборна, всем было ясно, что гости и родственники Эсборна присутствуют при начале одного из самых счастливых совместных путей, начинаемых мужчиной и женщиной. Богатая квартира Эсборна утопала в цветах и огнях, стол сверкал пышной сервировкой, и музыканты встретили мужа и жену оглушительным тушем. Повеяло той наивной и эгоистической сердечностью, какая присуща счастливцам. Выражение лица Алисы Эсборн и ее мужа определило настроение всех -- это были две пары блаженных глаз с неудержимой улыбкой своего внутреннего мира.
Все между тем обратили внимание на то, что после первого тоста, сказанного полковником Рипсом, Эсборн, склонив лицо к руке, которой вертел цветок, о чем-то задумался. Когда он поднял голову, в его глазах мелькнула упорная рассеянность, но это скоро прошло, и он стал шутить по-прежнему.
Когда ужин кончился и гости разъехались, Эсборн подошел к жене, посмотрел ей в глаза и, поцеловав руку, сказал, что выйдет из дома минут на десять для того, чтобы свежий воздух прогнал легкую головную боль. Закруженная всем этим днем, полным волнения и усталости счастья, Алиса неумело поцеловала Эсборна в склоненную голову и пошла к себе ожидать возвращения своего мужа.
Задумавшись, она сидела перед зеркалом, перебирая распущенные волосы и смотря в глубину стекла, где отражались ее широко раскрытые глаза. Здесь с ней произошла та ясная игра представлений, какая при воспоминании о ней подобна самой действительности. Алисе казалось, что ее жених-муж стоит сзади за стулом, но не отражается почему-то в зеркале. Такое чувство обеспокоило наконец молодую женщину; она встряхнула блестящими черными волосами и обернулась, хотя знала, что никого не увидит; и в тот момент часы на камине пробили полночь. Это значило, что прошел час, как вышел Эсборн, -- час, исчезнувший в смуте и быстроте сменяющих одним другое напряженных чувств перемены судьбы.
Не зная, что думать, обеспокоенная женщина позвала слугу, попросила его обойти квартал и ближайший сквер, и когда слуга вернулся ни с чем, прошло еще полчаса. Между тем Алиса не могла найти места от тревоги. У нее было чувство, как если бы зимой открыли настежь все двери и окна в уютной квартире, впустив холод и тлен. Она позвонила в полицию уже около пяти часов утра, когда еле держалась на ногах. В полиции записали приметы исчезнувшего Эсборна и в быстром деловом темпе обещали принять "все меры".
В эту ужасную ночь Алиса похоронила свои мечты, мужа и свежесть ожидания счастливой душевной теплоты. Ее мозг получил сильное сотрясение. Еще два дня она ждала Эсборна, но утром третьего дня в ней как бы оборвался с страшной высоты последний камень, держась за который и изнемогая висела она над внезапной пустотой всего и во всем.
Она заболела, и ее, согласно ее желанию, перевезли в ее прежнюю комнату, в тот дом, где она служила гувернанткой. Хозяева приняли в ее судьбе исключительное участие. Когда она выздоровела, от брачной ночи у ослабевшей девушки остался испуг -- боязнь звонка и стука в дверь. Ей казалось, что войдет он, уже немыслимый и отвергнутый... Что бы с ним ни случилось, Алиса не могла бы теперь простить Эсборну, что он покинул ее среди ее первых доверчивых минут, пусть это было предположено им даже на одну минуту.
Прошел год, другой. С ней встретился человек, которого тронула ее история, полюбил ее и стал ее мужем.
II
Когда Август Эсборн вышел на улицу, то он вышел по подмигивающему веселому приказанию беса невинной мистификации. Он был охвачен счастьем и жадно дышал воздухом счастья. Его голова на самом деле не болела, и он вышел лишь оттого, что во время речи полковника, пожелавшего новобрачным "провести всю жизнь рука об руку, не расставаясь никогда", представил со свойственной ему остротой воображения сильную радость встречи после разлуки. Он не был ни жестоким, ни грубым человеком, но случалось, что им овладевала сила, которой он не мог противиться, отчего объяснял ее как причуду. Это была несознанная жажда страдания и раскаяния. Эсборн вспомнил, как, еще мальчиком, любил прятаться в темный шкап и выскакивал оттуда, лишь когда тревога в доме достигала крайних пределов, когда слуги сбивались с ног, разыскивая его. Сам радуясь и терзаясь, с плачем кидался он к матери весь в слезах, как бы в предчувствии горя, какое было ему суждено пережить гораздо позднее.
Отойдя к скверу, Эсборн подумал, как обрадуется после короткого испуга Алиса, когда он вернется. Он намеревался побродить час, но, думая быстро обо всем этом, а потому и быстро идя, он с удивлением услышал, что пробило уже час ночи и на улицах становится все меньше народа. Он повернул и тотчас хотел вернуться, когда встретил это невидимое и неясное противодействие. Оно было в его душе. Это было то самое, на что, делая сами себе явный вред, женщины, не уступая доводам рассудка говорят с тоской: "Ах, я ничего, ничего не знаю!" -- а мужчины испытывают приближение рока, заключенного в их противоречивых поступках. Он был испуган, расстроен своим состоянием, и ему пришло на мысль, что лучше явиться домой утром, чтобы избежать расстройства и тяготы всей остальной ночи, тем более, что утром он надеялся представить жене все как нелепую, случайно затянувшуюся выходку. Вначале принять такое решение было дико и нестерпимо, но выхода не было. Эсборн завернул в гостиницу, взял номер и, сказав вымышленную фамилию, вошел, как был, -- во фраке, белом галстуке, с цветком, -- в холодный мрачный номер.
Слуги подумали, что это гость из ресторана. Разрываемый мыслями о доме и своем положении, Эсборн оглушил себя бутылкой чистого виски и уснул среди кошмаров. Все время было при нем, с ним это тоскливое, мучительное противодействие -- непокорная черная игла, направленная к его рвущемуся домой сердцу. Он забылся наконец сном и проснулся в одиннадцать. Тогда перед ним встал вопрос: "Что теперь делать?"
III
Он видел, что все погибло, погибает, и что если принять меры, то надо сделать это немедленно. Вчерашнее решение прийти сейчас, утром, оказывалось едва ли возможным. Девушка, проведшая ночь в слезах, страхе и стыде, если бы и поняла его крайним, самоотверженным усилием, то все же не совместила бы такого поступка с любовью и уважением к ней. Сбитый в мыслях, он возмутился против себя и против нее, все время повинуясь этой достигшей теперь болезненной остроты тайной центробежной силе, отдалявшей какое-либо нормальное решение. Он захотел написать письмо, но слова не повиновались так, как он хотел, и великое утомление напало на него при первом серьезном усилии. Эсборн был теперь, как перегоревший шлак, -- так много он пережил за эти часы.
Эсборн провел рукой по глазам. Внезапно вспомнив, что должны думать о нем, он послал за газетой и, развернув ее, отыскал с злым изумлением заметку о загадочном исчезновении А.Эсборна при обстоятельствах, которые знал сам, но, читая, готов был усумниться, что Эсборн -- это и есть он, читающий о себе.
Зло было сделано, непоправимое зло, и его любящей рукой был нанесен тяжкий удар невесте-жене. Он не мог бы теперь вернуться уже потому, что в Алисе навсегда остался бы страх перед его душой, о которой и сам он знал очень немного. И он не чувствовал себя способным солгать так, чтобы ложь имела плоть и кровь живой жизни.
Но, как это ни странно, мысли о невозможности возвращения несколько облегчили его. Он страдал больше, чем это можно представить, но имел мужество взглянуть б лицо новой своей судьбе. Постепенно его мысли пришли в порядок, в равновесие избитого тела, полубесчувственно распростертого среди темной ночной дороги.
Он переменил имя, открыл, что произошло, своему другу, взяв с него клятву молчать, и получил свои деньги из банка по векселям, выданным этому другу на его имя задним числом. Затем переехал в отдаленную часть города и занялся другим делом, пошедшим успешно. Эсборн стал "пропавшим без вести". Джон Тернер, заменивший его, вошел в жизнь и жил, как все. На память о происшествии ему остались рано поседевшие волосы и одна неизменная, причудливая мысль, связанная с Алисой -- теперь Алисой Ренгольд.
IV
Он не мог думать о ней, как о чужой, и время от времени наводил справки о ее жизни, узнавая через частный сыск все главное. Он узнал о ее болезни, о потрясении, о выходе замуж. Причудливой мыслью Эсборна-Тернера являлось неотгоняемое представление, что он всегда с ней, в лице этого Ренгольда, служащего торговой конторы. Он был, про себя, ее настоящим мужем на расстоянии, невидимый и даже несуществующий для нее. По грубой канве сведений, доставляемых сыском, Эсборн создал картину ежедневного семейного быта Алисы, ее забот, чаяний. Он узнавал о рождении ее детей, волновался и радовался, когда жизнь текла спокойно в доме Ренгольдов, огорчался и беспокоился, если болели дети или наступали материальные затруднения. Это были не то мечты о доме, что могло и должно было совершиться в собственной его жизни, -- не то беспрерывное мысленное присутствие. Иногда он воображал, что получится, если он придет и скажет: "Вот я", но сделать это, казалось, было так же невозможно, как стать действительно Джоном Тернером.
Так шло и прошло одиннадцать лет. На двенадцатом году безвестия Эсборн узнал, что Ренгольд уехал на шесть месяцев в Индию, и у него противу всех душевных запретов стало нарастать желание увидеть Алису. И в один день, в жаркий, изнемогающий от жары и неподвижности воздуха день, он поехал, как на казнь, к дому, где жила Алиса Ренгольд.
По мере того, как автомобиль мчал несчастного человека к невозможному, останавливающему мысли свиданию, ему казалось, что он мчится в глубь прошедших годов и что время -- не более, как мучение. Жизнь перевертывалась обратным концом. Его душа трепетала в возвращающейся новизне прошлого. Тяжелый автоматизм чувств мешал думать. Весь вдруг ослабев, он поднялся по ступеням к двери и нажал кнопку звонка.
Он переходил от сна к сну, весь содрогаясь и горя, мучаясь и не сознавая, как, кто проводит его к раскрытой двери гостиной. И он перешагнул на ковер, в свет комнаты, где увидал подходившую к нему постаревшую, красивую женщину в серо-голубом платье. Сначала он не узнал ее, затем узнал так, как будто видел вчера.
Она побледнела и вскрикнула таким криком, в котором сказано все. Шатаясь, Эсборн упал на колени и, протянув руки, схватил похолодевшую руку женщины.
-- Прости! -- сказал он, сам ужасаясь этому слову.
-- Я рада, что вы живы, Эсборн, -- сказала, наконец, Алиса Ренгольд издалека, голосом, который был мучительно знаком Эсборну. -- Благодарю вас, что вы пришли. Все эти годы... -- упав в кресло, она быстро, навзрыд заплакала и договорила: -- все годы я думала о самом ужасном. Но не сейчас. Уйдите и напишите, -- о! мне так тяжело, Август!
-- Я уйду, -- сказал Эсборн. -- Там, в моем дневнике... Я писал каждый день... Может быть, вы поймете...
Его сердце не выдержало этой страшной минуты. Он с воплем охватил ноги невесты-жены и умер, потому что умер уже давно.
Как бы там ни было
Стало темно. Туча, помолчав над головой Костлявой Ноги, зарычала и высекла голубоватый огонь. Затем, как это бывает для неудачников, все оказалось сразу: вихрь, пыль, протирание глаз, гром, ливень и молния.
Костлявая Нога, или Грифит, постояв некоторое время среди дороги с поднятым кверху лицом, выражавшим презрительное негодование, сказал, стиснув зубы: -- "Ну хорошо!", поднял воротник пиджака, снятого на гороховом поле с чучела, сунул руки в карманы и свернул в лес. Разыскивая густую листву, чтобы укрыться, он услыхал жалобное стенание и насторожился. Стенание повторилось. Затем кто-то, сквозь долгий вздох, выговорил: -- "Будь прокляты ямы!"
Грифит сделал несколько шагов по направлению выразительного замечания.
Прислонившись к пню, сидел молодой человек в недурном новом летнем пальто, с хорошенькими усиками и румяным лицом. Охватив руками колено, он раскачивался из стороны в сторону с таким мучительным выражением, что Грифит почувствовал необходимость назвать себя.
-- Позвольте представиться, -- сказал он угрюмо, как будто посылал к черту. -- В тех кругах, где вы не бываете, я известен под именем Костлявой Ноги. Мой отец ничего не знает об этом, так как его звали Грифит. Чем вы недовольны в настоящую минуту жизни?
-- Тем, что свихнул ногу, -- ответил молодой человек, смотря на серое, голодное лицо Грифита и переводя взгляд на ближайший толстый сук. -- Я не могу больше идти. Боль страшная. Нога горит.
-- Вы бы встали, -- заметил Грифит.
Пострадавший злобно и тяжко крякнул.
-- Бросьте шутки, -- сказал он. -- Лучше бегите по дороге на ферму -- это полчаса ходьбы -- и скажите там Якову Герду, чтобы прислал лошадь.
-- На ферму "Лесная лилия"? -- кротко спросил Грифит. -- Ну нет, я не так глуп. Месяц назад я поспорил там с одним человеком. Я старательно обхожу эту ферму. Она мне не нравится. Прощайте.
-- Как, -- вскричал пострадавший, -- вы бросите меня здесь?
-- Почему же нет? Какое мне дело до вашей ноги? Ну, скажите, какое? -- Грифит пожал плечами, сплюнул и отошел. Постояв под дождем, он вернулся, сморщась от раздражения. -- Вот вы и пропадете тут, -- сказал он грустным голосом, -- и помрете. Прилетят птички, которые называются вороны. Они вас скушают. Кончено. Прощайте радости жизни!
Взгляд разъяренного кролика был ему ответом. -- С людьми вашего сорта... -- начал молодой человек, но Грифит перебил.
-- Черт бы вас побрал! -- сурово сказал он, схватив жертву под мышки и ставя на одной ноге против себя. -- Прислонитесь пока к стволу. Я посмотрю. Вес легкий. Я вас снесу, но не на ферму -- долой собак! -- а где-нибудь поблизости. Там вы можете проползти на брюхе, если хотите.
-- Удивительно, -- пробормотал молодой человек, -- зачем вы ругаетесь?
-- Потому что вы осел. Почему вы не свернули себе шею? По крайней мере, мне не пришлось бы возиться с таким трупом, как вы. Ну, гоп, кошечка! С каким удовольствием я бросил бы в озеро ваше хлипкое туловище.
Говоря это, он с ловкостью и бережностью обезьяны, утаскивающей детеныша, взвалил жертву на плечи, дав ей обхватить шею руками, а свои руки пропустил под колени пострадавшего и встряхнул, как мешок. Взвизгнув от боли, молодой человек страдальчески рассмеялся. Его взгляд, полный ненависти, был обращен на грязный затылок своего рикши.
-- Вы оригинал, но, как вижу, очень сильны, -- проговорил он. -- Я не забуду вашей доброты и заплачу вам.
-- Заплатите вашей матери за входной билет в эту юдоль, -- сказал Грифит, шагая медленно, но довольно свободно, по размытой дождем дороге. -- Не нажимайте мне на кадык, паркетный шаркун, или я низвергну вас в лужу. Держитесь за ключицы. Так с высоты моей спины вы можете обозревать окрестность и делать критические замечания на счет моей манеры говорить с вами. Моя манера правильная. Я сразу узнаю человека. Как я увидел вашу лупетку, так стало мне непреоборимо тошно. Разве вы мужчина? Морковка, каротель, -- есть такая сладенькая и пресная. Другой бы за десятую часть того, чем я вас огрел, вступил бы в немедленный и решительный бой, а вы только покрякиваете. Впрочем, это я так. Сегодня у меня дурное настроение.
Его ровный, угрюмый, дребезжащий голос, а также ощущение могучих мускулов, напряженных под коленями и руками жертвы, привели молодого человека в оторопелое состояние. Он трясся на спине Грифита с тоской и злобной неловкостью в душе, нетерпеливо высматривая знакомые повороты дороги.
Грифит, который эти дни питался случайно и плохо, стал уставать. Когда ноша сообщила ему, что ферма уже близко, он присел, ссадив жертву на траву, -- отдохнуть. Оба молчали.
Молодой человек, охая, ощупывал распухшую у лодыжки ногу.
-- Зачем шли лесом? -- угрюмо спросил Грифит.
-- Для сокращения пути. -- Молодой человек попытался фальшиво улыбнуться. -- Я там знаю все тропочки от Синего Ручья до Лесной Лилии. И вот, представьте себе...
-- Полезай на чердак! -- крикнул Грифит, вставая. -- Эк разболтался! Не дрыгай ногой, чертов волосатик, сиди, если несут. -- И он снова побрел, придумывая, как бы больнее растравить печень себе и своему спутнику. -- Решительно мне не везет, -- рассуждал он вслух, -- тащить вместо мешка хлеба или свинины первого попавшегося ротозея, которому я от души желаю лишиться обеих ног, -- это надо быть таким дураком, как я.
Дорога стала снижаться. Под ее уклоном блеснуло озеро с застроенным несколькими домами берегом.
-- Ну, -- сказал Грифит, окончательно ссаживая молодого человека, -- катись вниз, к своему Якову Герду. Возьми палку. Ею подпирайся. Да не эту, остолоп проклятый, вот эту бери, прямую.
Он сунул отломанный от изгороди конец жерди.
-- Вы... потише, -- сказал вывихнутый, взглядывая на крыши. -- Здесь не лес.
-- А мне что? -- добродушно ответил Грифит. -- У меня нет крыши, на которую ты так воинственно смотришь. Прощай, береги ножки. Как бы там ни было. Мой сын был вроде тебя, но я его обломал. Он умер. Убирайся!
Не обращая более внимания на человека, с которым провел около получаса, Грифит задумчиво побрел в лес, чтобы обогнуть ферму, где некогда водил знакомство с курами. Его что-то грызло. Скоро он понял, что эта грызня есть не что иное, как желание посидеть, в чистой, просторной комнате, за накрытым столом, в кругу... Но здесь мысли его приняли непозволительный оттенок, и он стал тихо свистать.
Гроза рассеялась: дождь капал с листьев, в то время как мокрая трава дымилась от солнца. Грифит провел несколько минут в состоянии философского столбняка, затем услышал собачий лай. Лай затих, немного погодя в кустах раздалось жаркое, жадное дыхание, и Грифит увидел красные языки собак, удержанных от немедленной с ним расправы ремнем, оттянутым железной рукой Якова Герда. Это был старик, напоминающий шкап, из верхней доски которого торчала вся заросшая бородою голова гиганта. Винтовку он держал дулом вперед.
Грифит встал.
-- Я не ем куриного мяса, -- сказал он. -- Вы ошиблись и в тот раз и теперь. Я -- вегетарианец.
-- Если я еще раз увижу тебя в этих местах, -- сказал Герд, бычьим движением наклоняя голову, -- ты при мне выкопаешь себе могилу. Что сделал тебе племянник? За что ты так оскорбил его?
-- Мы поссорились, -- угрюмо ответил Грифит, не сводя взгляда с собак. -- Спор вышел из-за вопроса о...
-- Ступай прочь, -- перебил Герд, тряся за плечо бродягу. -- Помни мои слова. Я пощадил тебя ради воскресенья. Но Визг и Лай быстро находят свежую дичь.
И он стоял, смотря вслед бродяге, пока его спина не скрылась в кустах.
Победитель
Скульптор, не мни покорной
И вязкой глины ком...
Т. Готье
I
-- Наконец-то фортуна пересекает нашу дорогу, -- сказал Геннисон, закрывая дверь и вешая промокшее от дождя пальто. -- Ну, Джен, -- отвратительная погода, но в сердце моем погода хорошая. Я опоздал немного потому, что встретил профессора Стерса. Он сообщил потрясающие новости.
Говоря, Геннисон ходил по комнате, рассеянно взглядывая на накрытый стол и потирая озябшие руки характерным голодным жестом человека, которому не везет и который привык предпочитать надежды обеду; он торопился сообщить, что сказал Стерс.
-- Ох, я боюсь всего потрясающего, -- сказала она, приступая было к еде, но, видя, что муж взволнован, встала и подошла к нему, положив на его плечо руку. -- Не сердись. Я только хочу сказать, что когда ты приносишь "потрясающие" новости, у нас, на другой день, обыкновенно, не бывает денег.
-- На этот раз, кажется, будут, -- возразил Геннисон. -- Дело идет как раз о посещении мастерской Стерсом и еще тремя лицами, составляющими в жюри конкурса большинство голосов. Ну-с, кажется, даже наверное, что премию дадут мне. Само собой, секреты этого дела -- вещь относительная; мою манеру так же легко узнать, как Пунка, Стаорти, Бельграва и других, поэтому Стерс сказал: -- "Мой милый, это ведь ваша фигура "Женщины, возводящей ребенка вверх по крутой тропе, с книгой в руках"? -- Конечно, я отрицал, а он докончил, ничего не выпытав от меня: -- "Итак, говоря условно, что ваша, -- эта статуя имеет все шансы. Нам, -- заметь, он сказал "нам", -- значит, был о том разговор, -- нам она более других по душе. Держите в секрете. Я сообщаю вам это потому, что люблю вас и возлагаю на вас большие надежды. Поправляйте свои дела".
-- Разумеется, тебя нетрудно узнать, -- сказала Джен, -- но, ах, как трудно, изнемогая, верить, что в конце пути будет наконец отдых. Что еще сказал Стерс?
-- Что еще он сказал, -- я забыл. Я помню только вот это и шел домой в полусознательном состоянии. Джен, я видел эти три тысячи среди небывалого радужного пейзажа. Да, это так и будет, конечно. Есть слух, что хороша также работа Пунка, но моя лучше. У Гизера больше рисунка, чем анатомии. Но отчего Стерс ничего не сказал о Ледане?
-- Ледан уже представил свою работу?
-- Верно -- нет, иначе Стерс должен был говорить о нем. Ледан никогда особенно не торопится. Однако на днях он говорил мне, что опаздывать не имеет права, так как шесть его детей, мал мала меньше, тоже, вероятно, ждут премию. Что ты подумала?
-- Я подумала, -- задумавшись, произнесла Джен, -- что, пока мы не знаем, как справился с задачей Ледан, рано нам говорить о торжестве.
-- Милая Джен, Ледан талантливее меня, но есть две причины, почему он не получит премии. Первая: его не любят за крайнее самомнение. Во-вторых, стиль его не в фаворе у людей положительных. Я ведь все знаю. Одним словом, Стерс еще сказал, что моя "Женщина" -- удачнейший символ науки, ведущей младенца -- Человечество -- к горной вершине Знания.
-- Да... Так почему он не говорил о Ледане?
-- Кто?
-- Стерс.
-- Не любит его: просто -- не любит. С этим ничего не поделаешь. Так можно лишь объяснить.
Напряженный разговор этот был о конкурсе, объявленном архитектурной комиссией, строящей университет в Лиссе. Главный портал здания было решено украсить бронзовой статуей, и за лучшую представленную работу город обещал три тысячи фунтов.
Геннисон съел обед, продолжая толковать с Джен о том, что они сделают, получив деньги. За шесть месяцев работы Геннисона для конкурса эти разговоры еще никогда не были так реальны и ярки, как теперь. В течение десяти минут Джен побывала в лучших магазинах, накупила массу вещей, переехала из комнаты в квартиру, а Геннисон между супом и котлетой съездил в Европу, отдохнул от унижений и нищеты и задумал новые работы, после которых придут слава и обеспеченность.
Когда возбуждение улеглось и разговор принял не столь блестящий характер, скульптор утомленно огляделся. Это была все та же тесная комната, с грошовой мебелью, с тенью нищеты по углам. Надо было ждать, ждать...
Против воли Геннисона беспокоила мысль, в которой он не мог признаться даже себе. Он взглянул на часы -- было почти семь -- и встал.
-- Джен, я схожу. Ты понимаешь -- это не беспокойство, не зависть -- нет; я совершенно уверен в благополучном исходе дела, но... но я посмотрю все-таки, нет ли там модели Ледана. Меня интересует это бескорыстно. Всегда хорошо знать все, особенно в важных случаях.
Джен подняла пристальный взгляд. Та же мысль тревожила и ее, но так же, как Геннисон, она ее скрыла и выдала, поспешно сказав:
-- Конечно, мой друг. Странно было бы, если бы ты не интересовался искусством. Скоро вернешься?
-- Очень скоро, -- сказал Геннисон, надевая пальто и беря шляпу. -- Итак, недели две, не больше, осталось нам ждать. Да.
-- Да, так, -- ответила Джен не очень уверенно, хотя с веселой улыбкой, и, поправив мужу выбившиеся из-под шляпы волосы, прибавила: -- Иди же. Я сяду шить.
II
Студия, отведенная делам конкурса, находилась в здании Школы Живописи и Ваяния, и в этот час вечера там не было уже никого, кроме сторожа Нурса, давно и хорошо знавшего Геннисона. Войдя, Геннисон сказал:
-- Нурс, откройте, пожалуйста, северную угловую, я хочу еще раз взглянуть на свою работу и, может быть, подправить кой-что. Ну, как -- много ли доставлено сегодня моделей?
-- Всего, кажется, четырнадцать. -- Нурс стал глядеть на пол. -- Понимаете, какая история. Всего час назад получено распоряжение не пускать никого, так как завтра соберется жюри и, вы понимаете, желают, чтобы все было в порядке.
-- Конечно, конечно, -- подхватил Геннисон, -- но, право, у меня душа не на месте и неспокойно мне, пока не посмотрю еще раз на свое. Вы меня поймите по-человечески. Я никому не скажу, вы тоже не скажете ни одной душе, таким образом это дело пройдет безвредно. И... вот она, -- покажите-ка ей место в кассе "Грилль-Рума".
Он вытащил золотую монету -- последнюю -- все, что было у него, -- и положил в нерешительную ладонь Нурса, сжав сторожу пальцы горячей рукой.
-- Ну, да, -- сказал Нурс, -- я это очень все хорошо понимаю... Если, конечно... Что делать -- идем.
Нурс привел Геннисона к темнице надежд, открыл дверь, электричество, сам стал на пороге, скептически окинув взглядом холодное, высокое помещение, где на возвышениях, покрытых зеленым сукном, виднелись неподвижные существа из воска и глины, полные той странной, преображенной жизненности, какая отличает скульптуру. Два человека разно смотрели на это. Нурс видел кукол, в то время как боль и душевное смятение вновь ожили в Геннисоне. Он заметил свою модель в ряду чужих, отточенных напряжений и стал искать глазами Ледана.
Нурс вышел.
Геннисон прошел несколько шагов и остановился перед белой небольшой статуей, вышиной не более трех футов. Модель Ледана, которого он сразу узнал по чудесной легкости и простоте линий, высеченная из мрамора, стояла меж Пунком и жалким размышлением честного, трудолюбивого Пройса, давшего тупую Юнону с щитом и гербом города. Ледан тоже не изумил выдумкой. Всего-навсего -- задумчивая фигура молодой женщины в небрежно спадающем покрывале, слегка склоняясь, чертила на песке концом ветки геометрическую фигурку. Сдвинутые брови на правильном, по-женски сильном лице отражали холодную, непоколебимую уверенность, а нетерпеливо вытянутый носок стройной ноги, казалось, отбивает такт некоего мысленного расчета, какой она производит.
Геннисон отступил с чувством падения и восторга. -- "А! -- сказал он, имея, наконец, мужество стать только художником. -- Да, это искусство. Ведь это все равно, что поймать луч. Как живет. Как дышит и размышляет".
Тогда -- медленно, с сумрачным одушевлением раненого, взирающего на свою рану одновременно взглядом врача и больного, он подошел к той "Женщине с книгой", которую сотворил сам, вручив ей все надежды на избавление. Он увидел некоторую натянутость ее позы. Он всмотрелся в наивные недочеты, в плохо скрытое старание, которым хотел возместить отсутствие точного художественного видения. Она была относительно хороша, но существенно плоха рядом с Леданом. С мучением и тоской, в свете высшей справедливости, которой не изменял никогда, он признал бесспорное право Ледана делать из мрамора, не ожидая благосклонного кивка Стерса.
За несколько минут Геннисон прожил вторую жизнь, после чего вывод и решение могли принять только одну, свойственную ему, форму. Он взял каминные щипцы и тремя сильными ударами обратил свою модель в глину, -- без слез, без дикого смеха, без истерики, -- так толково и просто, как уничтожают неудавшееся письмо.
-- Эти удары, -- сказал он прибежавшему на шум Нурсу, -- я нанес сам себе, так как сломал только собственное изделие. Вам придется немного здесь подмести.
-- Как?! -- закричал Нурс, -- эту самую... и это -- ваша... Ну, а я вам скажу, что она-то мне всех больше понравилась. Что же вы теперь будете делать?
-- Что? -- повторил Геннисон. -- То же, но только лучше, -- чтобы оправдать ваше лестное мнение обо мне. Без щипцов на это надежда была плоха. Во всяком случае, нелепый, бородатый, обремененный младенцами и талантом Ледан может быть спокоен, так как жюри не остается другого выбора.
Белый огонь
I
"Зал художественных аукционов" -- коммерческое учреждение, основанное, как гласила вывеска, в 1868 г., лишилось пенного служащего. То был Джозеф Лейтер, повесивший ударами молотка на золотые гвозди покупателей десятки тысяч картин.
Он продавал с азартом, с пламенным ожесточением проповедника. Его глаза, налитые нервным блеском, останавливались на лицах колеблющихся соперников с затаенным льстивым восторгом; скромно опуская ресницы или вдруг насмешливо озирая публику, он подстрекал самолюбие, дразнил жадность, медля опустить молоток, срывая последние судороги запоздавшего аппетита; он в совершенстве постиг власть пауз, выкрикивая ни раньше, ни позже, но именно в нужный момент, с оттенком непоправимой потери: "Восемьсот слева! Спереди -- центр -- тысяча! Сзади -- направо -- три, -- три тысячи сзади; три, три, три, -- кто более?!" -- в результате чего кто-нибудь, как бы слыша вызов или презрение, бросал решительную надбавку.
Обстоятельства сложились так, что один из сподвижников Лейтера заболел, другой переменил место, а третий был рассчитан за мошенничество, почему последние одиннадцать дней Лейтер безотлучно стоял на аукционной эстраде. Надсаживаясь и хрипя от переутомления, с горлом, повязанным платком, небритый, бледный и грязный, он не выпускал молотка, следя за выражением лиц, подобно опытному рыболову, которому вздрагивание лесы точно говорит о величине и породе рыбы, схватившей приманку. Его голос срывался, рука дрожала; ослабевающее внимание упускало важные моменты тишины; теряя способность угадать, что даст следующая минута, -- падение молотка или взрыв надбавок, -- он делал непростительные ошибки, выходя из ритма общего внутреннего движения, тратясь без нужды на вялые моменты и плохо соображая там, где следовало подчеркнуть большую игру.
У его левой руки, меняя форму и силу, сверкала вечная человеческая душа, выраженная художественным усилием. Она появлялась, исчезала и появлялась вновь с номером на лице. Картина, статуя, вышивка, гобелен, бронза, камея, этюд, рисунок, медальон, бюст -- и каждый раз в каждом творении Лейтер находил немного себя, тотчас продавая это немногое тем, кто владел силой зажать рот чужому желанию безнадежным холодом высокой цены.
Последний месяц по количеству вещей, выброшенных на аукционные рынки, был исключителен. В том мире есть шквалы и штили, затмения и ясные дни, приливы и отливы. Эпидемия продаж подобна чуме, в силу обстоятельств весьма сложных и значительных для того, чтобы была возможность без надобности объяснить их в кратком повествовании.
Эта эпидемия, этот непрерывный трепет души, выраженный трагическим усилием и ощупываемый грязной ладонью художественной похоти, треплющей ее по щеке с видом глубокомыслия, -- выяснил, наконец, полное бессилие Лейтера стучать впредь молотком по карману и нервам. Решительную роль сыграл рисунок Берн-Джонса -- узкая полоса желтой бумаги с изображением обнаженной женской руки. Еще ранее Лейтер останавливался перед этим рисунком со вздохом тихого облегчения. У Лейтера было второе внутреннее лицо, над которым он не задумывался.
Эта совершенно прекрасная рука, вытянутая горизонтально от плеча до кисти, которая слегка свешивалась с нежным и твердым выражением, объясняла нечто неназываемое так бесспорно, что зрителю оставалось лишь отвечать ей мыслью и чувством так же красиво и чисто, как красиво и чисто было изображение.