С некоторых пор на Невском проспекте стал показываться один молодой человек, совершенно никому не известный. А так как нет возможности показаться на Невском несколько раз сряду, чтобы не быть замеченным привычными посетителями этой замечательной улицы, то, естественным образом, и молодой человек был замечен. В наружности его и приемах не было ничего особенно резко бросающегося в глаза; одно разве: он поминутно оглядывал свои сапоги и перчатки и вообще казался очень довольным своею физиономиею и туалетом -- очевидно, однакож, приобретенным по случаю и в разные сроки. Но это ничего не значит. Уже довольно было явиться новому лицу, чтобы возбудить внимание. Последнее обстоятельство покажется странным и даже в некоторой степени невероятным провинциальному жителю; мудреного нет: усердно перечитывая петербургские фельетоны и по ним составляя себе понятие о Петербурге, легко оставаться в заблуждении касательно этого города. "Как! -- воскликнет читатель фельетонов. -- Как! И посреди этого "шумно волнующегося моря голов", в этом "пестром цветнике, движущемся от Полицейского моста до Аничкина!" -- в этом "великолепном каскаде, составленном из нескольких тысяч шляпок, шалей, бантов, галстуков, хорошеньких личек, жилетов и бакенов?" -- и вы хотите, чтобы посреди всего этого можно было заметить новое лицо, и притом лицо, не имеющее в себе ничего особенного! Да это просто невозможно -- это явная нелепица!.." Все это приводит меня только к заключению, что вы незнакомы с Петербургом или, по крайней мере, знаете его по одним фельетонам. Я вообще как-то не склонен к фантастическому и потому никак не могу сравнить гуляющих по Невскому с океаном, клубящим свои атласные, бархатные и шляпные волны. Не знаю, как это делается, но мне казалось всегда, как будто весь люд, гуляющий по Невскому проспекту, составлен неизменно из одних и тех же лиц, -- право, так. Сколько раз случалось расставаться с Петербургом, и расставаться надолго. Приезжаешь назад, выходишь на Невский -- и поверите ли? -- заранее знаешь, кого встретишь, и даже на каком месте. Не знаю, как с другими, но со мною вот что постоянно происходит: едва повертываешь из Караванной, тотчас же и наталкиваешься на господина с желчной физиономией, портфелем подмышкой и руками, глубоко запрятанными в карманы; не знаешь, разумеется, кто он и откуда, хотя радуешься ему, как приятелю, -- и он, кажется, узнал вас и улыбнулся; далее попадается высокая статная дама с орлиным носом, величавою поступью, дама с мохнатой желтой муфтой и такими бровями, какие встречаются на портретах персидских шахов; следом за нею выступает кругленький, гладко остриженный толстяк с добродушной улыбкой на добродушном лице: фамилия его и занятия вам незнакомы, но вы давно уже прозвали его "именинником", и вам приятно его встретить на своем месте. "Боже! Как поседел этот старичок! -- думаете вы, покачивая головою и следя глазами за новым знакомым-незнакомцем, который, припадая с ноги на ногу и склонив кудрявую седую голову к плечу, проплелся мимо. -- Уж не случилось ли с ним несчастия в мое отсутствие?.. Болезнь, может быть?.. Паралич?.." И снова новые встречи, и т. д. до бесконечности, или, вернее, до Полицейского моста. Но вы еще не досчитались: вам как словно недостает кого-то... вы заботливо начинаете перебирать в памяти знакомые лица... Точно, недостает старичка, постоянно, лет десять, прогуливающегося с двумя пожилыми дочками в розовых шляпках. "Неужто он умер?" -- думаете вы, и сердце ваше сжимается. Но опасения ваши неосновательны: как раз против Большой Морской вы сталкиваетесь с почтенным старцем и его пожилыми дочками в розовых шляпках, и они вас узнали; едва вы прошли дальше, они пригнулись друг к другу, как бы беседуя о долгом вашем отсутствии и благополучном возвращении. Кому знаком Невский проспект и его публика, тот, верно, испытывал то же самое. В этих встречах, поверьте, есть даже что-то трогательное, умиляющее душу и невольно заставляющее верить в привязанность и память сердца. Что ж мудреного, после всего сказанного, если появление нового, незнакомого лица заинтересовало привычных посетителей тротуара солнечной стороны?
Наружность его, как я уже заметил, ничем уже не отличалась; она была непривлекательна -- вот и все. Никто не удивится после этого, если он старался придать ей некоторую приятность; но выходило всегда, что чем больше стремился он к такой цели, тем меньше достигал ее. Ступив на тротуар Невского проспекта, он выпрямлял спину и голову, проявлял на бледноватом лице улыбку, покачивался раза два корпусом, как бы для пробы, и, наконец, смешивался с гуляющими. Во все время прогулки он не переставал покачиваться, постоянно держал правую руку и крючок тросточки в правом кармане пальто и кивал глазами направо и налево с самым рассеянным, беспечным видом. Но как только издали показывались дамы, он замедлял шаг; за десять шагов до встречи тускло-голубоватые глаза его, окруженные красными веками, -- он, как узнал я впоследствии, мыл их мылом каждый день по нескольку раз, в том убеждении, что от этого они приобретают особенный блеск и свежесть, -- глаза его начинали постепенно суживаться, а в минуту самой встречи делались чрезвычайно похожими на глаза умирающего теленка: вся его фигура принимала тогда необычайное сходство с вертлявой фигуркой английской левретки, прыгающей на задних лапках. Лицо его, напротив, делалось чрезвычайно серьезным и даже строгим при встречах с особами мужского пола; выражение строгости смягчалось не иначе, как когда встретившийся мужчина принадлежал к высшему обществу, носил громкое имя или одевался с особенною изысканностью.
Он приходил на Невский регулярно каждый день в два часа и пробывал здесь до пяти включительно; иногда являлся даже по вечерам; из этого я смело заключил, что он не был ни приказчиком из модного магазина, ни комедиантом, ни парикмахером; не мог он также служить в конторе -- словом, был без должности. Мне никогда не приходилось видеть его с приятелем или вступающим в разговор с кем бы то ни было; он часто, однакож, раскланивался с дамами, проезжавшими в каретах, хотя дамы эти никогда не отвечали ему на поклон и казались скорее удивленными, чем обрадованными таким изъявлением учтивости; легко было догадаться, что круг его знакомства довольно тесен. Время свое проводил он очень однообразно: сделав один конец по Невскому, он становился на верхнюю ступень при входе в Пассаж и, закинув правую ногу за левую, стоял таким образом минут пять; потом делал новый конец и снова возвращался на ступеньки Пассажа; но, как мне казалось, все это происходило в тех только случаях, когда у него были новые сапоги и он мог похвастать ими с высоты пассажных ступеней: в других случаях он не покидал тротуара и, сколько мог я высмотреть, вид его был тогда как-то раздражительно-грустен.
Жилеты свои менял он часто, но часовая цепочка оставалась неизменно одна и та же; сам не знаю почему, но цепочка эта с некоторых пор стала казаться мне подозрительною; раз я подошел к нему и попросил сказать, который час; он торопливо отвернулся в другую сторону и сделал вид, как будто ничего не слышит; я снова повторил вопрос; "извините... -- отвечал он с сожалением, сквозь которое проглянуло явное неудовольствие, -- извините, часы мои остановились..." и быстрыми шагами пошел вперед. Что ж мне оставалось делать, посудите сами? что ж оставалось делать, если не пожалеть об отсутствии часов в кармане молодого человека? Я никогда не видал его в галошах и постоянно изумлялся искусству, с каким переходил он грязную улицу; он вывертывал как-то особенно ноги и ставил их с неподражаемою ловкостью в следы прошедших прежде него людей; в крайних случаях, когда грязь или мокрый снег лежали сплошною массою, он отчаянно со всех ног кидался вперед, разбивал подошвами грязь -- и выходил всегда на тротуар с чистыми почти сапогами. Трогательно было видеть, как обходился он с своей шляпой: он никогда не прикасался пальцами к передней части борта, но всегда приподымал ее, взявшись за боковые края; публичные увеселения, как то выставки и концерты, где при входе снимают шляпы, которые при выходе оказываются превращенными в блин, редко посещались молодым человеком. Шляпные эти эпизоды более важны, чем думают; все части туалета, начиная с сапог, жилетов, галстуков и кончая завивкой, часто обманывают нас касательно финансового состояния их владельца: шляпа, заметьте, никогда не обманет; шляпа единственный предмет мужского туалета, который нельзя взять в долг; он покупается не иначе, как на чистые деньги. Внимательность к шляпе естественным образом привела меня к мысли, что молодой человек далеко не в блестящем положении; вскоре явились еще и другие подтверждения такой мысли.
Я сам был когда-то беден, и с тех пор у меня остался особенный такт узнавать бедняка под самой джентльменской оболочкой: шармеровское пальто, гордая осанка, щегольская карета, изящная небрежность приемов меня не озадачивают. Скажу более: на меня слабо действуют даже некоторые люди, разъезжающие на кровных рысаках и в собственных каретах; я остаюсь равнодушным к таким зрелищам; но потому, может быть, что знавал владетелей рысаков и карет, которые кругом были должны своему кучеру и камердинеру. Они, разумеется, не занимают денег -- нет: кто ж унизится до того, чтобы просить взаймы у слуги или кучера! Они задерживают только их жалованье, а иногда вовсе даже не отдают его. Самые неуловимые признаки бедности, самые тонкие маневры, пускаемые в ход, чтобы скрыть эти признаки, известны мне в совершенстве; чутьем своим я вижу рожки жалкой улитки там, где часто другие видят одну блистательную, переливающуюся всеми цветами раковину; бедность имеет свои приемы, свои движения, свои знаки, которых ничем не скроешь, которых нет даже надобности скрывать, по-моему; но не все философы! Для многих неудобная сторона бедности заключается в том именно, что ее трудно скрыть.
Несмотря на разные приемы нашего молодого человека, несмотря на его новое пальто, жилет, часовую цепочку и лаковые ботинки, я тотчас же догадался, в чем дело. Воображение мигом перенесло меня в его квартиру.
Передо мной предстала тесная комната в пятом этаже, отдаваемая от жильцов, -- комната, выкрашенная серо-молочной краской, украшенная сосновою кроватью, издающею скрип при первом прикосновении, двумя стульями с Апраксина двора и окном с форточкой; в углу комод; нет в нем ни простынь, ни наволочек, но тщательно уложены три миткалевые рубашки с передами, воротничками, нарукавниками -- словом, всеми теми частями, которые видны, -- из тончайшего голландского полотна; тут же, в соседнем ящике, находился пиджак: в одном кармане пиджака тонкий и чистый носовой платок, в другом -- подобие тряпки: последняя служит для стирания пыли с сапогов -- украдкою, разумеется, когда готовишься повернуть на Невский. Хотя молодой человек в моем присутствии обнаруживал очевидное отвращение к дыму Жуковского табаку и курил одни благовонные папиросы, но я отсюда вижу на окне его табачный пепел и коротенькую трубку самого жалкого свойства; на столе возвышается небольшое складное зеркальце -- частый свидетель, это не подлежит сомнению, отчаянно свирепых выходок своего владельца в минуты неудачного наверчивания галстучного банта, что составляет, как известно, камень преткновения каждого щеголя; тут же завивальные щипцы, бронзовое кольцо в виде змеи -- в то время такие кольца были в большом ходу; банки с помадой, пудра в аптекарской коробочке и роговой гребень... Роговой гребень!.. Но что за беда! Ведь гребень не привешивается к петличке пальто во время прогулки, он может быть из чего угодно -- лишь бы хорошо расчесывал волосы. Действием воображения переношу, наконец, и самого молодого человека в его комнату: вижу, с какою тревожною заботливостью осматривает он воротник своего пальто, подошвы и кожу своих ботинок; боязливо оглянувшись кругом, он вынимает из кармана булку и, отправив корку в рот, начинает чистить мякотью перчатки; во время этой операции часто смотрит он в зеркало, ласково прищуривает глаза и с ужасом откидывается назад каждый раз, как чудится ему прыщик на носу или пятно на лице. Окончив дело, он торопливо выпивает стакан холодного чаю, оставленный в его отсутствие хозяйкой, жадно доедает булку, и снова одевается, и снова покидает комнату, в которой остается тогда ровно на два гроша имущества. Все это, как оказалось впоследствии, было совершенно справедливо.
В четыре часа пополудни, когда публика на Невском начинает редеть, наш молодой человек входил обыкновенно в кафе Пассажа. Если мало было посетителей, он спрашивал всегда порцию макарон и съедал при этом такое множество хлеба, которое служило несомненным доказательством, что макароны были лишь предлогом и спрашивались с единственною целью -- съесть как можно больше хлеба. Если ж много было посетителей, он ограничивался двумя пирожками и съедал их медленно, как бы от нечего делать. В пять часов являлся он в одном из лучших кафе-ресторанов, располагался в креслах, углублялся в чтение карты и говорил человеку: "Нет... что-то не хочется есть... подожду немного..." И в ожидании спрашивал чашку кофе. Если представлялась возможность завладеть хлебом на соседнем приборе, он завладевал им; если же нет, то довольствовался своим кофе. Замечено было однакож, что в последнем случае он дольше останавливался на ступеньках при выходе из кафе-ресторана, вынимал из жилетного кармана зубочистку и долго чистил зубы.
Когда погода была скверная, он из кафе-ресторана прямо направлялся в кафе Пассажа, но уже ничего не съедал: в это время в кафе мало посетителей и есть решительно не для кого. Он садился к окну и принимался читать газеты. Чтение это, нужно заметить, было совсем особенного рода: политика, фельетоны, заграничные известия -- все это нисколько его не занимало. Он читал лишь задние страницы и преимущественно останавливался на объявлениях о продаже домов. Ничего, кажется, не было общего между ним и покупкою дома, а между тем, могу вас уверить, он ни о чем другом никогда не читывал. Отыскав объявление, он вынимал из кармана жиденький бумажник и подробно, целиком вписывал туда прочитанное объявление. После этого он возвращался домой, одевался со всевозможною тщательностью, осыпал лицо пудрой, даже завивался -- и отправлялся отыскивать продающийся дом. Осмотрев его с улицы, он звонил обыкновенно в колокольчик или стучал в дверь дворника. Тогда между ним и дворником происходил всегда разговор следующего рода:
-- Скажи, пожалуйста, любезный, дом этот продается?
-- Продается.
-- То-то... Я вот тут гулял, так уж кстати зашел посмотреть. Дом порядочный... да; немножко вот тут как будто... -- присовокуплял он, неопределенно возводя глаза к зданию, -- но это ничего... Сколько за него просят?
Дворник произносил довольно полновесную сумму, но это обстоятельство встречало всегда страшное равнодушие со стороны покупщика, и он снова завязывал разговор:
-- Отчего же продают его?
-- А не могу знать; сказано только: продается.
-- Хозяин у себя дома?
-- Здесь.
-- Можно его видеть?
-- Можно.
-- Да... А как бишь его фамилия?..
-- Иван Андреевич...
-- Нет, нет -- фамилия как?
Если же фамилия была довольно известная и по дальнейшим справкам оказывалось, что человек, ее носивший, был богат или имел значительный титул, наш молодой человек как бы мгновенно откладывал намерение вступать с ним в совещание; он говорил дворнику:
-- Хорошо, братец, я еще зайду, -- после чего уходил и никогда уже больше не возвращался.
Если фамилия была темного происхождения, он продолжал беседу уже в следующем духе:
-- Так, стало быть, я могу его застать теперь дома?
-- Можно.
-- Ты мне скажи, братец, наверное, потому что, что ж я пойду даром... и, наконец, я могу побеспокоить... может быть, хозяин человек женатый, семейный... множество детей...
Если дворник говорил, что хозяин холостяк, результат был тот же, что и в первом случае: покупатель уходил и никогда уже больше не возвращался. Если же хозяин дома был человек семейный и особенно если имел много дочерей, молодой человек поспешно запускал пальцы в карман жилета и говорил:
-- Тебе, братец, надо, однакож, дать на водку... Экая досада! Никакой мелочи!.. Ну, видно, не твое счастье, -- присовокуплял он шутливо, -- знать, до другого случая... Ну, вот видишь ли, и неловко, стало быть, пойти к хозяину, не зная, что он делает... может быть, он теперь обедает... неловко прийти, особенно если большие у него дочери... А что, дочери-то уж большие?
-- Да вот одна, Марья Ивановна, невеста.
-- Ну, вот видишь ли -- и неловко... (Истина, которой мы поклоняемся, заставляет нас сказать, что при таком известии лицо молодого человека проявляло все признаки величайшей радости.) Может быть, и другие дочери также взрослые? -- присовокуплял он.
-- Никак и второй шестнадцатый пошел.
-- Спасибо, любезный, спасибо... Так я пойду, переговорю с хозяином... помни же, двугривенный за мною!
Когда хозяин помещался в продающемся доме, молодой человек шел прямо туда или же расспрашивал его квартиру и направлялся в ту сторону; но большею частью он заходил по дороге в кондитерскую и не прежде решался предстать в качестве покупщика, как осмотрев себя внимательно в зеркале кондитера. В денежное время -- этого почти никогда не бывало -- он нанимал извозчика и подкатывал к крыльцу хозяина дома на пролетке. Войдя в квартиру, он приказывал доложить о себе как о покупщике. Хозяин выходил навстречу и, естественно, радовался найти молодого человека: с молодыми, неопытными людьми всегда как-то приятнее вести дела. Молодой человек рассыпался перед хозяином в учтивостях; говорил, что осматривал дом, что дом пришелся ему по вкусу во всех статьях, что о нем много говорил ему один знакомый -- тут он придумывал всегда самую звонкую фамилию, -- что цель его при покупке дома заключается единственно в том, что хочется ему навсегда поселиться в Петербурге, и что время, наконец, пришло остепениться и зажить хозяйственным образом -- прибавлял он в виде шутки; затем он просил хозяина потрудиться и пойти с ним снова осмотреть здание. При этом осмотре молодость и неопытность покупателя делались еще очевиднее: обстоятельство, которое окончательно еще располагало хозяина дома к покупщику. Они возвращались в квартиру; хозяин предлагал чашку чаю, знакомил его с женою и представлял дочерям. По уходе покупщика и после того, как дочери удалялись в свою комнату передавать друг другу впечатления о новом знакомце, хозяин дома придвигался к жене и держал обыкновенно такого рода речь:
-- Ну что, душенька, что ты на это скажешь... а?.. Вот если б такого жениха нашей Оленьке... а? Чего, кажется, лучше: уж когда покупают дом, и притом не торгуются, поверь мне, значит, есть состоянье! Молодой человек так еще неопытен, что, делая покупку, не умеет даже скрывать своих средств... Истинная была бы находка, если б только дом продали и Оленьку выдали бы замуж?.. А?
На это жена отвечала:
-- Ну что ж, друг мой, я непрочь, ты знаешь, я всегда желала счастья моим детям!
А наш молодой человек, возвращаясь назад, думал между тем следующее:
"Очень миленькая девушка... право... и отец того... совершеннейший добряк... и мать тоже... Что ж, не худо бы? Средства их мне неизвестны, но если продают дом с тем, чтобы выстроить новый вдвое больше, стало быть, средства хорошие... Главное дело, надо понравиться матери и дочери -- в этом вся штука... Потому что потом, когда дело будет улажено и нас обвенчают, если и окажется тогда, что я не могу купить дома... потому что... ну, потому что не могу, -- дело уж будет сделано... из-за этих пустяков не лишать же дочери, и, как кажется, еще любимой дочери, назначенного приданого... Да, главное дело, надо понравиться ей и матери...
На следующий день молодой человек завивался еще тщательнее и снова являлся в знакомое семейство. Проникнутый своей целью, он мало говорил о покупке дома, больше любезничал с дамами. День за день покупка дома откладывалась. Все жили пока надеждой -- и молодой человек и почтенное семейство. Все шло изрядно, пока не являлся новый покупщик. Тут наступала драма. Новый покупщик выкладывал деньги и предлагал задаток. Наступала критическая минута... Молодой человек не мог дать задатка и удалялся, с тем чтобы никогда уж больше не возвращаться!
Такие происшествия приключались с ним довольно часто: он каждый почти день вписывал в бумажник адресы продающихся домов и часто в одно и то же время вел переговоры со многими семействами, но результат был всегда одинаков. Неудачи не ослабляли, однакож, его духа и энергии, и неустанно продолжал он читать газеты, выписывать адресы, беседовать с дворниками и являться в дома. Замечательнее всего то, однакож, что неудачи свои нимало не приписывал он появлению настоящего покупщика или недостаче денег в собственном кармане; нет, он питал в душе твердую уверенность, что дело рушилось потому лишь, что не сумел он понравиться, -- в том было все дело. Такое убеждение, как вы можете себе представить, должно было повергать его в глубокое отчаяние.
II
Эпизоды из детства и юности
Что ж такое, если б и на самом деле оно было так: если б он хотел нравиться -- и приходил в отчаяние, когда ему не удавалось? Не все ли мы подвержены той же слабости? Не все ли, более или менее, желаем нравиться? Я, по крайней мере, не встречал человека, который не старался бы тем или другим способом развить в себе средства для вернейшего достижения такой цели. Но большая часть из нас в скорбные минуты неудач имеет, по крайней мере, хоть какие-нибудь утешения: Нолинскому предстоят развлечения большого света; Богучаров утешается покупкою славного рысака; Тетюшин возвращается к балету и записывается в число театралов; Бузулкий получает наследство; утешение Пейпусова заключается в справедливом сознании красоты своей: он уверен, что если она не произвела действия в настоящем случае, то непременно произведет в другом, и т. д. Кроме того, неудачи Пейпусова, Богучарова, Бузулкина и Тетюшина не должны повергать их в отчаяние или заставлять их считать себя пораженными в голову ударом булавы; желание нравиться не составляет еще, сколько мне кажется, главной основы их существования. Дело нашего героя совсем другого рода; желание производить приятное впечатление составляло главную и в то же время единственную потребность его умственной и нравственной природы; это выходило у него совершенно естественно -- действием внутреннего неодолимого побуждения; он хотел нравиться, как только что оперившаяся птица хочет лететь, котенок, открывший глаза, хочет ловить мышей и т. д. Отчего же, скажите на милость, нестерпимо вилял он корпусом и семенил всем существом своим, как только замечал, что смотрят на него дамы? Как объяснить теперь это беспокойство, это внутреннее сомнение, если можно так выразиться, которое испытывал он даже в присутствии мужчин? Какое ему было дело до того, что скажут или подумают о нем совершенно посторонние, вовсе незнакомые люди, попадавшиеся на улице, в кафе, в театре и проч.? Что заставляло его заискивать знакомство, вступать в разговор, предлагать газету, уступать место на гулянье, предостерегать прохожего касательно лужи или апельсинной корки, украшающей тротуар? Что заставляло его, наконец, делать глазки в то время, когда другие сосут еще грудь или, по крайней мере, не совсем еще твердо стоят на ногах? Отчего же все это?
Надо было видеть, когда покойная маменька спрашивала его: "Ваня, ты хорошенький?" -- надо было видеть, говорю я, с какою уверенностью отвечал он: "Хорошенький!" Это происходило, надо вам сказать, на третьем году от рождения. "Ваня, кто лучше, я -- или ты?" -- спрашивала его мать. "Я лучше!" -- отвечал всегда Ваня, а между тем, могу вас уверить, покойная маменька Вани была очень недурна собой. Мать скоро умерла, и Ваня перешел в дом дяди, единственного близкого родственника. Дядя был управителем какого-то дома; к нему ездило много гостей, привозивших и детей своих. Но Ваня -- ему было тогда около восьми лет -- чуждался детей. Он предпочитал сидеть в гостиной, и не было для него лучшего удовольствия, как когда ласкали его женщины. Случалось приезжим гостям заговориться и забыть о существовании Вани. Ваня садился тогда в угол гостиной, скрещивал ножки, свешивал набок голову и прикидывался спящим; картина спящего ребенка вызывала всегда трогательную улыбку на губах дам, которые обыкновенно будили его поцелуем: то были сладчайшие минуты в детстве Вани. Первый гривенник, полученный им от дяди, пошел на покупку складного гребешка с зеркальцем, и хотя зеркальце показывало один только глаз или часть носа, но Ваня был в таком восхищении, что клал гребешок даже под свою подушку, когда ложился спать.
Тринадцати лет его отдали в школу. Для вытверживания уроков он преимущественно выбирал место у окна, книга бралась затем собственно, чтобы прятать лицо от учителя; глаза ученика не отрывались от окон противоположного дома, где жило многочисленное семейство. В свободное от занятий время он наводил глянец на пуговицы своего коротенького фрачка или же чистил самое платье маленькой щеточкой, купленной, как только завелось тридцать копеек серебром. Любимым удовольствием его было попросить маленького товарища выбросить на улицу книжку или тетрадь в то время, когда барышни противоположного дома глазели у своих окон; он весь тогда как-то подбирался, подтягивался: выступая петушком по улице и самодовольно покручивая напомаженной головкой, он переходил улицу, ловко нагибался, подымал брошенную книгу и, делая вид, как будто не замечает барышень, возвращался тем же порядком в классную комнату. Какая мысль воодушевляла его при этом -- неизвестно; надо полагать, уже тогда беспокоило его желание возбуждать внимание прекрасного пола.
Весьма натурально, что с возрастом и беспокойство это шло возрастая; в восемнадцать лет он был зачислен тогда в какую-то контору, откуда скоро вышел по негодности: обстоятельство, после которого дядя совсем почти отступился от племянника; время проходило в наблюдениях над окнами, где сидели дамы, и в прогулках мимо этих окон. В Испании, может статься, что-нибудь и вышло бы из этого, но в холодном Петербурге похождения юноши остались без последствий. Эта эпоха его молодости может назваться вообще -- эпохою неудач. Есть дни, в которые ничего не удается, есть также и люди, которым ничего не удается. Невозможно перечесть всех неудач нашего героя: лелеял ли он, например, мысль приобрести модные панталоны с большими клетками -- точь-в-точь какие видел на знаменитом льве, -- выходило всегда, что как только мысль его осуществлялась, мода на такие панталоны уступала место другим панталонам, а именно -- с полосками или зубчиками. Та же самая история происходила с жилетами, штрипками, штиблетами, воротничками рубашки и проч. и проч.: он всегда опаздывал. А между тем если б кто знал, скольких пожертвований стоило ему приобретение этих предметов!
Раз целые три месяца отказывался он от обеда, довольствуясь в три часа одною французскою булкой или пеклеванным хлебом, когда чересчур уже надоедала булка; немногие, надеюсь, в состоянии обнаружить такую твердость характера, особенно если дело пойдет на составление капитала, необходимого для покупки брелоков к часовой цепочке. Но дело сделано, брелоки куплены; настал день, когда прицепил он их к часовой цепочке, замирая от внутреннего самодовольствия, и вышел на Невский. Но каково же было изумление его, когда в это утро не увидел он брелоков ни на одном истинно франтовском жилете! Он решился даже расспросить об этом обстоятельстве. Увы! Ему сообщили, что брелоков никто уже не носит, кроме парикмахеров!
В другой раз с ним произошло еще лучше. (Он пренебрегал тогда заглядыванием в окна глухих переулков своего квартала; гулял по Невскому и знал наизусть фамилии всех почти знаменитых щеголей.) Узнал он как-то, что в одном аристократическом отеле устроился базар в пользу неимущих вдов и сирот. На этом базаре каждое утро сходился весь цвет изящной молодежи; самые хорошенькие женщины лучшего круга, стоя за прилавками, продавали лимонад, мороженое, вафли и проч.; носились слухи, что все эти дешевые предметы продавались неслыханно дорого. Известие это, конечно, не устрашило пылкого юношу: ему так давно хотелось побывать в аристократическом доме, потолкаться между знаменитыми денди и особенно хотелось посмотреть вблизи на первых красавиц города. Как нарочно, в ту пору дядя дал денег; капитал состоял из двадцати пяти целковых: не много, конечно, но что значило бросить пять рублей для такого удовольствия! "Э, была не была!" -- подумал он и, одевшись как можно изящнее, отправился. Не станем описывать его впечатлений, скажем только, что он затрепетал от восхищения с головы до ног, когда очутился почти лицом к лицу с одною из самых хорошеньких графинь и услышал ее мелодический голос, приглашавший купить пирожок. Он тотчас же подошел к прилавку и, грациозно изогнув корпус, взял пирожок. Говорят, в эту минуту им овладело такое волнение, что он решительно не знал, что делать с своим приобретением: съесть его казалось ему крайне неучтивым; спрятать в карман, как бы на память, он не решился; наконец он поднес его ко рту и, взглянув не без особенного выражения на прелестную продавщицу, медленно стал его есть. В голове его мелькнула между тем игривая мысль взять еще пирожок; за вторым последовал третий, за третьим четвертый и, наконец, дошло до пятого. Ему хотелось уже теперь во что бы то ни стало возбудить внимание графини, и точно, графиня обратилась к нему, улыбнулась и сказала, что он должен ей двадцать пять целковых. Таким-то образом лишился он в одно утро всего капитала и, обеспечив на целый месяц убогую вдову, принужден был бесконечное время питаться одними булками. Эти несчастные пирожки были, можно сказать, первым основным камнем его долгов в мелочную лавочку.
Но долг в мелочную лавочку ничего еще не значил сравнительно с долгом портному Шамбахеру. "Шамбахер, портной из Лондона" -- гласила вывеска, вызывавшая всегда добродушную улыбку на лицах родственников портного, знавших, что Карл Шамбахер уроженец из Митавы. Этот долг пуще всего сокрушал молодого человека: мало того, что Шамбахер отказался напрямик шить платье до уплаты долга, но немилосердно даже преследовал своего должника. Герой наш еще не вполне усвоил себе дар смягчать кредиторов, не отдавая им денег; он не имел ни надлежащего дара слова, ни сноровки. Шамбахер прямехонько врывался в его комнату и подымал страшную тревогу, так что хозяйка и жильцы ее выбегали в коридор с испуганными лицами.
Мы не ошибемся, если скажем, что такие же точно отношения существовали между интересным юношей и сапожником Шамбахером, родным братом лондонского Шамбахера. В цветущие времена нашего героя портной Карл Шамбахер поспешил доставить его практику брату своему, Готлибу Шамбахеру. Но обстоятельства переменились, и теперь оба Шамбахера с остервенением преследовали прежнюю свою практику. Он боялся их пуще огня и потому-то, я полагаю, так редко сидел в своей квартире, предпочитая прогулку по Невскому, где такое множество дверей, ворот и выходов. Тем не менее, однакож, он страшно тяготился своим положением. Вот именно в одну из этих скорбных минут и пришла ему вдохновенная мысль являться в качестве покупателя домов в семейства с невестами. Но мы видели, что это ни к чему не повело.
Разорение, оборванное пальто, скомканная шляпа с рыжими краями, лопнувшие сапоги начинали глядеть ему прямо в глаза; отчаяние стало являться к его изголовью, и нет сомнения, он кончил бы трагически и лишил бы нас удовольствия описывать дальнейшие его похождения, если б не умер скоропостижно дядя. Наследство оказалось незначительным, хотя дядя и управлял домом: найдена была всего тысяча рублей серебром, которую и препроводили к законному наследнику. Можете представить себе восторг молодого человека! Лучше всего было то, что деньги пришли кстати: наступала осень, жители переезжали с дач, и Невский проспект наполнялся гуляющими; у нашего героя не было между тем теплого пальто, да и вообще, если правду сказать, остального платья, соответственного сезону.
"Но как! Неужели снова обратиться к Шамбахеру из Лондона? -- думал он. -- Шамбахер делал мне всевозможные дерзости, отравлял, можно сказать, каждый час, что я говорю! -- каждую секунду моего существования, -- и за все это я снова дам ему свою практику... нет! Ни за что в свете! Он, чего доброго, захочет еще отмстить мне. Я отдам ему те триста рублей, которые должен, он возьмет, да и откажется на меня работать... Нет, не бывать этому! -- воскликнул он с ожесточением. -- Пускай же знает он, что я не позволю себе безнаказанно говорить дерзости; закажу платье Альфреду Коко, портному из Парижа, вот и все тут! Все решительно говорят, что Альфред Коко шьет еще лучше Шамбахера... Кончено!"
Тут разгоряченному его воображению представилась фигура другого Шамбахера -- Готлиба, сапожника -- и негодование овладело им окончательно; он решился разом покончить дело и прекратить всякие сношения с этими грубыми братьями. Затем, не медля ни минуты, отправился он к Альфреду Коко.
Коко взял очень дорого, но, надо правду сказать, одел его по последней моде, или в последнем стиле, как принято говорить: панталоны -- fantaisie; {Фантази (ред.).} жилет -- idem; {То же самое (ред.).} пальто-сак -- à la midschman anglais; {А ла английский мичман (ред.).} все это сидело превосходно; на каждой пуговице было даже выбито: Alfred Coco, successeur de ci-devant Dindonet.{Альфред Коко, преемник Дендоне (ред.).} Затем, по рекомендации того же Коко, молодой человек отправился к французскому сапожнику и накупил обуви. Затем явилась необходимость зайти в магазин "Au petit maître",{"Для франта" (название магазина) (ред.).}куда привезен был большой ассортимент галстуков. Француз, к которому обратился он, взглянул сначала на лицо его, потом на жилет, дал заметить, что галстук должен быть непременно среднего цвета между цветом лица и жилета, и, сказав: "Je sais ce qu'il vous faut", {Я знаю, что вам надо (ред.).} выложил перед ним ассортимент с такою поспешностью, как будто показывал фокус. Выбраны два галстука -- один à la Colin, {А ла Колен (ред.).} другой à la Montpensier; {А ла Монпансье (ред.).} француз предлагал еще третий: à la Jean-Jacques, {А ла Жан-Жак (ред.).} но молодой человек был настолько благоразумен, что отказался. Рядом с магазином "Au petit maître" находилась стеклянная дверь с золотою надписью: "Almenor--coiffeur";{Альменор -- парикмахер (ред.).} тут молодой человек вспомнил, что, примеряя час тому назад платье, должен был встрепать себе волосы, и пошел к куаферу.
-- Un petit coup de ciseaux, un petit coup de fer, -- rien que pour rafraîchir les pointes... M-r, a-t-il lu les Mystères de Paris?.. Un soupèon de pommade, une idêe de bandoline, {Легкое прикосновение ножницами, легкое прикосновение щипцами, -- только чтобы освежить кончики... Сударь читал "Парижские тайны"?.. Намек на помаду, тень завивки (ред.).} -- и наш молодой человек вышел из рук de l'artiste en cheveux {Художника прически (ред.).}в прическе à la petite polka! {Под полечку (ред.).}
При выходе из парикмахерской глаза его случайно упали на окна с изображением красками на стекле перчаток всех возможных цветов. Он вошел и вскоре явился на Невском в таком блеске, в каком никогда еще не являлся. Завернув в Пассаж и оглянув себя в зеркале, он пришел в такой восторг, что решился тотчас же снять с себя дагерротип, и, точно, уже совсем было отправился, но, сделав двадцать шагов, пожалел расстаться с Невским проспектом и отложил свое намерение до другого раза.
Так блистал он несколько дней сряду, и эти дни, можно сказать с уверенностью, были лучшими днями его жизни. Но нет такого ясного неба, которое не омрачилось бы тучами. Туча на ясном небе нашего героя предстала в образе Карла Шамбахера. Встретив прежнюю свою практику в совершенно новом костюме и основательно заключив из этого, что практика получила деньги, но заблагорассудила обратиться к новому портному, прежде чем расплатиться с прежним, -- Шамбахер пришел в такую ярость, что чуть было не погиб от паралича. Но этим еще не кончилось; в тот же день герой наш встретился с сапожником Шамбахером, который, как только взглянул на новые сапоги должника, поднял кулаки и закричал: "Donner Wetter!" {Гром и молния (ред.).} таким громовым голосом, что наш молодой человек кинулся стремглав в соседние ворота, пробежал без оглядки двор, вышел в задние ворота и бежал до тех пор, пока не уткнулся в какой-то забор.
С этого дня братья Шамбахеры начали преследовать его с особенным, каким-то злобным, неукротимым остервенением. Наш герой готов был отдать им долг; он под конец пламенно даже желал этого, и денег оставалось у него ровно настолько, чтобы удовлетворить Шамбахеров, но дело в том, что тут явилось одно обстоятельство, которое решительно стало поперек его желаний: блестящее положение нашего героя было временно, он сам это чувствовал, и потому, нисколько не увлекаясь улыбкою фортуны, благоразумно продолжал читать объявления о продающихся домах и посещал семейства с невестами.
Весьма недавно познакомился он с одним почтенным и, повидимому, богатым булочником Беккером. Беккер продавал дом с целью купить другой, соседний дом, огромнейшего размера. У Беккера была дочь, единственная дочь, и как человек, наживший большое состояние в России, он из чувства благодарности, вероятно, хотел выдать ее замуж непременно за русского. Наш герой явился, познакомился и -- сказать ли? -- кажется, даже понравился. -- Мы говорим: "кажется", потому что ничего еще не обнаруживалось решительно, кроме того разве, что госпожа Беккер сказала после первого визита его: "Очень учтивый молодой человек"; отец сказал: "Ja wohl" {Да, конечно (ред.).}, а дочка примолвила: "Ganz comme il faut!" {Вполне хорошего тона (совершенно комильфо) (ред.).} Но наш герой был уже опытнее; беседуя с дамами, он не пропускал случая занимать отца разговорами о покупке дома. Та же самая житейская опытность воспрещала ему платить до поры до времени Шамбахерам.
"Ну, а как явится вдруг покупатель дома, и Беккер спросит у меня задаток?.. -- думал он. -- Нет, пускай уж лучше подождут Шамбахеры; они всё получат в свое время, всё, даже проценты... но теперь... теперь главное дело понравиться девице, отцу, матери и -- покончить скорее с Беккерами!.."
При таких мыслях и в таком положении застали мы нашего героя гуляющим по Невскому в начале этого правдивого рассказа.
III
Встреча за встречей
Что, если б вдруг сделалось известным, что такого-то числа все портные, существующие в Петербурге, будут прогуливаться от двух часов пополудни до пяти включительно по Невскому проспекту?.. Как вы думаете, произвело бы такое известие впечатление на Невском проспекте или не произвело бы никакого впечатления? Что до меня касается, я имею основание думать, что было бы произведено некоторое впечатление. Можно по крайней мере держать сто против одного, что в означенное утро вас крайне бы озадачило отсутствие многих весьма милых молодых людей, которых привыкли вы встречать здесь каждый день; говоря откровенно, я сомневаюсь даже в появлении большей части этих молодых милых людей. Но так как прогулка портных принадлежит к разряду самых фантастических, несбыточных предположений, то на Невском проспекте не было заметно никакого изменения.
В три часа не было такой плитки тротуара, по которой не ступала бы вкусная, как пирожное, прюнелевая ботинка или узкий лакированный сапог; попадалась, конечно, и неуклюжая обувь, но мы питаем к последней глубочайшее равнодушие и -- прошу заметить -- никогда о ней не упоминаем. Джентльмены, львы и денди попадались на каждом шагу, как простые смертные. Они выступали с тою уверенностью, с тем непринуждением, как будто прогуливались по собственным владениям; лица их выражали беспечность и вместе с тем дышали как бы сознанием, что это было лучшее место и лучший час для прогулки. С последним легко согласиться, действительно это был лучший час: в это время портные, -- не говоря уже о других мастеровых, которым могут быть должны денди, -- утомленные беготнёю по долгам, или предаются отдыху, или всё еще бегают, отыскивая должников своих; а так как, по множеству визитов такого рода, они по большей части ездят на извозчиках -- иначе им бы никак не угоняться, то и я нахожу с своей стороны, что это самый лучший час для прогулки.
Несмотря на страшно холодный ветер, дувший прямо с моря, хорошеньких женщин было, по обыкновению, очень много, и все они старались казаться веселыми. Замечательно однакож, что истинно веселые лица принадлежали одной только половине публики, именно той, которая шла от Полицейского моста к Аничкину, то есть спиною к ветру; лица другой половины, шедшей от Аничкина моста к Полицейскому, принимали только веселый вид, но, в сущности, были синеваты, нахмурены и напоминали выражение на лицах актеров, которые играют веселую роль, между тем как утром схоронили ближайшего родственника. Но это продолжалось недолго; едва лишь достигали они Полицейского моста и снова поворачивались к Аничкину -- лица их оживлялись неподдельною веселостью, на губах появлялось даже что-то насмешливое, саркастическое при встрече с лицами, шедшими навстречу и за минуту перед тем казавшимися столь торжествующими. Эта маленькая игра физиономий, которая спокон веку существует на Невском проспекте и которую можно бы назвать игрою в маленькое мстительное пересмеиванье, составляет одну из самых разнообразных сторон этой бесспорно прекрасной прогулки.
Около этого времени, то есть в три часа, на Аничкином мосту показался и наш молодой человек. Но пора, однакож, сказать настоящее его имя: его звали Иваном Александровичем; что ж касается до фамилии -- я, право, робею... фамилия его: Свистулькин!.. Тут, без сомнения, многие особы пожмут плечами, отвернутся и скажут: "фи!"... Но скажите пожалуйста, отчего не стали бы вы отворачиваться и не сказали бы "фи!", если бы вам пришлось встретить в рассказе брюссельского издания имя m-r Siffleur или m-r Siflottin! Отчего это? Держу какое угодно пари, что фамилия m-r Siflottin показалась бы вам очень забавною -- право, так!
Странное дело: какой-нибудь Федор Сапог приводит в содроганье, a m-r Soulier возбуждает приятную улыбку: чем же сапог хуже башмака? Вы отворачиваете взор от Горшкова или Корешкова, и готовы подать руку и танцовать мазурку с m-r Potier или m-r Racine, даже если б они не были потомками знаменитых людей, а попросту назывались m-r Potier или m-r Racine? Разве m-r Gorneille не тот же Галочкин? m-r Poiret не тот же Горохин или Грушкин? Потеев не тот же Sue?.. {Фамилии, происходящие от французских слов: siffler -- свистеть, soulier -- башмак, racine -- корень, corneille -- ворона, poire -- груша, suer -- потеть (ред.).} и т. д. Решительно не понимаю такого предубеждения и не знаю, право, до чего оно может дойти; впрочем, если хотите, оно уже и дошло вот до чего: я знал одну даму, которая говорила очень свободно: "Pierre, ne salissez pas votre pantalon", и скорее умерла бы, чем сказала: "Pierre, не марай своих панталон". Я положительно даже знаю, что она во всю свою жизнь ни разу не произнесла этого неблагозвучного слова. Но так как, несмотря на всевозможные рассуждения, большинство будет стоять всегда скорее за слово pantalon, чем за слово панталоны, то оставим это и обратимся лучше к нашему делу.
Иван Александрович был так же изящен, как вчера и третьего дня. К сожалению, несмотря на изящество, несмотря даже на то, что лицо его сохраняло постоянную улыбку, хотя и было обращено к ветру, Ивана Александровича менее чем когда-нибудь можно было принять за джентльмена. Не туалет был тому причиной: благодаря Альфреду Коко туалет сидел безукоризненно; не лицо Ивана Александровича изменяло ему, -- нет: его выдавала походка! Он выступал с какою-то принужденною торопливостью и поминутно оглядывался назад, как будто боялся чьего-то преследования. Походка составляет такой важный предмет в общественной жизни, что требует глубокого изучения. Выражение походки давным-давно определено на Невском, где наблюдательность развита больше, чем думают; так, например, если вы шагаете так же быстро, как Свистулькин, но вместо того, чтобы оборачиваться назад, бросаете рассеянные взгляды направо и налево, скажут, что вы ни о чем не думаете; вы можете, впрочем, прослыть тогда за очень милого молодого человека; вы размышляете о настоящем вашем положении, когда устремляете взор вперед; о прошедшем -- когда смотрите вниз, о будущем -- когда смотрите вверх; медленные, ровные и как бы вымеренные шаги обозначают солидность и некоторую независимость состояния; перекачиванье с ноги на ногу -- нерешительность и запутанные обстоятельства; походка с припрыжкою выражает глупое самодовольство и ветреность и т. д. Но боже упаси, если вы, подобно Свистулькину, будете оглядываться поминутно назад: всякий тотчас же заключит, что вас преследует кредитор.
Иван Александрович выдавал себя еще тем, что слишком уж часто улыбался и старался показать вид, что ему вовсе не холодно: всем, между тем, в глаза бросались его синие щеки, красный нос и слезы на ресницах; он чересчур также распахивал пальто и выставлял напоказ жилет; но последнюю проделку я прощаю ему от всей души: он только что велел прикрепить к жилету круглые пуговки из крашеной кости, весьма искусно, впрочем, подделанные под цветной камень, и так как пуговицы стоили три целковых, то, весьма натурально, ему хотелось показать их всему свету.
Подвигаясь так скоро, он, без сомнения, достигнул бы в четверть часа до Адмиралтейства, если б не задержало его одно обстоятельство; обстоятельство было благоприятное, одно из тех, на которые мы сами очень охотно наталкиваемся. Против сквера Александрийского театра он встретился с девицею Беккер и ее маменькой.
Хотя Иван Александрович не шутя начинал чувствовать влечение к своей невесте даже мимо ее приданого, -- он называл ее своею невестой, потому что на другой день после этой встречи решился объясниться серьезно и просить ее руки, -- но в настоящем случае, надо отдать ему справедливость, поступил истинным джентльменом: он не дал воли своим чувствам, не бросился ей навстречу, но приостановился и быстрым взглядом окинул туалет обеих дам. Нельзя же было господину в новом пальто, новой шляпе, галстуке à la Montpensier и новых сапогах рискнуть итти рядом с дурно одетыми дамами! В подобных случаях, будь эти дамы родные тетки или сестры, Ивану Александровичу надо быть всегда готовым броситься в первый магазин или юркнуть под соседние ворота. Иван Александрович, конечно, сделал бы то же самое, но это оказалось лишним: дамы были одеты очень удовлетворительно; госпожа Беккер, мать, обращала даже на себя внимание. Улыбка мгновенно заиграла на губах Ивана Александровича; он покрутил головкой, провел языком по губам и пошел навстречу, сохраняя на лице выражение приятного удивления.
Госпожа Беккер, точно, заслуживала внимания. Она принадлежала к разряду так называемых "маменек", то есть была женщина коротенькая, но значительно распространившаяся в ширину; она пыхтела, как самовар, под своим бархатным фиолетовым бурнусом, обшитым бахромою и стеклярусом в виде гранат; шляпка ее из розового крепа украшалась изнутри пышными махровыми розанами, снаружи виноградными листьями с их завитками и такою роскошною виноградною кистью, что, будь она только не поддельная, а настоящая, из нее легко вышла бы бутылка доброго вина. Но цвет шляпки значительно бледнел перед пурпуровым, жирным лицом Вильгельмины Беккер; туалет ее довершался голубым платьем с воланами и талией, тем самым платьем, в котором явилась она прошлую зиму последний раз на вечере шустер-клуба; {Клуб сапожников (ред.).} потому, что, хотя Вильгельмина Карловна и доживала свою пятидесятую весну, -- что составляло, в сущности, уже изрядное начало зимы, -- она охотно посещала общественные увеселения, больше, впрочем, для дочки, для Лотхен, как она говорила.
Дочка была одета несравненно проще: темный бурнус, обшитый тесьмою, темное шелковое платье, белая шляпка -- вот и все. Наружность ее опровергала совершенно понятие, которое составилось почему-то о дочерях булочников. Щеки ее, конечно, представили бы привлекательную смесь крови с молоком и отличались бы округлостью, свойственною вообще булочницам, если б она находилась в положении этих обыкновенных смертных; но отец ее разбогател и не имел никакой надобности держать Лотхен в пекарне, заставлять ее обсыпать сахаром плюшки или месить выборгские крендели, которые, скажем мимоходом, называются выборгскими потому лишь, что пекутся в Петербурге. С десяти лет она воспитывалась в школе, откуда вышла только год назад; она с успехом рисовала греческую профиль, свободно могла прочесть "La laitière de Montfermeil" {Молочница из Монфермейля (ред.).} и разыгрывала какую угодно музыкальную пьесу à livre ouvert; {С листа (ред.).} с наклонностью к музыке, свойственною всем немцам, она судила даже о музыке и восклицала не хуже других барышень: "Oh, Chopin! Oh, Rossini!", {О,Шопен! О, Россини! (ред.).} когда речь заходила об этих композиторах. Все это, как можете себе представить, приводило в восторг отца ее; одно не нравилось Андрею Андреевичу: Лотхен, с приобретением драгоценных талантов, утратила свой прежний цвет лица, свою свежесть! Лицо ее было бледно-тусклого цвета с зеленоватым отливом. Это не мешало, однакож, личику Лотхен быть очень миловидным: оно сделалось еще миловиднее, когда встретилось с лицом Ивана Александровича: улыбка тотчас же заиграла на бледных губах Лотхен.
-- Ах! Иван Александрович! Mutterchen, {Мамочка! (ред.).} Иван Александрович! -- воскликнула она, кивая головою Свистулькину, который приподнял шляпу и шаркнул, но, получив сзади толчок, торопливо посторонился, бросив гордый взгляд на неучтивого господина.
Он закинул руки за спину и пошел рядом с дамами.
-- Ваше здоровье, Вильгельмина Карловна? -- спросил он, выдвигая на ходу правый носок и наклоняя вперед голову.
-- Мое очень хорошо, слава богу, благодарю вас... -- приветливо отвечала госпожа Беккер с сильным немецким выговором.
"Ничего,-- мысленно рассудил наш герой,-- подумают, еще баронесса какая-нибудь..."
-- Здоровье Андрея Андреича? -- примолвил он громко.
-- Не совсем хорошо... голова болит! -- простодушно отвечала Вильгельмина Карловна. -- Сегодня большой обед в Морской и ужин в Гороховой, заказано сто хлебов и печенье к чаю... так он...
-- Ах, маменька! -- с упреком шепнула Лотхен, толкая ее локтем.
Иван Александрович сделал вид, как будто идет сам по себе, но это продолжалось секунду.
-- Ну, что ж такое?.. Was noch?.. {Что еще? (ред.).} -- простодушно спросила мать.
-- О вашем здоровье я не спрашиваю, Шарлотта Андреевна, -- поспешил замять Свистулькин, -- это было бы совершенно лишнее... но.. -- прибавил он, понижая голос, -- вы, как и всегда... цветущи...
-- Совсем напротив... я...
-- Отчего же напротив?.. Поверьте мне... впрочем, я уж вам передал мои мысли... вы... Ах! -- неожиданно заключил Иван Александрович, раскланиваясь с первой дамой, проехавшей в карете.
-- Кому вы поклонились? -- спросила Лотхен.
-- А это... это графиня... Су... Суздальцева...
-- Скажите, Иван Александрович, отчего вы у нас вчера не были? -- проговорила мать. -- Мы вас ждали, думали, придете кофе пить.
-- Невозможно было, никак невозможно! -- подхватил Свистулькин. -- Вы знаете, Вильгельмина Карловна, если б это от меня зависело хоть на волос, я, конечно, рад бы всей душою... но вчера, как назло, был вечер...
Тут Иван Александрович снова поклонился проехавшей карете.
-- Кто такая? -- спросила Лотхен.
-- Княгиня Бабуева, -- решительно произнес Иван Александрович, -- да, так я говорил вам, что был на бале... Ах, если б вы только знали, mesdames, что это за скука! Страшно даже подумать!.. Но что прикажете делать!.. Сами знаете, когда принадлежишь к обществу, невольно подчиняешься его условиям; хочешь не хочешь, должен подчиняться... Нельзя, никак нельзя! А право, Вильгельмина Карловна, право, рад бы душою бросить все это и жить спокойно и тихо... надоело все это: пустота, страшная пустота!.. И для души решительно ничего...
-- Полноте, полноте, вы совсем не то думаете... -- сказала Лотхен, -- вы всегда с таким удовольствием рассказываете о балах и вечерах этого общества...
-- Я?.. Ха-ха-ха! Хорошо же вы меня знаете после этого! -- с горечью возразил Иван Александрович; тут он снова понизил голос и даже наклонился к девушке. -- Верьте мне или нет, Шарлотта Андреевна, но вот вам признание тоскующей души моей: все это великолепие света, все эти раззолоченные салоны -- все это отдал бы я -- и как еще охотно отдал бы! -- за скромный уголок и доброго, любящего друга... В этом вся цель моей жизни! -- добавил он с грустной улыбкой, направленной к Гостиному двору.
Легкая краска заиграла на щеках Лотхен, и она украдкою взглянула на мать; но та гордо выступала с своей виноградной лозой на голове и ни о чем, казалось, не думала.
-- Когда же вы к нам придете?.. -- робко спросила Лотхен, вероятно с тем, чтобы переменить разговор.
-- Завтра, непременно завтра... -- возразил Иван Александрович.-- О! Завтра великий день, завтра все должно решиться...
-- Зачем же так скоро?.. -- пролепетала Лотхен.
-- Скоро?.. Вы находите, что это скоро?.. -- заметил герой наш тоном упрека.
-- Да... -- подхватила, краснея, Лотхен, голос ее слегка даже дрогнул. -- Вы купите завтра наш дом, и тогда уж не будете с нами знакомы... забудете нас...
-- О, вы всё говорите о доме! Боже, боже! -- шепнул с жаром Иван Александрович. -- Что мне дом! Дом -- вздор и ничтожество!.. Я говорю о такой вещи, которая гораздо... в миллион... что я говорю! -- в тысячи, тысячи миллионов раз выше всякого дома... Может ли дом что-нибудь для меня значить! -- подхватил он с большею еще горячностью, -- то, о чем я говорю вам, решит судьбу всей моей жизни, -- тут все... все... слышите ли: все! -- заключил он, бросив выразительный взгляд на девушку, которая снова покраснела и потупила глаза.
Иван Александрович вздохнул, грустным взглядом обвел вокруг себя, снова вздохнул и наконец, обратившись к матери, сказал с принужденною веселостью:
-- Славная нынче погода, Вильгельмина Карловна, и много гуляющих!..
-- Да, очень много, -- отвечала та с невозмутимым своим добродушием, -- да, очень много, и так все хорошо выглядят... ganz elegant... prächtig-schön!.. {Совершенно элегантно... прекрасно, великолепно (ред.).}
Ведя такой приятный разговор, все трое дошли до Аничкина моста. Тут Иван Александрович, жадно искавший случая делать таинственные намеки Лотхен, готовился уже предложить дамам сделать новый конец по Невскому, как вдруг глаза его, смотревшие прямо и весело, запрыгали во все стороны и, казалось, посоловели заодно с лицом.
Точно, было отчего; еще одна минута, еще десять шагов -- и он бы погиб, погиб навсегда вместе с своими надеждами. Дело в том, что в толпе, шедшей навстречу, неожиданно выставилась во всем рельефе своем толстая фигура Карла Карловича Шамбахера. К счастию еще, Шамбахер смотрел в другую сторону и не заметил Ивана Александровича. Герой наш судорожно схватил руку Лотхен и, не дав ей опомниться, исчез в толпе. Лотхен была до того взволнована пожатием, -- это было первое пожатие, -- что не бросила даже взгляда в ту сторону, куда он скрылся.
-- А вот и брудер Карл! -- неожиданно воскликнула Вильгельмина Карловна. Восклицание это привело в себя Лотхен; она подняла глаза и увидела перед собою дядю, портного Шамбахера, родного брата матери.
-- Вот и я, киндерхен1 Was macht ihr da?.. {Вот и я, детки! Что вы тут делаете? (ред.).} Ге, ге! -- весело произнес Шамбахер, человек лет под пятьдесят, имевший одну из тех наружностей, которая, так сказать, предвещала апоплексический удар, на что, заметим мимоходом, рассчитывали многие, в том числе, разумеется, и Свистулькин; на нем было гороховое пальто, худо скрывавшее его кривые ноги -- недостаток, отличающий всех портных, которые, подобно Шамбахеру, провели тридцать лет, сидя на турецкий манер с иглою и ножницами.
-- Прекрасная погода, -- вымолвила по-немецки Вильгельмина Карловна, -- вышли прогуляться... вот наш кавалер... но где же он? -- присовокупила она, озираясь во все стороны.
-- Его встретил какой-то знакомый... -- пролепетала Лотхен, все еще находившаяся под влиянием пожатия руки.
-- Какой же это кавалер? -- спросил Шамбахер. -- Уж не тот ли, о ком вы намедни говорили? -- прибавил он, прищуривая правый глаз на племянницу.
-- Да, да, тот самый, -- подхватила мать, -- жаль, Карл, что он ушел, мы бы тебя познакомили... очень милый молодой человек... ganz comme il faut!..
-- Да, брат Андрей говорил мне... что ж: pojaluy; надо сперва спросить у Лотхен, может, она не хочет... ге! -- довершил портной из Лондона, лукаво подмигивая племяннице.
Лотхен потупила глаза и улыбнулась, а дядя разразился веселым, добродушным хохотом; Шамбахер -- дядя и Шамбахер -- портной из Лондона, особенно когда ему не платили долга, -- были два существа, далеко не похожие друг на друга: первый Шамбахер, по всей справедливости, заслуживал название шутника, весельчака и доброго малого; во втором случае Шамбахер являлся строгим, неумолимым и вполне заслуживал название зверя или verfluchter Kerl! {Окаянный парень, негодяй (ред.).}
-- Ну, что ж мы стоим, как какие-нибудь вешалки?.. Wollen wir noch ein Tour aufs Nefsky!.. {Сделаем еще один тур по Невскому (ред.).} заключил весельчак Шамбахер и, став между сестрою и племянницей, пошел по направлению к Адмиралтейству.
IV
Приключение в Пассаже
Герой наш тем временем давно успел пройти Итальянскую, миновал площадь, где возвышалась когда-то панорама Палермо, и приближался к Пассажу.
"Ведь надо же, чтоб это всегда так случалось! Шагу не успеешь ступить, уж непременно да ввернется какая-нибудь гадость... и всегда, как нарочно, в такую именно минуту, когда... э! -- рассуждал Иван Александрович. -- Право, если б не страх, что к Беккерам того и смотри явится покупщик дома; если б не надо было беречь денег для задатка -- отдал бы, так уж и быть, отдал бы долг обоим Шамбахерам! Право, отдал бы!.. Но невозможно; никакого средства!.. С одной стороны -- задаток, с другой... вдруг получу согласие: необходимо тотчас же сделать подарок невесте: серьги ли или браслетку... уж это так заведено веками... скверные обстоятельства... Слава богу, что Шамбахер меня не заметил... вот была бы штука... ух!.. Прощайся тогда со всем... и как подумаешь, право, на каком волоске висит иногда судьба человека... ах, ах! (При этом Свистулькин начал дышать так тяжело, как будто грудь его, и без того узенькая и впалая, уменьшилась вдруг наполовину.) Что ж касается до моего исчезновения, приищу отговорку для старухи... -- проговорил он, как только дыхание его пошло ровнее. -- Лотхен скажу: "Я так был взволнован, что не мог дольше продолжать разговора с вами"... хорошо еще, что я нашелся и пожал ей руку... а то, право, не знал бы, чем оправдать свое исчезновение... Эх-хе! Скверно, скверно, все это скверно!.. Эти два брата Шамбахера просто-таки отравляют мое существование, решительно -- отравляют!.."
Ведя сам с собою такую беседу, Иван Александрович поднялся на ступеньки Пассажа, оглянулся с этой высоты направо и налево и, повторив такой маневр в третий раз, вступил в кафе. Был четвертый час в начале, тот час, в который Свистулькин привык съедать два пирожка или порцию макарон, смотря по обстоятельствам. На этот раз он должен был довольствоваться пирожками, хоть чувствовал нестерпимый голод -- необходимое следствие сильных ощущений. Нельзя сказать, чтобы много было посетителей. В числе их, и это была главная причина, заставившая Ивана Александровича отказаться от макарон, находился граф Слапачинский; Свистулькин втайне благоговел перед графом: граф был его идеалом. Он всматривался в жилеты графа, и если были деньги, не успокаивался до тех пор, пока не заказывал себе такой же; наблюдал за галстучными бантами графа, затверживал в своей памяти его приемы, движения и даже некоторые отрывчатые фразы, схваченные на лету. Нечего говорить, что Иван Александрович не был знаком с Слапачинским, никогда даже не перемолвил с ним слова.
Не удостоив взглядом двух плешивых старичков, читавших газеты, Свистулькин подошел к конторке, кивнул головою приказчику, взял пирожок и, не снимая шляпы, прислонился спиною к перилам. Подле перил вместе с графом стояли другие джентльмены; в числе их находились двое, трое очень молоденьких, лет семнадцати, никак не старше, но представлявших из себя людей возмужалых и по этому случаю пивших absinthe; {Полынную водку (ред.).}несмотря на увядшие их лица, действительно свидетельствовавшие об их образе жизни, они секунды не оставались в покое и болтали без умолку; речи их преимущественно обращались к итальянцу-конторщику, которого называли они: mon cher monsieur Ulysse. {Мой дорогой господин Улисс (ред.).} Разговор шел на французском языке, сопровождался хохотом молодых людей и частыми per bacco! ah-bahl diavolo, fichtre {Чорт возьми, дьявол, чорт! (ред.).} и тому подобными.
-- Eh! dites donc, mon cher m-r Ulysse, et l'opêra, per bacco! -- comment q'èa va? bien?.. {Э, скажите же, мой дорогой г-н Улисс, а опера, чорт возьми, -- как она? Хорошо? (ред.).}
-- Ma je nous zê deza dit, je nê sais pas moal {Но я вам уже сказал, что я не знаю (ред.).} -- отвечал Улисс с такою интонациею, которая ясно показывала, что он начинал терять терпение.
-- Et la Grizi, per bacco, a? Vous l'avez entendu?{А Гридзи, чорт возьми, а? Вы ее слышали? (ред.).} -- приставали юноши.
-- О! divina, pourquoi moa zê lê antandou zantê... {О! божественная, потому что я слышал, как она поет... (ред.).}
-- Et Tamberlic, -- est-ce un bon chanteur?.. {А Тамберлик -- хороший певец?.. (ред.).}
-- Et je sais pas moa, pourquoi zê nê l'ai pas antandou... {Не знаю, потому что я не слышал его (итальянец говорит на искаженном французском языке, путая слова) (ред.).} -- отвечал нетерпеливо Улисс, поворачиваясь к ним спиною и накладывая макароны.
"И в самом деле, на днях открывается итальянская опера, а я хоть бы знал имя одного какого-нибудь певца или певицы -- нехорошо", -- подумал Свистулькин, не спускавший до того времени глаз с Слапачинского, который улыбался, слушая молодых людей.
Иван Александрович доел пирожок, подошел к столу, где лежали афишки, отыскал объявление об опере и углубился было в чтение; но так как почти в ту же минуту Слапачинский заговорил с соседом, Иван Александрович снова подошел к конторке; вскоре внимание его привлечено было другим предметом: граф вынул из кармана папиросы, заключенные в простой бумажной пачке, и принялся курить.
"Куда же девалась его кожаная папиросочница? да еще другая, из слоновой кости, с медальоном?.. -- сказал сам себе Свистулькин. -- Надо полагать, теперь уже брошены папиросочницы... Если Слапачинский ходит с пачкой в кармане, так уж это значит... Ох, досадно, что я купил папиросочницу... напрасно только убил два целковых!.."
-- Вам не нужна, кажется, афишка? -- спросил граф, неожиданно обращаясь к Свистулькину.
-- Ах, нет-с, сделайте одолжение... -- торопливо вымолвил Иван Александрович, подавая ему лист.
На языке его вертелась фраза, он хотел уже прибавить: "Какая нынче многочисленная труппа!", -- но оробел почему-то, ничего не сказал и, чтобы поправиться, взял второй пирожок. Дочитав афишку, Слапачинский бросил ее на стол, затоптал окурок папиросы, расплатился и вышел из кафе. Иван Александрович тотчас же расплатился и последовал за ним. Граф направился в галлерею Пассажа -- и Свистулькин пошел туда же.
Давнишним желанием нашего героя, может даже быть, с тех пор как он стал посещать Невский, где впервые увидел Слапачинского, было -- найти случай заговорить с графом. От разговора один шаг до знакомства; а там ничего нет мудреного, если их увидят гуляющих дружелюбно рука об руку по Невскому проспекту. Пройтись по Невскому с графом Слапачинским!.. Мысль эта не давала заснуть Ивану Александровичу. Но до сих пор не представлялось еще случая завязать знакомство, а может быть, и представлялись случаи, но духу нехватало: пальто с обтертыми швами, сапоги с изменчивыми подошвами, шляпа, подкрашенная кой-где чернилами,-- хоть у кого отнимут смелость! Но теперь обстоятельства переменились; теперь пальто, шляпа, галстук Ивана Александровича ничем не отличались от пальто, шляпы и сапогов Слапачинского.
Слапачинский подошел к окну и начал рассматривать фарфоровые безделушки, выставленные за стеклом. Иван Александрович приблизился к тому же окну и для начала усмехнулся: начало было недурно, но Слапачинский, к сожалению, ничего не заметил.
-- Чего только не выдумают эти французы! -- проговорил, наконец, Иван Александрович, щелкнув пальцем по стеклу перед куклой, изображавшей женщину с опущенной головкой.
Он снова усмехнулся и поглядел на графа. Слапачинский посмотрел на него с удивлением и отодвинулся дальше.
-- Граф, граф, не становитесь сюда! -- заботливо произнес Свистулькин. -- Лампы эти не газовые, спиртовые, и тут часто каплет... посмотрите, какой круг на полу...
-- Покорно вас благодарю, -- возразил граф и, взглянув на Свистулькина с большим еще удивлением, повернулся спиною и пошел дальше.
-- Странный, однакож, человек этот Слапачинский... мог бы, наконец, сказать что-нибудь, не стоит, как я вижу... -- пролепетал обиженно-сконфуженным тоном Свистулькин.
Но так как мимо проходили дамы, он быстро провел языком по губам, повернулся на каблуке и запел вполголоса что-то похожее на бравурную арию.
Ему пришла даже мысль последовать за дамами. Слапачинский, точно, не стоит внимания: к тому же он не уйдет: не в первый, не в последний раз встречаются! Свистулькин опередил дам, потом дал им пройти вперед, потом снова опередил их; он готовился уже сделать первый приступ и поднял уже голову, но в эту самую минуту глаза его прямехонько встретились с глазами другого Шамбахера -- Готлиба, Шамбахера-сапожника. Иван Александрович имел ровно настолько времени, чтобы кинуться на соседнюю лестницу, ведущую в верхний этаж. Но с Готлибом он был далеко не так счастлив, как с Карлом; Готлиб заметил его, и не успел Иван Александрович перескочить пяток ступеней, как услышал за собою торопливые шаги, и знакомый голос прокричал:
Отвечать было, разумеется, некогда; Иван Александрович отмеривал ступеню за ступеней, иногда даже по три разом. Очутившись наверху лестницы, он пустился по второй галлерее, потом ринулся в первое встретившееся углубление, взвился в третий этаж, пробежал коридор и снова спустился во второй этаж; все это было делом двух минут, затем, переведя дух, перебрался он чрез мостик на другую половину галлереи, так же быстро спустился вниз и приготовился соскочить с последней ступени, как снова увидел Готлиба Шамбахера, который тотчас же крикнул, но только сильнее прежнего:
-- Господин Свистулькин!..
Тут уже нашим героем, пуще всего боявшимся скандала, овладело словно какое-то отчаяние, и неизвестно наконец, куда бы забежал он, если б, очутившись в сенях, не увидел дверей кафе-ресторана Бренфо.
Случись, что в этих самых дверях столкнулся он с Слапачинским, который, нимало не подозревая его крайних обстоятельств, отворял дверь с непостижимой медленностью: все сошло, однакож, благополучно, и дверь захлопнулась за графом и Иваном Александровичем прежде, чем подоспел Шамбахер.
-- Ну, теперь все равно, теперь не уйдешь! -- вымолвил, стискивая зубы, сапожник. -- Обедать не пойду, весь день просижу здесь на одном месте, а уж, Potz-Tausend, {Чорт возьми (ред.).}не выпущу тебя отсюда!..
-- Ба! Готлиб! Was machst du da?{Что ты здесь делаешь? (ред.).} -- раздался за ним голос.
Готлиб обернулся и увидел полное лицо своего родного брата Карла; это заметно облегчило сапожника.
-- Тсс... schweig still! {Молчи, тихо (ред.).}-- сказал он, указывая на дверь кафе-ресторана, -- я здесь поймал птицу!
-- Какую птицу?.. -- спросил Карл, с удивлением глядя на Готлиба.
-- А уж такая птица, что ты сам будешь благодарить, -- восторженно возразил Готлиб.-- Здесь сидит junger Swistulkin!{Молодой Свистулькин (ред.).}
-- Э! -- радостно произнес Карл.
-- Право; он бежал от меня и скрылся здесь, но, Potz-Tausend, теперь не уйдет!..
Карл сказал однакож, что не лучше ли будет прямо войти в кафе и там захватить беглеца.
-- У него есть теперь деньги, знаю наверно, -- сказал он. -- Он в новом пальто и новых панталонах...
-- И в новых сапогах! -- злобно подхватил Готлиб.
-- Наконец, хозяйка его говорила мне, что у него есть деньги, -- продолжал Карл. -- Он должен мне триста рублей, saperlott! {Чорт (ред.).}
-- А мне семьдесят два, Potz-Tausend!
-- Я непременно возьму свое, -- перебил Карл, -- непременно! Я уж распорядился этими тремястами: сейчас только что встретил на Невском сестру Вильгельмину; кажется, дело у них ладится с женихом; я ассигновал эти триста рублей на свадебный подарок Лотхен... Говорят, очень хороший молодой человек... Wunderbar schöne Partie... {Замечательно хорошая партия (ред.).} Право, пойдем лучше в кафе, Готлиб; он там скорее отдаст деньги... Мы приступим к нему перед ganzen Publicum, {Всей публикой (ред.).} -- сейчас отдаст... я их знаю!..
-- Pojaluy, -- возразил Готлиб, и оба вошли в первую комнату кафе-ресторана.
Но там сидела за конторкой одна пожилая женщина. Шамбахеры поклонились и вступили во вторую комнату, составляющую с этой стороны Пассажа всю принадлежность кафе Бренфо. Тут находились всего на все старик, да еще граф, куривший сигару.
-- Что вам угодно, обед?.. -- спросил, обращаясь к вошедшим, слуга с жестяным номером на рукаве фрака.
-- Bitte um Verzeihung, {Прошу прощения (ред.).} -- начал Карл, раскланиваясь перед графом с учтивостью, свойственною одним лишь портным. -- Сюда вошел один молодой человек?..
-- Да, но он ушел, кажется, в буфет... на другую половину,-- отвечал, посмеиваясь, граф, между тем как Готлиб всматривался в комнаты и раз даже взглянул под стол.
-- Послушай, любезный, -- проговорил Карл, обращаясь к другому лакею, неожиданно явившемуся из буфета, -- там, на той половине, молодой человек, который сейчас был здесь...
-- Среднего роста, худощавый, с хлыстиком? -- спросил лакей.
-- Да, да, да! -- живо подхватили оба Шамбахера.
-- Сейчас был, да вышел, -- отвечал лакей.
-- Как вышел? Куда вышел?..
-- В Пассаж; там ведь у нас другой выход.
При этом известии оба Шамбахера скорчили такие рожи, что граф, за ним старик, за стариком хозяйка, привлеченная из буфета, и, наконец, лакеи разразились смехом.
-- Да это просто verfluchter Kerl! -- закричали Шамбахеры в один голос.
-- Должен мне за три пары сапогов! -- яростно подхватил Готлиб.
-- Мне триста рублей за пальто, жилет Napolêon и панталоны fantaisie! --подхватил Карл с пеною у рта.
Граф, старик, дама из буфета и за ними слуги разразились новым хохотом.
-- Donner Wetter! -- воскликнули окончательно уже освирепевшие Шамбахеры, подняли кулаки, вышли из кафе и вскоре покинули Пассаж.
V
Как обедают иные
Лишним было бы, кажется, распространяться о том, как Иван Александрович вступил на вторую половину кафе Бренфо, как прошелся раза два мимо буфета и дал заметить двум сидевшим за конторкою француженкам, что он только что отобедал в первой половине, как поглядел на известный фонтан и бассейн величиною с соусник -- бассейн, в котором, с основания кафе, лежат две устричные раковины и плавает рыба (я полагаю, не искусственная ли), -- и как затем отворил дверь и вышел в Пассаж. Тут, конечно, не обошлось без необходимых предосторожностей, и не один взгляд направлен был к двери, кверху, вперед, словом, во все стороны. Уверившись, что нигде не было ничего похожего на Шамбахеров, Иван Александрович вздохнул свободнее: точно пудовая гиря свалилась с сердца; тем не менее принялся он отмеривать шаги, которым позавидовал бы любой тамбур-мажор.
"Ну уж денек, вот так денек!" -- вот все, казалось, о чем думал он в настоящее время; ему приходила, может статься, мысль и о том, как иногда благодетельны двойные ходы, но мы не можем сказать об этом утвердительно.
Шаг его замедлился не прежде, как очутился он на Невском, против Думы. Иван Александрович зашел под арки нюренбергских лавок и справился перед окном часового мастера о ходе времени. Стрелка показывала половину пятого; давно, по-настоящему, следовало сидеть в одном из лучших кафе-ресторанов за чашкою кофе. Свистулькин сам подумал об этом, но прежде необходимо было купить папирос; папиросы были у него, но они заключались в папиросочнице, а ему нужна была обертка, в которой продают папиросы: граф Слапачинский носил в кармане обертку; мода не была разорительна, и Свистулькин поспешил ей последовать. Из табачной лавки он направил шаги свои в Большую Морскую и немного погодя входил в круглую комнату одного из многочисленных ресторанов этой улицы. Посетителей было мало; за одним только столом сидели трое мужчин, которые, повидимому, сами только что вошли. Иван Александрович занял другой стол, между окном и дверью, опустился в кресло и спросил карту.
-- Погоди, братец, мне что-то еще не хочется есть... я подожду... -- беспечно сказал он слуге, который ждал приказания.-- Дай-ка мне газеты... а впрочем... в ожидании... принеси, пожалуй, чашку кофе...
Произнося это с видом пресыщенного человека, он вынул папиросу, положил пачку на стол, спросил огня и, рассеянно поглядывая на карту, принялся наблюдать посетителей.
"Вот еще новенькое... да у них, вместо галстуков, ленточки, обыкновенные дамские ленточки!.. Как же я не заметил этого прежде!.. Стало быть, только начали носить... досадно: а я только что накупил себе галстуков!" -- мысленно произнес Иван Александрович и, внимательно осмотрев ленточки на шее каждого джентльмена, дал себе слово купить точно такие же при выходе из кафе.
-- Жорж, -- сказал, обращаясь к слуге Егору, один из гостей, господин уже не первой молодости, в черном парике, черных, повидимому крашеных усах и таких же бакенбардах. -- Жорж, позови сюда Фурно!
Минуту спустя явился хозяин ресторана, француз в черном фраке и белом галстуке: аппетитная наружность его шла как нельзя более к содержателю трактира; лицо его, пухлое, как дутый малиновый пирог, и очевидно созданное для веселости, приняло, однакож, задумчивое, нахмуренное выражение, как только увидел он трех собеседников. Он отвесил такой сухой поклон, какого не отвешивал еще ни один смертный.
-- Bonjour, mon cher Fourneau!{Здравствуйте, мой дорогой Фурно! (ред.).} -- необычайно весело и приятно воскликнул господин в черном парике.--Voyons, {Посмотрим (ред.).} что дадите вы нам нынче хорошенького?.. Quelque chose de fin... hein? {Что-нибудь изысканное, э? (ред.).}Что у вас есть... Постойте, дайте-ка карту... Voyons: potage aux quenelles à la Mênêhoult... {Суп с фрикадельками а ла Менегу (ред.).} Что ж, недурно... а? Как вы думаете, господа, а? Ведь недурно? Следовательно: potage à la Mênêhoult, идет! èa va, hein!{Идет, а! (ред.).} Смотрите только, mon cher Fourneau, сами наблюдайте! Последний раз как будто le fumet...{Аппетитный запах (ред.).} ну, словом, вы меня понимаете. Есть ли у вас добрый кусок филе?..
-- Хорошо: так сделайте же нам une bonne culotte de boeuf à la duc d'Enghien..., {Филе а ла герцог Энгиенский (ред.).} a впрочем, постойте, можно и à l'estouffade... {Тушеное мясо (ред.).} велите только хорошо обложить зеленью... вареной попросту, в воде... Ну, а какую подливку?.. Что ж вы, господа?.. Voyons, un petit effortl..{Ну же, маленькое усилие! (ред.).} Да, соус... ну хоть aigrelette à la bourgeoise, {Кисленький по-мещански (ред.).} a впрочем, как знаете; можно, пожалуй, une petite piquante au grand Condê... {Остренький а ла великий Конде (ред.).} Артишоки есть?
-- Oui... -- возразил, нахмуривая брови и вздыхая, Фурно, лицо которого все сильнее и сильнее изображало тоскливое беспокойство.
-- Так entrêe{Первое блюдо (ред.).} сделайте из артишок, знаете, как я люблю,-- à la bêrigoule, {А ла беригуль (ред.).} с соусом à la Soubise... {Субиз (ред.).}
"Ах боже мой, боже мой! -- подумал, краснея, Свистулькин. -- Хоть бы знал я одно из этих блюд! Срам! Просто срам!.. Придется обедать где-нибудь, начнут заказывать или говорить о кушаньях... того и смотри станешь втупик, как осел какой-нибудь!.."
-- После артишоков, -- продолжал между тем крашеный господин, поглядывая в карту и задумчиво почесывая переносицу, -- дайте нам une bonne poularde en timballe... {Хорошую пулярку, запеченную в тесте (ред.).} пирожное macêdoine aux fruit... {Маседуан (смесь) из фруктов (ред.).} к водке -- canapê. {Бутерброд (ред.).}
"Хоть бы одно блюдо! Хоть бы одно единое блюдо, -- подумал уже с беспокойством Свистулькин, -- решительно ничего не знаю, фу, даже в краску бросило! Так нельзя однакож... невозможно..." Тут он торопливо вынул из кармана бумажник и записал на скорую руку некоторые из названных выше блюд; но это, повидимому, не удовлетворило его, и он сказал себе: "Нет, вздор, ни к чему не поведет; нечего, видно, делать, придется соблюдать экономию и на сбереженные деньги спрашивать по карте каждый день хоть одно блюдо... по крайней мере узнаешь тогда, из чего оно делается... и вкус также узнаешь... Удивляюсь, как прежде не пришла мне такая мысль..."
-- Вино, mon cher Fourneau, -- подхватил крашеный господин, -- дайте нам следующее: три бутылки лафиту... знаете, того, что я обыкновенно беру...
-- A huit roubles? {По восемь рублей (ред.).}-- с испугом произнес Фурно.
-- Да, -- беспечно отвечал крашеный господин, -- потом бутылку хересу... и приготовьте шампанского, только frappê.{Замороженного (ред.).}Все запишете на мой счет!.. -- заключил он как бы мимоходом и тотчас же обратился к собеседникам.
Мы сказали, что Свистулькин расположился подле двери; дверь, по уходе Фурно, осталась полурастворенною, и потому, может быть, что Фурно слишком сильно ею хлопнул, Свистулькин мог, следовательно, видеть, как Фурно, войдя в буфет, упал в кресло подле жены и отчаянно схватил себя обеими руками за волосы. Иван Александрович ничего почти не слышал из разговора супругов; он видел только, как жена старалась всеми мерами успокоить мужа и как муж, в ответ на ее ласки, схватывал себя за волосы и восклицал на чистейшем парижском наречии: "Счет! Вечно счет! И никогда гроша денег!.. Они решительно хотят моего разорения, sapristi!.." {Чорт возьми (ред.).}
Наблюдения Свистулькина были прерваны слугою, который поставил перед ним кофе.
-- Заметил ли ты, как будто Фурно сегодня не в духе! -- сказал один из собеседников, обращаясь с улыбкою к господину в крашеных бакенах.
-- Очень натурально, -- заметил, смеясь, другой собеседник, -- как ты хочешь, чтоб он был в духе, когда под самым его носом расположился новый ресторан! Каждый день Фурно видит из своих окон, как Жамбон отнимает у него посетителей!..
-- Отчасти правда, -- возразил джентльмен с крашеными бакенами, -- но главная причина совсем не в том; я сегодня завтракал здесь, и Фурно рассказал мне свое горе: его огорчает Пейпусов, -- примолвил он, посмеиваясь.
-- Каким образом?
-- А таким образом, что Пейпусов ходил к Фурно два года сряду, задолжал ему две тысячи -- вдруг исчез -- и оказалось, что он обедает теперь каждый день у Жамбона...
-- Может ли быть?.. Ха-ха, бедный Фурно! Ха-ха-ха!.. -- разразились два собеседника.
-- Что ж тут удивительного? -- спокойно проговорил крашеный господин, который имел полное право не удивляться поступку Пейпусова по двум причинам: во-первых, потому, что истинный джентльмен ничему не должен удивляться, это необходимый закон du comme il faut; во-вторых, потому, что, сколько известно, крашеный господин находился к Жамбону в таких же точно отношениях, как Пейпусов к Фурно.
Как бы там ни было, но не прошло четверти часа после ухода Фурно, и суп à la Mênêhoult явился перед тремя собеседниками.
-- Человек, -- сказал Свистулькин, успевший в это время перечесть несколько раз карту и заметить замысловатые имена некоторых блюд, которыми думал начать свое гастрономическое воспитание. -- Человек, дай мне... вот этот номер... номер шестидесятый...
-- Пломбьер-с? -- спросил удивленный лакей.
-- Да, пломбьер...-- отвечал нерешительно Иван Александрович и взглянул украдкою на трех собеседников, но те не обращали на него внимания.
Лакей вышел заказывать пломбьер, и Свистулькин, закрыв лицо картой, принялся еще усерднее наблюдать джентльменов, с целью узнать, из чего состоит суп Mênêhoult; в случае надобности он не станет теперь втупик и завтра же сообщит семейству Беккера, что суп этот принадлежит к числу его любимых. Наблюдения Ивана Александровича ограничились одним супом, потому что вместе со вторым блюдом в комнату явилось новое лицо, которое мгновенно приковало его любопытство.
Новое это лицо представляло из себя непомерно долговязого и тощего господина, насквозь, казалось, прошпигованного скукой и апатией; вытянутые черты его, острый, засушенный нос и утомленные глаза уныло смотрели в землю, что придавало ему необычайное сходство с куликом, у которого только что убили самку.
Берендеев флегматически протянул им руку, зевнул и медленно опустился в кресло.
-- Откуда? -- спросил господин с бакенами.
-- С Английской набережной...
-- Много народу?
-- Ску-у-ка! -- зевая, как бы нехотя проговорил Берендеев и вытянул длинные ноги, причем каблуки его пришлись прямо в центр круглой комнаты.
-- Вечно одна и та же песня; да где ж, братец, весело-то?
-- Нигде...
-- Давно ли из деревни! Давно ли в Петербурге -- и уже скучаешь!.. С чего бы, кажется?.. Общество начинает съезжаться, город оживляется, каждый день бал или вечер... Время бесподобное... Нынче, например, такое небо, такое солнце, хоть бы в июле -- право!
-- Мне солнце надоело до смерти! -- простонал Берендеев и как бы в подтверждение зажмурил глаза.
-- Что ж тебе не надоело?
-- Все-о-о! -- зевая, отвечал Берендеев.
Три собеседника засмеялись.
-- Тем не менее, однакож, -- сказал господин в парике, -- надеюсь, ты будешь на бале у княгини Z. на будущей неделе?
-- Нет... о-о! -- зевнул Берендеев.
-- Но отчего же?
-- Скука!
-- Да что скука-то? Этак, братец, жить не стоит, право! Я не вижу причины, почему тебе не ехать: во-первых, будет весь город; ты встретишь всех знакомых, с которыми не видался почти два года... хорошеньких будет гибель... право, поезжай!
-- Одно то, что надо ехать прежде о визитом, -- с усилием проговорил Берендеев, -- я еще у нее не был.
"Ах, господи! Ведь существуют же такие чудаки на свете! -- с досадою подумал Иван Александрович. -- Как! Может ехать на бал к княгине Z. и не хочет... Ах, боже мой, боже мой!" -- заключил он, бросая почти презрительный взгляд на Берендеева; но тотчас же перенес глаза к пломбьеру, который явился перед ним на столе.
"А, так вот он, шестидесятый-то номер! Пломбьер!-- рассуждал Свистулькин. -- Да это, как я вижу, попросту сливочное мороженое... только фрукты внутри... а я думал, невесть что такое... не стоило спрашивать".
Оставалось узнать вкус; Иван Александрович, конечно, не оставил бы на тарелке чем угостить сороку, если б поблизости случился хлеб, потому что был адски голоден, но хлеба не нашлось; пломбьер без хлеба показался ему до того приторным, особенно на тощий желудок, что он оставил его почти нетронутым. Во все это время слух его не пропускал ни слова из того, что говорилось подле.
-- Никакой нет надобности делать тебе визита, -- повествовал все тот же крашеный господин, -- если ты только намерен ехать на бал, что я тебе советую, заезжай к княгине в три часа: ни ее, ни князя в эту пору не бывает дома... Отдай швейцару карточку; он запишет твой адрес, а дня за два, за три до бала, как это водится, тебе пришлют по адресу приглашение; вот и все тут.
"Я не знал этого, -- сказал сам себе ошеломленный Иван Александрович, -- неужто это так просто?.. Записавшись у швейцара, можно, следовательно..."
Но тут Берендеев спросил адрес княгини, и Свистулькин затаил дыхание, чтобы не проронить ни слова, прислушиваясь к названию дома и улицы; он вынул бумажник, записал адрес княгини и тут же кстати приписал для памяти: "Пломбьер: сливочное мороженое с плодами внутри, пахнет ромом". Положив бумажник на стол, чтобы в случае надобности не лазить за ним в карман, он закурил новую папироску и снова приготовился слушать джентльменов, но дверь отворилась, и в комнату вошел граф Слапачинский. Щеки Свистулькина мгновенно покрылись румянцем; но это тотчас же прошло, когда, обсудив все обстоятельства происшествия с Шамбахером, он пришел к заключению, что Слапачинский ничего не мог подозревать.
Слапачинский, точно, ничего не подозревал; но едва только Иван Александрович вышел в буфет, -- Свистулькин всегда лично рассчитывался в заведениях, где находилась хорошенькая хозяйка или dame de comptoir, {Конторщица (ред.).}-- граф Слапачинский залился хохотом. Хохот этот дошел до Свистулькина в ту самую минуту, как он выкладывал деньги на конторку и обворожительно улыбался m-me Фурно. Иван Александрович не обратил ни малейшего внимания на веселость графа; он сказал даже какую-то любезность госпоже Фурно и, без сомнения, не замедлил бы вернуться в соседнюю комнату, если б вслед за хохотом не услышал следующего.
-- Ты разве его знаешь? -- спросил знакомый голос, очевидно принадлежавший господину с крашеными бакенами.
-- Не имею понятия, -- смеясь, отвечал граф, -- знаю только, что это господин, который не платит своему сапожнику... сегодня утром, часа в три...
Но Свистулькину уже в совершенстве известно было происшествие утра; оно так даже надоело ему, что он тут же решился скорее избавиться от дальнейших сведений.