Положимъ, что еще можно было нашей критикѣ, занятой преимущественно такими важными задачами какъ казнь обломовщины и какъ доказательства ненародности Пушкина, не замѣтить небольшого поэтическаго разсказа: "Лѣсъ"; но какъ же было ни слова не сказать, ни худого, ни добраго, о такой серьёзной вещи какъ "Псковитянка" Л. Мея?.. Точно у насъ такое огромное богатство драматическихъ оригинальныхъ произведеній -- да и вообще оригинальныхъ произведеній, что можно иногда молчать о нихъ? Во первыхъ и вообще-то молчать о какомъ бы то ни было честномъ и даровитомъ трудѣ -- чрезвычайно неприлично критикѣ, а во вторыхъ, у насъ это хуже чѣмъ неприлично: вредно. He говоря уже о томъ, насколько молчаніе критики оскорбительно для даровитаго писателя, который желаетъ всегда слышать справедливый приговоръ своему произведенію -- молчаніе, положительно вредно, потомучто оставляя писателя при однихъ его самородныхъ достоинствахъ и недостаткахъ, оставляетъ и такъ называемую публику при одномъ ея собственномъ, неопредѣленномъ сочувствіи къ писателю.
Бываютъ случаи, что молчаніе критики является даже и матеріально вреднымъ. Случай такого рода произошолъ на нашихъ глазахъ съ "Псковитянкой" Л. Мея. У академіи нашей, которой, какъ всякой академіи, для оцѣнки писателя нужны извѣстныя, установившіяся данныя (и чѣмъ больше они установились, чѣмъ больше стали обязательны и даже принудительны, тѣмъ лучше), не было никакихъ данныхъ для оцѣнки таланта Л. Мея вообще и его драмы въ особенности -- и вотъ драма не удостоилась преміи. А между тѣмъ, она, по нѣкоторымъ параграфамъ устава, можетъ быть, прежде всѣхъ другихъ, подлежала оцѣнкѣ и разсмотрѣнію, -- и стоила преміи нисколько не меныые драмы Писемскаго. Академію, повторимъ опять, какъ и всякую академію, винить много нечего. Она свое дѣло сдѣлала: увѣнчала, говоря академическимъ терминомъ, два произведенія, на которыя указывали ей положительныя, установленныя критическія данныя; хоть разумѣется нѣсколько странно, что она уравняла преміею два произведенія, изъ которыхъ одно неизмѣримо выше другого, до того выше, что по строгой справедливости, одно только и должно было быть увѣнчано... Если же непремѣнно нужно было увѣнчивать другое, то слѣдовало увѣнчать еще и третье. Почему же еще не четвертое, спросятъ можетъ-быть нѣкоторые?.. А потому, что ни какое четвертое указать нельзя, потомучто при всѣхъ своихъ недостаткахъ и драма Писемскаго и драма Мея имѣютъ такія яркія достоинства, по которымъ прямо относятся къ художеству, а не къ беллетристикѣ и сценическому репертуару.
Высоко ставя талантъ Л. А. Мея, и надѣясь скоро отдать подробный отчетъ о всей его дѣятельности, по поводу выходящаго теперь полнаго собранія его сочиненій, мы совершенно далеки отъ того, чтобы вообще признавать его драматургомъ въ томъ смыслѣ, въ какомъ напримѣръ драматургъ -- Островскій и восторгаться его драмами вообще и даже лучшею изъ нихъ: "Псковитянкою" въ особенности. A между-тѣмъ, нельзя же не видѣть того, что "Псковитянка", чрезвычайно-замѣчательное поэтическое произведеніе -- и говоря это, не нужно прибавлять казенной фразы: "при бѣдности нашей драматургіи..." И драматургія наша вовсе не бѣдна, потомучто у насъ есть Пушкинъ, Грибоѣдовъ, Гоголь, Островскій -- да и "Псковитянка" вовсе не принадлежитъ къ разряду явленій, о которыхъ обыкновенно говорится, что на безрыбьѣ и ракъ рыба. Нѣтъ! "Псковитянка", съ ея недостатками и достоинствами -- сама по себѣ, безотносительно-замѣчательное произведеніе, а одна сторона ея такъ замѣчательна, что замѣчательнѣе-то въ этомъ родѣ у насъ и нѣтъ ничего: вѣдь эта сторона "Псковитянки" стоитъ на ряду, -- шутка сказать! съ Пушкинскимъ Борисомъ. Эта сторона "Псковитянки" выдвигаясь какъ-то странно изо всей, весьма впрочемъ достойной уваженія, дѣятельности даровитаго автора, заставляетъ невольно предполагать, что силъ въ его талантѣ больше, чѣмъ мы видимъ во всемъ остальномъ его творчествѣ, что стало быть этимъ силамъ кое-что мѣшаетъ вполнѣ высказаться. Вѣдь нельзя же допустить съ одной стороны того, что Мей, довольно давно уже дѣйствующій въ литературѣ, являющійся съ давнихъ поръ съ опредѣленными качествами таланта и опредѣленною мѣрою творчества, еще развивается, ist noch im Werden -- нельзя же съ другой стороны предположить и то, что "Псковское Вѣче" далось ему случайно... "Псковское Вѣче" давитъ собою всю "Псковитянку" и широтою своего замысла, глубокимъ постиженіемъ русскаго народнаго духа, художественнымъ спокойствіемъ, соединеннымъ съ истинно-драматическимъ содержаніемъ, давитъ въ нашей современной драматургіи все, кромѣ разумѣется драмъ Островскаго...
Собственно говоря, во всей "Псковитянкѣ" только "Псковское Вѣче", т. е. III актъ -- стоитъ серьёзной критической оцѣнки или лучше сказать критическаго изученія. Все остальное въ драмѣ или 1) сдгыіано болѣе или менѣе искусно, или 2) недодѣлано, или 3) представляетъ только задатки чего-то, намеки на что-то. Къ числу такихъ превосходныхъ задатковъ, такихъ удивительныхъ намековъ, принадлежитъ напримѣръ ожиданіе Ивана Грознаго и первое его появленіе, т. е. IV актъ.
Прежде всего, тотъ родъ исторической драмы, къ которому относится и "Псковитянка" Мея и его "Царская Невѣста", по нашему мнѣнію, совершенно ложный родъ. Это какая-то незаконная помѣсь исторически-громаднаго съ выдуманнымъ, сравнительно-мизернымъ содержаніемъ: совершенно-неловкое перенесеніе въ драму пріемовъ Вальтеръ Скоттовскаго романа. Ни одинъ истинный драматическій художникъ не грѣшенъ въ такой помѣси... Вы укажете намъ можетъ быть на Шиллера, который еще до Вальтера Скотта ввелъ любовь Макса и Теклы, событіе частное и выдуманное, въ исторически-міровую поэму о Валленштейнѣ, -- на Гёте, который основалъ своего Эгмонта на пружинахъ почти что мѣщанской интриги, -- на Гюго наконецъ, который какъ драматургъ все-таки чего же нибудь да стоитъ, вопреки "кавалерскимъ" отношеніямъ къ нему нашей критики?.. На это отвѣтить можно, по отношенію къ Шиллеру, что любовь Макса и Теклы у него не главная пружина драмы, а одинъ изъ эпизодовъ огромной исторической картины, хоть эпизоду этому и придано въ поэмѣ значеніе нѣсколько во вредъ ея художественной гармоніи. Образецъ соблюденія художественной гармоніи въ эпизодахъ можно найдти у самаго Шиллера въ его "Вильгельмѣ Теллѣ," въ удивительной умѣренности эпизода частныхъ отношеній Руденца и Берты. Что касается до Гёте -- то вольно же вамъ смотрѣть на Эгмонта какъ на историческую драму?.. Вѣдь не всякая драма, въ которой дѣйствуетъ историческое лицо -- непремѣнно историческая драма... О Викторѣ Гюго, ибо какъ ни велика бездна, отдѣляющая его въ художественномъ отношеніи отъ Гёте и Шиллера, а все-таки изъ драматурговъ только о немъ можно послѣ нихъ говорить, -- о Викторѣ Гюго тоже надобно судить не какъ объ историческомъ драматургѣ, за исключеніемъ его "Кромвелля", замѣчательно-серьёзной, на половину геніальной, на половину фалышшой драматической этюды, да его "Бургграфовъ", высоко-поэтической концепціи вполнѣ исторической картины, испорченной мелодраматическими пружинами. Все остальное у него -- драмы психологическія, болѣе или менѣе замѣчательныя -- а не историческія. Въ "Le roi s'amuse" -- Францискъ I взятъ не какъ историческое лицо, а какъ типъ блестящаго, увлекательнаго и безсовѣстнаго человѣка, изъ самой высшей среды общества, въ противоположность обиженному природой и соціальнымъ положеніемъ уроду-шуту; въ "Машенькѣ де Лормъ" Ришелье можетъ быть удобно-замѣненъ какимъ хотите чиновнымъ лицомъ...
Но представьте вы огромный холстъ, натянутый видимымъ образомъ для картины съ грандіознымъ содержаніемъ. На этомъ холстѣ отдѣланъ центръ, и отдѣланъ явно великимъ мастеромъ... Вдали обрисована великолѣпная фигура, столь же важная какъ центръ картины, и связанная необходимо съ центромъ. Вниманіе ваше приковано къ центру и къ этой грандіозно-обрисованной фигурѣ, а васъ живописецъ хочетъ насильно приковать къ эпизоду, видимо сочиненному -- мѣстами искусно, a мѣстами даже вовсе не искусно, и насильно же приковываетъ къ этому эпизоду колоссальную фигуру, связанную въ сущности только съ центромъ картины.
Таково или почти таково впечатлѣніе отъ множества историческихъ драмъ, и отъ "Псковитянки" Л. Мея въ особенности. Для того, чтобы совершенно уяснить его для читателей, мы рѣшаемся разобрать всю драму въ подробности. Это можетъ быть будетъ и нелишнее для многихъ изъ нашихъ читателей -- ибо, вѣроятно многіе изъ нихъ и не читали драмы Мея, о которой молчала наша критика. Въ "Свѣточѣ" явилась, правда, статья о "Псковитянкѣ", статья и умная и справедливая -- но вѣдь во всѣхъ журналахъ только одна статья, да и та въ "Свѣточѣ", журналѣ еще молодомъ, еще только что возникшемъ. Можепь быпь, но не ручаемся, -- г. Гымалэ что-нибудь сказалъ о "Псковитянкѣ" въ фельетонѣ "Спб. Вѣдомостей", но литературные фельетоны этой почтенной газеты читаются только сотрудниками журналовъ -- да и слава Богу, что ими только читаются.
Итакъ -- прямо къ дѣлу, т. е. къ разбору "Псковитянки".
Дѣйствіе открывается во Псковѣ въ 1555 году. У боярина Ивана Семеновича Шелоги есть жена Вѣра Дмитріевна. Бояринъ въ походѣ; во время его отсутствія -- жена родила дочь. Съ замираніемъ сердца ждетъ она мужа, стараго и ревниваго. У Вѣры Дмитріевны есть сестра Надежда, сговоренная за князя Юрія Ивановича Токмакова. Вѣра Дмитріевна наконецъ не вытерпѣла и разсказываетъ сестрѣ, какой грѣхъ съ ней приключился. Только что она разсказала и не успѣли онѣ обѣ придумать что-нибудь, слышенъ звукъ трубъ. Вѣра схватываетъ свою Оленьку. Сѣнная дверь растворяется, на порогѣ показывается бояринъ Шелога и князь Токмаковъ; оба въ кольчугахъ и шлемахъ.
ШЕЛОГА.
Здорово! Дорогихъ гостей не ждала?
(снимаепь шлемъ и молипся.)
ВѢРА
(бросается въ безпамятствѣ, между нимъ и Токмаковымъ).
Пусти, пусти!
ШЕЛОГА
(заступаетъ ей дорогу, смѣясь)
Аль мужа не признала?
Знать съ нѣмцами и самъ я нѣмцомъ сталъ.
Здорово, Вѣра! дай поцѣловаться;
Кажися, годъ промаялись...
(хочетъ ее обнять)
ВѢРА
(отскакиваетъ отъ него).
He тронь,
He тронь ребенка!
ШЕЛОГА
(крестится).
Наше мѣсто свято!
Ребенка? какъ ребенка?
(дѣлаетъ шагъ впередъ)
ВѢРА
(отбѣгаетъ къ окну).
Отойди! Въ окошко кинусь!..
ШЕЛОГА.
Господи, помилуй!
Неужто я на смертный грѣхъ вернулся?
(возвышаетъ голосъ)
Жена!.. и чей пащенокъ этотъ?
НАДЕЖДА
(падаетъ на колѣни).
Мой!
Эта небольшая и какъ видите энергическая сцена, собственно -- единственное драматическое мѣсто въ первомъ дѣйствіи. Все остальное въ немъ или казенщина, написанная превосходнымъ языкомъ, какъ разговоръ Надежды съ нянькой Перьфильевной, или лирическія мѣста, которыя хороши взятыя отдѣльно, но совершенно не драматичны, какъ разсказъ Вѣры Дмитріевны, даже неестественный въ ту напряжонную минуту, въ которую происходитъ дѣло. Казенщиной называемъ мы совершенно ненужныя рѣчи няни Перфильевны, начиная отъ рѣчей о красотѣ обоихъ сестеръ, до рѣчей о князѣ Юріѣ Токмаковѣ, рѣчи совершенно "порожнія" въ отношеніи къ драмѣ, ни къ какому дѣлу не ведущія, и въ сущности ничего не рисующія: ни быта, ни характеровъ. Все отличіе этихъ "порожнихъ" рѣчей отъ другихъ столь же порожнихъ въ различныхъ историческихъ драмахъ александрынской сцены, заключается въ мастерскомъ русскомъ языкѣ... Граціозно-прелестная подробность, но столь же порожняя какъ и рѣчи няни Перфильевны, колыбельная пѣсня Вѣры Дмитріевны надъ Оленькою... Отдѣльно взятая, она такъ хороша, такъ свѣжа и наивна, что мы не можемъ ее не выписать:
Баю-баюшки баю.
Баю Оленьку мою...
Что на зорькѣ на зарѣ,
О весенней, о порѣ,
Птички Божіи поютъ,
Въ темномъ лѣсѣ гнѣзды вьютъ.
Баю и т. д.
Соловейко-соловей!
Ты гнѣздо себѣ не вей,
Прилетай ты въ нашъ садокъ,
Подъ высокій теремокъ.
Баю и т. д.
По кусточкамъ попорхать,
Спѣлыхъ ягодъ поклевать,
Солнцемъ крылышки пригрѣть,
Олѣ пѣсенку пропѣть.
Мы не станемъ здѣсь входить въ разбирательство, сколько и что именно взялъ Мей здѣсь цѣликомъ изъ народной колыбельной пѣсни, но дѣло въ томъ, что онъ съ высокимъ поэтическимъ тактомъ разработалъ народный текстъ...
Что касается до разсказа Вѣры Дмитріевны о приключившемся грѣхѣ -- разсказъ рѣшительно фальшивъ въ драматическомъ отношеніи. Во первыхъ онъ ужасно длиненъ; во вторыхъ... но послушайте сами... Вѣра расказываетъ что "шла она замужъ неволей, -- но что мужъ въ ней души не чаялъ" и баловалъ какъ малаго ребенка. Пошолъ онъ въ походъ на нѣмцевъ... Дала она обѣтъ сходить къ Печерскимъ чудотворцамъ -- и пошла "угодникамъ господнимъ поклониться..." Ты не была въ монастырѣ?.. обращается она къ сестрѣ, перерывая свой разсказъ. -- Оборотъ по видимому очень естественный -- но фальшива такая естественность въ такую минуту, когда ей хочется поскорѣй облегчить свою душу исповѣдью. "Въ Печерскомъ" -- отвѣчаетъ Надежда
Нѣтъ не была...
ВѢРА
Туда дорога лѣсомъ,
А лѣсъ густой; березы да осины
Переплелися, спутались вѣтвями,
Какъ волоса, а молодой кустарникъ
Сплошнымъ плетнемъ раскинулся-разросся
Продору нѣтъ...
Какая превосходная живопись, совершенно наша мѣстная, -- но вѣдь это Л. А. Мей говоритъ, поэтъ говоритъ, а не преступница-жена, которой некогда вспоминать въ эту минуту о дорогѣ... Вдругъ, -- продолжаетъ она
...Степанида мнѣ и говоритъ:
Боярыня, гляди-ка: подосинникъ,
Пойдемъ искать грыбовъ.
НАДЕЖДА
Ты и пошла?
ВѢРА
Я и пошла...
Давно ужь это было,
А какъ теперь гляжу на этотъ лѣсъ...
и начинается превосходнѣйшее описаніе лѣса, отъ котораго такъ и пахнетъ нашимъ русскимъ лѣсомъ -- но которое въ драматическомъ отношеніи, положительное безобразіе. Безобразія этого не выкупаютъ ни художественность изобрѣтенія, ни удивительное владѣнье народной рѣчью -- до такихъ простыхъ повидимому, но всякому другому крайне мудреныхъ тонкостей -- какъ отмѣченныя нами курсивомъ слова... "Ты и пошла?.. Я и пошла"... Рѣчь совсѣмъ живая, поразительно народная повсюду, владѣнье красками нашей природы -- страшное; но все это пропало задаромъ, все это не къ мѣсту. Если-бъ мы хотѣли даже сдѣлать натяжку, предположить въ поэтѣ излишество психологической тонкости, желаніе показать наглядно, какъ его героинѣ стыдно, трудно и больно доходить до настоящаго дѣла, высказать самую супь -- и то подробности выйдутъ слишкомъ неумѣренны. За то, все дальнѣйшее въ разсказѣ, -- превосходно... Истинно тонко и вѣрно, что Вѣра Дмитріевна, вмѣсто прямого разсказа о своемъ грѣхѣ -- на слова Надежды: "Какъ ты жива осталась", и проч. отвѣчаетъ
He страшенъ страхъ Надежа,
А страшенъ грѣхъ... Вотъ какъ любовь змѣя
Подъ сердце ляжетъ, словно подъ колоду,
Да высосетъ всю кровь изъ ретиваго,
Да какъ не то, что о грѣхѣ молиться
А, кажется молилась бы грѣху...
Такъ тутъ вотъ плохо... Что твой лѣсъ потемный.
Какъ это хорошо! -- невольно скажешь, читая это мѣсто до самаго слова потёмный -- одного изъ архаизмовъ или мѣстныхъ терминовъ, которыми иногда любитъ щегольнуть Мей, злоупотребляя своимъ знаніемъ языка... Какъ это поэтично!.. подумаете вы, сказавши прежде невольно: какъ это хорошо... Также точно хороши своей таинственностью и страстностью всѣ послѣдующія рѣчи Вѣры, въ которыхъ и, "Онъ" -- вы догадываетесь конечно кто этотъ онъ -- является окружонный какимъ-то мрачнымъ, зловѣщимъ и неотразимымъ обаяніемъ.
Очнулася я поздно,
Ужь въ сумерки... Въ какомъ-то я шатрѣ...
Гляжу: коверъ подостланъ подо мною,
А въ головахъ камчатная подушка,
И парчевой попоной я накрыта...
Кругомъ собаки лаютъ, кони ржутъ,
Народъ гуторитъ.
НАДЕЖДА.
Чтожъ это такое?..
Бояре, чтоль охотилися?
ВѢРА.
Онъ!
Приподняла я голову -- подходитъ...
Въ потьмахъ лица не видно, только очи
Какь уголья въ жаровнѣ... Говоритъ:
"Долгонько спалось, гостья дорогая!
А намъ бы вотъ навѣдаться: какъ гостья
Велитъ себя по имени назвать,
Какъ величать по отчеству?" Самъ въ поясъ.
Я ни гугу: языкъ не шевелится...
А вижу то, что изъ бояръ бояринъ,
По рѣчи слышно: голосъ такъ и льется,
Что за осанка, что за ростъ и плечи.
Онъ мнѣ опять: "Мужевая жена,
Аль красная дѣвица -- обзовися,
Мы до дому проводимъ". Я молчу.
Сверкнулъ глазами, отвернулся, крикнулъ:
Князь Вяземскій! послать сюда дѣвчонку!
И вышел вонъ...
Красота поразительная и красота совершенно народная въ этомъ образѣ!.. Сумрачныя и зловѣщія стороны лица грознаго Ивана удивительно слиты съ тѣмъ адски-юмористическимъ, что поражаетъ насъ въ его письмахъ, хоть бы къ старцамъ Кирилло-Бѣлозерскаго монастыря, которымъ тоже вѣдь онъ "самъ въ поясъ", какъ бѣдной жертвѣ своего сладострастія!.. И какой поэтическій и поэтически-вѣрный задатокъ -- личность этой женщины, которая въ немъ, мрачномъ, Грозномъ, съ разу увидала то, чего душа ея жаждала, сразу полюбила его такъ, что
...не то, что о грѣхѣ молиться
А кажется молилась бы грѣху!..
Знаете ли что?.. Вѣдь это таже "Катерина" Грозы; только "Катерина", мгновенно мелькнувшая въ фантазіи поэта лирика, да такъ и промелькнувшая задаромъ... Лирическая концепція, пожалуй даже въ одномъ отношеніи и шире драматической концепціи Островскаго. Катеринѣ "Грозы" недостаетъ для того, чтобы совсѣмъ быть правой, только именно такого образа, какой увлекъ въ грѣхъ Вѣру Дмитріевну... да что толку въ широтѣ лирической концепціи?.. Она только дразнитъ васъ... понапрасну, нисколько не удовлетворяя...
Мрачно-зловѣщій и ироническій ликъ Грознаго, двѣ страстныхъ женскихъ натуры, изъ которыхъ одна "молится грѣху", другая на ея страстные разсказы говоритъ:
Вѣра! знаешь ли ты?
ВѢРА.
Что?
НАДЕЖДА.
И я бы также полюбила...
и потомъ, по внезапно, по трагически-страшно созрѣвшему въ душѣ, безъ всякаго участія рефлексіи, порыву, на вопросъ возвратившагося домовладыки, вопросъ грозный, вопросъ, въ которомъ лежитъ жизнь или смерть: Жена! а чей пащенокъ этотъ?.. отвѣчаетъ: "Мой"!.. вотъ все что вы выносите изъ пролога драмы...
Вы думаете, что одна изъ этихъ женщинъ и будетъ героинею драмы, а пожалуй и обѣ... Разочаруйтесь! надъ героиней еще распѣвалъ только "соловейко-соловей!".. героиня еще въ пеленкахъ... И это бы еще не бѣда, что она въ пеленкахъ; мы слава Богу давно забыли жалобы Буало на драматурговъ, у которыхъ герой
Enfant au premier acte est barbon au dernier...
Бѣда въ томъ, что поэтъ нашъ лирикъ, что онъ какъ "соловейко-соловей" не вьетъ себѣ гнѣзда, что ему дорога только лирическая сторона его концепціи... Бѣда еще въ томъ, что ему, какъ всякому лирику, трудно и невозможно даже удержаться постоянно на одинаковой высотѣ лиризма, и что онъ часто падаетъ въ рутину, въ родѣ разговоровъ Перфильевны или въ "порожнія", хотя и прекрасныя рѣчи... А ни того, ни другого, ни рутины, ни порожнихъ рѣчей въ драмѣ не должно быть...
Дѣйствіе второе происходитъ черезъ пятнадцать лѣтъ. Колыбельная героиня выросла и бѣгаетъ въ горѣлки съ подругами, въ саду своего названаго батюшки, князя Юрія Токмакова, намѣстника царскаго въ вольномъ городѣ Псковѣ... Дѣйствіе начинается тремя страницами прекрасныхъ, но совершенно "порожнихъ" подробностей, по видимому очень естественныхъ, какъ разговоры про ягоды, но какъ-то, не смотря на превосходную народную рѣчь, пошло и рутинно-естественныхъ... Странное дѣло! Вѣдь кажется и Островскій вводитъ и народныя игры цѣликомъ, и разговоры посторонніе, не прямо къ драмѣ относящіеся въ свои драмы, но отъ чего же естественность у него не рутинна а типична, какъ старухи, боящіяся темныхъ ночей и лихихъ собакъ, мѣрно какъ глиняныя кошки, качающія подъ пѣсни головами въ "Бѣдность не порокъ" и ямщики уговаривающіеся, чтобы "промежъ собой не галдить" въ "He такъ живи какъ хочется" и обыватели дивнаго города съ "жестокими" нравами, собравшіеся на соборной паперти и разсуждающіе, что "эта Литва -- она къ намъ съ неба упала"... Оттого, что все это у него не лирическія концепціи, а фонъ его драматическихъ картинъ, самая жизнь, самая правда... Тутъ же по видимому всѣ концепціи, какъ концепціи, хороши, должны бы кажется по идеѣ поэта рисовать бытъ, даже по видимому совершенно естественны, а между тѣмъ въ сущности только "порожнія" рѣчи... или даже рутина, сочиненіе...
Увы! "гнѣзда себѣ не свилъ" въ мелькнувшей передъ нимъ жизни, нашъ "соловейко-соловей"... Онъ увлекся только поэтическими идеями. Какъ доходитъ дѣло до того, что ему дѣйствительно дорого, онъ поднимается на высоту часто удивительную; гдѣ же приходится ему сочинять, увы! тамъ рутина, не выкупаемая ни мастерскою рѣчью, ни даже пѣснями въ родѣ: "По малину я ходила молода"... Передъ вами нѣтъ живыхъ лицъ и живой жизни: вмѣсто нихъ фигуры съ ярлыками на лбу. Вотъ вамъ Стеша Машута, долженствующая представлять собою удалую женскую натуру и подъ пару ей удалецъ Четвертка; вотъ вамъ мамки и няньки, ничѣмъ одна отъ другой не отличающіяся, хоть и говорящія языкомъ безукоризненно-народнымъ, языкомъ-золотомъ.
Но какъ только, повторяемъ, доходитъ дѣло до того, что поэту въ его драмѣ дѣйствительно дорого, чего онъ не сочинялъ, а чѣмъ онъ вдохновился, въ немъ является сила истиннаго творчества... Промежду этихъ порожнихъ рѣчей раздаются зловѣщія вѣсти о царѣ Иванѣ, что онъ
На Новгородъ прогнѣваться изволилъ,
Пришолъ со всей опричиной...
Что онъ:
Казнитъ по всѣмъ концамъ и по посадамъ,
И стараго и малаго, кто виненъ,
А кто и не виновенъ, безъ разбора,
Безъ жалости, безъ милости казнитъ...
Пригналъ оттуда къ князю спѣшный вершникъ:
"Стонъ стономъ князь, по городу стоятъ,
На Волховѣ, пониже моста съ версту
Набило тѣлъ -- такая-то плотина,
Что полою водою не размоетъ...
Три тысячи, никакъ, онъ говорилъ,
На площади казнено было за день,
А что ужь тамъ, по пригородамъ, селамъ,
Монастырямъ... Охъ, Господи, помилуй
Насъ грѣшныхъ...
и когда старуха Власьевна, начинаетъ сказку про лютаго змѣя Тугарина, вы чувствуете, что эта по видимому совершенно эпизодическая подробность -- эта сказка здѣсь не порожняя рѣчь, что отъ этой сказки вѣетъ чѣмъ-то грозно-трагическимъ, что вѣетъ тѣмъ же идущимъ вдали Иваномъ, и чувствуете вмѣстѣ съ тѣмъ, что это не эффектъ, сочиненный поэтомъ, что это далось по вдохновенію, что тутъ и въ концепціи и въ самомъ выполненіи, самая истинная правда и самая грандіозная поэзія, не говоря уже о техническомъ совершенствѣ выполненія, совершенствѣ до полнаго и между тѣмъ совершенно свободнаго отождествленія съ народной сказкою, до хозяйскаго распоряженія народной рѣчью:
Починается сказка,
Приговоромъ да присказкой,
Тихимъ пошептомъ, частымъ причитомъ;
Починается сказка,
Что отъ синяго моря Хвалынскаго,
Отъ семи рѣкъ восточныихъ,
Отъ семи звѣздъ закатныихъ,
Отъ семи горъ великихъ полуночныихъ.
Ой, на морѣ-мори
Погасаютъ зори
За поморскою Камень-горою поднебесною,
За янтарнымъ узорочнымъ теремомъ:
На небѣ темно, въ теремѣ звѣзды;
На небѣ звѣзды, въ теремѣ мѣсяцъ;
На небѣ солнце -- въ теремѣ ночь непроглядная...
Зачурованъ тотъ теремъ съ поконъ-вѣковъ
И положенъ зарокъ на немъ изстари
На три сотни головъ богатырскіихъ,
А молодшихъ людей на три тысячи,
Гдѣ онъ сталъ, та земля поизвѣдана;
Путь дорога къ нему неповѣдана,
И залегъ ту дорогу Тугаринъ злой.
Пасть у змѣя, что печь раскаленная,
Лапы словно дубы трехъохватные,
Крылья мѣдныя, когти булатные,
Хвостъ на семдесятъ саженъ волочится,
Русскій духъ слышитъ змѣй ровно за семь верстъ,
Убиваетъ людей ровно за версту,
Убиваетъ собака ничѣмъ другимъ,
Какъ разбойничьимъ громкимъ посвистомъ:
Зашипитъ онъ -- деревья шатаются,
Ко сырой мать землѣ преклоняются...
А какъ свиснетъ...
Боже! какою рутинною пошлостью перерывается это грандіозно-народное трагическое, пошлостью, достойною драмъ Полевого, пошлостью, отъ которой больно и стыдно сочувствующему читателю за большое дарованіе Л. Мея... За сосѣднимъ заборомъ, изволите видѣть, раздается рѣзкій свистъ, дѣвушки вскрикиваютъ... Этотъ водевильный эффектъ -- свистъ посадничьяго сына Четвертки, удальца и сорви-головы...
Но мы забыли разсказать вамъ содержаніе второго акта. Колыбельная героиня Ольга выросла, и какъ "слѣдственно" влюблена. Влюблена она въ сына посадничьяго, Михайла Тучу; названный же отецъ ея, князь Токмаковъ, почти-что сосваталъ уже ее за пожилого боярина Машуту. У Машуты есть дочь, Стеша, нѣчто въ родѣ "Варвары" въ Грозѣ: она любитъ, на-сколько можетъ любить ея размашистая натура, другого сына посадничьяго Четвертку... Личности Стеши и Четвертки очеркиваются очень хорошо поэтомъ въ сценѣ ихъ свиданія, равно какъ и ихъ отношенія; у Стеши и у Четвертки языкъ даже колоритный и способъ чувствованія оригинальный.