Гребенщиков Георгий Дмитриевич
Купава

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман одного художника.


Георгий Гребенщиков

Купава

Роман одного художника

Великому Другу и Покровителю Книги Н.А. Рубакину
с чувством восхищения перед его полувековым трудом
и подвигом на пользу человечества и Русского Народа.
Георгий Гребенщиков. 10 июля 1936 г. Чураевка.

I

   Нью-Йорк был глух от собственного грохота, но под лучами солнца был великолепен в невиданных сверхчеловеческих нагромождениях. Ровно в четыре часа дня в просвете между домами-башнями в мастерскую Пегина упал луч солнца.
   Это не была настоящая мастерская с положенным северным светом или с окнами на крыше. Это были две большие комнаты в старом особняке, обреченною на снос, но все еще хранившем обстановку и комфорт прежнего величия.
   В доме одиноко жил молодой австралиец и юная его сестра, слепая от рождения Собственно, из-за нее, почти не выезжавшей из квартиры, австралиец сдал две комнаты художнику, который был ему уже известен по газетам. Практичный человек решил иметь в доме приличного жильца и именно художника, которого oн мог исцользовать для своих целей. И он не ошибся.
   На дворе стоял прозрачный золотой октябрь, но в мастерскую солнц заглядывало именно только в. течение пятнадцати минут -- так узок был просве между соседними многоэтажными домами. Этот редкий вестник солнца появился н; этот раз на одну минуту раньше шестой рапсодии Листа, которую в соседки: комнатах играла два раза в неделю прекрасная, но несчастная слепая Бетти. Значит был вторник, и к Бетти пришла учительница музыки Юлия, и это придало луч и звукам музыки особенно волнующую прелесть.
   Как истинный художник, Пегин обладал способностью возвышенных воображений и мечтательностью свою оспаривал сам у себя:
   -- Если бы я не был мечтателем, я был бы лишь чернорабочим у чужой мечты. -- Всякий простой каменщик, способный увлекаться планом архитектора,-- уже мечтатель и художник. Мысль о Юлии, как о модели, овладела им после первого свидания с ней, и он поймал себя на небывалой робости. Впервые он почувствовал, что не талантлив и что не сможет написать с нее то, что зазвучало в нем после второго и в особенности после третьего свидания.
   Юлия была испанка, но говорили они по-английски. Пегин перекинулся с нею несколькими фразами, значения которых не помнит, но то, что он увидел в линиях ее лица, в движениях, спокойных, плавных и уверенных, услышал в низком голосе-- было лишь прелюдий к тому, что он почуял в ее взгляде. Как можно написать эти глаза? Кто, какой гений может на это осмелиться? Никогда, никакие мастера не могли и никогда не смогут воплотить этот свет, и грусть, и ласку вечности, и благо- стную, ранящую своей неотразимой силой красоту улыбки.
   Много видевший и много испытавший, много сделавший в искусстве сорока- летний человек был совершенно подавлен необычной, как будто ранившей его сознание женской красотой. Вместе с остротою этого сознания он впервые испытал страх перед неумолимой истиною: ведь увянет и сотрется и даже обезобразится с годами эта невоплатимая в искусство, но живая, но действительно -- живая, до боли ощутимая и истинная красота.
   В пять часов он должен идти к Бетти продолжать её портрет и вот считал минуты. Притаился, даже двигаться по комнате не смел -- не мог решить: войти ли к Бетти на пять минут раньше, чтобы увидеть Юлию, или лучше на пять минут позже, когда она уже уйдет.
   А звуки, как мечи остры,-- как должно быть глубоко и протестующе любил венгерец Лист. Именно протестующе. Разве можно было бы назвать любовью теперешнее состояние Пегина? Разве можно думать о любви к тому живому воплощению тайны неразгаданной, на которую можно лишь молиться и перед которой можно безнадежно скорбеть, ибо увянет, отцветет, сотрется и будет сотни раз оскорблена действительностью эта красота.
   Пегин пытался набросать ее портрет. Несколько полотен стоят набросками к стене Не смел при дневном свете даже досмотреть на них. Писал по ночам, украдкою, как вор -- ночью ведь и вор смелее. Наброски схвачены в моментах, особенно волнующих. На некоторых намечено лицо, похожее, уже во плоти, с шелком черных и густых, небрежно остриженных волос. Но глаз закончить не посмел. Нужна модель. а попросить ее позировать никак не мог решиться. Рапсодия оборвалась на половине. И лучше, глубже Листа донеслись две ноты ее голоса. Какое мягкое, глубокое контральто. Вот так бы ее написать, чтобы звучал бы этот голос с полозна. Да, да, писать, писать ее, как никогда, нигде, никем не писанную страстью.
   Он нахмурился и застыдился: в его глазах теплыми капельками навернулись слезы. -- "Что за мальчишеством" -- Луч еще играл на углу оконной рамы, но со стекла уже сполз. Слишком узок был голубой просвет между стенами города.
   Петин робко взял одно из опрокинутых к стене полотен и положил на мольберт. -- Боже мой, какое глубочайшее страдание сознавать свою неспособность!
   Опустившись в кресло, он закрыл глаза. И невольно перенесся на родные горы, где провел детство и юность. В минуты испытаний ему часто вспоминалось детство, мать и все любимое.
   Встала, как наяву, одна из белоснежных вершин, перед которой жмурились глаза -- такая ослепительная в ее белизне. А рядом, на гнедом коне, уже повернутом головой к востоку, сидела и калмыцкой плеткой указывала на эту белизну тоненькая, хрупкая смуглянка. Белый жемчуг зубов так и запомнился в беспечной и доверчивой улыбке.
   -- Смотри,-- звенела она. -- Наша любовь должна быть так же свята, чиста и недоступна для других, как эта высота.
   Но голова его коня была обращена на запад, куда клонилось солнце и где, далеко в низине, тоненьким шнурочком лежала дорога, манившая в далекие просторы жизни, к соблазнам творчества, к отраве славой Он еще не знал, что ждет его не слава, а война и вслед за ней бесславие...
   -- Запомни! -- еще раз повторила девушка.
   Наклонившись из седла, робким объятием он обвил ее стан и впервые долго пил . упоительную сладость юности.
   Струна ее голоса зазвучала на три тона ниже и взволнованно вздрогнула, как оборванная;
   -- Прощай !
   И точно продолжение этого звука, точно эхо рт горнего слова, донеслось из коридора:
   -- Гуд ба-ай!
   "Юлия ушла..."
   Точно упустив что-то непоправимое, порывисто бросился к двери, но удержал себя и, нахмурившись, закурил папиросу.
   Потом, ища опоры в том, изначальном, происшедшем на родных горах, заставил, себя доглядеть картину расставанья с первой своей любовью.
   Да. это она простым движением тоненькой, смуглой руки, вооруженной плеткою, и серебряными украшениями на черенке, вложила в его взгляд навеки ту светозарную вершину гор, как символ вечно недоступной святости и чистоты.
   И, тронув повод, скрылась, как мечта, не повторивши своих слов и лишь склонившись к гриве. Правою рукою вытянула плетку позади себя, и плетка заструилась в воздухе от быстроты галопа.
   Он повернул коня, хотел ей крикнуть что-то сильное, как клятву, но за ближайшими утесами звук копыт Гнедого медленно угас.
   Уже семнадцать лет прошло, но почему же та минута именно сейчас блеснула, оглушительною белизной и зазвучала горестным безмолвием на горной росстани. И тишину эту нарушил только конь его, вздохнувши глубоко и хрустнув удилами.
   Почему же он стоит и не идет в квартиру Беттино Почему он вспомнил ту первую так остро именно сейчасА Не потому ли, что эта, Юлия, должна стать его последнею мечтой, недостижимой так же, как та белоснежная, святая высота.
   -- Джульетта,-- сказал он вслух и не узнал своего голоса. Так нов и робок, и вместе по-новому обыкновенен был его голос. И он повторил еще два раза:
   -- Джульетта! Юлия!
   Обласканный звуками этих слов, с взглядом, обращенным внутрь, с улыбкой дальней, горней мечте, он пошел в квартиру Бетти.

II

   Есть такие минуты у художников, когда они в простых вещах и лицах начинают видеть отражение собственных фантазий. Но действительность смеялась над художником. Он внес с собой в квартиру Бетти очарование от глаз Джульетты, а. должен был писать слепую... Но именно поэтому в этот день он решил писать с Бетти не портрет, а сложную, глубокую картину. Или художник слеп, или действительность слепа -- гадать не стоило...
   На первом плане за роялем сидит Бетти, почти в профиль и, однако, так, чтобы глаза ее, приподнятые вверх, были видны. Фон -- часть комнаты с ярко-красной стеной, с золотистой занавеской у раскрытого окна, через которое был виден бесконечный ряд небоскребов, уходящих в даль Вестэнд-авеню. А над Вестэнд- авеню -- узенькая, ярко-голубая полоска неба, как острое лезвие обнаженного над городом меча, опущенного вертикально.
   Пегин увлекался этой работой и, когда писал, всегда молчал. Бетти думала, что он стесняется своего несовершенного английского и пыталась все время что-нибудь наигрывать, лишь изредка расспрашивая его о России, о которой художник рассказывал охотно, даже с увлечением.
   На этот раз он выписывал кривую тупых башен -- своеобразной нью-йоркской архитектуры и, забыв о Бетти, молчал. Пытался осмыслить все величие и всю ужасающую сложность мирового города. Ему сейчас казалось, что-Нью-Йорк-- какое-то великое недоразумение на планете. Это восхитительный и вместе страшный случай, неизвестно для чего происшедший.
   По наивности мечтателя, воспитанного изысканной северной культурой Петербурга, Пегин не мог понять, как так могло случиться, чтобы задачей целого народа стала одна нелепейшая мысль: непрестанно богатеть за счет непрестанного удешевления жизни; Он знал, что это хорошо -- иметь за десять центов маленькую радость: картину, книгу, ожерелье, сережки, все удобства домашнего обихода, но, вместе с тем, этими радостями, как мусором, засыпана какая-то одна, большая и главная радость.
   Теперь, когда, после семи лет пребывания в Нью-Йорке, Пегин узнал, каким путем приобретается здесь успех, он перестал верить в прогресс истинной культуры на земле. Иногда Нью-Йорк казался ему величайщим кладбищем с бесчисленными грандиозными надгробными камнями, которые заблаговременно возводило себе погибающее человечество. Что будет с миллионами жителей Нью-йорка, если. хоть на одну неделю остановятся водопроводы или ног~спет электричество?
   "Да,-- размышлял он,-- сытая, механи иски усовершенствованная, полнокров- ная и шумно-танцующая жизнь Нью-Йорка лишена истинных радостей. И не напрасно американские священники так встревожены за участь новых поколений". Проповедник соседней церкви, куда Пегин ходит совершенствоваться в языке, на днях трагически воскликнул:
   -- Школы учат молодежь зарабатывать деньги, но не учат радоваться творчеству. Ближайшее будущее большинства американской молодежи -- жутко!
    
   В первые месяцы после прибытия из Норвегии Пегин нигде не мог найти работы по своей специальности и лишь по доброте случайного знакомца -- земляка Михайлы он получил работу окномойщика. И если художник достиг в Америке успеха, то только благодаря одной безобразной случайности.
   Однажды, по незнанию языка, он рассердил старую женщину. Он не знал еще, что женщинам в Америке опасно возражать.
   Он был простужен, небрит, голоден и измучен сверхурочной работой, а хозяйка, как на зло, оказалась жестокой и напыщенной, презиравшей иностранцев, скрягой. Голос ее звучал грубо и хрипло, а рыжеватый парик съехал на бок и обнаруживал прядь запыленной, жиденькой седины. Она придралась к его работе, что-то требовала, показывала пальцем на соседние окна и на собственный потолок. Пегин молча и сурово, с некоторым изумлением изучал ее лицо, а старушка еще больше раздра- жалась.
   Так он и не понял, что ей было нужно, но, в свою очередь, раздражился и, чтобы что-нибудь сказать, закричал ей, как глухой:
   -- Хорошо! Она закричала еще больше, позвала соседа -- полицейского и потащила иностранца в суд, будучи уверена, что "хорошо" -- ругательное слово.
   На адвоката у Пегина не было денег, а случайный переводчик, бывший в суде репортер какой-то газеты, говорил что-то свое. Пегин почувствовал свою беспомощность и решил защищать себя своеобразным способом. Он попросил несколько листов бумаги и карандаш. И быстро, изумляя судью, полисмена и публику, стал в лицах изображать происшедшее событие. И это было так уродливо-смешно, что даже обвинительница добродушно рассмеялась. И больше всех смеялся сам судья и, разумеется, освободил художника.
   Бывший же при этом репортер подобрал рисунки и через три дня поместил их как иллюстрации к забавному судебному случаю. Рисунки увидал предприимчивый содержатель маленького кабаре и из судебной сцены сделал водевиль.
   Репортер, узнав об этом, потребовал с антрепренера денег через суд, и художника Пегина вызвали в суд свидетелем. И здесь опять произошло довольно любопытное событие. Антрепренер и репортер оказались русскими евреями. С судьею объяснялись по-английски, меж собою спорили по-еврейски, а ругались на невыразимом русском языке. Судья слушал и удивлялся, потому что после крикливого спора противники начали тащить, каждый к себе, художника: один уговаривал его пойти сотрудничать в газете, другой -- работать в театре.
   Художник слушал соотечественников и изумленно улыбался. Вдруг репортер, осененный неожиданною мыслью, подбежал к антрепренеру и сказал резонным полушепотом:
   -- Слушай-ка! А почему бы нам не использовать его обоим? Почему тебе не взять меня в компанию? Я же сделаю тебе рекламу!..
   Еще две быстрых реплики на смешанном наречии, и мирный договор был заключен. Пегин получил работу по своей специальности -- рисовать и декорации, и уличные афиши. Наконец-то он был оценен в Америке.
   Конечно, это была работа унизительная, против совести и против воли. Она оскорбляла самое святое в чутком художнике. Он должен был работать с нарочитым намерением понравиться улице, чтобы заманить ее, чтобы как можно больше продать ей билетов. Нужна была большая сила воли, чтобы бросить и уйти и снова очутиться на улице. И он все же предпочел уйти. Но так как хозяева ему не заплатили денег, то он нарисовал на них обоих злейшую карикатуру и на прощание преподнес им.
   -- Как же это гениально! -- воскликнул репортер. -- Это же надо на сцену! Антрепренер, вглядевшись в карикатуру, с минуту подумал и с восторгом потрепал художника по плечу: -- Слушай, бой! А тексты ты можешь написать к этому? Чтобы как можно глупее? Пегин был ошеломлен: вышло так, что вся его непередаваемая злоба обратилась через головы этих людей на то огромное, тупое, жуткое, чему старались угодить эти люди, готовые на все жертвы, на все самоуниженья. Через неделю он написал и иллюстрировал такую уничижительно-смешную и вместе трагическую сатиру, что и теперь не может понять, откуда появилось в нем столько усердия и дарования на это безобразие.
   Сатира эта называлась "Последний смех уродов". И эта сатира на нью- йоркскую толпу так понравилась широкой улице, что она-то и была первым настоящим успехом Пегина.
   Конечно, оба компаньона, удачно сыгравшие на слабостях толпы и купившие в течение последних трех лет собственный большой театр на Бродвее, до сих пор считают, что они создали Пегина, а не он их. И сам он сознавал, что без них он никогда бы не решился на такую рекламу, на какую были способны деловитые одесситы с Бродвея.
   Словом, как только театр его приятелей принес всем им деньги и известность, Пегин вспомнил, что он премированный питомец русской академии художеств и что пора ему достойно взяться за искусство. И все-таки не так легко он получил первый заказ на настоящую художественную работу.
   Это был чудесный и волнительный час, когда, впервые за последние восемь лет, лучшими французскими красками, на настоящем полотне, на хорошем мольберте, в хорошем настоящем доме он начал писать портрет с настоящего сухого, жилистого, деловито-молчаливого американца.
   Наконец, он стал писать портреты интересных американок и американцев, которых впервые и насквозь, как под микроскопом, рассматривал и изучал.
   Отсюда все пошло по-настоящему широко. Хорошо он наградил окномойщика Михайлу, который был первым, кто помог ему в Америке.
   И удивлялся, как скоро, на его глазах, еще недавно суетливые одесские хлопотуны не только приобрели манеры директоров, не выпускающих изо рта сигары, но и проводили в своих театрах совершенно иные, более культурные начала. Они оставили прежний способ развлечения публики и вместо глуповатой чепухи стали показывать настоящее искусство.
   Между тем, на исходе восьми лет пребывания в Нью-йорке, Пегин не только стал успевать гораздо более многих настоящих янки, но и незаметно для себя многому у них научился.
   Однако то и дело острая навязчивая мысль бередила в сердце давнюю, неизлечимую тоску художника-мечтателя, который что-то потерял, самое главное, и никак не может вспомнить и найти.
   В один прекрасный день после хорошо удавшейся в Нью-Йорке выставки он вдруг почувствовал, что он один и одинок во всей Америке и во всем мире. И все случайно происшедшее: спасение от смерти во льдах Северного океана, приезд в Америку, успех -- все это лишь для того произошло, чтобы еще больше под- черкнуть его тоску и одиночество и всю ненужность людям той чудной мечты, которою он только и мог жить, как истинный художник.

* * *

   Работа над портретом Бетти увлекала. Пегин писал его с любовью, не спеша, продумывая каждую подробность и создавая нечто необычное, большое и вместе-- символически глубокое. Но потому, что он был одинок, а слепая Бетти не могла вдохновлять его своим живым участием, он иногда пытался вызвать в ней ее грезы и видения и рассказывал о своей родине, о детстве, о своих скитаниях по Северу и о России. Он видел, что слепая, как никто иной, внимательно слушала его и сама преображалась и светлела изнутри. Это делало ее счастливой и отсвечивало в красивых и больших, кукольно-прозрачных глазах ее так, что иногда она казалась зрячей и чем-то своим, далеким трогала художника.
   Так в работе прошло две недели, пока, наконец, Пегин, запоздавши за работой, в первый раз увидел Юлию.

III

   Австралиец по рождению, со смешанною кровью северных пиратов по отцу и южных миссионеров по матери, крепкий, подвижный и не по разуму тщеславный, брат Бетти Чарли разбогател внезапно и таинственно.
   Во время переговоров о портрете Бетти он вовлек Пегина в новую неприятную историю.
   Он заказал для сестры у одной из лучших портных в Нью-Йорке платье, и Пегин участвовал в выборе цвета и фасона платья. Вначале Пегин этим искренне увлекся, но когда портниха принесла несколько последних парижских моделей, он не одобрил нн одной из них. Он задумал портрет не во весь рост, тем не менее находил, что слишком укороченное платье совершенно не подходит к девушке, у которой такие чудные, нестриженые волосы. Он сделал набросок, как представлял себе наряд Бетти, но, после трех примерок, и это платье не одобрил. Портниха прислала огромный счет. Брат Бетти не хотел платить, она подала в суд. Пегин снова дважды призывался в суд свидетелем и снова имел случай негодовать на нравы и обычаи нью-йоркских обитателей. Поэтому, когда он входил теперь в гостиную, где ожидала его Бетти, он всегда был настороже, так как брат Бетти, нежданно и всегда на минутку, врывался во время сеанса и вносил какие-либо новые, часто дерзкие поправки в портрет, и все время удивлялся -- почему так долго он пишет и почему художник не спешит к другим заказчикам делать деньги"?
   -- Файн! Файн джаб, файн! -- в конце прибавлял Чарли и уходил в свой офис. Бетти, как всегда одетая во все светлое, с пышною волной хорошо расчесанных,
   но небрежно собранных в узел белокурых волос, всегда с торжественным напряже- нием ждала художника. При его появлении на этот раз она улыбнулась ему той улыбкою, в которой скрыты были милое кокетство и вечная, такая грустная стыдливость своей слепоты.
   Пегин глубоко страдал, когда входил в богато обставленную гостиную Бетти, где свет, все украшения и картины только еще более подчеркивали ее слепоту. И все- таки он был единственный, кто никогда, ни одной ноткой в голосе не показал ей сострадания или неравенства. За это она награждала его особенно теплым вниманием.
   Тихо перебирая клавиши, она извлекала из них какой-либо отрывок из Шопена, Шуберта или Чайковского и тут же, как бы поймав себя на неуместно грустных нотках, начинала что-либо радостное из Бетховена или Листа. При этом улыбалась звукам так, как будто ими что-то видела свое, невидимое зрячим. Эту именно черту в ее улыбке и во взгляде Пегин уловил и наносил на, полотно, когда Бетти, перестав играть, затихла, как будто к чему-то прислушиваясь в себе самой. Откинув со лба мешавшую ему прядь пшеничных волос, художник долго всматривался в натуру и на полотно. В глазах его остановилась грусть, как будто Бетти превратилась в его глазах в мертвый слепой мрамор.
   На этот раз тишина была настолько продолжительной, что Бетти робко спросила, обернувшись в его сторону:
   -- Вы здесь?
   -- Да, конечно.
   -- Вы так долго молчите, что иногда мне кажется, вас нет.
   -- В молчании всегда лучше выходит,-- сказал он успокаивающе-просто.-- Особенно когда пишу глаза -- всегда молчу.
   Бетти попробовала над собой пошутить:
   -- Но вы, надеюсь, делаете их видящими? Пегин ответил не сразу:
   -- Я недавно видел одну молоденькую русскую певицу, выступавшую впервые перед большой американской публикой. Она так волновалась, зрачки ее были так расширены, что, конечно, она ничего не видела перед собой. Но глаза ее были прекрасны.
   -- Мне это приятно слышать. На портрете я бы не хотела быть слепой или некрасивой.
   -- Вы красивая! -- Он сказал это так просто и убедительно, что Бетти даже не ответила. И в первый раз мгновенно опьянела от нового, обжигающего и холодного волнения.
   И, неожиданно для себя, набралась смелости. Заглушая свои слова новыми звуками рояля, сказала громко:
   -- Я бы так хотела быть похожей на кого-нибудь из ваших близких. На сестру, например.
   Пегин не сразу ее понял, помолчал и опять так же просто, не сознавая, что он делает, сказал:
   -- Представьте, вы действительно похожи на одну,.очень близкую мне...-- Но он запнулся и остановился. Так странно всхлипнули и оборвались звуки под пальцами Бетти. Пегин понял что-то и, нахмурившись, решительно прибавил:-- Впрочем, только в профиль и такие же покатые плечи. У вас очень красивая шея, я вам должен сказать.
   -- Кто же она была? Ваш друг? -- и девушка склонила голову, точно ожидая удара.
   Пегин глубоко вздохнул.
   -- Поднимите голову,-- сказал он.
   -- Я не могу сейчас,-- упавшим голосом сказала она, и тонкие, длинные пальцы рук ее непроизвольно извивались и переплетались у ее груди, и вся она внезапно налилась усталостью или покорностью судьбе.
   Но именно в этот момент, когда хмель теплого, впервые опьянившего ее желания так беспощадно смял ее и когда вся стройная, высокая фигура приняла натурально- естественные формы, а длинная, утонченная кверху шея так живописно надломи- лась под тяжестью светлых волос, Пегин снова, с остротою боли, вспомнил ту, которую вначале только отдаленно напоминала ему Бетти.
   "Да, в каждой женщине есть что-то единосущное, неотразимо покоряющее и одинаково влекущее, как смерть",-- подумал он.
   Этот последний образ -- "смерть" -- холодной сталью уколол его мозг, и он мгновенно овладел собой.
   -- Поднимите голову,-- сказал он с необычной сухостью и мягче прибавил:-- Я пишу ваши глаза.
   Бетти подчинилась и с усилием, как чужие, положила руки на клавиши рояля. Когда снова полились какие-то нетерпеливые звуки мольбы и протеста и когда с лица ее исчезла улыбка, Пегин еще тверже сказал: -- Она умерла.
   В ответ Бетти только оборвала звуки и, не произнося ни слова, в тишине ждала. -- Она умерла дважды,-- прибавил художник.-- И все-таки еще живет во мне.
   И вот я так боюсь, что она может умереть в третий и в последний раз.
   Бетти молчала, не понимая, что он говорит, а он даже не догадался, что воскресшая в нем боль заговорила русскими словами.
   -- Поднимите голову, -- сказал он девушке совсем сурово, и в этом его тоне слепой передалась вся его боль.
   -- Боже мой! -- почти простонала Бетти.-- Я такая глупая. Я ничего не умею понять. Мне так больно почему-то...
   Петин снова овладел собой, поправил нецокорную прядь своих волос, прищурил глаза на портрет и затем на лицо девушки и совсем новым, далеким от беседы голосом, сказал:
   -- Напротив, вы для ваших лет очень мудрая. И не надо делать лицо таким печальным. Ведь я пишу вас улыбающейся чему-то далекому... Играйте что-нибудь из Моцарта.
   -- Нет, я из Римского-Корсакова. Вы так любите эти восточные мелодии. "Индийского гостя" -- хорошо?
   -- Ну, хорошо. Спасибо! -- Теплой капелькой упало на его сердце это ее желание играть для него,
   -- Да, вы красивая,-- сказал опять художник и вздохнул. На лбу его образовались складки,и светло-серые глаза вонзились в маленькую звездочку во взгляде Бетти на портрете. Эта звездочка давала свет глазам совершенно особого свойства. Через именно эту звездочку могла видеть свое далекое слепая. В этом была правда и неправда. Бетти на портрете была и слепая и видящая, вернее, видящая, ослепленная далеким видением. А в этом видении был образ той, дважды от него ушедшей и пугающей его возможностью последней встречи и ухода. Чтобы окончательно подавить нахлынувшее одиночество, он заговорил:
   -- Давайте говорить о чем-нибудь далеком и красивом.-- Вместе с победой над собою он хотел еще углубить, еще усилить звездочку во взгляде на портрете. Когда заговорил -- заметил, что на Бетти это отразилось так, как хотел. Она казалась видящей, но только ослепленной дальней мечтой.
   -- Я хочу вам рассказать о нашем севере, о льдах, о северных сияниях, о моих северных мечтах... И о погибшей навсегда моей любви...
   -- Как о погибшей? -- испуганно спросила Бетти и обернулась к нему, и снова слепота ее взглянула на него тусклой северной полуночью.
   -- Да,погибла,-- подтвердил Пегин, с беспощадной жестокостью зачеркивая этими.словами что-то в себе самом.
   -- Как погибла? -- уже с глубокой тоской спросила девушка, как будто в этой гибели и для нее погибли все надежды!
   Пегин не ответил. Бетти покорно приняла его молчание, как приказ набраться сил и слушать.

IV

   Июльским пламенным лучом брызнуло октябрьское солнце с запада перед закатом, и краски на полотне Пегина заиграли весенней радугой. Он позабыл о времени и, увлеченный собственным рассказом, продолжал работать.
   ... Когда звучит падающая со скал вода -- песня ее так проста, язык ее так выразителен... Когда ветер приносит дыхание соснового леса -- прохлада его так целительна. Когда движется по небу черная туча с бурей и грозой -- даже неверую- щий молится о сохранении созревающих плодов и фруктов. Когда звучат слова художника, как песня глубочайшей скорби,-- он может быть понятен каждому, даже на чужом языке...
   Так слушала слепая Бетти русского художника, и ей казалось, что он говорит красивыми стихами. Даже все его ошибки, все невольные искажения его родной речи только еще более усиливали красоту и глубину повествования.
   А он выписывал мельчайшие подробности ее лица, пушинки на щеках, девическую нежность подбородка, девственную чистоту губных линий, наивность удивления и испуга, выраженную в чуть наметившейся складочке между бровей. И говорил, как сам с собой, как будто пересматривал недавнее и удивлялся сам, как все-таки он мог, почти единственный из многих, уйти br неминуемой гибели. Сидел, рассказывал и вкладывал в свои слова и вместе в краски свою же собственную песнь о ледяном уходе своем от одной тоски к другой...
   -- Итак -- пути наши были отрезаны, и мы не могли пойти тогда ни на Восток, ни на Юг, ни на Запад. Всюду нас ждал суд неправый и унизительная гибель от руки восставших. Мы же не могли восстать против того, что считали завершением нашего долга, венцом нашей отчизны. И, не зная, что нас ожидает завтра, не ведая судьбы грядущих дней в России, мы повернули наш корабль на Север. На всем корабле нас осталось двадцать семь молодых морских офицеров и ни одного матроса. Всем им мы дали полную свободу на последней пристани. А сами решили пробираться как- нибудь до первых берегов Карского моря, а там по льдам, пешком или с остяцкими собаками -- на Новую Землю, в Лапландию или к норвежским берегам.
   -- С тех пор наш небольшой корабль стал нашей крепостью, нашей родиной, нашим пловучим государством, целою отдельной планетой, пронесшейся своей, единственною, одинокою дорогой в неизвестность.
   -- Мы продолжали нашу службу и дозор; наряды на работы и ежедневный сбор на молитву. Впрочем, скоро мы узнали, что путь наш вел к медленной и неминуемой гибели. У нас на исходе было топливо, вышел почти весь запас продуктов, и насту- пили. жесточайшие январские морозы.
   -- Когда, наконец, нас затерло льдами и вместе с ними понесло на северо-запад, многие из нас лежали в своих каютах, распухшие от голода и цинги и обреченные на смерть. И лишь немногие выходили на охоту, добывали рыбу, тюленей, случайно пролетавших птиц и кое-как поддерживали существование. Так мы вступили в семимесячную северную ночь и плыли, не считая дней. Однажды я увидел непредсказуемо-прекрасное видение ледяных гop, отражавших вместе с радугой сияние в глубине очистившейся ото льдов воды.