Было воскресенье. Благодаря отличной погоде и, особенно, праздничному дню улица сельца Марьинского снова оживилась, как только прошел послеобеденный час. До сих пор, то есть между полуднем и четырьмя-пятью часами вечера, большинство марьинских жителей отдыхало; на улице слышались только возгласы мальчишек, игравших в бабки на недавно просохнувших, но гладко уже утоптанных лужайках; к этим крикам присоединялся теперь мало-помалу скрип ворот, которые пели на всевозможные лады; на завалинках показывались старики с заспанными глазами и всклоченными волосами, в которых виднелись соломенные стебли - знак, что народ перебрался уже на летние квартиры: в сараи и риги; к старикам выходили соседи. Группы вскоре увеличились присутствием старух с внучатами на руках и баб в пестрых праздничных передниках и писаных ярких головных платках. Старухи и бабы недолго, впрочем, останавливались у завалинок: они большею частью выходили на середину улицы и становились отдельными кучками, в которых тотчас же обнаруживался характер суеты и беспокойства; покажется ли баба в отдалении, ее уже никак не пропустят мимо: "Тетка Авдотья, а тетка Авдотья... куда ты... ась? подь к нам, касатка! а?.." Минуту спустя голос тетки Авдотьи дребезжит заодно с голосами ее товарок. На улице, освещенной лучами вешнего солнца, заметно уже склонившегося к западу, чаще стали появляться молодые девки, сопровождаемые неизменными их спутницами, маленькими девчонками; посмеиваясь в ладони и шушукая при встрече с парнями, девки направлялись к хлебному магазину, расположенному на одной линии с избами и отделявшемуся от последних ветлами. Там, под навесом, бросавшим желтоватую тень, которая делалась все сквознее и золотистее по мере того, как солнце опускалось к горизонту, собралась уже порядочная ватага молодежи; кто стоял, перешептываясь с соседкой, кто сидел, закрыв ладонью нижнюю часть лица и украдкой поглядывая на парней. Парни в свою очередь переминались с ноги на ногу и также молчали. Казалось, вся молодежь Марьинского собралась уже под навесом, но никто еще не подавал голоса; до сих пор по разговорной части отличалась одна лишь молоденькая бабенка с вздернутым, раздвоенным на конце носом и быстрыми карими глазами.
-- Что ж вы, девки? а?.. Ну, что сидите руки-то скламши? а? полно вам, взаправду! - надсаживалась она, перебегая от одной группы к другой. - Становись в хоровод, хватайся за руки - ну!... и-и-эх!
На горе-то мак, мак, Под горою так, так!..
-- Что ж вы, красные? становитесь! "За-а-инька, беленький!" - подхватывала она, снова принимаясь петь, причем всякий раз зажмуривала глаза и выставляла напоказ ряд мелких белых зубов. - Что ж вы не подтягиваете? а? да ну же, ну! Полно вам спесивиться-то!
Но старания ее не подвигали дела; слышно было покуда, как щелкали орехи, как шушукали и втихомолку посмеивались; вообще под навесом царствовала та нерешительность, выражающаяся подталкиваньем локтем и вопросительными взглядами, которая предшествует девичьему веселью. Улица между тем все более и более оживлялась, говор усиливался; кой-где слышался хохот, кой-где раздавались нетерпеливые спорные возгласы; кой-где, и преимущественно из бабьих кружков, раздавалось дребезжанье, весьма похожее на звук битой посуды, которую положили бы в кастрюлю и начали бы трясти изо всей мочи; в одном из таких кружков сильное размахиванье руками и слишком уже часто повторяемые имена Домны и Дарьи служили несомненным доказательством, что там успели уже повздорить.
Наконец в дальнем углу амбарного навеса робко, вполголоса, затянули песню; повидимому, этого только и ждали: к голосам этим тотчас же присоединились другие. Подстрекаемые востроглазой запевалкой, парни и девки выступали из-под навеса, схватывались за руки и становились в круг; хоровод устанавливался. Еще минута, и, нет сомнения, звонкая песня заглушила бы уличный говор... но надо же было случиться, чтоб в эту самую минуту в околицу Марьинского въехал воз с красным товаром.
Въезд сопровождался таким неистовым, единодушным лаем собак, что все стоявшие спиною к околице невольно обернулись. Хозяин воза, или варяг - так называют в наших деревнях этих торгашей, - не успел подобрать ног от собак, которые, как ядра, летели к нему навстречу, как уж вся деревня заметила его появленье. Началось с того, что бабы, хлопотавшие более других о примирении Домны и Дарьи, немедленно направились к возу. Достойно замечания, что Домна и Дарья, предоставленные на собственный произвол, тотчас же успокоились; в голове Дарьи мгновенно возникла мысль о ситцевом переднике, который посулил купить муж, как только приедет торгаш; Домне пришла вдруг крайняя надобность прикупить тесемки; одна побежала отыскивать мужа; другая, поправляя головной платок, устремилась к торгашу. Примеру ее последовали многие девки и парни. Из хоровода то и дело убывало, к великому неудовольствию. запевалки, которая давно уж била в ладоши и щелкала пальцами над головою; впрочем, она вскоре утешилась и побежала, куда бежали другие.
Спустя самое короткое время воз так облепили, и такая густая толпа окружила его, что старикам, сидевшим на завалинках, стали только видны шапка торгаша и верхний конец дуги над ушами его клячи. Все разом говорило, тискалось и осыпало расспросами торгаша, который решительно не знал, куда повернуть голову.
"Кумач есть?.." - "Покажи тесемку..." - "Почем иголки?.." - "Эй, слышь, на яйца меняешь?.." - "Девушки, касатушки, глянь-кась, серьги-то, серьги!.." - "Ой, батюшки, задавили!.." - "Куда лезешь?.. чего не видали?" - "А тебе небось одной глядеть-то хоцца!.. ишь ее прет... Ну! ну!.." - "Ты, слышь, брат, отколева?.." - спрашивали невпопад с другой стороны.
Покупали, однакож, очень мало; до сих пор торгаш отмерил только два аршина тесемки, сбыл моток ниток да муравленую глиняную дудку - и те, впрочем, променены были на яйца. Тем не менее все продолжали тискаться, спрашивали о цене каждой вещи, лезли друг на дружку, не щадя боков. Некоторые бабы, побойчее, взмостились даже на облучок воза. Хозяина окончательно затормошили. Бабы, сидевшие на облучке, видя, что толку не доберешься, принялись сами распоряжаться: кто примерял наперсток, кто щелкал ножницами, кто накидывал на голову платок, кто прикладывал кусок ситца к переднику. Но и тут-таки более других показала себя востроглазая бабенка, так много хлопотавшая под амбарным навесом: повязавшись желтым платком, перекинув через голову полновесное ожерелье из цветных бус, она подпрыгивала на облучке и, показывая присутствующим раскрасневшееся смеющееся лицо, поминутно вскрикивала: "И-их-на!"
-- Что ж это вы в самом деле, бабы?.. Эк их! - заговорил, наконец, торгаш, потряхивая шапкой, устроенной вроде кучерских шапок, с тяжестью на макушке, но тяжесть, вероятно от долгого употребления, съехала на сторону и образовала какой-то неуклюжий, тяжелый ком, находившийся в страшном противоречии с движением головы своего владельца. Ком этот то сползал на затылок, то свешивался на глаза, то переваливался справа налево, но всякий раз в сторону, противоположную той, куда наклонялась голова, - обстоятельство, не очень, повидимому, беспокоившее хозяина; однакож, несмотря на сильные эволюции верхней своей части, шапка все-таки плотно держалась на лысой голове.
-- Ну, чего, чего лезете?.. Совести в вас нет, никакого постоянства нет! - подхватил старый торгаш голосом не столько сердитым, сколько поддразнивающим.
--Что ты на нас, касатик? разве мы? - бойко возразили две бабы, торопливо сбрасывая платки, - вишь вон энта-то... глянь-кась, вишь что навертела! Ей, небось, не скажешь, - прибавила одна из них, кивая головою на запевалку, которая никак не могла освободиться от ожерелья, украшавшего ее шею.
-- Вот оборви нитку-то, рассыпь, рассыпь бусы-то! - сказал старик, протягивая руку. - Давай сюда... эка баба... давай!
-- На, на, на, ешь! - возразила запевалка, освобождаясь, наконец, от ожерелья и отталкивая его с видом величайшего пренебрежения, - рассыпешь! - подхватила она, передразнивая старика и вспыхивая,-не видали дряни какой!.. Ты за другими-то лучше поглядывай! - заключила она, бросая недоброжелательные взгляды двум бабам, сидевшим насупротив.
-- Ладно, ладно! слезай лучше до греха! - перебил старик. - Повернуться не дадут, облепили как!.. Покупать так покупать, а то что так-то языком болтать?.. Никакого в вас постоянства нет, бабы! право, нет! Слезай, говорю...
-- А ну его взаправду, бабы! плюньте! вишь невидаль какая! - проговорила востроглазая бабенка, соскакивая с воза.
-- Ладно, ладно!.. Эка заноза какая! право, заноза! Коли покупать не хотите, стало, стоять здесь нечего... одни пустые разговоры...
-- И то, - промолвил какой-то мужик, до той поры стоявший совершенно смирно, - вон! чего лезете? вон! - неожиданно добавил он, принимаясь работать локтями.
Послышались хохот, писк, брань; толпа стала редеть. Немного погодя под амбарным навесом раздалась песня, возвестившая, что хоровод снова устроился. Это обстоятельство еще заметнее очистило толпу вокруг воза. Вскоре осталось несколько мужиков и баб, которые не отошли прочь потому только, что в праздничный день делать нечего и надо же стоять где-нибудь.
-- Поди ж ты, что наделали! не сообразишь никак!.. Взяли на два гроша всего, а разрыли мало что на пять рублев, - сказал старый торгаш, оглядывая присутствующих, которые засмеялись.
Торгашу было уж лет шестьдесят, но он представлял из себя еще свежего, здорового старика; лицо его, шея и руки сохраняли постоянно такую красноту, как будто старик никогда не сходил с банного полка, где его парили самым жгучим веником; краснота эта была отличительным и самым резким свойством его наружности, не лишенной веселости и прямодушия.
-- Что станешь с ними делать, с бабами-то? - подхватил он, потряхивая головою над грудами взбудораженного товара и приводя в движение макушку шапки, - не соберешь никак... та: "дедушка, подай!", другая: "дедушка, покажь!" - никак не сообразишь... совсем затормошили!
-- Ничаво не сделаешь! - отозвался кто-то.
-- Известно, бабы - кто им рад? - проговорил рассудительным тоном мужик, исполнявший за минуту пред тем должность полицейского.
-- Такой уж, видно, ихний род! - смеясь, заметил другой.
-- И диковинное это, право, дело... - начал было снова старик; но третий мужик, малый лет тридцати, косой, как заяц, и рябой, как кукушка, который во все время предыдущего разговора ощупывал лошадь торгаша, рассматривал с величайшим любопытством его сбрую и подводу, перебил его:
-- Отколева бог несет? - спросил он.
-- Еду, то есть, откуда?
-- Нет, каких примерно губерний? - подхватил рябой мужичок, укладывая локоть правой руки на облучок, а пальцами правой руки притрогиваясь к оловянным зеркальцам, сверкавшим из бумажного свертка.
-- Губернии Ярославской, - словоохотливо возразил старик, - а вы, братцы, здешние?
-- Здешние, - отозвались мужики, причем тот, который лежал на локте, приподнял угол бумаги, скрывавшей мотки с шелком.
-- Ваша деревня как, братцы, прозывается... Марьинское?.. так, что ли?
-- Марьинское...
-- Так и есть; стало, здесь... так и сказывали: на третьей версте, сказывали, от большой дороги, - проговорил старик, озираясь на стороны. - Скажите, братцы, нет ли у вас такого мужичка... Тимофеем звать?.. не припомню только: Федосеев ли, Демьянов ли...
-- Есть... Федосеева нет, а Демьянов есть.
-- Какой-такой Демьянов? У нас трое Демьяновых. Вон насупротив один... вон...
-- А так прозвали у нас одного мужичка Лапшою... Лапша да Лапша - так и стали звать.
-- Тебе, дядя, как сказывали?
-- Сказывали: как въедешь, говорит, в околицу, на левой руке, тут и живет... никак пятая изба, никак шестая с краю... не помню...
-- Ну так и есть, Лапша! - воскликнул рябой мужичок, отличавшийся любознательностью.
-- Стало, есть какая надобность?
-- Нет, брат его наказывал кланяться, - возразил старик, принимаясь за укладку товара.
При этом известии мужики переглянулись между собою, после чего глаза их с заметным любопытством обратились к старику, и все разом заговорили:
-- Где ты его встрел?.. где?.. в коем месте?..
-- Нонче зимою встрел, ехамши из Алексина.
-- Ах он, разбойник! - закричали мужики в один голос.
Восклицание было так неожиданно и вместе с тем так единодушно, что торгаш невольно поднял голову и взглянул на них пристальнее.
-- Что вы, братцы? - спросил он.
-- Да ведь этот-то, что с тобой встрелся, первый что ни есть мошенник! - заговорили опять разом все присутствующие. - Вот уж никак пятый год в бегах. Тем только и спасся - бежал! Ему давно бы в Сибири быть...
-- Как так?
-- Да так! Таких делов наделал... и-и-и!..
-- Он мне сказывал, как я с ним встрелся, сказывал, сапожным, вишь, мастерством занимается.
-- Ах он, разбойник! - подхватили опять присутствующие.
-- Где ты с ним встрелся? - спросил один из толпы.
-- Точно, теперь как припомню... точно, чудно как словно, - начал старик. - Ехал я ноне зимою, пробирался к Алексину городу; недалече уж было до ночлега - может, этак верст пяток оставалось; уж примеркать стало... знамо, дело зимнее, день-то короткий, к тому и время такое было: метель, погода такая посыпала... Слез этто я с воза-то, рукавицами похлопываю, сам иду подле лошаденки. Иду так-то, смотрю, вижу - идет впереди человек; с ним паренек... так, мальчоночек лет этак восьми, а может, и всех десять годков будет... Ну, поровнялись, нагнал их, поздоровались. Куда? примерно откуда? Разговорились... Стал этто он у меня просить парнишку посадить, - посадил. Так и так, говорит, сапожным, говорит, мастерством пробавляюсь. "Это, говорю, сын у тебя?" - "Нет, говорит, чужой, в ученье взят..." А сам такой-то обдерганный: ни на нем, ни на парнишке полушубка нетути. Я и давай спрашивать: "Где ж, говорю, поклажа-то у тебя? чай, струмент есть?" - "Жительство, говорит, имею поближности, в деревне; там, говорит, струмент оставил..." Такой-то cловоохотный, спрашивает, куда еду. "Вы, говорит, везде слоняетесь; неравно, говорит, доведется в Кашире побывать, в нашей сторонке; там есть, говорит, сельцо такое, Марьинское прозывается... коли приведет бог побывать, говорит, спроси мужичка Тимофея" - сказал, как примерно найтить - "кланяйся ему; скажи, мол, брат поклон посылает..."
-- Ну так, так! он и есть, он! Вишь, разбойник! - заговорили опять в толпе.
-- Поди ж ты, что выдумал - а? сапожник! Ах он проклятый!.. И парнишка с ним... по отцу пойдет; уж это как есть что по отцу. То-то давно слухов-то не было... Поди ж ты! сказалси!
-- Так, стало, паренек ему не чужак? - спросил удивленный старик.
-- Какой чужак! Говорят тебе: сын, родной сын, - подхватили мужики, перебивая друг друга. - В те поры, как бежал от нас, в те поры и парнишку свово увел. Вот уж пятый год в бегах...
-- О чем вы тут? - неожиданно спросил новый мужик, подходя к возу.
-- Слышь, вот старик с Филиппом встрелся!.. Филипп, слышь, Лапши нашего брат, беглый-то.
Весть эта произвела, казалось, на новоприбывшего такое же точно впечатление, как и на его товарищей.
-- Поди ж ты, какое дело! - проговорил торгаш, - а мне и не в догадку; думал, взаправду мастеровой.
-- Вот нашел! Плут первый сорт, темный плут! Чудно, как он с тобою чего не спроворил. Знамо, такими делами живот кормит. Спроси, здесь всякий скажет... его по всей округе-то и то знают... Эй, Пантелей! подь сюда! - заключил вдруг рябой мужичок, принимаясь махать руками по направлению к околице, - слышь, эй! Филиппа видели, Лапши нашего брата... вот старик встрел...
-- Где? в коем месте? - спросил, ускоряя шаг, Пантелей, человек мрачного и сурового вида, в котором, по черным и обгорелым рукам и носу, выпачканному сажей, нетрудно было узнать кузнеца.
-- Далеко, брат! не поймаешь! А ты уж обрадовался, думал, возьмешь, - начал было весельчак, но другие мужики перебили его и заговорили вместе:
-- Не нонче встрел, зимою, у Алексина... далеко, брат, не догнать...
-- Вот, дядя, спроси у него, у него спроси: он ти скажет, какой-такой Филипп человек есть, - перебил в свою очередь рябой мужичок, стараясь обратить на себя внимание торгаша, - совсем было по миру пустил, совсем решил! - прибавил он, выразительно моргая на кузнеца. - Эй, ребята! Эй, слышишь? - довершил он, снова начиная махать руками и поворачиваясь то в одну сторону улицы, то в другую. - Эй, сват Нефед! ступай сюда: Филиппа видели. Лапши нашего брата... эй...
Даже без этого известия многие из пожилых мужиков и баб, не принимавших участия в хороводе, направлялись к возу. Достаточно ведь увидеть издалека двух-трех человек, собравшихся около одного места, чтоб привлечь толпу; но при имени Филиппа, брата Лапши, каждый из подходивших ускорял шаг. Вскоре вокруг воза снова составился порядочный кружок. Рябой мужичок перестал между тем кричать: он торопливо передавал новость, переходя от одного к другому, - никто, однакож, не хотел слушать: после первых двух слов каждый махал только рукою, отходил прочь и обращался с расспросами к торгашу.
-- Надо полагать, братцы, этот Филипп дал себя знать... вишь, как вы о нем хлопочете! - сказал старик, которого начинало забирать любопытство.
Осажденный новыми расспросами, он очень охотно повторил встречу свою с Филиппом. Во время рассказа, прерывавшегося бранью, как только произносилось имя Филиппа, рябой мужичок ни на секунду не оставался в покое; его точно укусила ядовитая муха: каждый член его, каждая черта лица его, особенно глаза и брови, находились в страшной подвижности: он то подмигивал, то дергал за рукав соседа, приглашая его быть внимательнее, то обращался с пояснительными жестами, наконец не выдержал и неожиданно крикнул:
-- Экой разбойник!
Выходка эта встретила на этот раз живое сочувствие в окружающих; крупная брань, как картечь, посыпалась отовсюду.
-- Слышь, дядя! у этого, вон у этого две лошади увел! - вмешался рябой мужичок снова, указывая на кузнеца. - Две лошади увел, сам тебе скажет... Скажи, Пантелей, как дело-то было...
Глаза присутствующих мгновенно перешли от торгаша к Пантелею; но Пантелей обманул всеобщие ожидания: он упорно молчал, и только выражение его грубого лица да нахмуренные брови высказали чувства, пробуждавшиеся в нем при воспоминании о Филиппе.
-- Кому он здесь только не враг? - сказал седой старик, - о сю пору все поминают. Даром пятый год слухов нет, всем на шею сел.
-- Вор ворует - мир горюет. Кто ему, вору-то, рад!
-- То-то, я чай, наш Лапша-то подивится, как проведает. Он думает, брата давно уж в живых нет; сам намедни сказывал...
-- А ты и поверил! - сурово перебил кузнец Пантелей.
-- На таких людей погибели нет; ничего им не делается, - заметил кто-то.
-- Ну, а что, братцы, каков у вас этот-то брат? - спросил торгаш.
-- Лапша-то?
-- Да.
-- Все единственно... такой же разбойник! - проговорил кузнец.
Выходка кузнеца не заключала в себе, казалось, ничего особенно забавного, тем не менее в толпе многие разразились хохотом: надо полагать, сближение, которое сделал кузнец между Лапшою и его братом, показалось присутствующим чересчур уж несбыточным, невероятным.
-- Стало, такой уж, видно, весь ихний род: все одним путем-дорогой пошли! - произнес торгаш, покачивая головою, причем макушка его шапки обнаружила несколько раз намерение сорвать с плеч голову своего владельца.
-- Вся семья таковская! один в одного! - упрямо подтвердил кузнец.
Снова некоторые засмеялись.
-- Полно, брат Пантелей, полно! не греши! - с укором произнес степенного вида мужик, молчавший до того времени. - Станешь так-то про других худо говорить, узнаешь и про своих. Коли говорить, так говори настоящее...
-- Я и то настоящее говорю: мошенник - да и все тут! Степенный мужик досадливо махнул рукою и отвернулся.
-- Известно, один брат грабит, другой концы хоронит, - сурово подхватил кузнец. - Слышь, не знает Лапша, жив ли брат - как же! Думаешь, как летось пастух наш встрел Филиппа у рощи, думаешь, этот не знал? Они заодно действуют. Ты верь ему, что он дурачком-то прикидывается, верь...
-- Полно, говорю, - начал опять степенный мужик, - не чужим рассказываешь. Тот ограбил тебя - точно; ты на него и серчай: говори кому хошь, всякой скажет: "грабитель". А этого позорить тебе не за что. Брат за брата не ответчик! Лежачего, брат, не бьют - не приходится!
-- Уж это как есть...
Многие из присутствующих, в том числе и бабы, вступились за Лапшу.
-- Ну вас совсем! - с досадливым нетерпением крикнул Пантелей и, толкнув плечом двух-трех соседей, пошел своей дорогой.
-- Как распрогневался! не по скусу, стало, пришло! - смеясь, заметили в толпе.
-- Не пуще силен, не страшно! - сказал с пренебреженьем степенный мужик, вступившийся за Лапшу. - Знамо: ну, за что он его позорит? И без того обиженный человек кругом как есть. Через брата своего всего решился, да за его же худые дела отвечать должен.
-- Это точно, настоящее говорит. Человек, точно, смирный, - отозвалось несколько голосов, в числе которых особенно прозвенел голос рябого мужика.
-- Такой-то смирный, касатик, и... и... телята свои лижут! - опять некстати крикнула старуха.
-- Кабы, как вот он говорит, заодно действовали, этот не сидел бы без хлеба. От мира не утаишься: все на виду! - подхватил степенный мужик, оставшийся, повидимому, совершенно равнодушным к поощрительным возгласам окружавших, - а то ведь мы видим: беднее ихней семьи не сыскать по всей округе...
-- Уж очевидно, добре отощали, родимый, после брата-то, как брат-то убег, отощали добре, - снова вмешалась старуха.
-- Ребят много: они пуще всего одолели! - заметила другая.
-- Эк сказала! рази у него одного ребята-то! небось у всех есть! - проговорил полунебрежно, полунасмешливо высокий мужик с желтыми, как лимон, волосами.
Мужик этот, которого звали Мореем, один из всей толпы не вмешивался до сих пор в разговор; он только слушал, щурил глаза и почесывал затылок с таким видом, что никак нельзя было определить, сердится он или радуется.
-- Что ж? он правду говорит: у кого достатки, и тем ребята в тягость; а вот как у Лапши их шестеро, знамо, сокрушают! - сказал степенный мужик, - только совсем не через это Лапша расстроился; главная причина: сам, через себя, а тут еще пришел да брат доконал.
-- Так что ж? ему теперь поправляться надыть; радоваться надыть, что от худого человека ослобонился, - сказал торгаш.
-- Вот поди ж ты! а он еще хуже стал жить.
-- На него, касатик, напущено; лихой человек напустил! - неожиданно перебила все та же старуха.
Морей сомнительно покачал головою и недоверчиво усмехнулся; после этого лицо его сделалось вдруг, в одно мгновение ока, серьезным и даже гневным; он пригнулся к старухе И быстро, как словно выстреливая из пушки, прокричал ей в самое ухо:
-- Напущено! Кто напустил? сам напустил!
После этого Морей снова впал в молчание и только улыбками выражал свое неудовольствие, когда вступались за Лапшу, что, скажем мимоходом, случалось довольно редко.
-- Еще господа бога благодарить должон, что такая жена ему попалась, - сказал степенный мужик, - кабы не она кажись, не было бы у него с ребятенками-то ни хлеба прокормиться, ни рубашонки покрыться; так ходили бы нагишом, голодные!.. Не ему бы только ею владеть, потому, надо правду молвить, мужик пустяшный; только женой одной все и держится - голова всему дому!..
Во время этих объяснений старый торгаш не переставал заниматься укладкою своих товаров. Прикрывая воз кожею, он попросил, чтоб ему указали избу Лапши.
-- Вон, седьмая с краю, от околицы; вон, что крыша-то обвалилась, ворота обдерганные! - заговорил, махая руками и двигая бровями, рябой мужичок, - то-то, я чай, подивится Лапша-то, как про брата проведает... особливо коли взаправду думал, брата давно в живых нет...
-- Ах-э! - крикнул неожиданно Морей и схватил себя за голову.
-- Что ты?
-- Зачем я ему дал крупу-то! - крикнул Морей с видом отчаянья.
-- Кому дал?
-- Лапше! стал это просить, пристал: "дай да дай" - я ему и дал.
-- Ну так что ж?
-- Отдать, говорит, нечем, пропало, значит, добро! Ах-э! - заключил Морей, снова схватывая себя за голову.
-- Ну что! есть о чем горевать! - сказал торгаш, - коли бедный человек, господь воздаст тебе за него. А я заеду к нему, погляжу, - промолвил он, как бы раздумывая сам с собою, - заехать все надобно, поклон отвезти: каков ни есть, все брат; одна полоса мяса - не оторвешь.
-- Что говорить! - сказал степенный мужик, - только вряд порадуется, как проведает. Добре уж оченно тот-то худую по себе память оставил.
Старик приладился на облучке, раскланялся с толпою и поехал к избе Лапши, сопровождаемый с одной стороны, рядом, беспокойным мужичком, который начал его убеждать переменить чеку, оказавшуюся, по его мнению, ненадежною, с другой стороны хороводной песней, которая то звенела в ушах, как сотня колокольчиков, то гудела, как шмель, смотря по тому, подхватывали ли бабы и девки, подстрекаемые востроглазой запевалкой, или подтягивали одни парни.
II
Лапша и его семейство
Подъехав к Тимофеевой избе, старый торгаш соскочил наземь, внимательно осмотрел, плотно ли увязана кожа, прикрывавшая товар, и пошел к воротам.
Напрасно искал он веревочки, которая обыкновенно приводит в движение деревянный засов, - засова не существовало, да и не к чему было: целых двух тесин недоставало в воротах, и будь они даже крепко замкнуты изнутри - все равно: каждый мог бы свободно проникнуть во двор. Старик покачал головою, отпер ворота и вступил на тесный топкий дворик; темные кривые столбы, изъеденные снизу сыростью, сверху червоточиной, еле-еле поддерживали серый, полусгнивший соломенный навес, выказывавший голые стропила; плетень огибал двор с трех сторон и составлял заднюю стену навесов; он сваливался фестонами то на один бок, то на другой, так что местами можно было бы рассматривать, что делалось у соседей, если б соседские плетни не отличались крепостью. В задней и самой темной части навеса находились еще ворота; в настоящую минуту они были настежь отворены и представляли посреди темноты, их окружавшей, яркое солнечное пятно, в котором рисовались, как на картинке, узенькая тропинка, протоптанная в крапиве, гряды огорода, изрытые копытами, и в отдаленье - рига, грозившая разрушением. Косые лучи заходящего солнца, обдавая ярким блеском всю эту заднюю часть владений Лапши, значительно еще скрашивали их пустоту и бедность.
Живые глазки старого торгаша снова перенеслись во внутренность двора; но смотреть было решительно не на что: если и выглядывало кой-где хозяйственное орудие, то все до такой степени было ветхо и запущено, что доброму мужику оставалось только плюнуть или пожать плечами. Солнечные, лучи, проходя сквозь щели плетней и дыры навесов, делали из двора Лапши какое-то подобие старого, брошенного решета. Дерево вряд ли даже годилось на дрова. Осмотревшись еще раз вокруг и видя, что никто нейдет, старик направился к дверям сеней (сени, примыкавшая к ним клетушка и задняя часть избы занимали почти половину двора); в это самое время на пороге сенных дверей показалась высокая худощавая женщина с лицом смуглым и энергическим; на руках ее покоился грудной ребенок.
-- Кого тебе, батюшка? - не совсем ласково спросила она, остановясь и раскрывая удивленные глаза.
-- Здравствуй, касатка.
-- Кого надо? - перебила она уж с явным нетерпением.
-- Здесь живет мужичок... Тимофеем звать?..
-- Здесь, - как будто нерешительно выговорила она; на лице ее пробежала тень неудовольствия; она не старалась даже скрыть его и промолвила сурово:
-- Ты бы, батюшка, коли надобность есть, постучал с улицы, а то прямо на двор влез.
-- Я, матушка, не за худым делом...
-- Все одно: так лезть, без спросу, не годится - спросил бы прежде...
-- Ты, видно хозяйка?
-- Хозяйка.
-- Дома муж?
-- Дома.
С этими словами ворота заскрипели, и на двор вбежали сломя голову две чихающие овцы; с улицы послышался рев, блеянье и топот бежавшего стада, которое только что, вероятно, вогнали в околицу. Следом за овцами показалась молоденькая круглолицая девушка с хворостинкой в руке. Увидя чужого человека, она остановилась, поправила ветхий платок на голове и вопросительно взглянула на смуглую женщину.
-- Маша, сходи за отцом, - сказала та, - он никак в ригу пошел: скажи, спрашивают, мол.
Девушка с заметною торопливостью направилась к задним воротам. Профиль ее фигуры резко обозначался в светлом отверстии ворот: ступив на тропинку, где снова осветило ее заходящим солнцем, она без оглядки бросилась бежать по направлению к риге. Видно было, что гости очень давно не заглядывали к Тимофею: появление нового, незнакомого лица приводило хозяйку в заметное недоумение; черные ее брови словно подергивало от внутреннего беспокойства; она глядела на старика такими глазами, как будто старалась дознаться, что могло привести его к ним. Чувство недоверчивости и подозрительности вообще свойственно простому народу, но бедные люди этого сословия присоединяют еще к этим двум свойствам пугливость, иногда вовсе даже ни на чем не основанную, но выходящую, вероятно, из сознания собственного бессилия и ничтожества.
-- Надобность, что ли, есть до мужа-то? - спросила она с тою резкостью, которую обнаруживают обыкновенно недовольные, раздраженные люди, поставленные в необходимость скрывать свои чувства.
-- Надобности никакой нет, - возразил старик, - только что вот повстречался я ноне зимою с братом мужа, наказывал кланяться.
Трудно выразить, какое действие произвели последние эти слова на хозяйку. Недовольное лицо ее мгновенно выразило испуг и замешательство; смуглые, энергические черты ее вдруг вытянулись, задрожали и покрылись желтоватою бледностью: но это продолжалось всего секунду; ужас ее мгновенно уступил место выражению злобы и ненависти.
-- Так вот ты зачем, - крикнула она, быстро перенося ребенка в левую руку и принимаясь правой махать по воздуху, - ступай, ступай подобру-поздорову... не надыть нам ничьих поклонов, не нуждаемся! Брата нету у нас никакого... Коли кланяться велел, стало, насмех... Ступай, ступай! Отколева пришел, туда и ступай! Мы не нуждаемся...
-- Я этих делов ваших не знаю, - перебил старик, ошеломленный этим потоком неприветливых слов. - По мне, пожалуй, пойду... Сказала бы: не надо - и делу конец; без крику эвтого ушел бы... Я ни в чем этом не причастен... потрудил только себя, к вам зашел, вас же жалеючи...
-- Всех не пережалеешь, батюшка! мы и в этом не пуще чтобы нуждались, - возразила она как бы тоном оскорбления, но с меньшею, однакож, запальчивостью. Кроткий, почтенный вид старика, очевидно, обезоружил ее; кроме того, и ребенок на руках ее от сильного движения и крика матери проснулся и заплакал.
-- Все это ваше дело, на том, стало, и быть; но только серчать так-то не надо бы... Вам же хотел послужить, а выходит, чуть взашей не вытолкали. Ну, спасибо, касатушка, спасибо...
Сказав это, старик, красное лицо которого превратилось в багровое, поправил шапку и готовился уже повернуть к воротам, когда глаза его встретили Тимофея (так по крайней мере подумал старик). Тимофей торопливо ковылял по тропинке, сопровождаемый круглолицей девушкой.
Один вид приближавшегося мужика невольно уже как-то приводил на память данное ему прозвище. Нельзя сказать, чтоб он был чрезмерно тощ, белокур и длинен; но все существо его, казалось, насквозь проникнуто переминаньем и мямленьем. Ногами передвигал он довольно скоро, но они выступали нерешительно, путались и бились друг о дружку; туловище его с узенькою, глубоко впалою грудью и руки словно повиновались движению ног и колыхались без всякой видимой цели; лицом он был, как говорится, беден, то есть худощав и невзрачен; оно сохранило желтоватый, болезненный вид, к чему примешивалось еще выражение какого-то беспокойного ожидания и пугливости. Он выступал вперед несколько наискось, бочком, на манер того, как ходят раки, тяжело кашлял и часто выпрямлялся, чтоб перевести одышку; даже зрение его казалось слабым: он щурил глаза, словно глядел на солнце. Ему было лет сорок пять с небольшим, но волосы его заметно уже начали вытираться на макушке; мягкие, как пух, но плоские, как трава, они свешивались длинными жиденькими прядями до бороды, которая была так редка, что позволяла различать очертание рта и острого, выдавшегося вперед подбородка. Словом, это был совершеннейший тип бессилия и слабости. Физическое бессилие, казалось, соответствовало в нем и нравственному. При взгляде на Тимофея приходила невольно следующая мысль; как это могло статься, чтоб у такого человека было такое множество детей? Достойно замечания, что большею частию люди этого рода, которые готовы, кажется, сейчас распасться на куски и еле-еле живы, производят почти всегда многочисленное поколение. Одна черта резко только и обозначалась во всей наружности Тимофея: то были брови; они отличались густотою и чернотою; но эта самая особенность служила, казалось, к тому лишь, чтоб окончательно досказать характер внешнего и внутреннего бессилия, проникшего все существо этого человека. Вступая в разговор или даже слушая кого-нибудь, он усиленно как-то приподымал то одну бровь, то другую, иногда даже обе вместе: он точно призывал на помощь какую-то небывалую силу и внутренне старался ободрить себя.
Разварная наружность Тимофея, вероятно заслужившая ему прозвище Лапши, поражала своим контрастом с наружностью его дочери, шедшей рядом; она не была хороша собою, но вся фигура ее дышала необыкновенною подвижностью и оживлением; в смуглых чертах девушки отражались энергия и ум, которые так резко отличали черты ее матери; черные выразительные глаза, окруженные длинными ресницами, и свежесть румянца, который играл на щеках вопреки стесненному воздуху избы, дыму и худой пище, составляли, вместе с молодостью, всю красоту Маши.
По мере того, однакож, как приближался Тимофей, лицо торгаша принимало выражение обычной веселости.
-- Э! знакомый человек! - воскликнул он, как только Тимофей показался под навесом. - Вот не чаял, не гадал! Так, стало, ты самый и есть Тимофей? - подхватил он, выступая вперед, между тем как дочь пошла к матери.
Встреча эта, по неожиданности своей, поразила удивлением и дочь и мать.
-- Здорово, брат Тимофей, здорово! Вот господь привел свидеться... не думал, не гадал, что к тебе на двор зашел.. аль не признаешь?
-- Как не признать! - начал Лапша протяжным, грудным голосом, но вдруг закашлялся, схватился обеими руками за грудь и замотал головою.
Весть о приходе незнакомого человека, видно, еще сильнее взволновала его и потревожила, чем жену. Руки и ноги его дрожали.
-- Как же! я тебя знаю, - продолжал он тем же нерешительным, робким грудным голосом, - не помню вот только, как звать...
-- Неужто забыл? - простодушно воскликнул старик, откидывая голову назад, причем макушка его шапки съехала ему на глаза. - Дядю-то Василья забыл! И то сказать, много время прошло... Ах, Тимофеюшка, Тимофеюшка!.. А я, признаться, совсем уж было идти хотел... Хозяйка твоя добре на меня взъелась, так вот и рвет, со двора гонит... Мы, слышь, тетка, с мужем-то старые знакомые, - подхватил он, обращаясь к жене, которая с выражением удивления переносила глаза от гостя к мужу, - два года будет зимою... кабы не он, добрый человек, напался, я бы совеем и с возом-то доселева в Оке сидел: он, спасибо ему, подсобил... только нас двое тогда и было... С обозом, никак, ехал тогда!..
-- С обозом, - возразил, едва оживляясь, Тимофей, - от своих поотстал тогда... под Каширой; точно, сошлись на реке... ты мне еще тогда целковый-рубль дал... за хлопоты...
-- Что поминать об этом! Я век должен тебя помнить: кабы не ты...
-- Да ты спроси у него, зачем пришел, - нетерпеливо перебила жена, выразительно указывая мужу на гостя. Тимофей замигал глазами.
-- Кабы знал я примерно обо всех этих ваших делах, лучше бы и говорить не стал; как перед богом, не стал бы! - начал старик. - Вот что, брат Тимофей, слышь: ноне зимою, ехамши под Алексиным, повстречал я твово брата; больше ничего; велел только кланяться...
Весть о брате произвела на Тимофея совершенно другое действие, чем на жену его: он не пришел в негодование, а, напротив, окончательно уже раскис; руки его опустились, голова свесилась - он весь опустился, как будто держался прежде помощью костылей, и костыли эти вдруг отняли.
-- Что за диковина, право! Я, признаться, ума не приложу, о чем уж вы больно так сокрушаетесь, - сказал старик, разводя руками. - Знамо, худой человек, ну... ну, и бог с ним! Что слава-то худая, ну так что ж? Худые дела с ним и останутся - брат за брата не ответчик ни перед кем...
-- Главная причина, - робко проговорил Тимофей, - на деревне проведают...
-- Это о чем?
-- О том вот, что жив-то он и кланяться мне велел...
-- Ну, брат Тимофей, в эвтом, признаться, виноват, погрешил. Главная причина, не знал я ничего об этих ваших делах, - произнес торгаш, - как быть-то! Начал спрашивать, где, мол, такой Тимофей живет, так и так, от брата, говорю, поклон привез... стали расспрашивать: тары-бары... ну, признаться, маненько, того... об этом потолковали... Ты не взыщи на мне, потому не знал я ничего этого...
-- Проходу теперь не дадут! - проговорил Лапша, ударяя об полы руками с видом крайнего замешательства.
Все это, очевидно, столько же неприятно было жене, сколько и мужу. Неудовольствие ее особенно высказывалось взглядами, которые не переставала она бросать к той стороне двора, где располагались уличные ворота; она передала, наконец, ребенка дочери и нетерпеливо пошла к воротам; увидя нескольких баб, с любопытством смотревших к ней на двор, она выместила на них всю свою досаду.
-- Ну, что стали?.. народ только тешить, - с сердцем сказала она, возвращаясь на двор, обращаясь к гостю и мужу, - коли есть о чем толковать, ступайте в избу!
-- Зайди, добрый человек, - проговорил Лапша, переминаясь.
-- Я бы ништо, пожалуй; время к вечеру, уж солнце садится... ехать погодить надо до завтра, - простодушно вымолвил старик, - опасаюсь вот только насчет воза, как будто на улице оставить не годится... не тронули бы...
-- Пожалуй, дочка поглядит, - сказал Лапша.
-- Погляди, касатка, пока с отцом посижу, - подхватил старик. - Оченно уж, вижу, убивается... надо, примерно, поговорить с ним... Хоша я и не причинен, а все как словно через меня дело-то вышло...
Девушка укутала ребенка в ободранную отцовскую овчину, висевшую на плечах ее, и, обменявшись взглядом с матерью, пошла к воротам. Катерина (так звали Тимофееву хозяйку) последовала за мужем и гостем. Войдя в избу, маленькую, тесную и курную, с почерневшей печью в левом углу, старик набожно перекрестился перед иконами.
В настоящую минуту в избе было очень светло; кроме того, что низенькие окна, обращенные к западу, пропускали красноватый блеск огненного заката, последние солнечные лучи, скользнув из-под длинных багровых туч, играли- на правой стене; эти солнечные пятна, принимавшие вид пылающих угольев, разливали по всей избе золотисто-желтоватый полусвет, так что легко было различить предметы в самых дальних углах. В одном из них старик увидел женскую фигуру, сидевшую на лавочке. Приняв ее за родственницу хозяев, он поздоровался.
-- Не взыщи, касатик, она ничего не смыслит, умом повредилась, - сказал Лапша.
-- С чего ж так?
-- Так уж, видно, господу угодно, - подхватила Катерина, с явным намерением прекратить дальнейшие расспросы.
Гость сделал вид, будто остался доволен объяснением, но воспользовался первым удобным случаем, чтобы снова глянуть в угол. Безумная, которой всего было лет тридцать, сидела, поджав ноги и положив подбородок на колени; в руках у нее было полено (истертое и почерневшее полено от долгого пребывания в руках); оно было обернуто в тряпье; прижав полено крепко к груди и укачивая, как ребенка, она не переставала бормотать что-то скороговоркою под нос. Старик невольно покачал головою, но, встретив взгляд хозяйки, поспешил сесть на лавку подле Тимофея, который, казалось, все еще не успел оправиться от смущения: складки худенькой рубахи сильно изменяли дрожавшим рукам и коленям; усиленно приподымая то одну бровь, то другую, он, видимо, старался ободрить себя; наконец после долгого переминанья на одном месте, после взглядов, направленных к жене, которая прибирала что-то у печки, он кашлянул несколько раз и как бы собрался с духом.
-- Где ж это ты... говорил, где... хм! хм! вишь одолел, проклятый... почитай... гм! почитай с самой вот осени... Где это ты... с ним встрелся? - добавил он, сопровождая каждое слово пугливым взглядом, обращавшимся то к жене, то к гостю.
Катерина мгновенно отошла от печи и, судорожно скрестив на груди руки, нахмурив брови, остановилась подле разговаривавших. Гость очень охотно приступил к рассказу.
С первых же слов безумная перестала бормотать и подняла голову, едва прикрытую платком, из-под которого вырывались в беспорядке пряди белокурых волос; сначала она исключительно как бы занималась рассматриванием незнакомца; мало-помалу блуждающие голубоватые глаза ее остановились на одной точке, и лицо осмыслилось выражением страха; ноги ее свесились, шея вытянулась; с каждой секундой делалась она внимательнее; с именем Филиппа она задрожала всеми своими суставами и с выражением неописанного страха скрыла полено под лохмотья одежды.
Присутствующие так были заняты своими собственными мыслями и соображениями (старик не отрывал живых глаз своих от Катерины и ее мужа), что не замечали происходившего в углу, где сидела сумасшедшая. Рассказчик дошел таким образом до Степки, сына Филиппа. При этом в избе раздался вдруг такой крик, что старик, Лапша и его жена несколько секунд стояли как громом пораженные. Когда они опомнились, безумная лежала уже на полу, рвала на себе волосы, страшно колотилась головою оземь; посреди рыданий ее, от которых должна бы разорваться на части грудь ее, слышалось имя Степки, сопровождаемое всякий раз болезненно-мучительным стоном, как будто она умирала. Катерина бросилась к ней со всех ног.
-- Дунюшка! Дуня! - заговорила она, придерживая ее одною рукою за голову, тогда как другая рука осеняла безумную крестным знамением, - Дуня! полно, касатка!.. Христос с тобою!.. Послушай только меня, - подхватила она с особенною торопливостью, - слышь: Степку привели! там, в огороде стоит, сердечный... тебя дожидает... подь к нему, болезная, подь... Вот погляди-кась, вот этот самый дедушка привез его, на дороге нашел... большой такой стал... погляди-тка... подь к нему, родная, подь! - продолжала она, стараясь приподнять больную и время от времени высвобождая руку, чтоб привести в порядок рассыпавшиеся ее волосы.
Дикое отчаянье Дуни, которую Катерина продолжала крестить и всячески успокаивать, перешло мало-помалу в притупленное внимание; вытянув шею с раздувшимися жилами и как бы прислушиваясь к отдаленным звукам, она не отрывала глаз от двери. Немного погодя она неожиданно встала на ноги и быстро побежала из избы, так что хозяйка едва успевала за нею следовать.
-- Что за причина такая? - спросил старик, все еще находившийся под впечатлением удивления.
-- Да вот с того самого дня, как брат увел парнишку, с того дня и повредилась... И прежде-то была как словно не в своем разуме... житье добре горькое было ей от мужа-то, а как увел парнишку, ну и совсем повихнулась, - проговорил Тимофей расслабленным тоном.
-- Эка горькая, подумаешь! Стало, она у вас и живет?
-- У нас; хозяйка пожалела, взяла... ничего ведь не сделаешь! - добавил Лапша.
-- Что ж? доброе дело! вас за это господь не оставит. А я, признаться, Тимофей, маленечко того... погрешил против жены твоей, не знал я в ней такой добродетели... Уж очень с начатия-то она на меня взъелась, так вот и рвет!.. Теперь все у меня на виду, как есть, приметно... баба, значит, точно, душа в ней есть... хорошая, должно быть, баба...
Вместо ответа, Тимофей приподнял только брови и свесил голову. Дядя Василий с минуту поглядел на него молча, встал и подошел к окну, в котором все еще горело зарево заката.
-- Я, брат Тимофей, все насчет, то есть, воза сумневаюсь, - молвил он, прикладывая красное добродушное лицо свое к стеклу и наклоняя набок голову, чтоб удобнее взглянуть на воз, - не напроказили бы там; время праздничное, народу много добре на улице-то.
-- Ты бы его к нам на двор свез, - сказал Тимофей, которого более еще, чем старика, беспокоила мысль, что воз стоит у ворот.
Обращая на себя внимание стоявших на улице, воз невольно приводил на память причину посещения старого торгаша; о Филиппе начали уже забывать - и вот снова подымутся толки о нем. Этого весьма основательно опасался Лапша.
-- Ничего, можно, пожалуй, и на двор свезти, - сказал старик, - я уж заодно бы у вас и ночевать остался. Куда теперь поедешь?.. Все одно, надо же где-нибудь... ты человек знакомый... сенцо у меня свое есть; а коли потребуется насчет, то есть, себя, я не то, чтобы... я заплачу как следует...
С этими словами вошла Катерина. Проводив Дуню, она, видно, зашла взглянуть на дочь, потому что ребенок снова находился на руках ее. Старик тотчас же передал ей свое намерение и, приняв минутное молчание хозяйки за согласие, суетливо вышел на улицу, которая из конца в конец оглашалась веселыми кликами игравших детей и песнею хороводниц.
III
Ребятишки
Спустя некоторое время на дворе заскрипел воз и послышался голос старика. Когда немного погодя Тимофей и жена его явились на двор, лошадка дяди Василья была уже выпряжена, а сам он суетливо развязывал кожу, прикрывавшую товары; он не переставал болтать с Машей, которая стояла подле. Солнце уже село, но над самым двором висело круглое румяное облако, которое делало предметы яснее и давало всему двору больше света, чем в иной полдень. С первых же слов старика Катерина и ее муж узнали, что он непременно настаивал на том, чтоб девушка взяла от него платочек на память.
-- Что ты, батюшка, что ты! господь с тобою! - торопливо сказала мать, - она к этому непривычна, не надоть нам ничего.... мы не из того тебя пустили.
-- Нет, уж ты, матушка, не замай, брось, оставь ты это дело... уж это моя, примерно, забота... Как же, слышь, - подхватил он, принимая шутливо-озабоченный тон, - слышь, девки поют на улице, играют, потешаются... ну, знамо, и ей хочется - человек молодой! все любезнее будет, как новенький-то платочек повяжет... Ну, вот тебе, красавица, не побрезгай, возьми, - заключил старик, тряхнув пестрым бумажным платком и подавая его девушке, которая не трогалась с места.
-- Мне... не надо, - проговорила она нерешительно, взглядывая на мать.
-- Бери, бери; что уж тут! Бери, коли дают, - сказал старик, добродушно посмеиваясь.
-- Ну, что ж! возьми, когда так... когда по душе дает, - сказала мать, обращаясь к дочери, которая взяла, наконец, платок, причем щеки ее вспыхнули, а лицо изобразило такую радость, как будто это был первый подарок со дня ее рождения.
-- Ну, спасибо тебе, касатик, - подхватила мать, стараясь сохранить какое-то внутреннее достоинство, - нам хоша чужого и не надобно, а коли охота твоя такая, по душе дал, нам обижать тебя не приходится; спасибо, кормилец!
Тимофей умильно поглядывал на присутствующих и моргал глазами.
-- Как уж и благодарить нам тебя! Не заслужили мы этого, касатик... Платок-то ведь, может, рубля два стоит! - промолвил он, наконец, голосом, словно не ему дали, а он вынужден был дать подарок.
-- Есть о чем разговаривать! И весь-то всего гривенник стоит! - перебил старик. - Ты как из Оки-то меня тащил, не на гривенник мне добра сохранил. Вот случай привел хошь дочку твою потешить. Ну, что ж ты стоишь, красавица? Ступай, покажься на улице-то... вишь песни как знатно играют - и ты поди! - промолвил он, обращаясь к Маше.
-- Что ж? сходи, поди, - сказала мать.
Маша как будто не решалась, совестилась, наконец вошла в избу; минуту спустя она явилась на дворе, повязанная новым платочком, и быстро юркнула в ворота.
-- Много у вас детей-то? - спросил старик, провожая ее глазами.
-- В чем другом, батюшка, в этом, кажись, нет недостатка: семья большая, - возразила Катерина, и первый раз на губах ее появилась улыбка.
-- О-ох! - тоскливо простонал Тимофей.
-- Ну, что охаешь-то? ох да ох! - смеясь, сказал старик, делавшийся веселее по мере того, как ознакамливался с хозяевами. - О чем? что детей-то много? Это значит благословение божие.
-- Шестеро человек! - произнес Тимофей с таким сокрушенным видом, как будто сам произвел их всех на свет и вторично предстояло ему родить их.
-- Ты бы вот, Тимофей, на жену-то поглядел лучше... вишь: разве она ими скучает? а чай, больше твоего об них сердце-то болит; право, так! - добавил старик, указывая на Катерину, которая в это время высоко подымала обеими руками младенца и заставляла его смеяться.
Дядя Василий хотел было что-то еще сказать, но прерван был звонким лаем, раздавшимся у самых ног его. Обернувшись назад, он увидел маленькую, шершавую, черную собачонку с стоячими ушами, вострой мордочкой, украшенной двумя желтыми крапинами над глазами и коротенькими кривыми передними ногами, расположенными как у танцмейстера; лай ее звенел, как тоненький колокольчик; шерсть на спине стояла торчмя, а хвост закручивался, вероятно от злобы, таким тугим кренделем, что, казалось, не было силы, которая могла бы его выпрямить. Застигнув врасплох чужого человека на своем дворе, она, без сомнения, вцепилась бы в икру его, если б вслед за ее появлением в воротах не раздались четыре тоненькие голоска, которые разом закричали: "Волчок! Волчок!"
Волчок тотчас же задвигал своим кренделем и полетел навстречу четырем мальчуганам, входившим во двор. Трое из них были еще очень малы - лет пяти, шести и семи; ручонками, вынутыми из рукавов, болтали они за пазухой, которая до того была набита всякой всячиной, что животы их казались втрое толще обыкновенного; одежда их, ноги с засученными выше колен штанишками и самые лица до того были выпачканы свежею грязью, что мать раскрыла только глаза и отступила. Четвертый мальчик был лет девяти, с продолговатым оживленным лицом и черными умными глазами - вылитый портрет матери; но энергические, несколько резкие черты Катерины, перейдя к сыну, как бы смягчились и во многом напоминали отца. Одежда его, состоявшая из рубашонки и штанишек, также засученных выше колен, была, однакож, чище и показывала в нем бережливость и даже внимание к самому себе; но пазуха была так же туго набита, как и у братьев.
Увидя незнакомого человека, первые три мальчика остановились сначала как вкопанные, потом бочком стали подбираться к матери и вдруг разом обхватили ее юбку; старший между тем поглядывая на старика и желая, вероятно, показать себя перед ним, топал ногою и посвистывал с самым серьезным видом, призывая Волчка, который снова заливался на гостя. Пронзительный лай Волчка мгновенно превратился в ворчливое визжание, потом Волчок подбежал к мальчику, прыгнул ему на грудь передними ногами и, развернув свой крендель, принялся мотать им во все стороны самым дружелюбным образом.
-- Поди ж ты - а! вишь как его слушает! Сейчас отошла; а поди злющая какая! - вымолвил, посмеиваясь, старик.
-- Нельзя же, - возразила повеселевшая мать, - она знает своего хозяина... Щенком взял; ноне зимою замерзлого, почитай, в дом принес, под плетнем где-то нашел... Уж такая-то о нем забота: хлебца дашь, и тот пополам делит; ну, она и слушает.
-- Это значит свово благодетеля почитает, добро его помнит... Эки вы, право, ласковые, добродушные какие! собак, и тех жалеете...
-- Ах, отцы вы мои! да где ж это вы были-то? - заговорила вдруг Катерина, оглядывая парнишек, жавшихся у ее юбки, - смотри, как выпачкались!.. чумазые какие! Где вы были-то? Не отмоешь никак... так, смотри, теперь и останетесь.
-- Ничего не сделаешь! - проговорил Тимофей голосом, как будто в самом деле нечего уже было делать, и дети его весь век останутся облепленными грязью с головы до ног.
-- Где ж вы были-то? в лесу, чай?
-- В лесу были, да очень добре вязко, не обсохло, - сказал старший мальчик, щелкая пальцами над головою Волчка.
-- Отцы вы мои! глянь-кась, чего только не нанесли! - подхватила мать, отрывая поочередно от юбки то одного, то другого и начиная вытряхивать пазухи, из которых посыпались наземь камешки, трава, мох, прошлогодние жолуди и кусочки цветной глины, которую в изобилии находят в ручьях окрестных мест.
По окончании этой операции мальчуганы, дико смотревшие на гостя, снова припали головами к подолу матери.
-- Эки молодцы какие! - смеясь, воскликнул старик, - право, молодцы! вот хошь бы этот пузан какой! - добавил он шутливо, тыкая пальцем в живот одного из них.
Но ребенок затрясся всем телом, открыл рот, закричал благим матом и затопал ногами.
-- Полно, Костюшка! чего запужался, глупый? не бойся...
-- Постой, постой! у меня вот тут есть штука такая... сейчас обзнакомимся, - вымолвил старик, направляясь к возу. - Костюшка, глядь-кась, что у меня? ась? - заключил он, подавая глиняный свисток, устроенный в виде какой-то фантастической утки.
Заслышав голос старика, обращенный уже к нему собственно, Костюшка еще глубже нырнул головою в юбку и не прежде, как когда раздались восклицания его братьев, решился выглянуть одним глазком из своей засады.
-- Ну, уж нечего, видно, делать, надо и других потешить, чтоб завидки не брали, - промолвил дядя Василий, снова направляясь к возу, между тем как Костюшка пялил глаза свои навыкат, рассматривая дудку, а мать рассыпалась в благодарностях.
Получив каждый по дудке, мальчуганы один за другим выпустили из рук подол матери, сбились в кучку, с минуту заглядывали друг другу в руки, потом приставили дудки ко рту и вдруг наполнили двор неистово дикими трелями, так что две курицы, совсем уже было заснувшие под навесом, стремительно ринулись наземь и, растопырив крылья, забегали как угорелые по всем углам.
-- Ну, а ты, глазун, что на меня смотришь? - подхватил дядя Василий, потряхивая головою перед старшим мальчиком, ласкавшим Волчка, который присмирел, хотя все еще взвизгивал, когда старик подходил к детям, - вот тебе; глазун, на, возьми, - добавил торгаш, подавая ему маленький писаный образок, - ты постарше тех, тебе и вещь такая соответственная, - возьми.
Подарок привел мальчика в больший еще восторг, чем подарки, данные братьям; он бросился показывать его матери. Она, повидимому, совсем уже примирилась с гостем; известие, привезенное стариком и так сильно встревожившее ее и мужа ее, было ею, повидимому, забыто. Тимофей кланялся, двигал бровями, кашлял и моргал глазами.
-- Эки чудные! за что благодарите... рази я даром?.. вот вы меня за это покормите ужином...
-- Душою рады, родной, не взыщи только... у нас ведь хлеб один.
Тимофей с видом бессилия замотал головою.
-- А то чего ж еще? Вот! я не привередлив; быть бы только сыту... А эти молодцы забыли, никак, об ужине-то с своими дудками? - добавил старик, указывая на мальчуганов, прыгавших и наполнявших двор визжаньем.
Слово "ужин" напоминало им, однакож, голод, который привел их домой, и они приступили к матери. Катерина пошла в избу и минуту спустя вынесла несколько кусков хлеба, словно отломанных от разных хлебов и собранных в разное время. Получив по куску, ребятенки бросились к воротам, то кусая хлеб, то дуя в свои дудки.