Осторожно перешагнул через спящих на полу внучат, взял с гвоздя поношенные праздничные сапоги и вышел с ними в сенцы. Там обулся, поплескал в заросшее лицо водою из рукомойника и, не утираясь, шагнул на крыльцо.
На востоке узкой полосою разгоралась заря. Крутой, упругой дугою она выпирала из-за горизонта и вздымала на себе край тусклого, ночного неба. Будто земля была прикрыта необъятным серым колпаком, который вот-вот опрокинется на запад и откроет другое, лучезарное и бездонно-голубое небо.
Дед трижды перекрестился на восток и, сложив на груди руки, стал шептать молитву. Позевывал, вскидывая густые брови, шептал молитву и думал:
-- Эка благодать -- погода-то!.. Как-то хлебец растет?.. Поглядеть, однако, сегодня надо...
С седой волнистой бороды падали одна за другою капельки воды и темными пятнышками расползались по рубахе.
Молился, позевывал, пожимал от утренника острыми, угловатыми плечами и думал:
И хоть был праздник -- не утерпел, прегрешил -- потрудился до обедни: дал курам и гусям зерна, подмел в ограде, бросил легоньким полешком в чужую свинью, забравшуюся в огород.
-- У-у!.. Дьявольская образина!.. Прости меня, Господи!.. -- проворчал он и науськал на свинью Чернышку:
-- Возьми ее!..
Терпеть не мог свиней за их нечистоплотность, а одну из своих снох, жену отдельного сына, часто окликал, бывало:
Он невольно вспомнил сноху и раздражился: из-за нее и сын в отдел ушел. А были бы все в куче -- работа по хозяйству кипела бы, и все бы в доме росло да крепло. А теперь вот: большак в отделе, средний -- второй год чихает от надсады, а меньшак -- в солдатах. Приходится на старости идти в гужу, кормить вон какую ораву: девять ртов своих да и большаковы ребятишки постоянно тут же бьются. Не прогонишь, свои -- жалко... А она вон, сношенька-то, еще насмехается: "Я-ста глаже стала, а в семье была доска доскою!..".
"Как гладкой не быть, коли ни заботы, ни печали: в избе-то хоть пашню паши, по неделе не метено стоит... Ребятишки прибегут -- глядеть противно: рубашонки-то потрескались от грязи!..".
Дедушка Самойло в сердцах уже колол дрова и не заметил, как взошло солнышко. Сноха Маланья давно подоила коров и погнала их в табун. Меньшуха -- солдатка возвращалась с речки с коромыслом на плечах, а старуха грешила с Кузькой, меньшим внучком:
-- Да кто же до обедни ест?.. Стыд какой! -- громко и незлобиво совестила она Кузьку.
Он сидел на лавке и, не желая одевать новых праздничных штанов, куражился:
-- Бабка-пере-бабка!.. Тряпка-культяпка-а!..
Услышав голос внучка, дед подобрел и улыбнулся:
-- Ишь, чего делает: бабушку свою калит да и только!..
Он воткнул топор в чурку и направился в избу.
-- Ты чего буянишь, а?.. -- мягко укорил он Кузьку. -- Ах ты, прохвост экой!..
Кузька, вместо ответа, встал на лавке и, вздернув губу, замахнулся на деда, но дед не побоялся. Он еще шире улыбнулся, подошел к Кузьке вплотную и обнял его.
-- Ну, молчи ужо! Вот сегодня на пашню пойдем, хлебец, поди, теперь зеле-о-ный стал...
Кузька влажными глазами улыбнулся, а дед его же рубашонкой вытер ему нос и пощекотал за выпуклый пупок.
-- Одень штанишки-то, бесстыдник!
Кузька взвизгнул и присел.
Надо и мне сходить, поглядеть. Поди, морковь-то пополоть придется... -- сказала бабушка, заглядывая в печь. -- Мак, ведь, у меня там, да горох еще посеян.
-- Давай-ка, пошевеливайся: время-то не ждет!.. -- посоветовал Самойло и пошел, было, к порогу, но задержал глаза на больном сыне и спросил:
-- Што... Поди перевернуть тебя на другой бок?..
Больной, -- длинный и сухой, с редкой темной бородою на желтом испитом лице, облизал сухие губы и хрипло, медленно сказал:
-- Принесите мне... колосочков!..
Старуха-мать соболезнующе усмехнулась:
-- Да какие же еще колосочки-то?.. Ведь, хлеб только что взошел, поди... Ведь сегодня только Троица, сынок!..
Больной молчал и широкими глазами глядел на мать.
-- А я думал... поспеет скоро... Коева дни сказывали, быдто рожь посеяли...
-- Какая же еще рожь?.. Это ты в прошлом году, видно, слышал... -- у старухи дрогнул голос. -- Ведь, ты второй уж год лежишь, родимый мой...
Она отвернулась и стала сморкаться в фартук.
Дед Самойло легко перевернул костистое, высохшее тело сына на другой бок.
В разбитое окошко донесся в избу унылый вздох колокола. Ударили к обедне.
II
Солнышко уже пекло, когда по дороге к пашням от села направились трое: дедушка Самойло, его старуха и внучонок Кузька. Впереди черным клубком, юля по сторонам, бежал Чернышко.
Кузька -- в штанах, с одной подтяжкою через плечо, пытался догнать его и звонко кликал:
-- Черный, Черный!.. Нах-ах-а-ах!..
Но Черный обернется, покрутит крючковатым хвостом, покажет Кузьке длинный и влажный язык и снова припустит. Кузька за ним, а дедушка Кузьку удерживает:
-- Потихоньку, устанешь!..
Но Кузька не слушает. Он чувствует в ногах избыток резвости и не хочет верить дедушке, что устанет. Напротив, ему хочется бегать еще больше, чтобы удивить дедушку с бабушкой своей неутомимостью. И дедушка смотрит, как белокурая непокрытая головенка его, похожая на одуванчик, мелькает далеко на дороге.
А вокруг так тепло, светло и зелено, что морщинистые лица стариков сами собой расплываются в улыбку.
-- Парит!.. Того и гляди, Господь опять спрыснет...
Бабушка сняла обутки и несет их под пазухой. В кошелке из фартука у нее две шаньги да яичко для внучка. В руке случайный костылек.
У дедушки на спине за поясом топор, в руках тяпка. Рубаха подчембарена холщовыми штанами. На ногах старые, рабочие бутылы, на голове шляпа-катанка.
Оба идут рядышком. Изредка друг другу бросят слово, и опять молчат, щуря от яркого света глаза и шаркая по земле устарелыми, прошедшими целую жизнь ногами.
Дорога пошла колеями, и зеленые грядки напомнили бабушке натянутый для тканья покромки гарус... Ткала она когда-то и она покромки, с узорами, с литерами:
"Дарю тому, кто мил сердцу моему...".
Сама грамоты не знала, а литеры выходили -- у подруги научилась...
Ткала для одного, а вышла за другого... И ничего -- век прожили, как и не бывало его...
Солнце все выше взбиралось на небо, и свет его все горячее... Звонче стрекочет кобылка. Тихо -- ни одна травинка не качается.
Горячая пыль щекочет бабушкины подошвы, а трава с грядок хватается за икры.
Широко раскинулись поля. Зеленые квадраты пашен разостланы и так и этак. Кое-где желтеют гумна, а на них, как старики, согнулись и сидят посеревшие скирды прошлогодних, не смолоченных снопов.
Кузька давно отстал от Чернышки. Сначала шел один, а потом уцепился за руку старухи. Она ведет его и говорит, как бы сама с собою:
-- Отец-то твой, поди, теперь где-нибудь идет с ружьем в походе... Голодный, поди, устал... Пить хочет...
Кузька слушает и хочет представить себе отца, которого он забыл.
А дед вспоминает про больного:
-- Лишь бы здоровый был -- снесет!.. А вот этот-то, Бог знает, подымится ли?
Оба глубоко вздохнули и умолкли.
Кое-где из травы выглядывали Марьины коренья и Кукушкины слезки, но Кузька не срывал цветов, а лишь сморщенно косился на них и, заплетая ногами, тягуче повторял:
-- Я приста-ал...
-- Ну, отдохни, сядь...
Отошли на травку. Сели. Кузька спрятался в тень от деда. Сидели, морщились и, тяжело дыша, молчали...
Отдохнули и опять пошли. До пашни было недалеко, но Кузька снова разморился и стал ныть:
-- Головушка болит...
Он еле переставлял ноги, часто падал и волочился за подолом бабушки...
-- Ах-ты, штоб-те клеймило, постреленка!.. -- добродушно выругался дед. -- Ну, садись ко мне на закортышки!
И он, кряхтя, подставил Кузьке спину...
III
Самойловы пашни лежали на увале, раскинувшись по отлогому вогнутому склону.
Увидев знакомые строчки борозд, покрытые зеленью всходов, дед зашагал бодрее. Теперь они шли межами, и босой Кузька поневоле сидел на закортышках деда: старик берег его от змей. А отдохнувшему Кузьке так хотелось побежать по ровным, зеленеющим дорожкам полос.
Дед устал и вспотел. Кузькины руки, обнявшие шею старика, щипал сильный пот. Дед ласково смотрел на хлеб и бормотал:
-- Ишь, батюшка, как радует!.. Всю землю уж покрыл!..
Солнце поднялось на середину неба, и знойные лучи его жгли руки, лица, спины путников, но они, четко рисуясь на зеленом фоне всходов, шли межами дальше и не искали убежища, чтобы спрятаться от зноя...
Когда дошли до бывшего весною стана, то сейчас же сели. Дедушка засучил рукава, расстегнул ворот рубахи и, сняв шляпу, обнажил плешину. Будто не жгли, а ласкали его тело горячие лучи. Волосатые руки его, с узлами старых жил, тяжело висели вдоль туловища и были полусогнуты. Будто они давным-давно взялись за плуг да так и не выпускают его.
Бабушка достала из фартука шаньгу и, разломив, дала кусочек Кузьке. Измученный Чернышка, подобрав язык, заискивающе повизгивал и вилял хвостом.
Кузька ел и косился на собаку, чтобы не отняла.
Дедушка вздохнул, улыбнулся и сказал:
-- Ишь, года-то што доспели: пронес паренька какую-нибудь версту и просто руки-ноги отнимаются...
Зной морщил старческие лица, складывая их в страдальческую гримасу, и негде было от него укрыться... Всем хотелось пить, а вода далеко. И не хотелось уходить с пашни, будто привязала она крепко и не отпускает...
Ровные и чистые полосы сплошной зеленой тканью ушли по увалу до самого синего неба. Хотелось глядеть на них и думать простую и близкую думу -- о прожитой немудрой жизни, о детях и о внучатах, о грехах своих и о милосердном Боге... Хотелось бродить по нивам, много раз исхоженным, и что-нибудь молитвенное петь.
Поевши, дед Самойло встал, взял тяпку и пошел в хлеба. Бабушка пошла с ним рядом. Кузька спал, прикрытый фартуком, а Черныш сторожил его.
По раздольному зеленому ковру, поодаль друг от друга, молча шли два старых человека, и по временам склонялись, чтобы сорвать сорную травинку...
Вдруг дедушка Самойло тонким и глухим, как бы придушенным фальцетом, затянул:
-- Пресвя-а-та-ая Богоро-о-ди-ца,
Спа-си-и на-ас!..
Бабушка приблизилась к нему, нагнулась, чтобы сорвать горсть всходов для больного сына, и толстым, огрубелым голосом подхватила:
-- Ай, сла-ава Те-ебе, Бо-оже наш,
Слава тебе-е!..
И уже более смело и согласованно они тянули вместе:
-- Пресвята-ая Богоро-одица,
Спаси-и на-ас!..
Все дружнее и громче неслась их простая молитва над нивами, будто домогалась она, чтобы ее услышал Бог, будто роптала ему на пройденный тяжелый путь...
Пели старики, уходя по полосе все дальше и все чаще оглядывались назад, на край нивы, где темным бугорком лежал их спящий внучек.
Солнце жгло сильнее. Из "гнилого" угла на небо выплывали облака.