Гревс Иван Михайлович
Тургенев и Италия

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

И. M. ГРЕВС.

ТУРГЕНЕВ И ИТАЛИЯ

(КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ЭТЮД)

С ПРИЛОЖЕНИЕМ ЛИТЕРАТУРНОЙ СПРАВКИ
"Тургенев и Петербург".

   

ЛЕНИНГРАД
ИЗДАТЕЛЬСТВО БРОКГАУЗ-ЕФРОН
1925

ОГЛАВЛЕНИЕ.

   Предисловие
   I. Италия в жизни Тургенева
   1. Тургенев и культура
   2. Первое путешествие Тургенева в Италию (1840 г.)
   3. Второе путешествие (1857--1858 г.)
   II. Тургеневская Италия
   1. Итальянский юг (Три встречи; Нимфы)
   2. Венеция ("Накануне")
   3. Видения Италии в "Призраках" (Рим и окрестности; Лаго Маджоре)
   4. Поездка в Альбано и Фраскати
   5. Итальянские люди в "Вешних Водах"
   6. Итальянское возрождение в "Песни торжествующей любви". Тургенев и Флоренция. -- "Лазурное царство" и сонет Данте "Guido vorrei"
   7. Общий вывод о тургеневской Италии
   

ПРЕДИСЛОВИЕ.

   Чувствую потребность объяснить цель небольшой книги, предлагаемой вниманию тех, кто любит нашу культуру и понимает необходимость хранить ее благие преданья, дорожить ее наследьем, преемством ее образов и идей.
   Тургенев среди наших крупнейших писателей -- один из самых многострадальных и внутренней драмой своей души, и внешнею судьбою. В последнем смысле, при жизни его мучили непониманием и нападками, иногда ядовитыми инвективами критики, читатели, юношество, собратья-писатели, даже великие. В конце его земного бытия, правда, он был признан и превознесен; но после смерти имя его стало обволакиваться забвением; историки литературы не дали ему полной оценки, читатели предпочли других современных ему гигантов художественного слова или увлеклись корифеями последовавших литературных направлений. Один из критиков дошел до того в отрицании Тургенева, что назвал заслуженною злостную каррикатуру на него, от которой не воздержался Достоевский. Публика, в том числе иногда, казалось бы, и квалифицированные судьи, нередко утверждает, что мы давно "переросли" Тургенева, читать его скучно, заниматься им бесцельно.
   Но правда не может заглохнуть надолго. Проснулось чутье справедливости, вырос интерес по отношению к писателю, составляющему вечную красу русской поэзии. В последние годы стали, впервые серьезно, изучать его, оживилась речь о нем, профессора литературы начали избирать его творчество предметом научных семинариев в высшей школе. В связи с его личностью, произведениями и деятельностью ставятся существенные литературные, эстетические, психологические, историке - культурные проблемы.
   Внешним толчком к такому возврату послужило исполнение в 1918 году столетия со дня рождения Ивана Сергеевича. С тех пор появляется не мало книг и сборников этюдов о нем. И тут обнаружилось, как мы остаемся в долгу перед одним из лучших своих духовных вождей, одним из замечательнейших сынов русского народа, сколько с работою его (и о нем) связано важных и еще темных задач научного исследования. У нас нет еще поистине полного, тем более критического, издания сочинений И. С. Тургенева. Не собраны и не опубликованы все интереснейшие его письма. А раз нет в должном виде подлинного материала, невозможно настоящее познание всего, что связано с делом Тургенева. Он умер в 1883 г., а теперь, через 40 лет, изучение труда его жизни остается очередным вопросом науки о русской литературе и общественной мысли. В предстоящей коллективной работе может, думается, оказать пользу всякий и малый камень, добросовестно приносимый для строящегося здания почитателем, ищущим истины.
   Для пишущего эти строки, Тургенев всегда был, остается и поныне одним из любимейших писателей, дорогим учителем правды, добра и красоты, именно потому, что сам Иван Сергеевич всю жизнь отдавал честному служению этой великой триаде и обладал для того превосходным и благодатным даром. Другим источником, откуда мне также всегда лился свет, озаряющий эти высшие сферы человечности, была Италия, ее природа, искусство, вся ее богатая культура. Так произошло во мне сближение между Тургеневым и Италией и так открылась область, которая раньше совсем не затрагивалась никем из "тургеневистов", но заслуживает тщательного внимания -- образы Италии в творчестве Тургенева. Я попытался войти в нее; в годы, последовавшие за столетием, я читал несколько лекций по этому предмету в кругах и обществах, интересующихся Тургеневым и Италиею; из них образовалась маленькая работа, которая помещена была во второй книжке журнала -- "Haчала" (в 1922 году). После того я еще возвращался к тому же вопросу, и мне показалось полезным разработать дальше то, что вошло в первоначальный набросок. Так, этюд разросся и, мне кажется, углубился и дополнился; потому решаюсь представить его на суд и внимание тех, кому ведать надломи, или кому это хочется, в таком обновленном виде отдельно: в книжке журнала, уже прекратившегося, он, конечно, затерялся.
   В предлагаемом небольшом очерке я стремлюсь не только восстановить тургеневскую Италию, то-есть, Италию, им изображенную и истолкованную, но и показать значение Италии в жизни Тургенева. Так, здесь выдвигается биографический и культурно-исторический мотив и только отчасти (косвенно) художественно-эстетический. Я стараюсь извлечь весь заключающийся в произведениях Тургенева "итальянский" материал и использовать, возможно шире, его письма, поскольку они касаются моей темы: они штудировались вообще далеко не достаточно, между тем, в них содержатся обильные данные, не только для истории его жизни, но и для развития его творчества.
   На чисто литературное значение моя работка не претендует; но культурному историку она, мечтаю, нечто дать может. Подход мой таков: Тургенев, как источник для познания человеческой культуры. Такая точка зрения теперь оспаривается многими критиками применительно к писателю-художниику или поэту. Но не теряю надежды, что могу сообщить, хоть немногое, и историку литературы в тесном смысле, ---что даже "формалисты" прочтут ее без возмущения; быть может, и последние будут наведены на некоторые мысли, не вполне лишние для них: сюжет неразделен с формою; внутренний мир писателя, его идеи, "миросозерцание" родят и плодотворят форму, органически слитую с содержанием; тему нельзя оторвать от стиля -- ни в поэзии, нив музыке, ни в пластических искусствах {Интересны по этому вопросу слова Льва Толстого, которые приводит А. Ф. Кони: "В каждом литературном произведении надо отличать три элемента. Самый главный -- это содержание, затем любовь автора к своему предмету и, наконец, техника. Только гармония содержания и любви дает полноту произведению, и тогда обыкновенно третий элемент -- техника -- достигает совершенства сам собою" (На жизненном пути, II, 22).}.
   К рассмотрению основной проблемы данной работы присоединяю несколько наблюдений по вопросу об отношении Тургенева к Петербургу своего времени и влиянии "чувства Петербурга", какое сложилось в нем, на самое направление его "русского творчества". В настоящие дни сильно выдвинулся, при изучении и живописи, и художественной беллетристики, и поэзии, интерес к изображению в них городского пейзажа (не только природы) и воплощению души города. Выяснение этой стороны изобразительного таланта Тургенева также может осветить нечто немаловажное в характере его дарования, его мысли, образованности, вкусов и языка. И этот пункт связан с главным предметом моей книжки: почему Тургенев охотно живописал Италию и, наоборот, как бы избегал описаний Петербурга, как фона для своих произведений?
   Тургенев, давно говорят, "старомодный" писатель. Что же из того? Мода -- не моральный долг и не принцип исследования, и не критерий ценности. Если подчиняться моде, пришлось бы отказаться от истории и от всякой самостоятельности. Мода и не определитель красоты, а часто плод каприза и безвкусия. Созерцая, например, в прогулках по нашей северной столице новинки в style moderne, некоторые увлекаются ими, но чуткое внимание учится прекрасному на старых созданиях Растрелли, Воронихина, Гуаренги и Росси. Красиво иногда причудливое платье последнего крика моды, но не теряет изящества и какой-то правды давно оставленный костюм на старом портрете. А в Тургеневе, кроме того, есть много вечного, преодолевающего самую громкую, но скоро преходящую моду.
   "Was ist der langen Rede kurzer Sinn?" -- К этому выражению не раз прибегал И. С. Тургенев. Полагаю, легко понять. Может быть, автор-историк, много занимавшийся итальянскою культурою и всю жизнь любивший и любящий Тургенева, сказал здесь слова и мысли, не совсем безразличные для тех, кто близок русской культуре и так же привязан к Тургеневу, кто читает его, думает о нем и о хранящемся в наследии его духа кладе, и верит, что это радостно и нужно не только для личного удовлетворения, но и для пользы нашего "самосознания": это тоже старомодное, но и оно непреходящее слово!.. {В дальнейшем изложении читающий найдет много длинных выписок из Тургенева. Надеюсь, что они не покажутся перегружающими текст. Вёз них изображение стало бы тусклым, не убедительным. Да и справки, может быть, вызвали бы утомление, даже затруднение: сочинения Тургенева тзнерь уже гораздо реже попадаются в руках читателей. Я хотел рядом с своим построением дать нечто вроде (по возможности, полной) тургеневской итальянской хрестоматии. Ниже объяснено значение этих выписок и их характер. Без сомнения, предлагаемый частный этюд о Тургеневе может быть прочувствован лишь в свете общего знакомства с сочинениями Тургенева и, хоть отчасти, с лучшей литературою о нем. Мы не имеем полной тургеневской библиографии; но позволю себе указать несколько книг, где можно найти ряд указаний на лучшие имеющиеся работы. "О Тургеневе, русская и иностранная критика" (1818--1918), сборник, составленный П. Перцовым (Кооперативное издательство, Москва, 1918): в приложении богатая библиография. "Тургеневская литература за 1918--1922": список, составленный Н. Л. Бродским в московском литературном сборнике "Свиток" No 2. "Тургеневский сборник", под редакцией Н. К. Пиксанова (Петроград, 1915): обширная библиография воспоминаний о Тургеневе. "Тургенев и его время", сборник под редакцией Н. Л. Бродского (Гос. Изд. 1923): библиография новейших книг, изданных на юге России. Указание напечатанных писем у И. В. Владиславлева. Русские писатели XIX--XX столетия (Изд. 4-е М. 1924 г.). "Пути творчества Тургенева", сборник статей под редакцией Н. Л. Бродского (Петр. изд. "Сеятель", 1923 г.). Самая обширная библиография (около 600 названий книг, статей, заметок, стихотворений) в сборнике М. Португалова, Тургениана (Орел, Госуд. Изд. 1922 г.): наиболее подробный список литературы.}
   
   29 янв. (ст. ст.) 1924 г.
   

ОБРАЗЫ ИТАЛИИ В ТВОРЧЕСТВЕ ТУРГЕНЕВА.

   
   "Искусство умереть не может -- и носильное служение ему будет всегда тесно связывать людей".

(Из письма Тургенева к А. И. Майкову, 18 марта 1862 г.)

   
   "Без Италии нет спасенья".

(Слова Шубина в "Накануне")

   
   Тургенев -- великий писатель; как таковой, он и самодовлеет, в качестве крупной творческой личности, и тесно связан с родиной и человечеством, как сын парода и истории: являясь носителем собственного гения, он же представляет яркое воплощение России и европейской культуры. Так можно и должно его изучать: литературно, в природе, процессе, формах и плодах его творчества, и исторически, как источник для познания той жизни, которая его породила и окружала следами прошлого, работою настоящего и чаяниями будущего, которая сделала его истолкователем веков и выразителем их труда.
   Как ни странно, Тургенев мало исследован до сих пор с научною глубиною и в том, и в другом направлении: его долго трактовали больше всего "публицистически", как проповедника или как материал (даже повод) для проповеди тех или иных идей, и с такой точки зрения оценивали его. Как поэт, как личность, как отразитель, изобразитель жизпи и ключ к пониманию ее, он привлекал к себе еще недостаточно интерпретирующую мысль современников и ближайших потомков. Очень важно и радостно, как тут только что упомянуто, что в самые последние годы серьезный интерес к И. С. Тургеневу у историков литературы и ее теоретиков поднялся, и теперь с различных сторон выясняется его индивидуальная, литературная и художественная фигура. В настоящем скромном этюде автор подойдет к знаменитому писателю, как культурный историк, с целью осветить один вопрос, до сих пор совершенно пренебреженный, даже не ставившийся, но характерный и ценный для понимания его духа и его творчества и для подтверждения некоторой традиции, издавна своеобразно присущей мысли и вкусам русского образованного общества.
   

1

   Духовное лицо Тургенева органически, нераздельно срастается с понятием культуры. Он -- один из убежденнейших ее поборников, сеятелей у нас ее благ и пропагаторов ее высших ценностей. Он изумительно жизненно разумел, чуял, воплощал сам душу культуры -- идеи, просвещение, науку, искусство, смысл бытия, очеловеченный быт; он ощущал и живую плоть ее, любил мир, жизнь, ее многообразные формы. Эта душа и эта плоть сливались под его пером в неподражаемые образы неповторимой красоты поэтической живописи.
   Тургенев любил культуру всем сердцем, -- высокую культуру, цивилизацию {Легко вспомнить слова одного из тех его действующих лиц, какие служили как бы выразителями взглядов самого автора, -- Потугина в "Дыме" (III, 34). Ссылаюсь здесь и ниже на томы и страницы доступнейшего собрания сочинений И. С. Тургенева, изд. Маркса. -- Термин "цивилизация" здесь понимается в давно установленном, общепринятом смысле именно высокой культуры. Нет никакого основания присоединяться к произвольному перетолкованию его Освальдом Шпенглером (в его нашумевшем "Закате Европы"), как культуры упадка.}. Она выражалась для него в результатах развития европейских народов. Он был поклонником Европы, не как таковой, в целокупности ее качеств, а в достигнутых ею несомненных и вечных благах. Он отлично представлял себе ее дефекты, умел их видеть и запечатлеть. В преходящих чертах ее современности для него было много даже ненавистного. В отсутствии равновесия между светлыми и мрачными элементами этой современной культуры, в противоречии между влечениями сердца и земными идеалами с абсолютными требованиями и потребностями этики и религии крылась тайна трагедии его жизни.
   Он был -- западник: это -- его собственное признание (XII, 5). Но западники бывают разные. У нас были западники, которые стремились перенести к нам один узкий позитивизм мысли и практицизм жизни XIX в., считая их последним словом цивилизации: технизм, индустриализм, неверие или культ "золотого тельца". Были западники-"максималисты", некритические подражатели, готовые поломать старину и переиначить действительность, переделать народную душу в угоду Конту, Дарвину, Фейербаху, Нитцше (чаще всего превратно понятым); были и обратно -- максималисты-отрицатели западной цивилизации, славянофилы, среди корифеев литературы, известным образом, Достоевский, в другом смысле, -- Лев Толстой.
   Тургенев был западник иного закала: такой, что, познав великое в чужом достоянии, возвращается в край отцов с повышенною способностью понимать и любить отечество, хотя нередко скорбно любить, -- с страстным желанием привить к своему древу новую роскошную ветвь, но так, чтобы не убить собственный живой ствол и его побеги, а дать им еще лучше расцвесть. Такой стремится пересаживать к себе не все иностранное, а лишь доброе и нужное, то, что поможет открыть и осуществить собственную правду.
   Иван Сергеевич бесконечно любил Россию. Его западничество -- "патриотический европеизм" {Так выразился о нем С. А. Андреевский в тонком и красивом этюде о Тургеневе. См. в его книге "Литературные очерки" (изд. 4. СПБ. 1913, стран. 277). -- Тургенев сам характерно говорит о Белинском (XII, 39): "А что западнические убеждения ни на волос не ослабили в нем его понимания, его чутья всего русского, не изменили той русской струи, которая была во всем его существе, -- тому доказательством служит каждая его статья". Это справедливо и применительно к нему самому.}, как и европеизм Грановского и других однородно настроенных представителей того круга и эпохи. Д. С. Мережковский {В известной речи о Тургеневе (19 февраля 1909 г.). См. т. XV его "Сочинении".} называет его "минималистом и гением меры", т.-е. гением Европы, гением культуры, противополагая его Достоевскому и Толстому. Минимализм и чувство меры -- не одно и то же, и одно не согласуется с другим. Применительно к Тургеневу верно второе -- гармония меры: оттого он так любил классический мир. Эго была в нем не безразличная, Эклектическая "золотая середина", а принцип "постепенности" {Это -- опять его собственный, самоопределяющий.} в достижении высокого идеала, эволюции, мирного, идейного, все расширяющегося движения вперед.
   Великий художник, чуткий, просвещенный мыслитель,-- самый образованный среди русских первоклассных писателей, -- он оставил нам в наследье богатейший материал для изучения русской культуры в различных ее стихиях. Поэтому сочинения его действительно содержательный исторический источник, недостаточно еще использованный {Хотя И. С. много отсутствовал из России и сам страдал от этого, а особенно хулители и неправедные судьи за это лишали его права говорить о ней, но он в проницательном духе своем и при кратковременных посещениях не терял связи, сохранил знание и понимание того, что совершается на родине. Это -- что бы ни говорили -- доказывается и "Отцами и Детьми", и "Дымом", и "Новью". -- Пусть, как следует, изучат значение творчества Тургенева для истории русского общественного движения. Если Тургенев переживал трагически разлуку с родиной и сам несколько раз склонялся к роковому решению положить перо, то это только обнаруживает наличность в душе его постоянных сомнений в себе и чрезмерную писательскую совестливость. Если он иногда испытывал по отношению к России негодование и злобу (см. в письме к Юлиану Шмидту по поводу "Вешних Под", в "Вестн. Евр." 1909 г. кн. 3, стран. 265), то было, как у Данте, "ненависть, полная любви".}. Тем самым он особенно дорог и культурному историку, умеющему искать истину через красоту.
   Это -- так; но и Европа должна была привлекать Тургенева, как объект изображения: он так много и подолгу там жил, особенно во Франции и Германии, бывал в Италии, Англии, Шотландии, Швейцарии, и заграничные местности часто служат сценою в его романах, повестях и рассказах.
   Одною из стран, куда издавна сильно рвется русская душа, была Италия. Учиться в прежние времена мы всего чаще ездили в Германию от времен Гегеля и Савиньи до времен Куно-Фишера и Моммзена; развлекаться отправлялись в Париж; но сердцем всего больше отдавались Италии. Художники же, музыканты, певцы туда стремились и учиться {Можно вспомнить у Тургенева восклицания Шубина (в "Накануне"): "Вне Италии нет спасения"; "мне душно здесь, в Италию хочу". -- Шубин часто выражает мысль этюда, и автор понимал такую спасительность Италии в области не только чистого искусства, но и культурного развития вообще.}; только в последнюю эпоху Франция и Германия стали и для нас школами также и артистического образования.
   Несмотря на отдаленность от нас Италии, мы все же в прошлом неоднократно и по разному были культурно связаны с нею. В более древние времена сношения шли через Крым, где утвердились в XIII в. и сохранили силу до конца XV в. генуэзские колонии, особенно Кафа (Феодосия), которую один историк называет даже "портом Москвы". Но и дальше, уже во времена турецкого владычества, итальянцы продолжили проникать на Украину и влиять на нее своею культурою {И в новейшее время вплоть до начала мировом войны черноморские и приазовские наши города полны были итальянских рабочих и купцов. В глухом городке генуэзской ривьеры, Порто Фино, я в 1911 г. встретил моряка, который много лет провел в Россини бесцеремонно коверкал на итальянский лад имена русских городов: Бердянск превращался у него в Breviasca, Мариуполь -- в Marianopoli.}. В Москву итальянские влияния распространялись также путем политики и дипломатии со времен Ивана III, когда сблизились интересы римской курии и московских государей. Это особенно усилилось вместе с прибытием царевны Зои Палеолог, ставшей царицей Софьей Фоминичной: туг пролилась на русскую почву богатая струя итальянской образованности, больше всего в художественной области, специально в зодчестве; но рядом шли лучи и в другие сферы быта {Louis Réau, L'art russe des origines à Pierre le Grand (Paris, 1921), особую главу в своей книге называет -- "Le Kreml italien" (p. 230 ss.), и ряд имен итальянцев-строителей вытягивается на пространстве XV и XVI веков: Ридольфо Фьораванти из Болоньи, Пьетро Антонно Соларио, Марко Руффо и Алевизо Нови (из Милана) и др. Еще в первой половине XV в. в связи с флорентийскою униею происходили сношения Москвы с Италиею. Связанный с этим материал отчасти подвергся художественной обработке в романе Д. С. Мережковского -- ("Воскресешие боги".}.
   Не чужд был воздействий из Италии и великий Новгород, а оттуда они проникали и на более дальний север. Строительство Петербурга уже со времен его основателя связано с итальянскими именами братьев Трезини, обоих Растрелли и других. С разных концов в политике и торговле, в искусстве и бытовом обиходе, в старину и в современности жизнь Италии соприкасалась с жизнью России. Так оставалось в мире музыки до последнего времени, от уличного шарманщика до знаменитого оперного певца или примадонны {Вспоминается интересный рассказ Д. В. Григоровича, "Петербургские шарманщики". -- Л итальянская опера царила в высших кругах петербургского общества при Николае I и Александре II.}, и в пластике, -- от эстетического руководительства артистов до прикладного искусства художественных мастеров {Скульпторы, например, работавшие надгробные памятники в Петербурге, почти всегда были итальянцы. А про того же Шубина Тургенев рассказывает, что он пропадал целыми днями с "итальянскими формовщиками", его приятелями и учителями (III, 275).}. Волею судеб соединялись две далекие друг от друга страны и очень, с первого взгляда, непохожие одна на другую расы. Так ли непохожие? Когда бываешь в Италии, особенно, если заберешься в захолустья и встречаешься с типами из "простых сельских людей", чувствуешь какое-то сходство между итальянским и русским, всего более южно-русским народом.
   В нашей интеллигенции, несомненно, издавна и прочно живет итальянская мечта. Прежде, когда заграницу ездили только богатые и знатные, их караваны, еще в каретах, на лошадях непременно направлялись в Италию {Любопытную картину таких путешествии русской знати в Италию до железных дорог дают "Воспоминания" Ф. И. Буслаева (Москва, 1887). Такую же поездку заграницу предприняли родители Тургенева в 1822 г. "целой семьей, с прислугою в двух каретах с фургоном"; только они не доехали до Италии, а в Берне четырехлетний И. С. чуть не погиб, свалившись в яму с медведями.}. Представители русской аристократии устраивались там надолго, приобретали собственность, строили дома и виллы, завоевывали популярность благотворительностью или меценатством, собирали коллекции предметов искусства {Таковы были Демидовы во Флоренции, Строгановы и Волконские в Риме.}. Позже стали засиживаться там, а иногда оставались навсегда и итальянизировались художники {Рассказывая о знаменитом живописце Александре Иванове, И. С. Тургенев говорит, что он стал настоящим римлянином (XII, 79). Лично я помню почтенного труженика искусства, Ф. П. Реймана, который не смог расстаться с Римом до конца жизни. Он много лет работал в глубине катакомб, совершил подвиг, сняв точнейшие копии с их фресок для московского музея изящных искусств.}. Многим нашим ученым страна также открывала свои сокровища в библиотеках, архивах и памятниках прошлого {К сожалению, они мало оставили воспоминаний о чудной школе, какую она им открыла. Сквозь скептические оговорки Александра Ник. Веселовского (см. в томе IV собрания его "Сочинений", вып. 2, из пребывания в Италии в 1860-х годах) ярко видится, что Италия ему дала очень много.}. Тяга к Италии отражалась до последнего времени в нашей науке и литературе на выборе тем для обработки, на вкусах и стиле. В нашем учащемся юношестве, не только в студентах гуманитарных факультетов, -- я это знаю по собственному профессорскому опыту, -- и теперь сильно тяготение к Италии {См. описание моих двух экскурсии со студентами и слушательницами Высших Женских Курсов в Италию в "Журнале Мин. Нар. Просв." 1910, июнь и в "Отчете" СПБ. Высших Женских Курсов за 1912 г.}.
   Вот я и чувствую живую потребность предложить здесь этюд из круга -- "Италия в русской литературе", избирая объектом культурно-исторического наблюдения итальянскую поэзию Тургенева.
   Один из видных и талантливейших современных наших историков искусства, П. П. Муратов, в предисловии к своей чудесной книге -- "Образы Италии" {Два тома, изд. "Научное Слово", Москва, 1911, 1912 г.} обращает внимание на большую внутреннюю связь русских писателей с Италией, начиная с Пушкина, который страстно рвался туда {Все знаем его возглас, полный вдохновения и вместе тоски:
   
   Адриатические волны!
   О, Брента, нет, увижу вас,
   И вдохновенья снова полный,
   Услышу ваш волшебный глас!...
   
   Вот, он, прежде всего, думает о Венеции, и имя Бренты звучит ему символом Италии. Это -- не очень удачно выбранный образ. А. Н. Веселовский в 1861 г. говорит: "Я не знаю, почему в поэтических описаниях Венеции непременно говорится о Бренте. Конечно, Брента -- имя благозвучное, но река протекает далеко от города, и по ней очень прозаически сплавляют лес" (Сочинения, т. IV, вып. 2, стран. 27).}. Его не выпустила из пределов родины жестокая рука полицейского деспотизма; но великий поэт прозрел гений чужой страны, не видав ее собственными очами, и нам его показал {В пушкинские юбилейные дни нынешнею весною в Российской Академии Наук M. H. Розанов прекрасно показал глубокую связь с Италиею, создавшуюся в душе Пушкина через изучение итальянской литературы.}. Сначала, в пушкинское время, центрами притяжения русских людей к Италии были столицы севера и юга, Венеция и Неаполь. Потом поднялась перед глазами могучая фигура Рима, и кульминациею поклонения Вечному Городу было отношение Гоголя. В позднейшее же время, теперь, у современных беллетристов и лириков, пожалуй, выше всего чуется и чтится Флоренция, хотя Рим остается неприкосновенно велик и манит неудержимо; но влечение к Италии разгорается все дальше: хочется погрузиться в ее недра, проникнуть и в неведомые глухие углы. Однако, в такой любви и почитании Италии у русских писателей П. П. Муратов отмечает перерыв, hiatus: после Гоголя, будто бы, на целых пятьдесят лет Италия ушла из их ума и сердца. Доказательством выставляется равнодушие к ней таких вождей русской литературы, как Достоевский, Толстой и ... Тургенев. Если по отношению к двум первым такое суждение правильно (они, в самом деле, ничего не дали для толкования и воспевания ее), то оно, безусловно, неверно применительно к Тургеневу. Его нельзя исключить из числа русских писателей, поклонников Италии, зовущих к ней, раскрывающих ее путем живописания ее природы и культуры, истолкования ее души.
   Вот, что говорит П. П. Муратов о Тургеневе и Италии (I, 10): "У Тургенева "Песнь торжествующей любви" написана таким языком, каким надо переводить итальянские новеллы. Маремма мелькает в "Призраках", сочувственные наблюдения итальянских характеров видны в "Вешних водах", есть еще воспоминание о "праздничном блеске Альбанских гор", о "светло проведенном дне, где рассказана поездка с (художником) Ивановым в Альбано и Фраскати,-- и это все".
   Даже если бы весь "инвентарь" сказанного или данного Тургеневым об Италии исчерпывался тем, что перечислено Муратовым, получилось бы нечто, уже не лишенное содержания: автор несколько обесцветил то, что сам указал. Но им и прямо пропущено самое ценное, характерное и своеобразное: он в ту минуту, как писал, упустил многое из Тургенева, и ему, вероятно, некогда было припомнить, хотя бы перелистать том за томом его сочинения.
   Стоит собрать и осветить весь материал, образующий "тургеневскую Италию". Это нужно сделать для оценки оставленного Иваном Сергеевичем художественно-культурного фонда. Я и хочу выставить тезис, что Тургенев сделал много для того, чтобы помочь русским людям получить живое ощущение Италии. Он приблизил нас к ней больше и глубже, разнообразнее и жизненнее, чем даже Гоголь. Он совсем по-своему приглашает нас сродниться с нею, растворяет к ней двери, провожает туда. Можно нарисовать красками Тургенева яркую итальянскую картину, восстановить начертанный им мастерской портрет природного и культурного мира Италии. Здесь будет сделан опыт группировки элементов этой картины. Мне думается, это откроет новую, пока незамеченную струю в творчестве И. С. Тургенева и немаловажную стихию в его личности.
   

2

   Прежде всего, надобно припомнить, когда и как произошли непосредственные соприкосновения самого Тургенева с Италиею: это были существенные моменты в его биографии, на которых внимание исследователей не сосредоточивалось совсем.
   Стремился он в страну великих тайн красоты, наверно, уже в ранней юности, поддаваясь традиции ее очарования в русских душах. Самое первое его произведение, драма Стено, посвящено итальянскому сюжету {Напечатано впервые в "Голосе Минувшего", 1913, VIII, потом в III томе "Русских Пропилеи" (Москва, изд. Сабашниковых, 1918), с заметкой М. О. Гершензона. Автору было 16 лет, когда он написал эту первую пробу пера, и он сам оценивает ее очень низко (XII, 7).}: здесь рисуется море, Колизей, встает трогательный силуэт итальянской девушки, поющей милую, местную песню. Одно из ранних его стихотворений (1838 г.) воспевает флорентийскую Венеру Медичейскую (alma mundi Venus!). Но это -- Италия, еще отвлеченная: она только показывает направленность его чувства; это пока только романтический фон или классические мечтания. Стать перед духовным взором пробуждающегося художника слова, как живое существо, она могла лишь после того, как он встретился с нею лицом к лицу.
   Тургенев побывал в Италии только два раза за всю свою жизнь: первый раз еще в молодости, в 1840 году (прожил там с января по май); второй раз, уже приблизившись к сорокалетию, в 1857--58 годах (с октября но средину весны). Всего-на-всего Иван Сергеевич пробыл там около года. Это -- не много; но жил он тогда интенсивно и воодушевленно, полною грудью вдыхая и активно перерабатывая переживавшиеся впечатления, глубоко усваивая богатый материал, драгоценную базу для мысли и созидания.
   Особенно сильный толчок для развития души Тургенева должна была, повидимому, дать первая поездка, совершенная в расцвете юности (Ивану Сергеевичу шел тогда двадцать третий год в начале), когда тело его не терзалось еще никакими недугами, дух же открыто рвался в широкий мир, жадно поглощая чудеса, какие дарила ему судьба, и с восторгом приобщал к своему достоянию богатые источники грядущего творчества {Это было уже второе путешествие Тургенева заграницу. Первое относится к 1838 году, когда он в Берлине отдался изучению гегелианства и увлекся впечатлениями западной жизни вообще. Тогда он (так же, как и в младенчестве) едва спасся от гибели при пожаре корабля, когда он проходил в виду Травемюнде.}.
   Он отправился из Петербурга в самом начале 1840 года, ехал через Вену {М. О. Гершензон (Мечта и мысль Тургенева, М. 1919, стран. 23) приводит отрывок из неизданного письма П. И. Кривцова к брату Николаю (декабристу) от 14 янв. 1840 года: "Je quitte Pétersbourg en compagnie de Jean Tourguéneff, qui vient avec moi jusqu'à Rome pour y passer un mois; ensuite il parcourra l'Italie et retournera à Berlin pour terminer ses études. C'est un garèon de science et d'esprit, -- но настоящий Ленской, студент Геттингенской". Интересны последние слова для характеристики отвлеченного настроения ума молодого Тургенева в те времена. Тургенев сам сообщает в письме к Михаилу Бакунину в том же году: "Как для меня значителен 1840 год! Как много я пережил в 9 месяцев! Вообрази себе -- в начале января скачет человек в кибитке по снегам России. В нем едва началось брожение -- его волнуют смутные мысли; он робок и бесплодно задумчив. С ним рядом едет толстый человек, секретарь посольства... Они едут, расстаются в Вене. Молодой человек остается десять дней в жирной столице Австрии и приезжает в Италию, в Рим".}, по дороге, наверно, останавливался в Венеции и Флоренции (может быть, и в других еще городах), но главным образом прожил в Риме. Там он душевно сблизился с Н. В. Станкевичем, проводившим тогда в Италии последние месяцы своей земной жизни: познакомились они еще в Берлине во время первого пребывания Ивана Сергеевича заграницей. Это было очень важным обстоятельством в его молодости. Тургенев глубоко полюбил замечательного русского человека, представлявшего собою чудо моральной гениальности и обладавшего изумительным даром победного нравственного влияния на соприкасавшихся с ним людей. Он неминуемо очищал их от скверны, неотразимо поднимал в них дух. "В существе его -- вспоминает сам Иван Сергеевич -- была какая-то грация и бессознательная distinction, точно он был царский сын, не знавший о своем происхождении". -- "Он от того так действовал на других, что сам о себе ничего не думал, истинно интересовался каждым человеком и, как бы сам того не замечая, увлекал его вслед за собою в область идеала" {Из "Воспоминаний" Тургенева об Н. Станкевиче, напечатанных в "Вестнике Европы", 1899, кн. I, и почему-то до сих пор не вошедших в собрание его сочинений. Они перепечатаны М. О. Гершензоном в томе III "Русских Пропилеи".}. Образ Станкевича, как известно, воплотился у Тургенева в лице Покорского (в "Рудине"), юноши, полного "поэзии и правды", который по восторженному, но искреннему и верному отзыву одного из очеловеченных им друзей,
   
   Пылал полуночной лампадой
   Перед святынею добра1.
   1 Автор сам сообщает это в Воспоминаниях о Станкевиче: "Когда я изобразил Покорского, образ Станкевича носился предо мной, но все это только бледный очерк" (Русские Пропилеи, III, 137).
   
   Встреча со Станкевичем была для Тургенева великим благом. Она обусловила серьезный перелом в его духе. Он сам об этом замечательно хорошо рассказал {Последнее письмо было написано Станкевичем именно Тургеневу из Флоренции (11 июня, 1840 г.). Оно сохранилось в бумагах П. В. Анненкова и напечатано Л. Н. Майковым в приложении к "Воспоминаниям" И. С. Тургенева о Станкевиче в "Вестнике Европы", 1899, I (стран. 16). Письмо полно жизни и планов за 13 дней до смерти. Еще раньше из Рима Станкевич писал о Тургеневе, что он человек добрый, умный и благородный, опровергая, как будто, неблагоприятные прежние суждения о нем, и рассказывая о своих дружеских с ним отношениях. См., например, "Переписка Н. В. Станкевича", стран. 692, 694.}: "В Риме я нахожу Станкевича. Понимаешь ли переворот, или нет -- начало развития моей души! Как я жадно внимал ему, я, предназначенный быть последним его товарищем {В том же письме к М. А. Бакунину, из которого выше сделана выписка; написано оно из Мариенбада, вскоре после смерти Станкевича, 8 сентября 1840 года, и напечатано впервые А. А. Корниловым в "Русской Мысли", 1912 г., кн. 12. Это -- замечательно интересный и ценный автобиографический документ. Оно озаглавлено: "Turgenevii ad amicos Berolinenses epistola quinta". -- К сожалению, повидимому, не отыскиваются первые четыре номера серии, и неизвестно, было ли ее продолжение.}, которого он посвящал в служение Истине своим примером, поэзией своей жизни, своих речей! Я его увидал -- и прежде еще непримиренный, я верил в примирение: он обогатил меня тишиной, уделом полноты -- меня, еще недостойного ... Я видел в нем цель и следствие великой борьбы и мог, -- отложивши ее начало, -- без угрызения предаться созерцанию мира художества: природа улыбалась мне. Я всегда чувствовал ее прелесть, веянье бога в ней; но она, прекрасная, казалось, упрекала меня, бедного, слепого, исполненного тщетных сомнений; теперь я с радостью протягивал к ней руки и перед алтарем души клялся быть достойным жизни! Перед одним человек безоружен: перед собственным бессилием, или если его духовные силы в борьбе... теперь враги мои удалились из моей груди -- и я с радостью, признав себя целым человеком, готов был с ними вступить в бой. Станкевич! Тебе я обязан моим возрождением, ты протянул мне руку и указал мне цель... и если, может быть, до конца твоей жизни ты сомневался во мне, пренебрегал меня, быть может, что я заслужил моими бывшими мелочными и надутыми порывами, -- ты теперь меня всего знаешь и видишь истинность и бескорыстность моих стремлений. Благодарность к нему -- одно из чувств моего сердца, доставляющих мне высшую отраду".
   Покровительство, дружба, мановение и благословение уходящего чистого духа Станкевича, -- какое Это было, в самом деле, благодатное откровение, данное Тургеневу в Италии, как оно помогло ему, такое общение, ее понять и, в частности, почувствовать Вечный город. Юность, великий художественный дар, искание правды, Италия и сожизнь со Станкевичем: можно ли себе представить лучшее сочетание для того, чтобы испытать, пережить действительное рождение свое к высшему бытию? {Превосходно, сильно, и глубоко содержательно также скорбное письмо И. С. Тургенева к Грановскому из Берлина (4 июля 1840 г.), извещающее его о смерти Станкевича, последовавшей в Нови (между Генуей и Миланом) 27 июня того же года, на пути к озеру Комо, где он, по предписанию врачей, должен был проводить лето. Оно помещено во главе "Первого собрания писем И. С. Тургенева" (СПБ. 1885 г.). Один из критиков называет это письмо его "первым стихотворением в прозе".}
   В квартирке Станкевича в Риме, внизу, в самом центре города, на знаменитом Корсо (No 71), одной из характернейших улиц великого города по монументальным воспоминаниям и типичности физиономии, ежедневно собирался кружок русских, поклонников Италии; постоянным членом его являлся и Тургенев. Они часто сходились также в жилище обитавшей тогда в Риме русской семьи Ховриных (via dei Pontefici, 57), к старшей дочери которой, прозывавшейся Шушу, несовсем равнодушен был Иван Сергеевич, как он сам признается. В общем кругу, под пламенем молодого энтузиазма, происходила внутренняя переработка всего, что лилось в сознание вдохновенных юношей из сокровищ окружавшего их мира. Философия, любовью к которой они все были проникнуты, и в которой Станкевич умел найти такую всеобъемлющую жизненную действенность, созерцание памятников великой старины и мощное дуновение от них огромного прошлого, искусство, музыка {В то же время в Риме жид поляк Брыкчинский (в письмах Станкевича -- Брынгинский), друг Листа, отличный пьянист, также умиравший от злой чахотки. Он вносил в компанию музыкальный элемент, гармонировавший с общим настроением. В Риме Тургенев занимался усиленно и живописью, даже собирался брать уроки у художника Рунде.}, -- все Это соединялось вместе, чтобы образовать высокое вдохновение, вызвать большую волну радости и энергии. Казалось, оживал и расцветал опять Станкевич, которого уже стерегла смерть. Тургенев же поднимался в горние высоты.
   Целые дни проходили в изучении Рима. Станкевич и Тургенев были неразлучны {Станкевич пишет, что обычный триумвират -- это он, Тургенев и А. П. Ефремов (5 апр. 1840 г. Фроловым); он почти в каждом письме упоминает об И. С.}. В письмах обоих, особенно первого, которых сохранилось больше, но они рисуют и жизнь Тургенева, постоянно говорится о посещениях Ватикана {И в "Довольно" рассказчик вспоминает о "закутанных фигурах афинских феорий, которыми мы так любовались на барельефах Ватикана". Здесь легко признать автобиографическую реминисценцию.}, Капитолийского музея, палаццо Боргезе и других галлерей; они у Колизея и Пантеона, на Форуме и на Палатине, в храме св. Петра (даже на его куполе), в других церквах, перед Моисеем Микеланджело или у Мадерновой статуи св. Цецилии за Тибром, ходят по античным гробницам на аппиевой дороге и и христианских катакомбах, в чудных виллах ренессанса и барокко за стенами города, на тропинках меланхолической, но притягивающей Камнаньи {В воспоминании о Станкевиче Тургенев пишет: "Мы разъезжали по окрестностям Рима, вместе осматривали памятники и древности. Станкевич не отставал от нас, хотя часто плохо себя чувствовал, но дух его никогда не падал, и все, что он говорил -- о древнем мире, о живописи, ваянии и т. д. -- было исполнено возвышенной правды и какой-то красоты и молодости". -- В письмах Станкевича (особенно в адресованных Н. Г. и Е. П. Фроловым) также много сообщается с увлечением о том, что они видели в Риме. Он тоже хочет, чтобы "образ Рима дружески покоился в душе" его. Эти письма отлично дополняют то, что сообщает Тургенев, и ярко рисуют их общую, привлекательную и полную жизнь. См. Переписка Н. В. Станкевича (1830-1840)", ред. и изд. Алексея Станкевича (Москва, 1914 г.) Исключительно высокое настроение души Станкевича в Риме, которое должно было заражать и друзей, особенно воплотилось в замечательных его письмах к Варваре Александровне Дьяковой, рожденной Бакуниной, в Неаполь. Между ними тогда разгорелась пылкая любовь с характером чистой, братской дружбы. То была последняя радость, данная ему на земле. В. А. Дьякова вместе с А. П. Ефремовым сопровождала его в последнем путешествии, присутствовала при его кончине. Ср. данные об этом в капитальной книге А. А. Корнилова, "Молодые годы Михаила Бакунина (Москва, 1915, изд. Сабашниковых), стран. 645--674.}. Чувствуем, как роднится сознание Ивана Сергеевича с тем, что видят и проницательно схватывают глаза. Жизнь и работа обоих в Риме была не жадным и поверхностным туризмом, а глубоким исканием великого и вживанием в прекрасное, созвучное душе, но и двигающее душу. У Тургенева родится настойчивая потребность штудировать древние языки; он углублялся в чтение римских авторов и все более приобщался к античному миру {Он уже в Берлине специально занимался латинским языком, ощущая недостаточность своих знаний и остро чувствуя живую связь нашу с античностью. По возвращении из Италии, он также пишет М. А. Бакунину: "Нам надо будет заняться древними языками". Замечательно, что еще Пушкин всею душою стремился к познанию древности. Он говорил Погодину: "как рву я на себе волосы часто, что у меня нет классического образования" (см. Барсуков, Жизнь и труды Погодина, III, 59). Между тем, старая наша классическая школа насадила только ненависть, а теперь на античность наложена как бы печать отвержения. Как это странно и трагично для нашей образованности!}.
   Из Рима Тургенев в апреле поехал в Неаполь вместе с общим приятелем их Ефремовым {Они выехали 20 апреля (по письму Н. В. Станкевича к Фроловым, от 21 апр. 1840). А. П. Ефремов -- отец известного библиографа.}. Станкевич уже не мог (хотя и стремился) следовать за ними: силы слабели, он отправился на север Италии, отдыхал по дороге во Флоренции на своем последнем жизненном пути. Как видно будет из итальянских образов Тургенева, юг произвел на него очень сильное впечатление; но подробностей пребывания его в неаполитанском краю мы не знаем. Возвращался он (через Рим) другим (западным) путем, посетил Геную (в начале мая), Милан, Лаго Маджоре {Станкевич писал Фроловым 9 мая 1840 г.: "Тургенев уехал в Геную, спешит в Берлин. Из Чивита-Веккии... написал мне..." -- В последнем его письме (11 июня 1840 из Флоренции) читаем: "Где-то вы теперь, любезный Тургенев? По расчету, кажется, вам пора бы добраться до Берлина... Я получил ваши письма: одно из Неаполя, другое из Гепуи, впрочем, со штемпелем "Arona", из чего заключаю, что оно отправлено позднее, чем написано, и что вы между тем успели достигнуть благословенных берегов Lago Maggiore, взглянуть на Isola Bella и на грандиозного св. Борромея".} и через Швейцарию {Сам Тургенев рассказывает об этом путешествии: "В Швейцарии я купил себе блузу, ранец, палку, взял карту и отправился пешком в горы, не взяв даже гида. Это, впрочем, привело к тому, что путешествие мое обошлось весьма и весьма недорого, и было не в пример приятнее" (Русск. Старина, 1883, окт., стран. 206). С тех пор, повидимому, И. С. больше не бывал в Швейцарии. Население ему не понравилось: в письме к Флоберу (30 июня 1874 г.) он называет швейцарцев "самым утомительно-скучным народом". Это, кажется, верно! Горная (альпийская) природа вызвала лишь одно отражение в произведениях Тургенева -- разговор Юнгфрау с Финстерааргорном в "Стихотворениях а прозе". Ср. H. M. Гутьяр, Ив. Серг. Тургенев (Юрьев, 1907), стран. 22.} отправился в Берлин. Основа духовной связи с Италией заложена была крепкая. Сам Тургенев, мы видели, определенно признает значительность для всей его жизни пережитого в 1840 году: Рим и Станкевич внутренно освободили его от той внешней фальши моральной, которою он портил свою раннюю юность {Интересно отметить, что Станкевич и Тургенев очень интересовались торжественными богослужениями в храме св. Петра на Страстной неделе и на Пасхе (см., например, в письме Станкевича к отцу 7 апр. 1840 г.). Тогда культовая жизнь Рима, при панском правлении, была гораздо богаче, выражаясь в величественных церемониях и пышных процессиях, характерных не только для религиозных настроений, но и для культуры и быта вообще.}.
   

3

   Второе путешествие в Италию произошло тогда, когда к И. С. Тургеневу подступило сорокалетие: пройдена молодость, текут зрелые годы, накопился опыт жизни, приобретено литературное имя, но уже испытаны некоторые тернии известности, хотя еще не самые горькие ("Отцы и Дети" и "Дым" еще но были написаны); подкрадываются недуги: Тургенев страдал упорными и острыми болями, в которых подозревал признаки каменной болезни, они и выгнали его из Италии раньше, чем он хотел. Но главное, что тревожило и мучило его, было тяжкое ощущение пододвинувшейся старости, которую он стал чуять очень издали: это выводило его из равновесия, отравляя жизнь мрачным призраком смерти, проблема которой представлялась ему трагически неразрешимою.
   Видимо, он ехал в Италию, чтобы окунуться в источник живой воды, обновить бодрость духа прикосновением к чудной земле, которая дала ему так много в утро его сознательной жизни, побороть тоску у великих памятников человечности. Душа его рвалась туда и раньше {В 1856 г., когда там находились Некрасов и Фет. См. "Первое Собр. инеем Туре.", стран. 28; 31.}. A перед самой поездкой, сообщая о плане ее П. В. Анненкову (5 окт. -- 23 сент. 1857 г. из Куртавнеля, замка Виардо), он восклицает: "Нельзя ли еще раз возродиться" {См. "Вестн. Евр.", 1885, март. Есть и письмо к П. Виардо, извещающее об отъезде.}. Он жаждал также погрузиться в литературный труд и искал для него спокойствия. Он писал: "В Риме нельзя не работать... Если там не работать, то уж нигде работать невозможно" {Письмо к петербургским друзьям, 16 сент. 1857 г. ("Первое Собр.", стран. 51--53).}. Это -- верно: Италия именно родит и питает трудовую энергию, и в Риме Занимаешься горячо и успешно даже тем, что прямо не связано со страною {В Риме Тургенев дописывал "Асю", одну из прелестнейших своих повестей. Очевидно, там же задумывалось, а, может быть, дальше продумывалось "Дворянское Гнездо", законченное к началу 1859 года (П. В. Анненков, Литерат. воспоминания, стран. 506--507). Вспомним, что Лаврецкий, после разрыва с женой, скрылся в маленьком итальянском городке, чтобы пережить первое потрясение. Сам Тургенев, может быть, в Италии строил в фантазии или уже записывал этот эпизод будущего романа.}.
   Тургенев собрался в путь в начале октября 1857 г., предполагая прожить в Риме зиму, а поздней весною ехать в Россию. Он отправился вместе с В. П. Боткиным, которого сначала характеризует, как отличного попутчика, -- и настойчиво приглашал П. В. Анненкова (Annenkovius venerabilis!): "Приезжайте к нам в Рим! Как мы заживем"! {В цитированном выше письме к Анненкову лично Тургенев говорит то же: "Для совершенного моего удовлетворения мне нужно было бы ваше присутствие в Риме... Вы собирались ехать в Рим; чтобы вам именно теперь исполнить свое намерение!... Славно бы пожили вместе"! -- Он тут же прибавляет: "Привезите мне в Рим 7-ой том Пушкина".} -- Приятели двинулись через Марсель и Ниццу (тогда еще итальянскую), затем продолжали путь берегом моря в Геную {Боткин пишет Фету 1 ноября 1857 ("Мои Воспоминания", I, 212): "Я с разных сторон въезжал в Италию, но ни откуда не является она в таком чарующем виде, как с своей горной стороны. И рощи пальм, и огромные олеандры, и сады апельсиновых деревьев, и возле всего этого голубое море. Есть места, перед которыми остаешься в немом экстазе". -- Тургенев, особенно чуткий к восприятию и дивинации природы, переживал это еще гораздо сильнее.}. Пробыв здесь пять дней (великолепная Генуя -- la superba! -- не могла не притянуть лишний раз внимания), они последовали дальше и утвердили свое местопребывание в Риме {И. С. пишет Анненкову 31 октября: "Скоро две недели как я в Риме, погода стоит чудесная". -- Даты расходятся между ним и Боткиным; последний сообщает 1 ноября 1857: "Третьего дня вечером приехали мы с Тургеневым сюда". -- Кто-нибудь из них ошибся, а, может быть, противоречие вытекает из разногласия календарей. -- В одном из писем к Герцену (22 дек. 1857 г. стран. 115 в изд. М. П. Драгоманова, Женева, 1892 г.) указан адрес -- Hôtel d'Angleterre, No 57 (это -- внизу, на тихой via Bocca di Leone). Неизвестно, прожил ли он там все время; по он обитал отдельно от Боткина; невидимому, они не очень уживались, хотя виделись каждый день. Природы были очень разные: "В его характере есть какая-то старческая раздражительность -- эпикуреец в нем то и дело пищит и киснет" (из письма к Анненкову). -- О второй поездке в Италию говорится в письмах Тургенева к Е. Я. Колбасину ("Первое Собрание", стран. 51, сл.) и П. В. Анненкову ("Вестн. Евр." 1885, март) и в его "Литературных Воспоминаниях", стран. 495--503). Надо еще иметь в виду письма самого И. С. и В. П. Боткина к Фету (в книге последнего -- "Мои воспоминания", т. I, Москва, 1890), а также письма И. С. Тургенева к графине Е. Е. Ламберт (Москва, 1915), стран. 15-21.}.
   Иван Сергеевич вновь попал под глубокое обаяние Рима; он увлекался его изучением, дальнейшим проникновением и него. Рим, до известной степени, врачевал припадки его болезни. Тяжелые пессимистические настроения норою овладевают им и тут {Они прорываются и письмах к Анненкову: Притупи жизнь, а теперь локтя не укусишь... Темный покров упал на мена, не стряхнуть мне его с плеч долой" (31 октября).}; но это -- минуты; в общем же, душа его открыто рвется к высоким духовным радостям. Он опять погрузился в созерцание памятников искусства и старины, проверял и дополнял прежние восприятия, искал новых, расширял свои знания. Мы постоянно видим его за чтением римских классиков, особенно историков {Он и раньше вчитывался в них (письмо к Герцену 6 дек. 1856 г.): "Проглотил Светония, Саллюстия (который мне крайне не понравился), Тацита и частью Тита Ливия." -- Тацитом сильно увлекался Грановский, говорил, что после Шекспира никто не доставляет ему такого наслаждения, как именно Тацит. А ученик его П. Н. Кудрявцев написал "но Тациту" прелестную книгу -- "Римские женщины".-- Это также влияло на Тургенева. И. С. прибавляет в том же письме: "Ты спросишь -- что за латиномания на меня напала? Не знаю; может быть, она навеяна современностью".}, но также и поэтов, которых он очень полюбил {Тургенев к этому времени уже отлично изучил латинский язык, мог друзьям писать целые послания по-латыни. "Я вырос на классиках, жил и умру в их лагере", писал он Фету (6 авг. 1871 г.), признавая, впрочем, равноправие и реального образования. Последнее было данью "позитивизму", полонившему ум Тургенева, первое, без сомнения, -- непосредственною склонностью и потребностью духа. Письма к Фету полны интересных замечаний о различных римских (также и греческих) писателях (хотя греческий язык он, видимо, знал хуже: Гомера читал по Фоссовскому переводу. См. письмо к Бакунину, Русск. Мысль, 1912, дек.), которых он знал, любил и тонко чувствовал. См., например, письмо от 5 ноября 1860 г. (о Катулле, Тибулле и Проперции), 21 авг. и 18 сент. 1873 г. (об Энеиде Вергилии); из дневника Гонкуров видно, что он восхищался Аристофаном. Даже в письмах к М. М. Стасюлевичу, носящих, по преимуществу, деловой характер, часто попадаются блестки из римских авторов. См. М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке, т. III, стран. 33, 158, 208, 210, 221.-- Можно еще вспомнить, как в "Дыме" Потугин превозносит Гомера, цитирует элегию Катулла.
   
   Odi et amo. Quare id faciam fortasse requiris.
             Nescio: sed fieri sentio et exeracior.
   (Ненавижу -- люблю. Почему это? может быть спросишь.
             Знаю ли? Но это так: чувствую и муки полн).
   
   Классическая литература занимает важное место в образованности Тургенева: это также плод влияния Рима.}. Мы встречаем ею в знаменитых местах, в музеях, храмах, у развалин, во дворцах и просто в нравящихся ему уголках. Влечет его не только к античному Риму, но и к конкретным следам других эпох, мало к средневековью, но очень сильно к ренессансу.
   Опять тянет его к монументальным виллам; он побывал во всех замечательнейших: villa Borghese, Albani, Doria-Pamfili, прелестнейшая Farnesina, на правом берегу Тибра {Образ ее автор настоящих строк пытался восстановить в "Энциклопедическом словаре" Брокгауза-Ефрона (1 изд. 69 полутом, стран. 323).}, часто упоминаются, в его письмах. Какая бодрость вливалась в душу для борьбы с человеческими немощами: к Рим -- прелесть и прелесть. Зная, что я скоро расстанусь с ним, я еще более полюбил его. Ни в каком городе вы не имеете этого постоянного чувства, что Великое, Прекрасное, значительное -- близко, под рукою, постоянно окружает вас, и что, следовательно, вам, во всякое время, можно войти в святилище... И потом этот дивный воздух и свет! Прибавьте к этому, что нынешний год феноменальный: каждый день совершается какой-то светлый праздник на небе и на земле. Каждое утро, как только я просыпаюсь, голубое сияние улыбается мне в окно: Мы много разъезжаем. Вчера, например, забрались в villa Madama -- полуразрушенное и заброшенное строение, выведенное по рисункам Рафаэля. Что за прелесть эта вилла, -- описать невозможно; удивительный вид на Рим -- и vestibule там такой изящный, богатый, сияющий весь бессмертною рафаэлевской прелестью, -- что хочется на коленки стать. Через несколько лет все рухнет -- иные стены едва держатся, -- но под этим небом самое запустение носит печать изящества и грации; здесь понимаешь смысл стиха: "Печаль моя светла". Одинокий, звучно журчавший фонтан чуть не до слез меня тронул. Душа возвышается от таких созерцаний -- и чище, и нежней звучат в ней художественные струны" {Из письма к Анненкову от 1/13 Декабря 1857 г.-- Так было чуть ли не каждый день. "А третьего дня мы с Боткиным провели удивительный день на villa Pamfili. Природа здешняя очаровательно величава -- и нежна, и женственна. В то же время я влюблен в вечно зеленые дубы, зонтичные пинии и отдаленные бледно-голубые горы" (Анненкову, 31 октября).}. Привязанность к Риму выросла в Иване Сергеевиче уже как неотделимый от души элемент жизни, а вместе с любовью утончалось "чувство Рима", которое так ярко поет в его сдержанно-вдохновенных описаниях. Неисчерпаемый, великий Рим! Хоть бы остаться в нем навсегда {Это Тургенев пишет Фету (7 ноября 1857 г.): "... Не выехал бы отсюда, право!..." Другой раз он сожалеет, что Фет не полюбил Рим: "Он не дался вам, потому что вы его брать не захотели. Здесь есть высочайшие вещи, которые открываешь, совершенно как мореплаватель открываемые неизвестные острова" (9 янв. 1858).}! Рим так и сохранился для него, как центр души Италии. Тургенев пишет графине Ламберт (3/15 ноября 1857 г.): "Рим -- такой город, где легче всею быть одному. А захочешь оглянуться, не пустые рассеяния ожидают тебя, а великие следы великой жизни, которые не подавляют тебя чувством твоей ничтожности перед ними, как бы следовало ожидать, а, напротив, поднимают тебя и дают душе настроение несколько печальное, но высокое и бодрое"... {В письмах к ней (к сожалению, прерывающихся на 1867 году) содержатся богатые данные для истории души Тургенева. Это -- одни из самых ценных его писем.} Его наполняет радостное возбуждение: "Наслаждаюсь Римом -- читаем в том же письме -- и его чудными окрестностями. Погода стоит чудесная; почти не веришь глазам, встречая в ноябре месяце только что распускающиеся розы. Но не столько поражают меня эти необыкновенности, как вообще характер здешней природы. Такая ясная, кроткая и возвышенная красота разлита всюду" {И еще один отрывок, обращенный к ней же (22 декабря 1857 г.): "Я все здесь в Риме думаю о России... А между тем, мне здесь хорошо. Вы никогда здесь не были? Что за удивительный город! Вчера я более часа бродил по развалинам дворца Цезарей в проникся весь каким-то эпическим чувством. Эта бессмертная красота кругом, и ничтожность всего земного, и в самой ничтожности величие, -- что-то глубоко грустное, и примиряющее, и поднимающее душу... Это словом передать нельзя. Впечатления эти музыкальны и лучше всего могли бы передаться музыкой"!-- Палати, действительно, почти самое лучшее место в Риме, и в монументальном смысле, и в пейзажном. Холм весь покрыт первоклассными, живописными развалинами римской императорской эпохи и позднейших христианских эпох. А во время Тургенева он полон был еще романтикою средневекового запустения. С площади же (area) храма Аполлона, например, открывается одна из замечательнейших панорам Италии. Взор охватывает весь развертывающийся внизу и но высотам Рим, а далее окрестную своеобразно красивую равнину с ее памятниками и линиями акведуктов до замыкающей ее на горизонте гирлянды гор, вершины которых зимою одеты снегом, и это дает совсем особое очарование южной картине. Когда представляешь себе "монументальные прогулки" И. С. Тургенева по Риму и окрестностям, до очевидности ясным становится, какую бездну проникновенных интуиции и вдохновений они должны были дать его фантазии, как они должны были вложить в него надолго творческий заряд.}. -- Тургенев позже советует Марии Ал. Маркович (Марко-Вовчок): "Постарайтесь извлечь всевозможную пользу из Вашего пребывания в Риме... Рим удивительный город: он до некоторой степени может все заменить -- общество, счастье и даже любовь" (1 марта 1861 г.). Последние слова особенно много значат в устах Тургенева.
   В этот второй приезд в Рим Иван Сергеевич часто вращался среди русских художников, учившихся там. Они сходились в знаменитом тогда cal'fè Greco на Via Condotti, около Испанской площади {Это -- основанная еще в XVIII в. приезжим левантинцем кофейня, которую издавна охотно посещали художники разных наций и украшали ее стены своими фресками, и где перебывало много знаменитых людей. Она существует до сих пор, по теперь находится в упадке.}. Много спорили. Они огорчали Ивана Сергеевича самоуверенным невежеством, мальчишеским ниспровержением в пустословии подлинных, вечных авторитетов и бессмысленным преклонением перед выдуманными гениями. Тургенев старался раскрыть их глаза перед Рафаэлем, показать им раздутость превозносимого ими Брюллова {Тургенев возмущается: они кричат, что Рафаэль -- дрянь и все дрянь. "Знаем эту поганую россейскую замашку".-- В самом деле, мы -- русские -- мастера разрушать в себе чистую веру в вечное, уничтожать высокие образцы и рядом сотворять себе фетиши. В письмах к Анненкову И. С. обрушивается на них, жалких н темных людей, недостойных служителей художеств с негодующими инвективами. Он хочет сокрушить сбивающие их с толку кумиры и восклицает: "Delendus est Bnilovius".}. Он приходил в восхищение только перед высокою добросовестностью одного "оригинального, правдивого, мыслящего" Александра Иванова, с непобедимым рвением работавшего над своею знаменитою картиною "Явление Христа народу" и развивавшего свой дар, как святыню. "Я видел его картину. По глубине мысли и силе выражения, по правде и честной строгости исполнения -- это вещь первоклассная. Не даром он положил в нее 25 лет своей жизни... Есть и недостатки. Колорит вообще сух и резок, пет единства, нет воздуха на нервом плане (пейзаж в отдалении удивительный), все как-то пестро и желто... Картина произведет впечатление, и главное: должно надеяться, что она подаст знак к противодействию брюлловскому марлинизму". Остальные русские художники в Риме не подавали никаких надежд.
   Наслаждение искусством, изучение его стало важною и постоянною стихиею в духовной природе Тургенева, его насущною потребностью. Поэзия, конечно, стояла на первом плане; но всем известно, как он любил и музыку: она была одним из органов той неразрывной внутренней связи, которая на век соединила его с Полиною Виардо. Но и живопись, и скульптура сохранили навсегда в его душе живое и значительное место {Он потом собрал cede в Париже небольшую коллекцию картин. К сожалению, состав ее не известен, так как ему пришлось впоследствии продать ее.}. Не даром тонкие критики и ценители так хорошо чувствовали и понимали, что красота была самым сильным началом в его духе. И опять же нельзя не увидеть автобиографическою признания в том месте из "Довольно", где записано: "Искусство ... сильнее самой природы, потому что в ней нет ни симфонии Бетховена, ни картины Рюисдаля, ни поэмы Гёте".-- Тут же ниже: "Одни лишь тупые педанты или недобросовестные болтуны могут еще толковать об искусстве, как о подражании природе..." (VII, 115).
   Ясно чувствуется, как Тургенев неудержимо отдавался в Риме познанию и переживанию искусства. Оно-то особенно связывало его с Италиею. Но внимание писателя раздваивалось и там, с волнением направляясь и к России. Он с тревогою напряженного ожидания ловил приходившие с родины вести о подготовлявшемся освобождении крестьян. В Риме же ему удалось познакомиться с кружком находившихся там временно выдающихся лиц, которым предстояло принять видное участие в осуществлении реформы, а именно с великою княгинею Еленою Павловною, князем Черкасским, графом Н. Я. Ростовцевым и др. {См. письмо И. С. к А. В. Головнину в "Русской Старине", 1883, сентябрь; также переписку с П. В. Анненковым. Ср. Н. М. Гутьяр, Ив. Серг. Тургенев (Юрьев, 1907, стран. 169--172).}. Есть одно стихотворное послание Фета к Тургеневу, написанное, должно быть, в эти месяцы его второго пребывания в Италии, в котором хорошо выражено такое переживавшееся им тогда двойственное настроение, привязывавшее его к Италии и одновременно звавшее его домой. Поэт называет его "любовником юга" и представляет себе, как
   
             ... утром рано
   Ты будишь стражем Ватикана:
   Вот за решетку ты шагнул,
   Вот улыбнулися антики,
   Твоих шагов бегущий гул.
   
   Но он, должно быть, неспокоен:
   
   Перед тобой стоит олива,
   Но вечно радужные грезы
   Тебя несут под тень березы,
   К ручьям земли твоей родной.
   
   Еще одно отрывало Ивана Сергеевича от Италии: не утихающие недуги. -- "В Риме мне хорошо -- пишет он 7 дек. 1857 г. приятелю Е. Я. Колбасину,-- и если болезнь укротится, даже очень хорошо будет". -- Но она именно ускорила его отъезд. В феврале 1858 г. он побывал еще раз в Неаполе (провел там две недели); в марте покинул окончательно Рим, и через Флоренцию, Милан, Венецию и Триест отправился в Вену лечиться (там пробыл конец апреля) {"Первое собрание писем И. С. Тургенева", стран. 55, и "Воспоминания" П. В. Анненкова, стран. 500.}; затем, побывав в Париже, поехал в Россию, где пробыл лето и зиму, работая над "Дворянским Гнездом". П. В. Анненков говорит, что с тех пор (после 1858 г.) Тургенев уже больше никогда не бывал в любимом им Риме, ни в превозносимой им Италии вообще {Не знаю, опустил ли он, перед расставанием с Вечным городом, скромную монетку в бассейн знаменитого fontana di Trevi (aqua Virgo): но общераспространенному поверью, это гарантирует отъезжающему возвращение. П. В. Анненков думает, что при всей любви к Италии, Тургенев не мог поселиться там навсегда: ему мало было содержания в красоте природы, искусства, истории; он нуждался в близости к центрам, где бьется главный пульс современной жизни. Думаю, что многие и другие причины помешали ему вернуться в Италию, как и жить там, где бы всего более хотелось.}. Но она вошла в его душу навек, и мыслью он постоянно к ней возвращался. В июне 1859 г., когда там вновь разгорелось движение к risorgimento, его особенно потянуло туда: "Если бы я был помоложе, я бы бросил все и поехал в Италию подышать Этим теперь вдвойне благодатным воздухом. Стало быть, есть еще на земле энтузиазм! Люди умеют жертвовать собою, могут радоваться, безумствовать, надеяться. Хотя бы посмотреть, как это делается" {Письма И. С. Тургенева к гр. Е. Е. Ламберт (М. 1915), стран. 34.}! Гораздо позже {В письме к М. М. Стасюлевичу. 5/17 янв. 1879 г. (т. III, стран. 158).} Тургенев вспоминает одну элегию Овидия, в которой из изгнания в далеком Черно-морье поэт возвращается мыслью и чувством к последней горькой ночи, проведенной им в милом Сердцу городе:
   
   Нынче, когда предстоит мне скорбный образ той ночи,
             Что последний дала в Риме родной мне приют,
   Как вспоминаю я ночь, когда все дорогое покинул, --
             Из огорченных очей все еще каплет слеза*.
   * Я осмелился перевести это четверостишье. Привожу и прелестный подлинник (Оvidii, Tristia, I, 3, 1--4):
   Cum subit illius tristissima noctis imago,
             Quae mihi supremum tempus in urbe fuit;
   Cum repeto noctem, qua tot mihi сага reliqui,
             Labitur ex oculis nunc quoque gutta meis.
   
   Ее повторял внутри себя Гёте, когда уезжал (как н Тургенев) второй и последний раз из Рима, -- он же чудесно перевел ее. Он говорит, что не смог создать великому городу собственное прости. Так, вероятно, сделал и Тургенев: томик "Italienische Reise" был, конечно, всегда с ним в Риме, -- он так же, как Гёте, приехал в Рим на лошадях, в дилижансе. Как Гёте, панорама Рима открылась ему с высот monte Mario; как Гёте, Тургенев вступил в Рим через porta del Popolo. Это наверно, -- трогавшее его совпадение
   

II

   Теперь надобно собрать тургеневский итальянский материал. Можно при этом держаться двоякой методы: 1) группировать его по категориям -- природа, люди, памятники, быт, город, деревня и т. д. Так получился бы синтез того, что дается Тургеневым для уразумения мира итальянской культуры в различных ее областях; или 2) брать отдельными объектами живые целые, нарисованные автором, и подмечать элементы, составляющие каждую картину, в их индивидуальном сочетании. Так составятся тургеневские этюды Италии, и синтез образуется из их совокупности.
   Полагаю, второй путь -- правильнейший: останутся нерасчлененными в их своеобразной органичности конкретные художественные образы, и отдельные комплексы предстанут так, как они вышли из творческой фантазии автора. Так я и сделаю, и буду стараться говорить, по возможности, больше бесподобными словами самого Тургенева, ограничиваясь от себя необходимыми сближениями и толкованиями: моя задача -- собрать и дать должный комментарий. Не удерживаюсь от обширных выписок (цельных картин) из подлинного текста: пусть непосредственные рисунки развернутся перед глазами читающих, чтобы не было необходимости рыться для справок в различных томах собрания сочинений Тургенева. Истинно любящие его, настоящие "верные" не посетуют, что придется прочесть лишний раз знакомые чудесные отрывки, освещенные с новой стороны. Тем же, кто забыл нашего автора, или вообще в него не углублялся, это вручит некоторое удобство. Впрочем, и тем и другим, может быть, доставят художественную радость объединенные общею темою, воспринимавшиеся прежде в другой связи, образы, мысли и оценки И. С. Тургенева, здесь озаренные и согретые новым лучом, исходящим, однако, из того же источника, поэтического замысла писателя-поэта {Не вполне представляю себе широту начитанности в Тургеневе современных русских людей зрелого возраста и молодежи из образованных кругов. Знает ли его, как следует, нынешнее интеллигентное большинство? Из разговоров даже со сверстниками часто убеждаюсь, что его произведения достаточно выветрились из памяти многих; у других же, младших, они, возможно, в нее и не входили. А читают ли его ныне приобщающиеся к просвещению широкие круги?}.
   

1

   Первым отзвуком пережитых в Италии впечатлений является красивая строфа в первой же его поэме "Параша" (1843 г.), где изображается знойный день в южной стороне. Это, наверно, неаполитанское воспоминание:
   
   Прежаркий день... но вовсе не такой,
   Каких видал я на далеком юге...
   Томительно-глубокой синевой
   Все небо пышет: как больной в недуге,
   Земля горит и сохнет; под скалой
   Сверкает море блеском нестерпимым --
   И движется, и дышит, и молчит...
   И все цвета под тем неумолимым,
   Могучим солнцем рдеют... дивный вид!
   А вот, зарывшись весь в песок блестящий.
   Рыбак лежит... и каждый проходящий
   Любуется им с завистью; я сам
   Им тоже любовался по часам.
   
   Но это так -- мимолетное отражение. Первую цельную картину Италии находим в прелестной, наверно, многими забытой вещице, в рассказе -- "Три Встречи". Его совсем пропустил П. П. Муратов в своем неполном перечислении тургеневского итальянского материала. Он написан в 1851 г., очевидно, под наплывом воспоминаний о первом итальянском путешествии, хотя последнему тогда минула уже десятилетняя давность.
   Рассказ этот небольшой, но по художественности принадлежит к лучшим жемчужинам тургеневской изобразительности. Он проникнут также свойственною Тургеневу верою в таинственные нити, связующие некоторых людей между собою и выражающиеся в необычайных совпадениях, странных перекрещиваниях путей жизни будто бы и чужих друг другу лип. Повествование начинается чудною из чудных у него картин запущенного сада в брошенной усадьбе черноземной России, под мягкими волнами лунного света. Раздавшийся звук женского голоса, который рассказчик узнал, как уже слышанный им, переносит его воображение в другую страну, восстановляет в нем с иллюзиею совершенного реализма пережитый и врезавшийся в память случай.
   Совершенно необходимо выписать его целиком (V, 242). -- "Два года тому назад, в Италии, в Сорренто... я возвращался домой, после долгой прогулки на берегу моря. Я быстро шел по улице; уже давно была ночь -- великолепная ночь, южная, не тихая и грустно задумчивая, как у нас, нет! вся светлая, роскошная и прекрасная, как счастливая женщина в цвете лет; луна светила невероятно ярко; большие, лучистые звезды так и шевелились на темно-синем небе; резко отделялись черные тени от освещенной до желтизны земли. С обеих сторон улицы тянулись каменные ограды садом; апельсинные деревья поднимали над ними свои кривые метки; золотые тары тяжелых плодов то чуть виднелись, спрятанные между перепутанными листьями, то ярко рдели, пышно выставившись на луну. На многих деревьях нежно белели цветы; воздух весь был напоен благовонием томительно-сильпым, острым и почти тяжелым, хотя невыразимо сладким... Как вдруг из одного небольшого павильона, надстроенного над самой стеной ограды:, вдоль которой я спешил, раздался женский голос. Он пел какую-то песню, и в звуках его было что-то до того призывное, он до того казался сам проникнут страстным и радостным ожиданием, выраженным словами песни, что я тотчас невольно остановился и поднял голову"...
   Песня начиналась так:
   
   Passa que'colli e vieni allegramente;
   Non ti curar di tanta compania --
   Vieni, pensando a me segretamente --
   Ch'io t'accompagna per tutta la via *.
   * Автор поставил эту строфу эпиграфом ко всему рассказу и так переводит ее: "Перейди через эти холмы и приди весело ко мне: не заботься о слишком большом обществе. Приди один и во все времи дороги думай обо мне так, чтобы я была твоим товарищем на всем пути".
   
   "... В павильоне было дна окна, но и обоих жалюзи были спущены, и сквозь узкие их трещинки струился матовый свет. Повторив два раза -- vieni, vieni, голос замер; послышался легкий звон струн, как бы от гитары, упавшей на ковер, платье зашелестило, пол слегка скрипнул. Полоски света в одном окне исчезли... Кто-то извнутри подошел и прислонился к нему. Я сделал два шага назад. Вдруг жалюзи стукнуло и распахнулось; стройная женщина, вся в белом, быстро выставила из окна свою прелестную голову и, протянув ко мне руки, проговорила: "Sei tu?".-- Я потерялся, не зная, что сказать, но в то же мгновение незнакомка с легким криком откинулась назад, жалюзи захлопнулось, и огонь в павильоне еще более померк, как будто вынесенный в другую комнату. Я остался неподвижен и долго не moi- опомниться. Лицо женщины, так внезапно появившейся передо мною, было поразительно прекрасно. Оно слишком быстро мелькнуло перед моими глазами для того, чтобы я мог тотчас же запомнить каждую отдельную черту; но общее впечатление было несказанно сильно и глубоко... Я тогда же почувствовал, что этого лица я ввек не забуду. Месяц ударил прямо в стену павильона, в то окно, откуда она мне показалась, и, бояге мой! как великолепно блеснули в его сиянии ее большие, темные глаза! Какой тяжелой волной упали ее полураспущенные черные волосы на приподнятое круглое плечо! Сколько было стыдливой неги в мягком склонении ее стана, сколько ласки в ее голосе, когда она окликнула меня -- в этом торопливом, но еще звонком топоте! Простояв довольно долго на одном и том же месте, я, наконец, отошел... в тень противоположной ограды и стал оттуда... поглядывать на павильон. Я слушал... слушал с напряженным вниманием. Мне то будто чудилось чье-то тихое дыхание за потемневшим окном, то слышался какой-то шорох и тихий смех. Наконец, раздались в отдалении main... они приблизились; мужчина такого же почти роста, как я, показался на конце улицы, быстро подошел к калитке подле самого павильона, стукнул, не оглядываясь, два раза железным кольцом и запел вполголоса: "Ессо ridente" ... Калитка отворилась... он без шуму скользнул в нее. Я встрепенулся, покачал головой, расставил руки и, сурово надвинув шляпу на брови, с неудовольствием отправился домой. На другой день я совершенно напрасно и в самый жар проходил часа два по улице мимо павильона, и в тот же вечер уехал из Сорренто, не посетив даже Тассова дома".
   В прочитанной странице перед нами развертывается богатая красками сцена из итальянской повседневности: роскошный фон южной природы, волшебно-яркая лунная ночь, а потом ослепительный зной солнечного дня, типичный городок с пустынными, сухими улицами {В другом месте, ниже, он даже называет улицу -- Sorrento, via della Croce (очевидно, это тоже воспоминание).}, апельсиновые сады за высокими каменными оградами, павильон, жалюзи; затем музыка, гитара, торжествующая песня, любовь... все это, обвеянное изумительным, светящимся, прозрачным воздухом победительной, южной, но индивидуализованной красотою. Это -- подлинная Италия, хотя, странным образом, действующими лицами оказываются русские (впрочем, герой, неизвестный мужчина, наверно, итальянец): они прекрасно вошли в обнявшую их итальянскую раму. Удивляешься, как смог писатель, после кратковременного, еще однократного пребывания в Италии, так полно схватить, так прочно удержать, так жизненно воспроизвести реальный облик страны в его интимных деталях. Ведь итальянская картина не уступает по силе изображения многим мастерским тургеневским этюдам русской действительности, хотя бы тем, которые тут же в "Трех Встречах" переплетаются с нею. Францию автор так никогда не рисовал, от Германии оставил лишь немногие наброски {Во Франции разве только вырисовывается из писем живописный образ именья Виардо -- château de Courtavenel en Brie (см. H. M. Гутьяр, Тургенев, стран. 70)! Вообще же он не любил французского пейзажа и часто с несправедливою антипатиею отзывается о французской культуре. Графине Е. Е. Ламберт он пишет 3 окт. 1860: "Хочу пояснить вам, почему между моею дочерью и мною мало общего: она не любит ни музыки, ни поэзии, ни природы, ни собак, а я только это и люблю. С этой точки зрения мне и тяжело жить по Франции, где поэзия мелка и мизерна, природа положительно некрасива (?), музыка сбивается на водевиль или каламбур, а охота отвратительна". -- Это написано, конечно, и минуту раздражения, но французской сцепы в его вещах почти нет. Из Германии напомним прелестные эскизы, ландшафтные, монументальные и бытовые, с берегов Рейна в "Лее". По различным признакам мне удалось установить, что здесь изображаются городки Зинциг и Линц, недалеко от Кобленца, и их симпатичные окрестности (сам Рейн оживает великолепно). Такая локализация, помимо указания начальных букв этих городков ("3" и "Л"), описания их ситуации и некоторых деталей и топографических черточек, -- определяется одним письмом Тургенева к гр. Ламберт (13/23 июня 1857 г.), в котором констатируется, что Тургенев тогда жил летом именно в Зинциге. В письме к Герцену 17 июня 1857 указан также адрес: "Sinzig bei Remagen am Rhein, Regierungsbezierk Coblenz".-- Тургенев живописует эту местность с оимпатиею: "Привет тебе, скромный уголок германской земли... привет и мир" ("Ася", VI, 31). Есть у него еще живые, хотя беглые, наброски Бадена (в "Дыме") и Франкфурта (в "Вешних "одах"). Можно еще припомнить характерное описание Швецингенского сада около Мангейма и Шварцвальда в "Призраках" (VII, 96--98). Но только Италия богато использована Тургеневым, как объект художественно-культурного изображении, в ее природе, памятниках и жизни.}.
   Тургенев еще раз рисует итальянский юг, именно море, в XII письме его "Переписки" (1855 г.) с признаками автобиографического воспоминания (см. VI, 174): "Я вспомнил свое пребывание в Неаполе. Погода тогда стояла великолепная, май только что начинался; мне недавно минуло двадцать два года [как и Тургеневу в 1840-м году]... Я скитался один, сгорая жаждой блаженства... Что значит молодость!.. Помню, раз я ночью поехал кататься но заливу. Нас было двое: лодочник и я... Что это была за ночь, и что за небо, что за звезды, как они дрожали и дробились на волнах! Каким жидким пламенем переливалась и вспыхивала вода под веслами, каким благовонием веяло по всему морю -- не мне это описать!" {В одном письме к Полине Виардо от 20 окт. 1848 г. Тургенев описывает свое путешествие в южную Францию (см. русское издание -- Москва, 1900, стран. 109). Там ярко изображается Тулон, а Иэрские острова автор прямо сравнивает с Капри. Очевидно, картины французского Средиземного моря напомнили ему Неаполитанский залив.}
   Самого Неаполя Тургенев не вводит в свои южноитальянские сюжеты. Но в воображении бывавшего при чтении его описаний восстает вся панорама Неаполитанского залива: крутые очертания острова Капри впереди, великолепная нелепа сверкающего, искристого, синего моря... Чуется и сам Неаполь, огромный, раскинувшийся по обширной spiaggia, с античными, средневековыми и более поздними памятниками и современною жизнью, полною в одно время и бурного кипенья, и апатичного сна (dolce far niente)... с курящеюся, двуглавою вершиною Везувия над ним. А не знающего, не бывавшего картина Тургенева повлечет в Италию. Отлично помню, как во мне, гимназисте средних классов, именно первое чтение "Трех Встреч" зародило первую жажду паломничества в Италию, поддержанную увлечением итальянскою оперою и игрою знаменитого трагика Эрнесто Росси. Создалось в душе нечто, будто уже знакомое, с чем непременно надо сродниться душой.
   Картина из "Трех Встреч" невольно наводит мысль на одно из лучших "Стихотворений в прозе", которое озаглавлено -- "Нимфы" (1878 г.). С первого взгляда захочется возразить: тут не Италия, а Греция? Тургенев же не был в собственной Греции, а рисовал он только то, что видел. Да, но ведь южная Италия -- та же Греция, не даром она называлась в древности даже "Великою Грециею". Южная Италия хранит много истинно эллинских черт: развалины кумского акрополя, самый ХеятЫлс (греческий "Новгород"), храм Посейдона в Пестуме, насыщенная эллинизмом Сицилия, вулканическая почва, Solfatara, много греческих преданий... Конечно, южная Италия вдохновляла Тургенева образами греческой старины.
   Опять приходится взять весь отрывок: не вырвешь из него ни куска (IX, 102). "Я стоял перед цепью красивых гор, раскинутых полукругом; молодой, зеленый лес покрывал их сверху до низу. Прозрачно синело над нами южное небо; солнце с вышины играло лучами; внизу, полузакрытые травою, болтали прозрачные ручьи. И вспомнилось мне старинное сказание о том, как, в первый век по Р. Хр., один греческий корабль плыл по Эгейскому морю. Час был полуденный... Стояла тихая погода. И вдруг в высоте, над головою кормчего, кто-то явственно произнес: "Когда ты будешь плыть мимо острова, воззови громким голосом: умер, умер великий Пан!" Кормчий удивился... испугался. Но когда корабль побежал мимо острова, он послушался, он воззвал: "Умер великий Пан!" И тотчас же в ответ на его клик, по всему протяжению берега (а остров был необитаем) раздались громкие рыданья, стоны, протяжные жалостные возгласы: "Умер, умер великий Пан"! Мне вспомнилось это сказание... и странная мысль посетила меня: что, если я кликну клич? Но ввиду окружавшего меня ликования я не мог подумать о смерти -- и, что было во мне силы, закричал: "Воскрес, воскрес великий Пан!" И тотчас же, о чудо!--в ответ на мое восклицание, по всему широкому полукружию зеленых гор прокатился дружный хохот, поднялся радостный говор и плеск. "Он воскрес! Пан воскрес!" шумели молодые голоса. Все там, впереди, внезапно засмеялось -- ярче солнца в вышине, игривее ручьев, болтавших под травою. Послышался торопливый топот легких шагов, сквозь зеленую чащу замелькала мраморная белизна волнистых туник, живая алость обнаженных тел... То нимфы, нимфы, дриады, вакханки бежали с высот в равнину. Они разом показались по всем опушкам. Локоны вьются по божественным головам, стройные руки поднимают венки и тимпаны, и смех, олимпийский смех, бежит и катится вместе с ними. Впереди несется богиня. Она выше и прекраснее всех, колчан за плечами, в руках лук, на поднятых кудрях серебристый сери луны. -- "Диана, это ты?"--Но вдруг богиня остановилась... и тотчас за нею остановились все нимфы. Звонкий смех замер. Я видел, как лицо онемевшей богини покрылось смертельной бледностью; я видел, как окаменели ее ноги, как невыразимый ужас разверз ее уста, расширил глаза, устремленные вдаль... Что она увидала? Куда глядела она? Я обернулся в ту сторону, куда она глядела. На самом краю неба, за низкой чертою полей, горел огненной точкой золотой крест на белой колокольне христианской церкви... Этот крест увидала богиня. Я слышал за собой неровный, длинный вздох, подобный трепетанию лопнувшей струны, и когда я обернулся снова, уже от нимф не осталось следа... Широкий лес зеленел попрежнему, и только местами, сквозь частую сеть ветвей, виднелись, таяли клочки чего-то белого. Были ли то туники нимф, поднимался ли пар со дна долины,-- не знаю. Но как мне было жаль исчезнувших богинь.
   Изящная миниатюра выявляет крупную особенность в жизни человеческого духа: постоянно возрождающийся внутри его и в борьбе с миром роковой, трудно одолимый дуализм. Душа самого автора болезненно терзалась такой раздвоенностью: радость земной жизни и ее полноты (светлая плоть) мутилась и раздиралась порою мрачным, порою бессильным исканьем вечности (освобождения духа от пут земли).
   В Италии, ее прошлом и ее наследии, звучат симптомы того же контраста, того же конфликта между античным и христианским миросозерцаниями, гремят раскаты непорешенного спора. Монтекассинская обитель, один из столпов средневековой веры и католического просвещения, воздвиглась на развалинах святилища Аполлона; христианские церкви внедрились в храмы языческого Рима. Вся культура итальянского ренессанса кишит подобными противоречиями, различиями и сходствами.
   Столько там чувствуется до сих пор пережитков античности в культе, религиозных обрядах и нравах; множество живет римских черт в искусстве и в повседневном быте: когда идешь по дороге и видишь женщину у колодца с медным кувшином на голове, невольно вспоминаешь в позе ее, поступи, в форме сосуда какую-нибудь помпеянскую фреску. А сколько следов старины заключено в истории страны и ее литературе, в самых приемах мышления. У Тургенева в "Нимфах" так отражается живое и в настоящей Италии "мифотворчество", чувствуется, как плетется и расплетается легенда, воплощается и "тает" видение. Многое в этих контрастах уживается мирно; но в иных случаях дрожат отзвучья былой борьбы и гнездятся непримиримые стихии.
   

2

   Следуем далее но путям, какие начертываются Тургеневым в Италии. С юга перенесемся на север. В 1859 г. появилось "Накануне". Это было уже после второго путешествия Ивана Серегеевича туда. Невозможно забыть, что в заключительных главах этого романа находим одно из самых лучших, пожалуй, во всей мировой литературе изображений Венеции.
   В качестве сцены, в которой совершается трагическая развязка всего произведения, так сказать, в виде редкой декорации, мастерски написана новая, чрезвычайно выразительная картина одного из первейших культурных центров Италии, прежней владычицы морей, сохранившей до сих пор свою царственную ризу. Здесь вновь созерцаем мы богатые краски, глубоко правдивые линии, изумительную полноту композиции, замечательно почуянный и переданный местный колорит, трепетное движение жизни, проникновенно понятое своеобразие культурного лица.
   На немногих страницах чередуется ряд отдельных сюжетов, сливающихся в цельный образ убедительной правды. Нельзя выписать все, что дает здесь Тургенев, чтобы изобразить нам Венецию; но перечитать главное -- приятно и важно.
   Первый эскиз -- грустный; взят самый печальный по пейзажу пункт во всей венецианской лагуне, и Это соответствует общей ситуации действующих лиц повести: в Тургеневе символика поддерживает реализм. Елена только что приехала с Инсаровым в Венецию; он еле оправился от тяжелой болезни и с тревогою ждет возможности переправиться на Балканы: Венеция, как и в средневековой старине, остается посредницей между Западом и Востоком; Зара, куда Инсаров стремится переправиться через Адриатику, некогда была зависима от Венеции. Тургенев это все Знает, оценивает все детали обстановки и перспективы. Елена со страхом прислушивается к голосам до тех пор чужой для нее жизни, теперь ставшей так тесно связанною с ее судьбой: что предвещают они?
   "Был светлый апрельский день. По широкой лагуне, отделяющей Венецию от узкой полосы наносного морского песку, называемой Лидо, скользила острогрудая гондола, мерно покачиваясь при каждом толчке падавшего на длинное весло гондольера. Под низенькою ее крышею, на мягких кожаных подушках, сидели Елена и Инсаров... Гондола пристала ко внутреннему краю Лидо. Елена и Инсаров отправились по узкой песчаной дорожке, обсаженной чахоточными деревцами (их каждый год сажают, и они умирают каждый год) на внешний край Лидо, к морю. Они пошли но берегу. Адриатика катила перед ними свои мутно-синие волны; они пенились, спешили, набегали и, скатываясь назад, оставляли на песке мелкие раковины и обрывки морских трав. Какое унылое место! -- заметила Елена" (II, 365 слл.). -- Да, унылое: берег бесцветный, песчаный и плоский, растительности нет; море почти всегда тусклое. А встреча с австрийским офицером, в короткой, серой тюнике и зеленом картузе, который чуть не наехал на них с надменным возгласом "Aufgepasst!" -- гармонирует с впечатлением от природы: то был мрачный символ тяготевшего тогда над итальянским севером чужеземного ига.
   Но Венеция, сама Венеция не такова, и это почувствовали заброшенные в нее русские путники в день, когда им дана была последняя улыбка от жизни. Они решили проехаться по Canal Grande. "Кто не видал Венеции в апреле, тому едва ли знакома вся несказанная прелесть этого волшебного города... Подобно весне, красота Венеции и трогает, и возбуждает желания; она томит и дразнит неопытное сердце, как обещание близкого, не загадочного, но таинственного счастья. Все в ней светло, понятно и все обвеяно дремотною дымкой какой-то влюбленной тишины: все в ней молчит, и все приветно; все в ней женственно, начиная с самого имени: не даром ей одной дано название Прекрасной. Громады дворцов, церквей стоят легки и чудесны, как стройный сон молодого бога; есть что-то сказочное, что-то пленительно-странное в зелено-сером блеске и шелковистых отливах немой волны каналов, в бесшумном беге гондол, в отсутствии грубых городских звуков, грубого стука, треска и гама. "Венеция умирает, Венеция опустела", говорят вам ее жители; но, быть может, этой-то последней прелести, прелести увядания в самом расцвете и торжестве красоты, не доставало ей. Кто ее не видел, тот ее не знает: ни Каналетти, ии Гварди (не говоря уже о современных живописцах) не в силах передать этой серебристой нежности воздуха, этой улетающей и близкой дали, этого дивного созвучия изящнейших очертаний и тающих красок. Отжившему, разбитому жизнью не для чего посещать Венецию: она будет ему горька, как память о несбывшихся мечтах первоначальных дней; но сладка будет она тому, в ком кипят еще силы, кто чувствует себя благополучным; пусть он принесет свое счастье под ее очарованные небеса, и как бы оно ни было лучезарно, она еще озолотит его неувядающим сиянием. Гондола тихонько минула Riva dei Schiavoni, дворец дожей, Пьяцетту, и вошла в Большой канал. С обеих сторон потянулись мраморные дворцы; они, казалось, тихо плыли мимо, едва давая взору обнять и поднять все свои красоты. Елена чувствовала себя глубоко счастливою: в лазури ее неба стояло одно темное облачко -- и оно удалялось: Инсарову было гораздо лучше в тот день. Они доплыли до крутой арки Риальто и вернулись назад".
   Зрительный букет Венеции, ее природный и художественный аромат и душевное настроение, им вызываемое, передано здесь несравненно. Она так и сияет в роскошной мантии веков, когда на драгоценностях ее играют лучи весеннего, южного солнца. А вот она после его заката. Возвращаясь домой из театра, Инсаров и Елена поплыли опять по Canal Grande. "Ночь уже наступила, светлая, мягкая ночь. Те же дворцы потянулись им навстречу, но они казались другими. Те из них, которые освещала луна, золотисто белели, и в самой этой белизне как будто исчезали подробности украшений и очертания окон и балконов; они отчетливее выдавались на зданиях, залитых легкой мглою ровной тени. Гондолы с своими маленькими, красными огонечками, казалось, еще неслышнее и быстрее бежали; таинственно блистали их стальные гребни, таинственно вздымались и опускались весла над серебряными рыбками возмущенной струи; там, сям коротко и негромко восклицали гондольеры (они теперь никогда не поют) {Но (прибавлю от себя) горловой речитатив их условных окриков друг с другом на крутых перекрестках каналов составляет одну из характернейших особенностей мира звуков ночной современной Венеции.}; других звуков почти не было слышно. Гостинница (их) находилась на Riva dei Schiavoni; не доезжая до нее, они вышли из гондолы и прошлись несколько раз вокруг площади св. Марка, под арками, где перед крошечными кофейнями толпилось множество праздного народа. Ходить вдвоем с любимым существом в чужом городе, среди чужих, как-то особенно приятно: все кажется прекрасным и значительным, всем желаешь добра, мира и того же счастья, которым исполнен сам... Взглянув в последний раз на церковь св. Марка, на ее куполы, где под лучами луны на голубоватом свинце зажигались пятна фосфорического света, они медленно вернулись домой".
   Еще одну приведем заключительную картину: "Комнатка их выходила окнами на широкую лагуну, расстилающуюся от Riva dei Schiavom до Джудекки. Почти напротив возвышалась остроконечная башня си. Георгия; направо, высоко в воздухе, сверкал золотой шар Доганы, и разубранная, как невеста, стояла красивейшая из церквей, Redentore Палладия; налево чернели мачты и реи кораблей, трубы пароходов; кое-где висел, как большое крыло, наполовину подобранный парус, и вымпела едва шевелились".
   Есть в "Накануне", при описании того же удивительно полного "венецианского дня", несколько замечаний, умных и мягких, о местном искусстве, в связи с посещением Accademia délie Belle Arti, ряд беглых, острых наблюдений над нравами одного из оригинальнейших городов в мире. Есть правдивый образ певицы-артистки с слабым голосом и неумелою школою, но с яркою искрою божьею в душе: это -- настоящий итальянский тип подлинной музыкальной природы, которая "находит себя". Она пела "Травиату" и в третьем действии, "увлеченная, подхваченная дуновением общего сочувствия, с слезами художнической радости и действительного страдания на глазах, певица отдалась поднимавшей ее волне, лицо ее преобразилось, и перед грозным призраком внезапно приблизившейся смерти, с таким, до неба достигающим порывом моленья, исторглись у нее слона: ((Lascia mi vivere, morir si giovane" (дай мне жить, умереть такой молодой!), что весь театр затрещал от бешеных рукоплесканий и восторженных кликов".
   Думаю, комментировать незачем: живопись сама говорит за себя. Тургеневская Венеция прекрасна, и облик ее полон и жизнен, как не только безукоризненно написанный, но самой кистью истолкованный портрет, и в общем контуре, и в мелких чертах. Рядом с тургеневским образом Венеции невольно вспоминается и тот, что нарисован другим великим русским писателем, современником Ивана Сергеевича, его другом и противником, Герценом. Это -- также несколько превосходных страниц. У Тургенева выдвигается больше статика: вылитый веками культурный лик, вечные памятники, основные позы быта; у Герцена -- динамика: бурное течение жизни моря и людей {Интересно сопоставить живописание обоих. Герцен пишет: "Великолепнее нелепости, как Венеция, нет. Построить город там, где город построить нельзя, само по себе -- безумие; но построить так один из изящнейших, грандиознейших городов -- гениальное безумие. Вода, море, их блеск и мерцание обязывают к особой пышности. Молюски отделывают перламутром и жемчугом свои каюты. Один поверхностный взгляд на Венецию показывает, что этот город, крепкий волею, сильный умом, республиканский, торговый, олигархический, что это -- узел, которым привязано что-то за водами, торговый склад под военным флагом; город шумного веча и беззвучный город тайных совещаний и мер, на его площади толчется с утра до ночи все население, и молча текут из него реки улиц в море. Пока толпа шумит и кричит на площади св. Марка, никем незамеченная лодка скользит и пропадает; кто знает, что под ее черным пологом?". Тут же, ниже: "Так был живуч дух, обитавший эти камни, что мало было новых путей и новых приморских городов Колумба и Васко де Гама, чтобы сокрушить его. Для его гибели нужно было, чтоб на развалинах французского трона явилась единая и нераздельная республика и на развалинах этой республики явился солдат, бросивший в льва, по-корсикански, стилет, отравленный Австрией. Но Венеция переработала яд ненова отзывается живою через полстолетием Автор прибавляет: "Да живою ли? Трудно сказать, что уцелело, кроме великой раковины, п есть ли новая будущность Венеции?.. Да и в чем будущность Италии вообще? Для Венеции, может, она в Константинополе, в том вырезывающемся смутными очерками из-за восточного тумана свободном союзничестве воскресающих славяно-эллинских народностей?" -- См. Былое и Думы, часть 7-я (1865 -- 68 г.); в последнем русском полном собрании сочинений А. И. Герцена, т. XIV, стран. 723. Привожу цитату отчасти для того, чтобы обратить внимание "герценистов" на желательность восстановления и "герценовской Италии". Она будет более ориентирована в сторону политики, чем тургеневская, но много отыщется в ней и черт, характеризующих природу, национальную психологию и художественную культуру.}.
   Наконец, ценно и дорого отметить в "Накануне" несколько строк, своеобразно освещающих, -- в одно время объединяющих и различающих характер могучих впечатлений от главных центров Италии. -- Тургенев говорит: "Кротость и мягкость весны идут к Венеции, как яркое солнце лета к великолепной Генуе, как золото и пурпур осени к великому старцу Риму". (II, 367).
   Это замечательно хорошо и верно сказано, и это лично пережито. Особенно удалось мне самому проверить и прочувствовать такое наблюдение на образе Рима {К Венеции термин "кроткий" как будто не совсем подходит; культура ее была пышно сурова. Но на нынешний ее упадок краски весны кладут действительно примиряющий свет.}: никогда, в самом деле, величественная и строгая красота Вечного города так полно не открывается, природа его так глубоко не познается, как в призрачном вечернем свете ясных октябрьских, даже ноябрьских дней {Моя первая встреча с Римом произошла именно осенью, и с нею неразрывно связался для меня его лик, знаменующий великое прошлое. Никогда не забуду особенно ноябрьских прогулок за стенами и видов на город из разных точек зрения Кампаньи, с объединяющим серо-голубым куполом св. Петра. Особенно памятна мне его панорама в лучах заходящего осеннего солнца с высот знаменитой виллы Адриана около Тиволи. Я с тех пор видел Рим во все времена года, но его образ воображение всегда одевает "в золото и пурпур осени".}. А о Флоренции прибавлю, что она особенно хороша, обаятельно прекрасна -- удивительно подумать! -- зимою. Летом она черезчур залита, как бы подавлена солнцем; зимою же -- вся освобождается: в светлый день, например, когда солнце готово закатиться за Сан-Миниато поразительно, само от себя гармонично, сияет неподдельное богатство и вместе нежность красок; в чистом-чистом воздухе рисуется бесконечное разнообразие благородных очертаний. Мягкий фон, изумительная четкость очертаний, необыкновенная симфония цветов, игра свето-тени. Вечная юность! Благословение небес!
   

3

   Развернем теперь "Призраки" (1863) {Задуман был этот своеобразный этюд несколько лет раньше, но создание его шло болезненно долгим и трудным путем. Внешняя истории писания и печатания "Призраков" хорошо восстановлена в статье Н. К. Пиксанова, История "Призраков", в сборнике под ред. Н. Л. Бродского: "Тургенев и его время".}. Это оригинальное произведение в итальянской галлерее Тургенева занимает крупное место и играет как бы связующую роль: в нем несколько видений Италии. Первое, в самом деле, маремм ы, и эти несколько строк очень выразительны. Таинственный дух, Эллис, несет автора-рассказчика, но его требованию, в Италию (VII, 84): "Туман перед моими глазами рассеялся, и я увидел под собою бесконечную равнину. Но уже по одному прикосновению теплого и мягкого воздуха к моим щекам я мог понять, что я не в России; да и равнина та не походила на наши русские равнины. Это было огромное, тусклое пространство, повидимому, не поросшее травой и пустое; там и сям, по всему ее протяжению, подобно небольшим обломкам зеркала, блистали стоячие воды; вдали смутно виднелось неслышное, недвижное море. Крупные звезды сияли в промежутках больших, красивых облаков; тысячеголосная, немолчная и все-таки негромкая трель поднималась отовсюду -- и чуден был Этот пронзительный и дремотный гул, этот ночной голос пустыни...
   -- Понтийские болота -- промолвила Эллис. -- Слышишь лягушек? Чувствуешь запах серы?
   -- Понтийские болота, -- повторил я, и ощущение величавой унылости охватило меня. -- Но зачем принесла ты меня сюда, в этот печальный, заброшенный край? Полетим лучше к Риму.
   -- Рим близок -- отвечала Эллис.-- Приготовься!"
   Рим близок. Необычайно было пережито автором это приближение. -- "Мы спустились и помчались вдоль старинной латинской дороги. Буйвол медленно поднял из вязкой тины свою косматую, чудовищную голову, с короткими вихрами щетины между криво назад загнутыми рогами. Он косо повел белками бессмысленно злобных глаз и тяжело фыркнул мокрыми ноздрями, словно почуял нас.
   -- Рим, Рим близок... шептала Элисс.-- Гляди, гляди вперед...
   Я поднял глаза.
   Что это чернеет на окраине ночного неба? Высокие ли арки громадного моста? Над какой рекой он перекинут? Зачем он порван местами? Нет, это не мост, это древний водопровод. Кругом священная земля Кампаньи, а там, вдали, Альбанские горы и вершины их, и седая спина старого водопровода слабо блестят в лучах только-что взошедшей луны".
   Вот и вторая картина Италии в "Призраках" -- окрестности Рима. Ее писали многие, с волнением стараясь проникнуть в ее тайну, -- и прозаики, и поэты, и живописцы, с особенным вкусом старые французы {В книге Ugо Flores, La Campagna Romana (Bergamo, 1904, из коллекции "Italia artistica") даны очень хорошие снимки и с живой страны, и с картин Пуссэна, Клод Лоррена и других.}. Но и тургеневские строки удивительно хороши и своей сдержанной сжатости. Пилен и эффектен этот бык -- необходимая принадлежность пейзажа Камианьи, суровая, мрачная, почти грозная фигура. Жутко с ним встретиться один на один. Внушителен и силуэт его вожака: кампанский пастух драпируется в лохмотья плаща, на голове у него остроконечная войлочная шапка, ("голова всклокочена, он грязен, но горделиво сверкают его глаза: "Siamo Romani"! Кампанья -- современная обширная пустошь, насыщенная громадными воспоминаниями и грандиозными следами старины. Печально гармонирует с нею дуновение малярии (mala aria), которая веет над римской равниной, как рисовал Тютчев:
   
   Люблю сие незримо
   Во всем разлитое таинственное зло!
   В цветах, в источнике прозрачном, как стекло,
   И в радужных лучах, и в самом небе Рима *.
   * Это -- также выразительный образ, придающий не сколько трагическую форму красоте окрестностей Рима. Его напомнил П. П. Муратов. Оригинальны в нашей литературе и гоголевские картины Римской Камианьи,
   
   Особый мир, особое настроение открывается и кистью Тургенева. -- "Мы внезапно взвились и повисли на воздухе перед уединенной развалиной. Никто бы не мог сказать, чем она была прежде: гробницей, чертогом, башней... Черный плющ обвивал ее всю своей мертвенной силой, а внизу раскрывался, как зев, полуобрушенный свод. Тяжелым запахом погреба веяло мне в лицо от этой груды мелких, тесно сплоченных камней, с которых давно свалилась гранитная оболочка стены.
   -- Здесь, произнесла Эллис и подняла руку: -- Здесь! Проговори громко, три раза сряду, имя великого римлянина.
   -- Что же будет?
   -- Ты увидишь.
   Я задумался. - Divus Caius Iulius Caesar! -- воскликнул я вдруг; Divus Cains Iulius Caesar! повторил я протяжно;-- Caesar!"
   И тут будто воскресает давнее, громкое, славное прошлое. "Последние отзвучья моего голоса не успели еще замереть, как мне послышалось... Мне трудно сказать, что именно. Сперва мне послышался смутный, ухом едва уловимый, но бесконечно повторявшийся взрыв трубных звуков и рукоплесканий. Казалось, где-то, страшно далеко, в какой-то бездонной глубине, внезапно зашевелилась несметная толпа -- и поднималась, поднималась, волнуясь и перекликаясь чуть слышно, как бы сквозь сон, сквозь подавляющий, многовековой сон. Потом воздух заструился и потемнел над развалиной... Мне начали мерещиться тени, мириады теней, миллионы очертаний, то округленных, как шлемы, то протянутых, как копья; лучи луны дробились мгновенными, синеватыми искорками на этих копьях и шлемах,-- и вся эта армия, эта толпа надвигалась ближе и ближе, росла, колыхалась усиленно... Несказанное напряжение, напряжение, достаточное для того, чтобы приподнять целый мир, чувствовалось в ней; но ни один образ не выдавался ясно... И вдруг мне почудилось, как будто трепет пробежал кругом, как будто отхлынули и расступились какие-то громадные волны ... "Caesar, Caesar venit!" зашумели голоса, подобно листьям леса, на который внезапно налетела буря... прокатился глухой удар -- и голова бледная, строгая, в лавровом венке, с опущенными веками, голова императора стала медленно выдвигаться из-за равнины... На языке человеческом нет слов для выражения ужаса, который сжал мое сердце. Мне казалось, что раскрой голова свои глаза, разверзи свои губы -- и я тотчас умру. -- Эллис! простонал я: -- я не хочу, я не могу, не надо мне грубого, грозного Рима... Прочь, прочь отсюда!
   -- Малодушный!-- шепнула она, -- и мы умчались. Я успел еще услыхать за собою железный, громовой на этот раз крик легионов... потом все потемнело".
   При чтении этой сцены нас охватывает неотвратимое дыхание будто бы возрождающейся великой и страшной старины. Тургенев рассказывает о своем первом путешествии в Италию такой случай. Раз вечером они возвращались вместе с Станкевичем с прогулки по окрестностям. Рима. Когда они поровнялись с высокой развалиной, поросшей плющем {Может быть, то была знаменитая гробница Цецилии Метеллы по Аппиевой дороге, которую средневековые феодальные сеньоры превратили в укрепленный рамок.}, ему вздумалось закричать громким голосом: "Diviis Caius Iulius Caesar!" В развалине это отозвалось точно стоном. Станкевич, который до того времени был разговорчив и весел, сразу побледнел, умолк и, погодя немного, проговорил с каким-то жутким выражением: "Зачем вы это сделали?" {См. "Вестник Европы", 1899, I, стран. 13, или "Русские Пропилеи", III, стран. 135.}. -- Будто его потрясли явившиеся тени трагедии истории. А во втором путешествии Тургенев сам напряженно изучал римское прошлое, зачитывался тогда недавно вышедшею новинкою, потом ставшею знаменитою "Komische Geschichte" Mоммзена, первого настоящего истолкователя дела Цезаря, восстановителя его величественного образа {В письме к Анненкову (31 октября 1857): "Читали ли вы историю Рима Моммзена? Я ею здесь упиваюсь".}. Он продолжал вдумываться в сочинения римских писателей и, очевидно, сжился с древностью великого народа, одного из самых крупных культурных творцов в семье человечества.
   Наконец, в "Призраках" проходит третье, более тихое, успокоительное видение. -- "Какой-то дымчато-голубой, серебристо-мягкий -- не то свет, не то туман -- обливал меня со всех сторон. Сперва я не различал ничего: меня слепил этот лазоревый блеск; но вот, понемногу начали выступать очертания прекрасных гор, лесов; озеро раскинулось подо мною, с дрожавшими в глубине звездами, с ласковым ропотом прибоя. Запах померанцев обдал меня волной -- и вместе с ним, и тоже как будто полною, принеслись сильные, чистые звуки молодого, женского голоса. Этот запах, эти звуки так и потянули меня вниз -- и я начал спускаться... спускаться к роскошному, мраморному дворцу, приветно белевшему среди кипарисной рощи. Звуки лились из его настежь раскрытых окон; волны озера, усеянного пылью цветов, плескались в его стены, -- и прямо напротив, весь одетый темной зеленью померанцев и лавров, весь обвитый лучезарным паром, весь усеянный статуями, стройными колоннами, портиками храмов, поднимался из лона вод высокий, круглый остров...
   -- Isola Bella! -- проговорила Эллис. Lago Maggiore!..
   Я промолвил только: а! и продолжал спускаться! Женский голос все громче, все ярче раздавался во дворце; меня влекло к нему неотразимо... Я хотел взглянуть в лицо певице, оглашавшей такими звуками такую ночь. Мы остановились перед окном. Посреди комнаты, убранной в помпеяновском вкусе и более похожей на древнюю храмину, чем на новейшую залу, окруженная греческими изваяниями, этрусскими вазами, редкими растениями, дорогими тканями, освещенная сверху мягкими лучами двух ламп, заключенных в хрустальные шары, сидела за фортепьянами молодая женщина. Слегка закинув голову и до половины закрыв глаза, она пела итальянскую арию; она пела и улыбалась, и в то же время черты ее выражали важность, даже строгость... признак полного наслаждения! Она улыбалась... и Праксителев Фавн, ленивый, молодой, как она, изнеженный, сладострастный, тоже, казалось, улыбался ей из-за ветвей олеандра, сквозь тонкий дым, поднимавшийся с бронзовой курильницы на древнем треножнике" {Н. К. Пиксанов в указанной выше статье вряд ли прав, когда говорит, что описание тут перегружено "бутафорией". - Именно все эти детали дают реальную и полную картину среди фантастического замысла.}.
   Выписанная сцена напоминает уже показанную раньше картину из "Трех Встреч", и она так же пережитая, виденная собственными очами в ее природном фоне и естественной обстановке в 1840 г. Только обработана она здесь так, что обращает наш взор в итальянскую историческую даль. Перед глазами нашими возникает бытовая среда, в которой развертываются новеллы времен возрождения; это -- художественное воспроизведение любимых мотивов лирики и повествовательной поэзии ренессанса, реконструкция изящных вилл XVI и XVII веков.
   Параллельно с этою прелестною сиеною вспоминается большая строфа из начатой поэмы Тургенева -- "Графиня Донато", в которой рисуется подобная же картина из светской культуры и увлечения античностью в эпоху итальянского ренессанса.
   
   Читатель! мы теперь в Италии с тобой,
   В то время славное, когда владыки Рима
   Готовили венец творцу Ерусалима,
   Венец, похищенный завистливой судьбой *.
   Когда в виду дворцов высоких и надменных,
   В виду озер и рек прозрачно-голубых,
   Под бесконечный плеск фонтанов отдаленных,
   В садах таинственных, и темных, и немых,
   Гуляли женщины веселыми роями
   H тихо слушали, склонившись головами,
   Рассказы о делах и чудесах былых...
   Когда замолкли вдруг военные тревоги --
   И мира древнего пленительные боги
   Являлись радостно на вдохновенный зов
   Влюбленных юношей и пламенных певцов.
   * Здесь подразумевается Торквато Тассо, автор поэмы "Освобожденный Иерусалим", ожидавший лаврового венка от папы за свою поэтическую деятельность.
   
   Сохранились всего четыре начальных строфы прерванного произведения {Следующая строфа рисует также живописную сцену княжеской охоты. Поэма начата, вероятно, скоро после первого итальянского путешествия. Напечатаны стихи впервые после смерти Тургенева в сборнике Литературного Фонда "За двадцать пять лет".}; выписанный "исторический" отрывок прекрасно гармонирует с "реалистично-фантастической" картиной "Призраков".
   Так, вглядываясь в "Призраки", увидим богатый еще новый венок, сплетенный из ярких цветов, пышную гирлянду, от которой польется на нас аромат тысячи запахов, несущихся "из итальянского далека" настоящих и прошлых веков. От него не оторвешься, и учит он многому того, кто имеет чувства, чтобы ощущать.
   

4

   Берем в руки еще другой том сочинений Тургенева: перед нами окажется-- "Поездка в Альбано и Фраскати". Это -- уже истинное воспоминание из второго посещения Рима о встречах со знаменитым живописцем -- Александром Ивановым. В смысле художественного совершенства формы -- это одно из лучших среди мелких произведений Тургенева. А по содержанию оно богато ценным итальянским материалом.
   В очерке рассматривается, по мере движения рассказа, целая лента пейзажей, одушевленных действующими людьми и украшенных памятниками культуры в разнообразных живых и живописных сочетаниях, которые прообразуют настоящее и прошлое страны. Перелистаем чудесный этюд (XII, 79).
   Первые строки дают тон всему интимному повествованию. "В один из прекраснейших октябрьских дней 1857 году, старая наемная карета тихо катилась, дребезжа стеклами, по шоссе, ведущему из Рима в Альбано. На козлах возвышался веттурин; с угрюмым липом и громадными бакенбардами ... а в самой карете сидело трое русских "форестьера": покойный живописец Иванов, В. П. Боткин (и он уже теперь не существует) и я. Впрочем, название форестьера могло применяться только к Боткину и ко мне. Иванов -- или, как его величали or трактира Falcone do caffe Greco, -- il Signor Alessandro, и по одежде, и но привычкам, давно стал коренным римлянином. День стоял удивительный -- и уже точно недоступный ни перу, ни кисти; известно, что ни один пейзажист, после Клод-Лоррена, не мог справиться с римской природой; писатели оказались также несостоятельными (стоит лишь вспомнить "Рим" Гоголя и др.). А потому скажу только, что воздух был прозрачен и мягок, солнце сияло лучезарно, но не жгло, ветерок залегал в раскрытые окна кареты и ласкал наши уже немолодые физиономии -- и мы ехали, окруженные каким-то праздничным, тоже, пожалуй, осенним чувством на душе".
   Уже этими начальными строками создается редкое для Тургенева оптимистическое, спокойно-веселое настроение. Рим излечивает многих от многого тяжелого. Рассказ с тихою радостью движется дальше. Бытовые сцены чередуются с мастерскими набросками природы, картины которой прорываются у автора, вопреки наложенному на себя запрету, и опровергают высказанное им мнение о неуловимости римской "натуры" для чуткого писательского пера.
   "Веттурин наш остановился у плохой остерии, чтоб дать лошадям отдохнуть и самому выпить "фиолетту". Мы тоже вышли и спросили сыру С хлебом. Сыр оказался скверный, хлеб недопеченый и кислый, но мы ели наш скудный завтрак с тем веселым и светлым ощущением постоянно-присущей красоты, которое кажется разлитым в римском воздухе во всякое время, особенно в золотые осенние дни {Ощущение постоянно присущей красоты! Что можнпо сказать лучшего о "душевном стиле" атмосферы, окружающей Рим, или о благоухании, которым олн наполняет воздух?}. Черноглазая и смуглая девочка, в пестрой рубашке и босая, дочь хозяина, спокойно и даже гордо поглядывала на нас с каменного порога своего дома, а отец ее, видный мужчина, лет сорока, в потертой бархатной куртке, накинутой на одно плечо, величественно посмеивался и сверкал белками огромных черных глаз, сидя в полусумраке остерии за дрянным столом и снисходительно выслушивая жалобы нашего возницы на плохие времена... Впрочем, Иванов, которым внезапно овладело тревожное нетерпение, не дал ему слишком распространяться. Мы отправились дальше".
   Путники смотрели и наслаждались. Они доехали до Альбано, пересели на верховых, "дурно оседланных и разбитых кляч" и двинулись в направлении к Фраскати, не смущаясь своими "россинантами". -- "Дорога шла в гору но, так называемой, "галлерее", вдоль целого ряда великолепных, вечно зеленых дубов. Каждому из этих дубов минуло несколько столетий. и уже Клод Лоррен и Пуссен могли любоваться их классическими очертаниями, в которых мощь и красота сливаются так, как ни в одном другом мне известном дереве. Эти дубы да зонтичные пинии, кипарисы и оливы удивительно идут друг к другу; они составляют часть того особого созвучного аккорда, который преобладает и природе римских окрестностей. Внизу синело и едва дымилось Альбанское озеро, а вокруг, по скатам гор и по долинам, и вблизи, и вдали, расстилались волшебно-прозрачной пеленой божественные краски... Поднимаясь все выше и выше, проезжая через приветные, светлые, именно светлые леса, но изумрудной, словно летней, траве,-- мы добрались, наконец, до маленького городка, называемого Rocca di Papa {Это значит -- "скала папы".}, прилепленного, как птичье гнездо, к вершине скалы".
   Затем следует самое лучшее "итальянское место" рассказа -- изображение этого городка. -- "Мы слезли с лошадей на небольшой площадке, против церкви, построенной в ломбардском вкусе с завитушками на фасаде, и присели на минутку у колодца с серебристой водой, с панским гербом и латинскою надписью на полуразбитой колонне. От площадки во все стороны расходились тесные улицы, извилистые и круты?, как лестницы. Оборванные мальчишки тотчас сбежались посмотреть на нас и получил" обычную дань, несколько "паолов"; кой-где выглянули женские. большею частью старушечьи, головы, раздались звуки ясно-гортанных голосов; вдали, как видение, показалась, посреди узкого прохода, стройная красавица в альбанском костюме и, картинно постояв в почти черной тени, падавшей от каменных стен, тихо повернулась и исчезла. Нагруженный осел прошел мимо, скрипя своими корзинами, осторожно выступая и шлепая подковами по крупным камням мостовой {Только в Италии научаешься представлять себе истинную "психологию" этого почтенного животного, неутомимого работника, верною сотрудника человека, так несправедливо оклеветанного молвою, баснью и легендою. Навьюченный ослик--необходимая принадлежность итальянского сельского и городского пейзажа, и Тургенев замечательно уместно вставил его фигуру в свою картину.}. Следом за ним важно шагал, словно консул какой-нибудь, суровый мужчина в синем запачканном плаще, закрывавшем нижнюю часть его лица, и в дырявой шляпе, которую он, вероятно, ни перед кем не ломал. Иванов достал из кармана корку хлеба, прикорнул на край колодца и начал есть, держа поводья лошади к одной руке и изредка поманивая хлеб в холодную воду. Всякий след треноги исчез с его лица; оно сияло удовольствием мирных художнических ощущений; в эту минуту он не нуждался ни в чем на свете, и сам он мне показался достойным предметом для художника, на этой площадке; любимого живописцами городка, перед этой темной церковью, из-за которой серо-лиловые горы легко и высоко возносились и лучезарную воздушную бездну".
   Своеобразный городок, примостившийся, неведомо как, к крутому склону кратера потухшего вулкана, встает из тургеневских слов, как живой. Я был в нем и могу беспристрастно свидетельствовать. Он весь собран, этот причудливый город, как густое нагромождение камней, вдоль главной улицы, неудержимо ползущей вверх, так что на расстоянии меньше версты уровень почвы в Рокка ди Пана, к которой прилепились дома, повышается на 130 метров над морем {Городской пейзаж -- очень важный элемент как красочной, так и словесной художественной живописи. Тургенев обладал талантом рисовать его в совершенстве. Остается пожалеть, что он мало пользовался им в своих произведениях.}.
   Привлекательная поездка ведет участников все в новые красивые места. -- "Мы взобрались опять на лошадей и пустились дальше, уже все под гору. Иванов разговорился; он рассказывал нам заданные римские анекдоты и сам смеялся детским смехом. Навстречу нам попался красивый малый лет двадцати двух, с связанными назад руками, в сопровождении двух жандармов верхом.
   -- Что такое он сделал? -- спросил одного из них Иванов.
   -- Пырнул ножом -- "ha dato una coltellata" -- равнодушно отвечал жандарм.
   Я взглянул на молодого малого: он улыбнулся, причем обнажились его крупные, белые зубы, и дружески кивнул нам головой. Крестьянка, тут же стоявшая за низкой оградой, на которую взобралась ее коза, показала нам такие же сверкающие зубы, посмотрела сперва на него, потом на нас и опять улыбнулась.
   -- Счастливый народец!-- заметил Иванов". Последним этапом для русских "форестьеров", был мягко-изящный Фраскати. Путники прибыли туда поздно: им хотелось вернуться в Рим по железной дороге, а до последнего поезда оставалось уже мало времени. Но заглянуть в прославленный мир тамошних вилл им удалось. -- "Несколько дней перед поездкой в Альбано, мы с Ивановым в Тиноли ходили по villa d'Esté, и не могли довольно налюбоваться этой, едва ли не самой замечательной из монументальных, громадных, великолепных вилл", которыми Италия богата повсеместно {Такая оценка доказывает замечательную тонкость художественного вкуса. Вилла д'Эсте, действительно, лучший перл среди памятников этой категории, вилла из вилл, и сад ее -- истинное чудо декоративного мастерства позднего итальянского искусства. Си. мое описание ее в "Энциклопедическом Словаре" Брокгауза-Ефрона (1 изд., 81 полутом, стран. 82).}. Но во Фраскати их -- целая группа. В одну из них они попали. Иван Сергеевич забыл ее название; но по его описанию ее можно узнать.
   Это была одна из "тех, при виде которых являются вашему воображению и кардиналы, и принцы времен Медичи и Фарнезе, возникают поэмы Ариосто и Декамерон, и картины Павла Веронезе с их бархатом, шелком и блеском, с жемчужными ожерельями на шеях белокурых красавиц, рассеянно внимающих звукам теорбов и флейт, с павлинами и карликами, с мраморными статуями, олимпийскими богами и богинями на раззолоченных потолках, с гротами, козлоногими сатирами и фонтанами. В Фраскати мы торопливо обежали всю виллу, взглянули на нее снизу, спустились но каскадл террас ее искусственного сада. Помнится, нас там особенно поразило зрелище вечерней зари. Нестерпимо пышным заревом, пылающим потоком кровавого золота, кликалась она в огромный четырехугольник мраморного окна на конце высокого, сквозного корридора, с легкими, словно кверху летевшими, колоннами. Несколько времени потом мне все казалось, как будто на самом лице моем и на лицах товарищей сохранился горячий отблеск этого пожара".
   Тургенев с Боткиным и художником Ивановым гуляли, наверно, по вилле Альдо Брандини, создании знаменитого архитектора Джакомо делла Порта, построившего ее в первые годы XVII века. В ее великолепном парке так же, как на вилле д'Эсте, главным художественным эффектом является игра воды в виде целой системы каскадов и фонтанов, образующих в фантастическом ансамбле какой-то сказочный мир.
   Тем и кончилась поездка. К вечеру они вернулись в Рим. "Вечный город принял нас в свои недра. Мы пошли пешком по его уже потемневшим улицам. Пианов проводил нас до piazza di Spagna, и мы разошлись, унося в душе впечатление светло проведенного дня". -- Гармоничный, бодрый аккорд! Как радостно за Тургенева, что ему дано было, хоть редко, переживать такие дни! Как нам он помогает и предвкушать, и вспоминать, и углублять Италию и Рим.
   Самый город Рим Тургенев прямо не описывает, как и Неаполь. Его гигантская фигура только косвенно отражается в слове Ивана Сергеевича. Будто не хватало у него решимости: задача, может быть, рисовалась слишком трудною, непосильною. В самом деле, мало кто поднялся на высоту его достойного изображения. У Тэна, в его известном "Путешествии в Италию", Венеция и Флоренция показаны гораздо глубже и ярче, чем Рим. Описания Эмиля Золя в его романе "Rome" обвиняли в механичности "Бедекера". Это не вполне справедливо. Он, действительно, стремится захватить в Риме непременно все древнее и новое, большое и малое. В таком смысле картины Форума, Палатина, храма си. Петра не очень удачны; но во многое "внутреннее" в Риме он сумел проникнуть мыслью и воображением и истолковать отдельные стихии Вечного города по-новому и хорошо. Однако, и его монументальная живопись не удовлетворяет.
   Несомненно, Тургенев мог бы начертать важную страницу для понимания Рима, если бы взялся за проблему изобразить его героический лик. Но не будем требовать о г писателя того, что его собственное чувство не позволило ему выполнить: нельзя извне навязывать поэту пути творчества и его сюжеты.
   В том яге маленьком рассказе - воспоминании -- "поездка в Альбано и Фраскати" -- намечена интересная характеристика крупного русского художника, вспоенного Римом. Тут же раскрываются отдельные черты во взглядах самого Тургенева на искусство и, стало-быть, уясняется, куда ведет пли направляет он в Италии тех, кто вериг его авторитету или вдохновляется его вкусом.
   Тургенев теснее всего сроднился с памятниками античности и с развившимся ренессансом (Hochrenaissance). Образы классического искусства (Аполлон Бельведерский у него -- их главное символическое воплощение) всегда волнуют его фантазию: он их хорошо знает и глубоко чувствует {Интересным подтверждением живой восприимчивости Тургенева к произведениям античного искусства служит статья его о Перга иском фризе. Он замечательно оценил красоту этих горельефов: "Да, это мир, целый мир, перед откровением которою невольный холод восторга" страстного благоговения пробегает но всем жилам... Как я счастлив, что не умер, не дожив до последних впечатлении, что я видел все это" (XII, 183)! - П. В. Анненков писал 16 апр. 1880 M. M. Стасюлевичу (III, 383), что "эти две странички о пергамских раскопках принадлежат сами К изящнейшим горельефам русской литературы".}. В центре его приверженности к ренессансу стоит почитание Рафаэля. Гениальным художник дорог для него светлою ясностью своего, дерзну сказать, "реалистического идеализма", сближающего его с классическим миром и с воплощением ноной души. Защита Рафаэля была предметом всегдашней заботы Тургенева. Микеланджело и Леонардо он, думаю, также чувствовал; но не восходил душою к более ранним "кваттрочентистам", джоттовской школе и вообще к архаикам. Довольно чуждым, должно быть, оставался также дли него мир и средневековых художественных исканий и идеалов {Это видно из того, что Тургенев говорит здесь об Иванове: "Известно, что на Иванова некогда имел сильное влияние Овербек; он уяснил ему Рафаэля; но когда Овербек пошел дальше к Перуджино и его предшественникам, Иванов остановился: русский здравый смысл удержал его на дороге того искусственного, аскетического, символического мира, в котором потонул германский художник; зато идеалист Иванов остался навсегда в глазах Овербека грубым реалистом". -- В этом суждении Тургенев обнаруживает, что для него не раскрылся еще широкий мир средневекового искусства. Для тех времен это попятно: глубины средневековой духовной культуры тогда еще не были изучены ни в области искусства, ни в области науки. Тогда повторялись голословные школьные шаблоны о беспросветном варварстве всего средневековья. Такие предвзятые взгляды (а не "русский здравый смысл") помешали и Тургеневу почувствовать неисчерпаемое богатство "средневекового просвещения" даже в Италии. Это -- в нем большой пробел, но он объясняется заблуждением, которого его чуткому вкусу не удалось преодолеть. Но вот мне допелось прочесть в только что вышедшей книге академика В. А. Стеклова,-- "Математика и ее значение дли человечества" (Гос. Изд. Берлин, 1923 г. стран. 4) следующие потрясающие всякого осведомленного человека слова о средних веках: "Век разума [в античном мире] сменяется веками непробудного умственного сна, продолжавшегося почти без перерыва полторы тысячи лет (!!). В истории человечества не найти более грандиозного и ужасающего по своим последствиям бедствия, чем это". -- Автор возмущается, что невежество загубило тогда всякое проявление живого духа, сковало всю Европу, казалось, цепями мрака: ученый математик не падает, что говорит об истории, в которой он, очевидно, невинен, как младенец. Но что естественно в ребенке, то непростительно в ученом. Тургенев не был ученым и не любил средних веков. Но такую чудовищность сказать ему воспретило бы чуткое сознание. В современном ученом оно помутилось, боюсь сказать, отчего.}.
   Позади текста рассказа ясно чувствуется фигура самого Тургенева в Риме, особенно, если сопоставить рядом с. ним данные из писем оттуда. Так и видишь его там за столом, за книгою, особенно за чтением Цицерона, Тацита, Вергилия, других римских поэтов, а затем на славных улицах, в знаменитых "урочищах" и типичных уголках, перед памятниками, в музеях, церквах, но тропинкам Кампаньи, в аллеях парков, мыслящим, волнующимся наслаждающимся стариною, но и страдающим за настоящее, мучащимся суровыми тайнами бытия.
   Мы видим, как в нем крепко растет в сердце и навсегда вселяется в него высокая любовь к городу, единственному в мире. Тургенев, без всякого сомнения, продолжает и Оригинально поддерживает русскую литературную и житейскую традицию поклонении Риму. Он окрашивает свое чувство тонким идеализмом, придавая традиции новую, одухотворенную силу. Таково же отношение к Вечному городу Герцена {"Письма из Франции и Италии" равно как "Былое и Думы", могут много дать дли понимании Италии.}. Так же переживали соприкосновение с Римом ученые, современник! Тургенева. Ф. Н. Буслаев прямо заявляет: "Рим -- родина для моего нравственного существования". Чувство почти мистического почитания сопровождало русского интеллигента уже при первом приближении к Риму. Даже Погодин пишет, что когда почтальон дилижанса показал ему появившийся купол собора св. Петра, он "вздрогнул, встал и поклонился" {См. в его книге -- "Год к чужих краях".}. То же чувство благоговения к Риму и сознание, после состоявшегося знакомства, образовавшейся нерасторжимой духовной связи с ним сохраняется в нас и теперь, и в этом солидарны у нас ученые, художники и поэты. Taie творчество самого разносторонне образованного и глубоко сросшегося с наукою из ныне живущих наших поэтов, Вячеслава Иванова, всецело проникнуто влиянием Италии, больше всего -- Рима; это даже сообщает его произведениям особую печать {Итальянские мотивы встречаются во всех сборниках его стихов и среди них есть великолепные вещи. Но особенно характерно выражено отношение поэта к Риму в его посланиях оттуда, носящих название La eta -- песни радости (см. в сборнике "Кормчие Звезды", стран. 244 слл.):
   
   Рим, всех богов жилищем клянусь!-- мне по сердцу обитель:
             Цели достигнув святой, здесь я, паломник, блажен.
   Здесь мне сладок ночлег, но сладостней здесь пробужденье:
             Жажду жить, созерцать, и познавать, и творить...
   
   Помню, как они слагались во время совместного, дружеского нашего пребывания в Риме в 1891--92 году.}.
   Когда мы вчитываемся и Тургенева, то убеждаемся, что не существует hiatus'a в преемстве поклонения и любви русских писателей к Италии и Риму. Тургенев превосходно заполняет пробел, который видится П. П. Муратову. Последний сам дал прекрасные "Образы Италии", и он, уверен, рад будет, пересмотрев вместе с нами сочинения Тургенева, согласиться, что слово Ивана Сергеевича вплело отличные цветы в итальянский венок, свитый русскою литературою, на который он сам так хорошо указал {П. П. Муратов тронул меня упоминанием моего имени в предисловии к своей книге в числе называемых им русских истолкователей Италии (в связи с моими "Очерками флорентийской культуры", в московском журнале Научное Слово за 1904 и 1905 гг.) Шлю ему душевною благодарность, хоти и запоздалую. Сам он гораздо более достоен такого сопричисления. Второй том его "Образов Италии" открывается очень верною и вдохновенною характеристикою "чувства Рима", который он называет "городом души" и "городом бессмертия".}.
   

5

   Есть еще у Тургенева одно произведение, которое по иному касается Италии, чем те, которые рассмотрены выше. Это -- "Вешние Воды" (написаны в 1871 г.). В этой новости находим полную симпатии память о виденных и узнанных там людях, детях Италии.
   Здесь изображается переселившаяся на чужбину, но Франкфурт на Майне, итальянская семья, вдова signora Eleonore Roselli {Она была уроженка "старинного и прекрасного города Пармы, где находится такой чудный купол, расписанный бессмертным Корреджо".-- И. С., должно быть, там был проездом.} с дочерью Джеммою, сыном Эмилио и полуслугою, полудругом дома Панталеоне {Известно, что повесть основана на реальной встрече его во Франкфурте в 1840 г. при возвращении из Италии. Это рассказывает историк Людвиг Фридлендер в своих воспоминаниях о Тургеневе ("Вестник Европы" 1900, окт. стран. 830).}. Они -- простые, хорошие люди итальянской современности, среди которых родятся и выдающиеся единицы. Все они описаны автором с любовью и нежностью и с замечательным уменьем. Из-под онемечившейся наружности матери, "Фрау Леноре", так и пышет неукротимая итальянская кровь, и южный темперамент ее изображен с неподдельным реализмом, украшенным мягким юмором.
   Дочь ее, Джемма, тонкий перл итальянской телесной и духовной красоты, сияющая чистотою душа, в ясном образе благородной молодости. "Боже мой! Какая же это была красавица!.. Нос у ней был несколько велик, но красивого, орлиного ладу; верхнюю губу чуть оттенял пушок; зато цвет лица, ровный и матовый, ни дать, ни взять, слоновая кость или молочный янтарь... и особенно глаза, темно-серые, с черной каемкой вокруг зениц, великолепные, торжествующие глаза..." {В другом месте автор говорит об ее "итальянской грации, и которой всегда чествуется присутствие силы".}. Невольно вспоминался, глядя на нее, "чудесный край", откуда она была родом. Не даром дано ей такое имя: Джемма значит -- жемчужина (un joyau). О Тургеневе верно говорят, что он живописец и певец женской души, по преимуществу, и особенно души девушки. А Джемму справедливо назвать одним из прекраснейших девических образов Тургевева, полных для него именно характерною грациею, без преувеличений и сентиментальности, гармонически жизненных, дышащих прелестью нетронутой цельности. Интересно, что она итальянка, и добрый гений родины блестит в ней светлой звездой {В "Фаусте" (VI, 256) у Тургенева встает другой, также жизненно-реальный тип непосредственно-стихийной итальянской женщины, простой крестьянки из Альбано, прельстившей Ладанова, отца матери Веры Николаевны, героини "Фауста"; она была убита "транстеверинцем, ее женихом, у которого Ладанов ее похитил". Сохранился ее портрет: "Что за лицо было у итальянки! сладострастное, раскрытое, как расцветшая роза, с большими, влажными глазами на выкате и самодовольно улыбавшимися губами! Тонкие, чувственные ноздри, казалось, дрожали и расширялись, как после недавних поцелуев; от смуглых щек так и веяло здоровьем, роскошью молодости и женской силы... Она нарисована в своем альбанском наряде; живописец (мастер!) поместил виноградную ветку в ее волосах, черных, как смоль, с ярко серыми отблесками: это вакхическое украшение идет, как нельзя больше, к выражению ее лица". -- "Фауст" написан в 1855 г., когда Тургенев уже чувствовал влечение вновь побывать в Италии, и оживлялись в ею фантазии виденные и запечатленные образы. Рядом с этим победительно-плотским лицом духовная прелесть красоты Джеммы, "ее божественною лика с ласковой улыбкой на устах и строго-опущенными ресницами", вырисовывается с особенною яркостью человечности. В рассказе "Поездка в Альбано и Фраскати" мелькает еще силуэт: "В вагоне с нами поместилась молодая новобрачная чета, и опять мелькнули перед нами эти смоляные, тяжелые волосы, эти блестящие глаза и зубы,-- все эти черты, немного крупные вблизи, но с неподражаемым отпечатком величия, простоты и какой-то дикой грации". Богата тургеневская галлерея итальянских фигур!}.
   А "Панталеоне Чипатоли из Варезе, бывший придворный певец (caillante di camera) его королевского высочества герцога Моденского" -- какой это живой тип! Смешной старик, фигура комическая, но вместе с тем трогательная, с его вечным пафосом, будто бы ходульным, на самом деле, искренним, его верностью друзьям, преклонением перед родиной (il paese di Dante), гордостью к ее славе (il antico valor), страстью к серьезной, идеалистической музыке. Он, правдивый актер, -- таких много в Италии, -- при всем чудачестве своем, понимающий трагедию жизни. Это -- тоже глубоко схваченный, истинно-итальянский образ: драматическое искусство -- одно из крупных достояний великой нации {"Настоящих актеров можно найти только в Италии... Да и всякий итальянец -- актер, у них это в натуре", говорит у Тургенева "человек в серых очках" (XII, 116). Есть у него письмо (именно к Писемскому, см. в журнале с Новь", 1886, No 12), в котором содержится интересная характеристика знаменитого итальянского трагика Эрнесто Росси.-- Ю. И. Айхенвальд элементарно не понял симпатичную фигуру Панталеоне в своем злосчастном этюде о Тургеневе ("Силуэты русских писателей" вып. II, стран. 187). Он находит в ней только нечто комическое, притом случайное, сбивающееся на периферию, ненужный шарж, подобный Фомушке и Фимушке в "Нови", -- и вспоминает его только, как пример будто бы всегда неудачных попыток юмора у Тургенева. И о Фомушке и Фимушке можно поспорить, но Панталеоне уже несомненно воплощает вовсе не упрощенно комическое, вставленное для развлечении действующее лицо в драме, а интересный и жизненно схваченный, серьезный и положительный национальный тип при всей его смешной внешности.}. Над всею семьею реет тень умершего главы -- Джованни Баттиста Розелли. Он был кондитер, но в нем горела переданная им дочери "республиканская страсть". "Un grand'uomo", восклицает с восторгом Панталеоне, и художник, писавший масляными красками его портрет (он тоже был республиканец!) изобразил Джован-Баттиста "каким-то сумрачным и суровым бригантом -- вроде Ринальдо Ринальдини". Улыбка симпатии автора объединяет группу живописуемой Тургеневым итальянской семьи. Даже их пудель Tartaglia именуется "честным
   В младшем же члене ее, Эмилио, "юном энтузиасте", рос один из будущих членов "стаи сланных", освободителелей Италии. Он и в отроческие годы пылает любовью к искусству и жаждою подвига. А когда вырос, он отдал жизнь за дело своего народа. Джемма пишет о нем через много лет: "Эмилио, наш милый, несравненный Эмилио погиб славною смертью за свободу родины, куда он отправился и числе тех "тысячи", которыми предводительствовал великий Гарибальди; мы все горячо оплакали кончину нашего бесценного брата, но и проливая слезы, мы гордились им,-- и вечно будем гордиться и свито чтить его память. Его высокая, бескорыстная душа была достойна мученического венца".
   Героический аккорд повышенным, благородным созвучием заканчивает повесть о простой итальянской семье, однако, живо затронутой эстетическими мотивами природы ее нации и высокими порывами ее духа. Друзья Тургенева, Герцен и Михаил Бакунин, близко связаны были с революционными движениями Италии. Тургенев наблюдал за ними только со стороны; но и он симпатизировал деятелям "risorgimento". В произведениях ого только вскользь проходит привлекательный облик воодушевленного подростка, созревшего потом в подвижника высокого патриотического дела. Но в жизни он внимательно следил за ходом освободительной борьбы и горячо поклонялся Гарибальди {Выше было упомянуто письмо к гр. Ламберт (стр. 31), из которого это ясно видно. Ср. еще иисьмо к Герцену 9 марта 1861 г. (изд. М. П. Драгоманова, стр. 138); в письмах к Фету также постоянно упоминается об итальянских делах. Об успешном ходе войны против Австрии, Тургенев с радостью сообщает даже в деловом письме к дяде, в Спасское, 3--15 июня 1859 г. (напечатано в сборн. Центрархива, вып. II, стр. 53). Тургенев был хорошо знаком с новою историей) Италии. Он сожалеет о суждениях сплеча по поводу выдающихся ее деятелей, например, о несправедливой оценке Кавура Добролюбовым. Саффи он знал лично и с одобрением отзывается о нем (письмо к Герцену 10 ноября 1856 г.).}. Это -- интересный штрих не только в любви Тургенева к Италии {Все выводимые Тургеневым итальянцы -- симпатичные люди; про другие нации этого сказать нельзя; из немцев привлекателен лишь старик Лемм, музыкант и композитор, в "Двор. Гнезде". Тургенев сам сообщает Юлиану Шмидту, что всегда любил Италию и итальянцев ("Вестник Европы" 1909, III).}, но и в его доверии к будущему этой страны {Из современных нам писателей, Ромэн Роллан в последнем томе своего превосходного большого романа "Жан-Кристоф" рисует прекрасный образ Мадзини и его духовных сынов, идеалистов родины и правды в следующем поколении. Тургенев только краешком коснулся этого сюжета, но и то получился полный жизни контур итальянца-юноши, мечтателя, будущего героя.}: В таком смысле "Вешние Воды" -- отличная глава в книге Тургенева об Италии. Фигура Мадзини должна была быть ему привлекательна. Высказывается догадка, что она служила отчасти прототипом для Инсарова {М. О. Гершензон, Мечта и мысль Тургенева (стр. 114), так предполагает. Может быть, тут можно видеть лишь очень косвенную связь.}. Герцен постоянно обуревался, участвуя в революционных движениях запада, то пламенными надеждами, то мрачными разочарованиями; Тургенев не увлекался утопиями, но идея свободы нации и свободы личности прочно входили в его общественный идеал. Душа его протестовала против гнета, лишавшего в его время Италию этой свободы, и он с горьким Сочувствием вспоминает стих итальянского поэта, в котором говорится о вечно негодующем рабстве страны, скованной в руках иноземцев или деспотов: "Si servi siam, ma servi ognor frementi" (XII, 62).
   

6

   Если у Тургенева нет какого-нибудь важного "образа Италии", то это можно сказать о Флоренции. Он не дает этюдов ее лица. Она не является сценою действия ни в одной из его вещей. Но очень подходит к стилю флорентийского творчества и к духу старой флорентийской культуры "Песнь торжествующей любви" {Она написана в 1881 г., то-есть, за два года до смерти автора: так образы Италии сопровождают всю его жизнь.}.
   Сказать, что она дает только хороший образец, как переводить итальянские новеллы времен возрождения, значит очень умалить важность ее, содержательность и стильность для познания культуры Италии и ее физиономии. Это -- любопытнейший опыт проникнуть в мир итальянской души эпохи ренессанса, сильный неповторяющеюся чуткостью угадывающей интуиции, подаренный нам в неподражаемой форме художественного воплощения, в которой сочетаются тончайшие мотивы пластики, поэзии и музыки {Интересно, что"Песнь", перед появлением которой Тургенев сильно тревожился, как она будет принята, совсем не встретила недоброжелателей в критике, а, наоборот, имела большой успех в России и заграницей. Автор был очень доволен, хотя сам большого значения этой вещи не придавал, называл ее то итальянским pasticcio или новеллой, то безделкой. Это, наверно, самоумаление. Во Франции даже говорили, что это --лучшее из всего написанного Тургеневым. См. письма к М. М. Стасюлевичу, стр. 195, 197; Первое Собр. Писем, стр. 391, 393.}.
   "Вот, что вычитал я в одной старинной итальянской рукописи",-- так начинает свой рассказ Тургенев. Эти слова, конечно, только литературный прием; но перед нами лежит поэтический документ, чудодейственно переносящий нас в подлинную обстановку и атмосферу богатой содержанием, бурной страстями и полной противоречиями жизни Италии в XVI веке. Автор обнаруживает внимательное изучение и живое знание ее литературы, ее духа и быта.
   В центре рассказа стоит неразгаданная, часто трагическая тайна любви. Она раскрываете и и вихре сталкивающихся в ней стихир в грозном нагромождении под знаком ее неразрешимых конфликтов плоти и духа, законов религии, требований нравственности, антиномического сочетания наслаждения и муки, житейских обычаев и индивидуальных страстей, инстинктов рода и высоких стремлений личности, свободы ее и ее роковой подчиненности непобедимому вселенскому чувству, сознания человека и мировой неведомости.
   Все это, в богатой картине редко достигаемой насыщенной сжатости, развертывается на роскошно написанном культурном фоне напряженной жизни пламенно мыслившей и интенсивно действовавшей поры. -- Многообразно переплетавшиеся начала старины и новизны, традиционных понятий и разрушительных ударов по преданиям отцов, встреча противоположных мировоззрений ищущего света запада и погруженного в облака фантастики востока, науки и искусства, христианской веры и индийской магии показаны здесь в их неизбежной, моментами страшной, борьбе. В рамках отдельного эпизода, взятого из жизни вымышленных героев, обнаружена, хотя бы на миг, огненная атмосфера великого кризиса, который жег сердца и души действительно живших гениев Италии, каковы были Леонардо да-Винчи и Микеланджело.
   "Песнь торжествующей любви" -- ценная глава из вечной истории внутреннего мира человеческого, начертанная итальянскими письменами. Великие противоречия и ней не разрешены, но еще раз остро поставлены, как memento, как задача дивинации жизни. Стоило бы разобрать детально маленькую тургеневскую драматическую поэму. Это даст нечто новое для Тургенева, а, может быть, и для Италии, для познания его художественного творчества и для уяснения некоторых черточек итальянской души {В последнее время литературная критика начинает обращать внимание на "Песнь торжествующей любви". См., между прочим, ст. М. А. Петровского, Таинственное у Тургенева (в сборнике "Творчество Тургенева", изд. "Задруга", М. 1920 г.), главу в книге М. О. Гершензона, Мечта и мысль Тургенева (М. 1919 г. стр. 98--110), и в самое последнее время особенно этюд М. Гавеля (опыт анализа) в сборнике "Творческий путь Тургенева" (Петроград, 1923 г.). Но последнее слово еще не сказано.}. Полагаю, что вообще склонность погружаться вглубь таинственных, мистических сфер бытия и человеческого духа, проявившаяся у Тургенева особенно сильно под конец его жизни, развилась в нем не без влияния его итальянских штудий {К числу вещей, написанных под наитием такой склонности, принадлежит рассказ "Сон" (1876 г.). Самая картина города, где в нем происходит встреча сына с никогда не виданным, но угаданным им отцом, навеяна, видимо, итальянскими впечатлениями.}.
   Действие "Песни" происходит в Ферраре, но обстановка в neu совсем флорентийская. Тургенев, было отмечено, не затрогивает Флоренцию в своих произведениях; но есть у него отрывок с сюжетом, взятым из ее истории. Это -- Филиппо Строцци {Тургенев транскрибирует слишком резко: Стродзи.}, начало стихотворной поэмы из истории политической борьбы гражданства против вокняжившихся во Флоренции герцогов Медичи в XVI-м веке. Она начинается так:
   
   В отчизне Данте, древней, знаменитой,
   В тот самый век, когда монах немецкий
   Противу папы смело восставал --
   Жил честный гражданин, Филиппо Строцци...
   
   Всего сложилось около 150 стихов, красивых и величественных, но произведение было прервано... Можно пожалеть, что задуманная, крупная вещь не доведена до конца. Повидимому, не удается точно установить времени, когда написано это начало: вероятно, это опыт ранний, ибо Тургенев скоро перестал писать стихи; но, должно быть, оно относится к годам после первого путешествия в Италию, то-есть, к первым сороковым {Отрывок был впервые напечатан, после смерти Тургенева, в 1884 г., в сборнике "Двадцать пять лет", изданном по исполнении четверти века Литературному Фонду. Как теперь обнаружилось, напечатание было связано с административным затруднением. Цензора забеспокоились, почувствовали страх, как бы поэма, героем которой (Строцци) оказался человек, поднявший руку на своего властителя (Алессаидро Медичи) не сыграла роль (вскоре после 1 марта 1881 г.) призыва к новому цареубийству. Начальник главного управления но делам печати, однако, остановил уже занесенную карающую руку: вероятно, подействовало самое имя Тургенева. См. заметку А. С. Николаева в тургеневском сборнике Центрархива ("Документы по истории литературы и общественности", вып. II, Гос. изд. 1920, стр. 104).}. Во всяком случае, Тургенев был во Флоренции, и она вызвала его восхищение. Об этом есть собственное его свидетельство. В одном из писем к M. Г. Савиной (13/25 марта 1882 г.) он горячо одобряет намерение ее ехать в Италию и особенно именно туда: "Я прожил во Флоренции, продолжает Иван Сергеевич, много, много лет тому назад (в 1858 г.) {В 1840 г. Тургенев, наверно, также был во Флоренции.} -- десять прелестнейших дней; она оставила во мне самое поэтическое, самое пленительное воспоминание... Если попадете во Флоренцию, поклонитесь ей от меня... Я проносил мимо нее влюбленное, но беспредметно влюбленное сердце... Или нет: я в нее был влюблен" {Когда Павел Петрович Кирсанов (в "Отцах и Детях") собирается уехать навсегда за границу, именно Флоренции рисуется ему одним из лучших мест, где окончить дни.}. И флорентийскую поэзию Тургенев изучал, наверно, не мало. Мировое творчество Данте было ему, во всяком случае, близко знакомо. Отзвуки влияния гениального поэта чувствуются в различных местах его писем: постоянно появляется то дантова фраза, то его мысль, то просто образы, крылатые слова {В одном письме к Достоевскому он характерно называет дантовскою одну сцену из "Записок Мертвого Дома", именно баню. В самом деле, это настоящий отрывок из "Ада", но только с чувствами люден, значительно смягченными.}.
   Специально же мне настойчиво чувствуется истинный, хотя и претворенный собственною его зиждительного фантазиею, отклик Италии и Данте -- не Данте "Божественной Комедии", а Данте юношеской лирики dolce stil nuovo -- в одном из самых лучших "Стихотворений в прозе", именно в "Лазурном Царстве" (1878 г. -- IX, 95). Этою последнею чудною выпискою простимся с тургеневскою Италиею.
   "О, лазурное царство! О, царство лазури, света, молодости, счастья! Я видел тебя... во сне. -- Нас было несколько человек на красивой, разубранной лодке. Лебединой грудью вздымался белый парус под резвыми вымпелами. -- Я не знал, кто были мои товарищи; но я всем своим существом чувствовал, что они были так же молоды, веселы и счастливы, как и я!-- Да я не замечал их. Я видел кругом одно безбрежное лазурное море, все покрытое мелкой рябью золотых чешуек, а над головою такое же безбрежное, такое же лазурное небо, и по нем, торжествуя и словно смеясь, катилось ласковое солнце. -- И между нами по временам поднимался смех, звонкий и радостный, как смех богов! -- А не то вдруг с чьих-нибудь уст слетали слова, стихи, исполненные дивной красоты и вдохновенной силы... Казалось, самое небо звучало им в ответ и кругом море сочувственно трепетало... А там опять наступала блаженная тишина. -- Слегка ныряя по мягким волнам, плыла наша быстрая лодка. Не ветром двигалась она; ею правили наши собственные, играющие сердца. Как мы хотели, туда она и неслась, послушно, как живая. -- Нам попадались острова, волшебные, полупрозрачные острова, с отливами драгоценных камней, яхонтов и изумрудов. Упоительные благовония неслись с округлых берегов; одни из этих островов осыпали нас дождем белых роз и ландышей; с других внезапно поднимались радужные, длиннокрылые птицы. -- Птицы кружились над нами, ландыши и розы таяли в жемчужной пене, скользившей вдоль гладких боков нашей лодки. -- Вместе с цветами, с птицами прилетали сладкие, сладкие звуки... Женские голоса чудились в них... И все вокруг: небо, море, колыхание паруса в вышине, журчание струи за кормою -- все говорило о любви, о блаженной любви! -- И та, которую каждый из нас любил -- она была тут, невидимо и близко. Еще мгновение -- и вот засияют ее глаза, расцветет ее улыбка... Ее рука возьмет твою руку и увлечет тебя за собою в неувядаемый край!-- О, лазурное царство! я видел тебя во сне".
   Пусть вспомнит тот, кто знает (а кто не знает, пусть прочтет здесь), знаменитый сонет Данте, начинающийся словами -- "Guido, vorrei..." Нельзя не почувствовать между ним и "Лазурным Царством" Тургенева поэтического сродства, а, стало быть, и преемственной связи; нельзя, не вдохнуть от обеих пьес благорастворенный воздух итальянского края, не прозреть его духа. Вот это стихотворение {Это -- перевод С. А. Свириденко, который она когда-то подарила мне.}.
   
   Хотел бы я, чтоб волшебная сила
   Тебе, мой Гвидо, и Лапо, и мне
   Корабль дала, где бы руль и ветрила
   Плывущим были послушны вполне.
   
   Чтоб нам бедою судьба не грозила,
   Чтоб чувства были и мысли одне,
   И в нас желанья ничто не гасило
   Все дальше плыть по лазурной волне.
   
   И монна Биче пускай с монной Ванной,
   И та "Тридцатая" путь наш привычный
   Делили бы с нами -- так плыть в тишине,
   
   И речь вести о любви непрестанно...
   И как мы были бы, чаю, довольны,
   Пусть были бы также довольны они *.
   {* Guido, vorrei che tu e Lapo ed io
   Fossimo presi per incantamento
   E messi in un vascel, ch'ad ogni vento
   Per mare andasse a voler vostro e mio.
   
   Sieche Fortuna od altro tempo rio
   Non ci potesse dare impedimento,
   Anzi vivendo sempre in un talento,
   Di stare insieme crescesse il disio.
   
   E monna Vanna e monna Bice poi
   Con quella ch'è sul numéro di trenta
   Con noi ponesse il buon incantatore.
   
   E quivi ragionar sempre d'amore,
   E ciascuna di lor fosse contenta,
   Siccome io credo sariamo noi.}
   Радостно слышу голос Данте в лире Тургенева. Даже если "Лазурное Царство" -- сон, какие слагались у Тургенева молодые, полные жгучей жизни "senilia", и как много было итальянски окрашенных художественных образов в этой тонкой и чјткои русской душе!-- До конца жизни любовь к Италии сопровождала его жаждавшее любви и бескорыстно любившее сердце {Тургенев часто любовно обращался мыслью и сердцем к Италии. В "Фаусте" есть такое место (VI, 256): "В молодости я много мечтал о счастии и, между прочим, мечтал о том, какое было бы блаженство провести вместе с любимой женщиной несколько недель в Венеции. Я так часто думал об этом, что у меня понемногу (ложилась в голове целая картина, которую я мог, по желанию, вызвать перед собою, стоило только закрыть глаза. Вот, что мне представлялось: ночь, луна, свет от луны белый и нежный, запах... ты думаешь лимона? нет, ванили, запах кактуса, широкая, водная гладь, плоский остров, заросший оливами; на острове у самого берега, небольшой мраморный дом, с раскрытыми окнами; слышится музыка, бог знает, откуда; в доме деревья с темными листьями и свет полузавешенной лампы; из одного окна перекинулась тяжелая, бархатная мантия с золотой бахромой и лежит одним концом на воде; а облокотясь на мантию, рядом сидят он и она и глядят вдаль, туда, где виднеется Венеция..." И сам Тургенев в поздней привязанности своей к Савиной мечтает о том же и для себя, о поездке в Венецию или Рим вместе с нею (см. письмо к ней от 18 окт. 81 г.).}.
   Этим аккордом неподражаемой поэзии-музыки хочу закончить очерк Тургеневской Италии. Огорчен буду, если не сумел показать должным образом ее культурно-историческую и художественную ценность. Только надеюсь, что самое слово Тургенева заключает в себе убедительную посылку для такого вывода. Пусть я буду только преданным хранителем прекрасного чертога.
   Нужно ли многословное обобщение? Не ясно ли из каждого отдельного образа, что Тургенева в Италии, прежде всего, привлекали вечные элементы ее бытия -- природа и движущий, наполняющий ее индивидуальный дух, -- далее: даровитая раса, великая история, возрождающаяся современность, героические и просто "человечные" ее особи и группы, их повседневная и все же своеобразная собственная жизнь, национальный быт, но и крупные деяния, продукты творчества -- памятники искусства, эманации красоты, ей особенно свойственной красоты.
   Тургенев пишет нам Италию, как носительницу всеобщего воплощения humana civilitas ("человеческой" цивилизации), но в превосходно уловленном личном своеобразии ее неповторимого, замечательного живого существа (genius populi). И в глубине этой собирательной личности итальянской нации всегда присутствует у него свободная человеческая индивидуальность, без которой для Тургенева немыслима культура {В письме к Л. Н. Толстому 16 ноября 1856 г. И. С. желает ему: "...здоровья, деятельности -- и свободы, свободы духовной..." (Перв. Собр. писем, стран. 29).}. "Прекрасное нигде не сияет с такою силою, как в личности человека", пишет он Полине Виардо (9 сентября 1850 г.) -- В обращении к "молодым собратьям", русским писателям (XII, 101) Иван Сергеевич напоминает им бессмертные слова Пушкина:
   
                       ...дорогою свободной
   Иди, куда влечет тебя свободный ум!
   
   Он говорит им: "Нет! Без образования, без свободы в обширнейшем смысле -- в отношении к самому себе, к своим предвзятым идеям и системам, даже к своему народу, к своей истории, -- немыслим истинный художник; без этого воздуха дышать нельзя".-- Тот, кто у Тургенева дает исповедь своей души в "Довольно", выдвигая образ духовных благ, особенно ценных для самого автора, восклицает: "Где нет личности, нет человека, нет свободы" {Интересны в этом смысле слова его в письме к М. А. Милютиной из Лондона, во время французско-германской воины 1870--71 года, когда великое бедствие Франции уже надвинулось (2 декабря 1870 г.). Тургенев в начале войны был на стороне Германии из ненависти к империи Наполеона III. Но когда империя пала, а воина продолжалась с ожесточением, осажден был Париж, и Франции грозила катастрофа, он содрогнулся: "Дело Франции принимает таком оборот, что, пожалуй, в будущем году Европа вся загорится со всех концов. Что станется тогда с цивилизацией и с свободой!" -- Ср. его корреспонденцию из Баден-Бадена, 18 сент. 1870 года: "Бедная, истерзанная Франция, что с нею будет!" -- Перепечатано в Русских Пропилеях. III, 216 (см. и дальнейшие слова).}!
   Этому выводу учила Тургенева и Италия. И все тургеневское-итальянское, взятое вместе, дает для такого чувства просветленной свободы изумительно жизненный синтез, который образуется сам собою, как победный центр притяжения.-- Итальянские "футуристы" самоубийственно возненавидели в собственной стране своей драгоценные следы проймою: богатая старина будто бы душит в них силу созидания нового; прошлое давит, так вопят они, будущее. Тургенев хорошо показывает, как это прошлое там нераздельно с настоящим прекрасной страны, думаю, и с ее грядущим; он чувствует и нам дает почувствовать, как живо в современности бьется с нею пульс не отжившего прошедшего, как объединяются с вечностью времена. Так и Александр Блок отлично сказал об Италии:
   
   ...(И) по ночам, склонясь к долинам,
   Ведя векам грядущим счет,
   Тень Данте с профилем орлиным
   О Новой Жизни нам поет.
   
   Тургенев -- превосходный изобразитель и толкователь Италии и желанный в нее проводник. Он зовет к путешествию и требует серьезной к нему подготовки. Италия всегда оставалась с ним, в думах и воображении, в произведениях и письмах {У Тургенева постоянно срываются с пера итальянские образы и сравнения: то маленькая рафаэлевская Галатея из Фарнезины, то Форнарина, то аллориева Юдифь из палаццо Питти, то флорентийская статуэтка XVI века, то Геркулес Фарнезский... Любит он и в письма вставлять характерные итальянские слова и речения; они всегда оживляют его стиль и как бы сами собою приходят ему на ум, стали потребностью его речи. Тургенев радуется, когда в Италию едут друзья (Перв. собр. писем, стран. 103), когда молодые писатели русские берут сюжеты из ее жизни (см. сборник И. Л. Бродского -- "Тургенев и его время", стран. 310).}. Тем самым для нас Тургенев еще по одному мотиву, хорошему и важному, учитель и друг. И хочется сказать, как бы вслед за Иваном Сергеевичем, то, что задолго до него было сказано Гёте: "Кто хорошо видел Италию, и особенно Рим, тот никогда больше не будет вполне несчастен".
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru