Горький Максим
Открытие

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Этюд.


Максим Горький

Открытие.
Этюд

I

   ...Папироса погасла.
   Михаил Иванович положил её в пепельницу и стал сосредоточенно мять пальцами бумагу мундштука. Он делал это с таким усердием, как будто бы, уничтожая окурок, мог вместе с ним уничтожить неотвязное ощущение беспокойства, смутное предчувствие чего-то неприятного, тяжёлого, готового вторгнуться в его жизнь, которая, он полагал, уже установилась навсегда.
   Покончив с окурком, он отряхнул пальцы, поднёс их к глазам, нашёл, что они выпачканы, и, вынув из кармана платок, тщательно стал вытирать их, откинувшись в глубь кресла и высоко подняв свои красивые чёрные брови. По мере того, как стиралась сажа с пальцев, с выразительного, тонкого и самоуверенного лица Михаила Ивановича исчезала неопределённая задумчивость, уступая место выражению решительности.
   "Надо объясниться... Это глупо -- сидеть здесь и воображать бог знает что... Просто у неё нервы", -- подумал он, чистя ногти маленьким ножичком.
   Смеркалось, и в кабинете -- большом, высоком, тесно заставленном мебелью, -- стало как будто ещё теснее. Какая-то мгла наполняла его, точно тут было сильно накурено, и дым -- опаловый, чуть видный глазу, висел в воздухе недвижной лёгкой пеленой. Окна были закрыты спущенными драпри, кое-где, сквозь материю, блестели маленькие кусочки темневшего неба, и с улицы доносился гулкий шум чьих-то шагов по панели. Больше не было слышно никаких звуков, и это раздражало Михаила Ивановича, -- ему хотелось бы воспринять какое-нибудь впечатление, чтобы оживить им свою мысль, остановившуюся на этом... вчерашнем, отвлечься от него как-нибудь.
   "Всего лучше идти и спросить... Прямо спросить -- что такое?.. Гм? Неужели мы вступаем в пояс семейных сцен, идя по тропинке брачной жизни? Пойду к ней... Кстати, здесь темно и душно..."
   Он встал с кресла, пошёл к двери и остановился, вдруг ощутив в себе желание снова, ещё раз и точно, со всеми деталями, вызвать в памяти эту вчерашнюю сцену, нарушившую его внутреннее равновесие.
   Вчера он с женой был в гостях у журналиста Худатова, и там, как всегда бывает в этом доме, -- поднимали и решали разные вопросы. Общий тон разговоров был либеральный, а Михаил Иванович, человек иного настроения, терпеть не может либерализма Худатова и его компании.
   Он думает, что это либерализм профессионалистов, либерализм по привычке и по обязанности, -- нечто старое, узкое и поросшее плесенью традиции, сквозь которую в него не проникает дух новых веяний, быть может, и нежизненных, но всё-таки требующих, чтобы с ними считались.
   Его раздражают и вызывают в нём чувство иронии эти давно знакомые речи, эти ссылки на авторитеты, довольно-таки поношенные, и на книги, порядочно уже устаревшие. И вот он, со свойственным ему скептицизмом, сказал пару слов о печальной способности русской мысли застаиваться на некоторых излюбленных ею пунктах, об её наклонности к сектантской нетерпимости и обо всём другом, что, на его взгляд, сильно вредит её росту и лишает её мощи и оригинальности. Ему возразили на это тем, что довольно ехидно попросили его точнее изъяснить свою мысль. Это его задело. Он никогда не прочь развить своё положение, если это нужно и если его слова будут приняты с достаточной дозой внимания к ним, но он хотел бы знать, при чём тут этот тон, за которым он уже чувствует ярое стремление во что бы то ни стало вступить с ним в ожесточённую полемику?
   Он, конечно, отдаёт должное такому стремлению; ему приятно видеть, что журналисты готовы и в гостиной защищать свои тезисы с той же горячностью, с какой они делают это на столбцах своих газет, -- но он находит, что по отношению к нему это совершенно излишне, -- ведь он солидарен с их общими принципами.
   В ответ на его слова Худатов, -- маленький нервозный человек, в очках и с клинообразной бородкой, -- как-то странно пожевал своими тонкими и сухими губами и холодно, тоном человека, сознающего себя более сильным умственно, чем его противник, сказал:
   -- Отложим в сторону ваш вопрос, как побочный и, смею думать, основанный на ложном впечатлении, -- суть дела не в нём. Вы говорили о новых веяниях, якобы не проникающих в сферу работы русской интеллигентной мысли, подозреваемой вами в косности и в узости. Было бы желательно знать, какие именно новые веяния вы имеете в виду -- декадентство?
   И он так посмотрел через свои очки в лицо Михаила Ивановича, точно говорил своими серыми, острыми глазами:
   "Знаю я тебя, брат! И новое твоё знаю. Много вас таких нынче, и что желаете вы провести в жизнь под флагом новых веяний, -- тоже знаю".
   Михаил Иванович почувствовал себя злым после этого взгляда; ему захотелось наговорить этой компании целую кучу раздражительных вещей, назвать им книги, которые они ещё не нюхали, идеи, с которыми не успели познакомиться, явления, которые они упорно игнорируют, оставляя их вне сферы своих спекуляций в области мысли. Всё это, по его мнению, существовало, якобы было ново, не исследовано, и он был готов развернуть пред ними картину их недосмотров и пропусков... Но именно в этот момент его глаза встретились с глазами его жены.
   Она смотрела на него с таким обидным для него сожалением, таким новым, чужим ему взглядом, с такой странной миной на лице, -- что он изумился, смутился, готовая речь как-то рассеялась в нём, мысли перепутались, и он едва не спросил её вслух:
   "Что с тобой?"
   Но вовремя сдержался и тотчас же внутренне вознегодовал на неё за этот взгляд и на себя за это смущение. Поправившись, он развернул фронт своих мыслей и дал неприятелю маленькое сражение, но, споря, чувствовал, что он не в ударе, и, следя глазами за женой, всё встречался с этим её взглядом. Она первый раз за все полтора года смотрит на него так.
   Что она думает? Она своими глазами положительно мешала ему говорить, и он говорил, плохо следя за собой, впадал в противоречия, волновался, позволял себе софизмы, парадоксы, резкости.
   А когда он с ней вышел на улицу и они медленно пошли домой по пустынным панелям, на которых лежали тени от стен домов и от деревьев, перевешивавших свои ветки через забор, -- у них, несмотря на его усилия, не клеился разговор. Жена была задумчива, отвечала односложно, но уже не смотрела на него больше "новыми глазами", как он с усмешкой, внутренне определил её странный взгляд. Определил и -- испугался чего-то. А вдруг в самом деле -- это новые глаза.
   -- Аня, что с тобой? -- тревожно спросил он.
   -- Что? -- вздрогнула жена.
   -- Ты так... скучна сегодня... так задумчива... Что это? Ты нездорова?
   -- О, нет! это... так! -- неопределённо сказала она и меланхолично улыбнулась ему...
   Эта улыбка успокоила его, он даже отпустил несколько едких шуток по адресу Худатова и его единомышленников, назвав их староверами нетова согласия, потому что у них нет уменья схватывать новое в жизни и, в сущности, нет интереса к какой-либо иной жизни, кроме своей, журнальной. Но у них зато есть уменье симулировать чувства, быть, например, горячими, когда это требуется трактуемым ими вопросом, хотя искренней горячности, горячности сердца в них уже нет, -- профессия, ремесло погасили её.
   -- Оставь их... -- тихо сказала ему жена.
   -- С удовольствием, -- весело крикнул он.
   И, придя домой, они мирно разошлись по своим комнатам, она, как всегда, поцеловала его, и в этом поцелуе он, право, не заметил ничего особенного.
   Но сегодня весь день она вела себя так странно... Какая-то задумчивая, холодная, невнимательная к нему, сосредоточенная на какой-то большой внутренней работе, -- сколько раз она задевала его этим чуждым ей видом, этими ответами невпопад и после долгой паузы..
   -- Ты что -- плохо спала ночь? -- спросил он у неё за обедом.
   -- Да! -- сказала она и даже кивнула головой в подтверждение своего ответа.
   -- Вот видишь, -- я говорил тебе вчера, что ты нездорова...
   -- Ну, пустяки... -- махнула она рукой, и этим жестом она, казалось, просила его не мешать ей думать свои думы. Тогда он ушёл в кабинет и вот сидел в нём почти четыре часа, куря и думая -- что с ней?
   Теперь, восстановив в памяти весь вчерашний день, он почувствовал, что его охватило беспокойство ещё более острое.
   "Неужели, чёрт возьми, их выдохшиеся речи о меньшем брате и добродетели -- действуют на неё? Вот был бы сюрприз!"
   Михаил Иванович криво и бледно усмехнулся и взъерошил себе волосы нервным движением руки.
   Он всегда отрицал пользу разговоров о народе страны, в которой нет людей, -- нет "ядра", истинно "культурной группы", тесно сплочённой на почве общего принципа, обладающей солидными знаниями, имеющей в жизни определённый вес и место, одушевлённой сознанием своей силы, пониманием своей задачи и ясным представлением о пути, вернейшем к её разрешению. А эти "тропари и кондаки, распеваемые по адресу народа либералами по профессии" и по неумению или, вернее, по неимению сил быть чем-либо иным, более определённым и ярким, эти бедные люди, для которых их "застарелый" либерализм, наверное, так же неудобен и тяжёл, как хронический ревматизм, -- всё это казалось ему ненужным, не имеющим цены, даже смешным немного...
   "Неужели? -- думал он, потирая себе лоб. -- Ну! Не может быть! Она умнее, выше всего этого... Она -- натура тонкая, изящная, с сильным наклоном к эстетике, чуткая ко всему красивому. А они -- даже говорить мало-мальски сносно и то не умеют. Она не поддаётся этому "гражданскому" тону..."
   Он иронически подчеркнул "гражданский тон" и направился к двери.
   "Вот я тепло и славно поговорю с ней, и всё это пройдёт у неё", -- уверенно подумал он, взявшись за ручку двери, и зачем-то окинул взглядом кабинет.
   А в нём было уже совсем темно. Ветер колыхал драпри у окон, и они чуть слышно шелестели, как бы шепча о чём-то. Луна всходила, и уже один её луч лёг на стол и блестел на металле рамки с портретом жены Михаила Ивановича. Темно и скучно, жутко было в этой большой комнате. Михаил Иванович вздохнул, толкнул дверь и ощутил, как у него дрогнуло сердце, когда петли двери тихонько и так жалобно взвизгнули.
  

II

   Жена, улыбаясь неопределённой улыбкой, встретила его на пороге комнаты. Он быстро окинул её взглядом с головы до ног. Она была сегодня очень интересна с своим овальным, мечтательным лицом, крупные черты которого так хорошо оттенялись рамкой вьющихся, тёмных волос. Глаза её -- большие, серые, миндалевидные глаза -- были немножко прищурены от улыбки сочных, крупных губ. И пеньюар, пышный, белый, так красиво лежал на её стройной, высокой фигуре, с округлёнными плечами и полной, роскошно развитой грудью.
   -- О, какая ты сегодня... важная! -- с удовольствием сказал Михаил Иванович, обнимая её за талию и чувствуя себя очень влюблённым в эту красивую женщину. Она просто, грациозным движением освободилась от его руки, положила ему свою левую на плечо и, закинув правой шлейф пеньюара, сказала:
   -- А я шла к тебе. Мне сделалось скучно...
   -- Представь! И мне то же самое сделалось! -- весело воскликнул Михаил Иванович, идя рядом с ней к софе, стоявшей у раскрытого окна, выходившего в сад.
   -- Мне захотелось поболтать с мужем, -- всё улыбалась она.
   -- Вот -- говорят, что единение душ невозможно! Я шёл к жене именно за тем же. Впрочем, нет, -- я собирался говорить серьёзно.
   -- Ты, кажется, был ведь против серьёзных разговоров с женщиной? -- спросила она, уютно устраиваясь на софе. Он заметил в её тоне новую нотку и подумал, что, пожалуй, серьёзный разговор нужен и будет, -- хотя он уже решил было не начинать его, видя её такой славной.
   -- Это не касается жены.
   -- А! Я забыла, что жена уже не считается мужчиной за женщину, -- небрежно бросила она, и опять в её словах звучало нечто новое.
   В нём снова проснулась неопределённая боязнь чего-то неотвратимого, -- и, осложнённая любопытством, она заставила его поторопиться разрешить свои сомнения. Он сел в ногах у ней, на низенький пуф, и, взяв её руку, голосом, в котором было много задушевности, немало любви и немножко боязни, -- начал:
   -- Слушай, Аня, -- я хочу спросить тебя... почему ты вчера, у Худатовых, во время спора так странно смотрела на меня? а? Ты можешь это сказать мне?
   Если бы в комнате был огонь, муж увидал бы, что его жена и теперь так же странно смотрит на него, как она смотрела вчера. Но огня не было, в окна светила из сада луна, и её молочно-голубое сияние фосфорическими бликами лежало на всём -- на белых чехлах мебели, на паркете пола, на пеньюаре женщины, лежавшей на софе, -- и кружева пеньюара от света луны стали как бы пышнее, облекая стройное тело, как пеной.
   -- Знаешь -- не будем говорить об этом, -- попросила она его, сдвигая брови.
   -- Не говорить? Смотри -- удобно ли это? Так понемногу, ощущение за ощущением, мысль за мыслью, в тебе может сложиться нечто такое, что лишит меня возможности понимать тебя, что может вырасти между нами в гору, которая, в конце концов, помешает нам видеть друг друга, разъединит нас. Ведь вот именно потому-то люди и становятся чуждыми друг другу, что забывают или стесняются выговаривать вслух свои мысли, не формулируют вовремя своих впечатлений и позволяют себе замалчивать то, что нужно бы сказать. Я не настаиваю на моём желании, Аня, но скажу прямо: я хотел бы, очень бы хотел, чтоб ты ответила мне.
   В саду тихо, чуть слышно, так нежно шумели листья деревьев, и оттуда пахло цветами, землёй и травой. Какая-то скромная птичка задумчиво щебетала и посвистывала в глубине тёмных деревьев, с вершинами в свете луны.
   Женщина молчала, сосредоточенно сдвинув брови. Михаил Иванович поцеловал ей руку и стал гладить её ладонь, с ожиданием глядя ей в лицо.
   -- Как ты сегодня хорошо говоришь... и нежен... -- медленно, лениво выговаривая слова, точно в полусне, протянула она.
   -- Так ты не станешь отвечать? -- кротко спросил он, уже гладя её рукой свои усы.
   -- Пожалуй, скажу... Но так хорошо сегодня, что, право, не хочется ни о чём говорить.
   -- Прекрасно -- не говори! Поцелуй меня, и этого мне достаточно...
   "На сегодня", -- докончил он про себя, потому что она всё более казалась ему новой и непонятной.
   -- Нет, -- вдруг повернулась она на софе, с тем капризным и властным лицом, которое так часто бывает у женщин, сознающих себя сильными, и с той резкой переменой настроения, которым обладают в совершенстве только женщины и которое, иногда, заставляет думать, что их душа обладает способностью в одну секунду переживать года.
   -- Нет, я буду говорить, хотя и чувствую, что испорчу настроение и себе и тебе...
   Хочешь?
   Она села теперь и склонилась к нему, упираясь руками в его плечи, а он смотрел на неё снизу вверх и чувствовал неодолимое желание обнять её. Он и сказал ей это.
   -- После будем целоваться, подожди. В самом деле, -- я буду говорить. Слушай и, пожалуйста, я очень прошу тебя, не мешай мне, не перебивай меня, не спрашивай о том, чего не поймёшь. Но ты всё поймёшь: это ясно, очень ясно. Я ведь уже давно думаю об этом. Слушай -- я сделала открытие... нет! я сделала несколько открытий -- в себе самой, в тебе, в людях, в жизни...
   В ней вдруг точно закипело что-то. Её лицо вспыхнуло, глаза сузились, на лбу появились морщины, ноздри стали вздрагивать, -- это всё не шло к ней, её лицо было более красиво, когда оно было покойно...
   -- Открытия, да, -- торопливо говорила она, сняв с его плеч руки и теперь теребя своими красивыми пальцами кружева. -- Начну с тебя -- я посмотрела на тебя достаточно. Я хотела узнать -- сильный ты? Оказалось -- ты скептик, а скептик не может быть сильным. Умный ты? Не умнее других. А вчера был... очень не умнее. Не обижайся -- это правда. Быть может, ты добрый? Ты сам знаешь -- нет! Ко мне ты добр, ты ещё любишь меня.
   -- А ты?! -- воскликнул он.
   -- А я просила не перебивать меня. Что есть в тебе своего, оригинального, такого, чего нет в других людях? Я заметила только одно -- это твоя манера надевать перчатки. Больше ничего пока не заметила. Людей ты не любишь, они тебя -- ещё больше. Говорят, что ты карьерист... это, положим, не важно для меня. Самолюбив ты... это не порок, если человек умеет быть самолюбивым, не теряя своего достоинства, ты -- не всегда умеешь, ты вчера... Но это после. Вообще ты довольно-таки неинтересен, если говорить беспристрастно. Любишь ты меня... это чьё достоинство -- твоё или моё? Ну... и что же? Я чувствую уже, что скоро я захочу чего-то такого, чего ты мне не дашь. Я буду искренна, я именно для того и говорю все эти неприятные вещи, что хочу быть искренной. Меня утомляет эта жизнь, -- она, видишь ли, пуста очень, несмотря на то, что вся заполнена. Пить чай, гулять и завтракать, читать, обедать и гулять, пить чай, играть, идти в гости, принимать гостей, идти в театр... это довольно-таки скучно! Я как-то раз, недавно, на днях, вспомнила, что ведь не может быть, чтобы я родилась и воспитывалась для всей этой... скуки. Заняться мне филантропией? Ты знаешь, я всегда была против комедии и фарсов, мой жанр -- драма...
   -- Да, -- усмехаясь и кусая усы, сказал Михаил Иванович. -- Ты хочешь драмы... Ты уже, кажется, начинаешь её...
   -- Вот видишь?! -- Она погрозила ему пальчиком с тем комически важным выражением на лице, которое гораздо более шло бы ребёнку, чем ей.
   -- Бывали уже моменты, когда, сидя за обедом, я чувствовала желание вылить тебе на голову суп, стащить на пол скатерть и вообще сделать что-нибудь грубое и экстравагантное.
   Потому что скучно, пойми ты это. Этот вчерашний вечер! Эти их мысли, их речи, которые даже я, не слушая их, слышала уже более пятидесяти раз, твой спор с ними -- зачем всё это? Какой во всём этом смысл? Какое значение, результат, пользу, красоту имеют эти либеральные собрания, на которых говорят так много и всегда так мало скажут? Наконец, ты! Фи! Ты умнее, свежее их, разнообразнее; но каждый раз, когда ты ввязываешься в их споры, они бьют тебя, несмотря на остроту твоего ума, более чуткого, чем их умы. В круге их идей -- ты чужой, их настроения -- тебе непонятны, а они-то все очень хорошо понимают тебя, и ещё знаешь что? У них есть почва, да, есть, что хочешь говори, всё-таки есть. Даже я, которой всё равно -- существуют они или нет, -- даже я чувствую в них много скрытой силы, силы сдавленной, но цельной и здоровой. Тебе бы не надо состязаться с ними в эристике; ты ведь это делаешь ради ощущений, только ради того, чтоб бороться, и в надежде победить. Я думаю, что это ты напрасно, ты, -- как и все люди твоего настроения, -- неспособны к победе. Ты видишь, я таки думаю кое-что и понимаю кое-как жизнь... Но и у меня, как у тебя, нет направления... Хотя, знаешь ли, я никогда не стану такой жалкой, как ты вчера был и часто бываешь. Сколько ты потерял в моих глазах во время споров с ними, и как я, порой, бывала зла на тебя, когда они побивали тебя! Ну, скажи, зачем ты это делаешь, зачем, когда это понижает твою ценность?
   -- Слушай, Аня, оставь это... это не понято тобой... -- тихо сказал Михаил Иванович, чувствуя, что у него внутри творится что-то странное: то горит, то холодеет. Он не сводил своих широко раскрытых глаз с её оживлённого лица, теперь своеобразно красивого... Таким он ещё не видал его.
   -- Не понято? О! Но что же? У меня нет жизни, живой, интересной жизни, жизни, которая охватывала бы меня всю сразу и причиняла мне много боли, радости, приносила бы мне всё такое острое, новое... Вот как надо жить -- ведь да? Ты сам говорил не раз, что достоинство жизни в разнообразии её впечатлений и, чтобы жизнь была интересной, нужно обогащать её впечатлениями. А где я их возьму? Я уже чувствую потребность в новизне и, мало этого... я понимаю, что эта потребность может сделать меня несчастной и, наверное, сделает и тебя таким. Смотри -- мы прожили с тобой полтора года, как вполне порядочные буржуа, детей у нас нет, ты меня любишь... мне скучно! Мы обеспечены. Это тоже скучно, мой друг. И вот я смотрю в будущее -- там тоже скучно. Ты так легко исчерпаем. Ты ничего ведь не дашь мне нового, разве вот теперь станешь бояться и ненавидеть меня за то, что я была с тобой искренней...
   -- Это -- все твои открытия? -- тихо спросил Михаил Иванович. Он давно уже слушал её, опустив голову и не глядя ей в лицо. В саду всё шелестели листья, шепча о чём-то грустном, и луна, выплывая всё выше в небеса, скрадывала своим сияньем блеск звёзд. А птичка уже молчала.
   -- Это -- все мои открытия. Я резюмирую их. Скучно жить даже и тогда, когда любишь.
   Непременно нужно ещё что-то. Что? Если бы я знала, я так бы и сказала тебе -- нам нужно вот что! Я не знаю, ничего не знаю, -- я только чувствую, что всё -- и твоя любовь -- мне не дорого. Я сочла нужным сказать тебе всё это, потому что ведь это предисловие к семейной драме, не так ли?
   Она смотрела на него сверху вниз, и в глазах её светились и смех, и любопытство, дьявольски острое любопытство, холодное, беспощадное. Он всё ещё не поднимал головы.
   -- Я не понимаю тебя... Это... творится что-то странное. Я слишком уважаю тебя, чтобы тебе не верить, и боюсь поверить, что ты говоришь именно о том, что чувствуешь. Это твоё желание сорвать со стола скатерть и вылить на меня суп... я думал над ним... мне кажется, оно всего ближе к истине твоего настроения. Но почему? почему, Аня?
   Он схватил её за руки и сжал их крепко и больно. Она даже побледнела от такого пожатия.
   -- Пусти!
   Он не пускал. Она точно маленьких змей набросала ему в сердце своим языком, и они шевелились там, внутри его, и наполняли его горьким ядом. Ему хотелось закричать на неё, затопать ногами, ударить её по лицу, унизить, заставить её почувствовать самое себя жалкой, нуждающейся в сострадании... Она бы пришла к нему тогда... а он её выгнал вон и так отомстил бы ей за эти минуты. Но он только думал о таких чувствах, он только воображал их -- в нём их не было. Он просто чувствовал себя как бы измолотым каким-то тяжёлым жерновом. В голове его ясно было одно -- жизнь изломалась!
   И, глядя на ту, которая так спокойно и так просто изломала её, эту жизнь, он изумлялся силе женщины. Да, так вот как это опасно -- любить! Он всё ещё жал её руки, бессмысленно уставившись в её лицо широко открытыми глазами, а она вырывала их из его пальцев и билась, и уже шептала:
   -- Пусти!
   Наконец он выпустил их, поняв, чего она хочет. Он снова сел на пуф, она же встала с софы и гневно сказала ему:
   -- Грубо! Это непорядочно! Грубо -- слышишь?
   Он смотрел на неё: она стояла среди комнаты, в пене кружев, облитых луной, с суровым лицом, сверкая глазами, и потирала онемевшие от боли руки.
   -- Извини! Я не хотел... -- тихо сказал он. -- Мне ведь тоже больно...
   -- Бедный... я тоже не хотела бы этого. Но вот что -- ты не думай много -- я ещё не всё сказала. Я только дала тебе понять, что у меня народилось новое настроение и что оно вот какое: я думаю, что это я хочу новой, иной жизни, жизни с каким-нибудь смыслом... Тебе надо остаться одному и подумать. Я ухожу...
   Всё это так звучало в его ушах, будто доносилось откуда-то издали. Потом щёлкнул замок двери -- гулко так щёлкнул. Он обернулся -- её уже не было. Ему хотелось бы плакать, но мужчинам это всегда удаётся с трудом. Ему не удалось. А вокруг было так странно тихо и пусто, только шёпот деревьев из сада всё лился в окно такой ласковой, задушевной волной.
   Михаил Иванович, чувствуя, что голова у него страшно тяжела, положил её на софу и долго сидел так, неуклюжим комком, сжимая руками виски и всё стараясь отдать себе отчёт в происшедшем. И уже когда рассветало, он медленно поднялся, наклонился к окну и, вдохнув в себя много свежего воздуха, вполголоса, очень тихо, почти шёпотом, с глубокой болью в глазах спросил:
   -- Что же теперь будет?
  

III

   "Что же теперь будет?"
   Этот вопрос неумолкаемо звучал в голове и в сердце Михаила Ивановича всю ночь, после его разговора с женой, весь следующий день, и вот снова наступил вечер, а впереди его снова была бессонная ночь, полная предположений о том, что может быть между ним и женой, скоро ли это будет и как, в какой форме произойдёт оно.
   "Собственно говоря -- что случилось? -- лёжа на диване, думал Михаил Иванович, глядя сквозь цветы на окне в синий кусок неба, на котором уже зажигались звёзды. -- Женщина заявила мне, что у неё родилось настроение, чего-то требующее от жизни нового, настроение, отодвигающее меня, первую величину её жизни, куда-то вдаль от её чувств и её внимания ко мне, куда-то вглубь... Заявила об этом... предисловии к измене долгу жены... и спокойно, с чистой совестью уехала на дачу на целый день, оставив меня с самим собой... и с этим проклятым предчувствием близкого разрыва с ней... моей женой, которую я... люблю теперь больше и глубже, чем любил три-четыре дня тому назад. С какой это стати, теперь, именно теперь, когда она вдруг, без всякой вины моей, незаслуженно, несправедливо нанесла мне этот удар, дала мне столько тоски и боли, -- она стала дороже... ближе мне, необходимее?"
   Ему казалось, что в каждый данный момент она может войти в комнату, свежая и красивая, с запахом соснового леса, привезённым ею с дачи, войдёт, сядет к нему на диван и скажет:
   -- Продолжим наш вчерашний разговор...
   И в результате этого разговора -- его жизнь окажется изломанной, его жена -- чужой ему, он сам превратится в соломенного вдовца -- смешное и постыдное амплуа для человека с положением в обществе! Оно довольно снисходительно относится к мужьям, бросившим жён, но всегда так обидно подсмеивается или глупо жалеет мужей, брошенных жёнами. Как ему, Михаилу Ивановичу, жить, когда случится это? Уехать придётся отсюда... А она что будет делать? Она так красива... Явятся поклонники, ухаживатели, и... один из них займёт его место...
   Михаил Иванович почувствовал, как волна холодного бешенства охватила его, и он задрожал от гнева, предчувствуя то оскорбление, которое ждёт его впереди, полный зверской ревности и ненависти к своему будущему сопернику.
   "Я... убью её!" -- стиснув зубы, подумал он, садясь на диван и хватая себя за голову руками. Где-то близко, должно быть, у соседей, играли на скрипке с аккомпанементом рояля.
   Тоскливые рыдания терции носились в тишине вечера, о чём-то прося, на что-то жалуясь, и струны рояля вторили им глухими звуками, задумчивыми и полными чего-то тяжёлого, неотвратимого.
   "О, как это глупо! -- с тоской подумал Михаил Иванович. -- Как это лживо, как опасна и ядовита эта красивая музыка, трогающая душу, смягчающая сердце... Он водит смычком по струнам, она бьёт пальцами по клавишам, звуки гасят их умы... и вот они тоже... как я когда-то, полюбят, будут говорить друг с другом о новом счастье, о новой жизни... о всех этих сантиментальных чувствах... И женятся потом. И потом она подстережёт его, когда он будет безоружен, когда он поверит в неё, в её любовь, в возможность дружбы и новой жизни и во всё это... и вдруг -- удар! Я чувствую, что хочу не тебя, нет, а чего-то другого! Дай мне иную жизнь! Как это благородно -- сказать прямо в глаза человеку, через полтора года после первого поцелуя, что любви нет уже и что нужно что-то другое! Иную жизнь! Новую жизнь? Быть может, вы, сударыня, хотите просто-напросто новых губ, которые целовали бы вас, новых объятий, да? Вы, может быть, нового мужа хотите, а думаете, что вам нужно новой жизни?.. О, вы!"
   Он скрипел зубами и повторял про себя все злые афоризмы, сказанные о женщинах людьми, почему-либо потерпевшими у них фиаско и поэтому ставшими в отношениях к женщинам скептиками и пессимистами, циниками и зоилами. Будь его жена в этот момент тут, с ним, он наговорил бы ей грубостей, -- быть может, прибил бы её. В нём кипело страстное негодование против этой женщины, с которой он связал свою жизнь, против всех женщин, таких загадочно странных в своих чувствах, в своей логике, всегда неуловимо капризных в своих настроениях, повинующихся чему-то неопределённому, какому-то романтизму, вечно жаждущему новизны впечатлений, никогда почти не примиряющемуся с действительностью надолго...
   "В каждой из них скрыт яд, разлагающий семью, каждая из них носит в себе зародыш несчастия, и блаженный Августин, сказавший о женщине, что она "горше зла, и душа её пустынна, как Фиваида, и открыта всем ветрам" -- прав! Именно -- пустынная душа!"
   А скрипка всё пела, и так много было чарующей ласки в её мечтательной мелодии, что казалось -- за окном именно потому и тихо так всё, что всё -- и сад, и небо, и улица -- слушают эту ласковую музыку, обещающую так много чего-то хорошего, светлого, одухотворяющего. Михаил Иванович снова лёг на диван, закинул руки за голову и без дум несколько минут слушал скрипку. Под окном стояли деревья, не шелестя листвой, на окне -- цветы, и сквозь них просвечивало далёкое, спокойное небо с огоньками звёзд на нём, разгорающихся всё ярче...
   "Никогда не надо показывать женщине, как много любишь её... -- снова думал Михаил Иванович, и сердце у него было полно щемящего чувства. Одиночество смотрело да него тёмными глазами изо всех углов комнаты, и, когда он заглядывал вперёд, -- там рисовались ему такие гадкие, шумные, злые сцены со слезами, с истерикой, с взаимной ненавистью друг к другу. -- Из-за чего всё это? Только из-за того, что у человека явилось какое-то неопределённое настроение, смутное желание чего-то... И эта туманная эмоция разрушает установившуюся жизнь, коверкает её, заставляет думать о будущем тяжёлые и чёрные думы. Чего же нужно этой женщине?"
   Он чувствовал, как в нём постепенно и всё настойчивее возникает ненависть к жене, ему хотелось бы унизить, оскорбить её и наслаждаться слезами её боли. Где-то вдали глухо задребезжали колёса пролётки по камням мостовой.
   "Она? -- приподнялся Михаил Иванович на диване и вытянул голову по направлению к окну.
   -- Едут... Всё ближе... Это она... Не надо показывать ей, как мне больно. Я и вчера не должен был бы... она!"
   Пролётка остановилась у дома, и слышно было, как дышала лошадь, щёлкнул замок кошелька, как дёрнули за ручку двери и нетерпеливо топали ногой по каменным плитам крыльца.
   "С кем она была там?" -- возник вопрос в голове Михаила Ивановича, и, прислонясь к спинке дивана, он приложил руку к сердцу и раскрыл рот так, как будто задыхался.
   Сейчас она должна придти сюда. С каким лицом войдёт она, что скажет? Болезненно острое любопытство кололо сердце Михаила Ивановича, и чувство ненависти уступало место ощущению боязни, страха пред этой женщиной, зачем-то так усложнившей его жизнь, приятную и спокойную до этого разговора... Идёт!
   -- Ты здесь, Миша? -- раздался её спокойный голос с порога кабинета.
   Он помедлил ответить ей и, рассматривая её стройную фигуру в пышном, светлом платье, стоявшую в дверях, старался догадаться, чего ему от неё ждать. Она увидала его и с ноткой неудовольствия заметила, идя к нему:
   -- Что ж ты молчишь?
   -- Так... замечтался... -- тихонько ответил он.
   У неё выражение лица, движения, тон, -- всё было так властно, в ней чувствовалось много сознания силы, и когда она, шелестя платьем, села на диван рядом с ним, Михаил Иванович вздрогнул и отодвинулся от неё, чувствуя, что эта боязнь женщины, ранее незнакомая ему, теперь всё более охватывает его...
   -- Что ты делал сегодня днём? -- спросила она, заметив его движения и пытливо глядя ему в лицо. -- И почему ты не велишь зажечь огонь? Здесь так мрачно...
   -- Не надо огня, -- мягко попросил он её и, стараясь не выдавать своего волнения, ровным тоном сказал, что он ничего не делал, а так вот, лежал всё и думал. Он несколько нездоров, должно быть, чувствует какую-то апатию ко всему, в голове как-то тяжело и туманно...
   -- А я, -- как бы извиняясь пред ним, начала она, -- очень весело провела время.
   -- Кто... там был?
   -- Много... Приехал к Марье Ивановне из Томска какой-то кузен -- суровый горный инженер, громадный, лохматый, великолепный экземпляр сибиряка. Говорил низким басом что-то о переселенцах и с высоким пафосом о задачах интеллигентного общества в деле помощи переселенцам. Это, конечно, было скучно, но сам он... интересен.
   "Вот!" -- с холодом в сердце подумал Михаил Иванович, и мучительное чувство ревности, охватившее его, выразилось в горьком, сдавленном, злом смехе. Он закинул голову и смеялся, защурив глаза и нервно хрустя пальцами. Она же, удивлённая этим смехом, отодвинулась от него, привстала и, пытливо глядя ему в лицо, тихо спросила:
   -- Что это? Что с тобой?!
   -- Ничего... Ха-ха-ха! Продолжай не обращать на меня внимания.
   -- Нет, Мишель, что с тобой? -- В голосе её звучала тревога...
   Он замолчал и, полный нестерпимой боли, закрыл лицо руками. Она ждала ответа, всё ближе склоняясь к нему. Она слышала, как он дышал, и видела, что что-то истерическое было во всей его фигуре. А её близость усиливала его боль. И в муках своих, не глядя на неё, он чувствовал её красоту, чувствовал, что его любовь к ней всё растёт, обращается в страсть, что теперь, когда он теряет её, -- она неизмеримо дорога ему, страшно нужна для его жизни...
   И он теряет, теряет её. Картины первых дней их совместной жизни вспыхивали в его памяти; он вспоминал слова и фразы, полные страсти, которыми они щедро обменивались друг с другом тогда...
   -- Миша! Ты должен сказать мне, что с тобой! -- уже строго сказала она ему.
   -- Не лги! -- зло крикнул он, вскакивая с дивана. -- Как будто ты не знаешь! О, ты! -- Ему хотелось найти такое слово, которое уничтожило бы, раздавило её, и он с глазами, налитыми кровью, сжал кулаки, бешеный, готовый ударить её, склонился к её лицу и задыхаясь спросил:
   -- За что? Чем... скажи, чем я вызвал всё это? Разве я...
   -- Успокойся... -- сказала она властно, как человек, сознающий свою силу. Спокойствие её лица и тона как-то оттолкнуло его от неё, он отошёл в глубь кабинета, бросился там в кресло и утонул во тьме. Она удобно уселась на диване, оправила платье, сняла с рук браслеты и, загадочно улыбаясь, играя ими, посмотрела в его сторону.
   В комнате стало тихо, -- только звук золотых цепочек чуть слышно дрожал в тьме. За окном тоже было тихо и жутко. С неба, сквозь цветы, смотрела в кабинет яркая звезда.
   -- Ты торопишься... -- раздался её голос, ровный и убедительный. -- Ты слишком быстро пошёл навстречу событиям, которые могут и не иметь места в нашей жизни. Нельзя, мой друг, с намёка создавать драму, из слов делать факты, -- это наше, женское дело, как говорят мужчины, а не дело мужчин. Мне очень грустно видеть тебя так мало мужчиной, так мало способным отстаивать своё я... С чего ты так... взвинтил себя на драматический лад? Право, Миша, у тебя нет оснований для этого... Что сделала я такого, что могло бы дать тебе право показывать мне такие страшные гримасы? Подумай...
   Он молчал.
   -- Странные вы стали, -- задумчиво продолжала она, -- вы чересчур... нищи духом; боитесь драм и сами создаёте их этой боязнью. Мы сильнее вас... как ты думаешь?
   -- Скажи мне, -- раздалось из тьмы глухо и как-то бесцветно, -- чего ты хочешь? Что такое это "новое", которое там зародилось у тебя? Что это? И откуда эта "скука"? Ну, скажи мне кратко, определённо, -- чего мне ждать от твоего открытия?
   Она опять загадочно улыбнулась.... Браслеты всё звенели в её руках... Они долго молчали -- он там, в углу комнаты, скрытый тьмой, она -- на диване, в грациозной позе, вся утопая в складках платья...
   Вдруг решительным и сильным движением она встала с дивана и пошла к нему. Вслед ей мягко звякнули браслеты, брошенные на сиденье дивана. Когда она подошла к нему, туда в угол, контуры её фигуры как-то сгладились тьмой, и она стала белым, туманным пятном.
   -- Тебе очень больно? -- раздался её ласковый, матерински нежный шёпот.
   В ответ раздалось что-то вроде стона.
   -- Бедненький мальчик! А ты очень любишь меня?
   -- Уйди! Это жестоко и... и низко, да! Мучишь меня ты... Уйди! -- Он кричал...
   -- Миша, успокойся! -- тоном сильного сказала она. Послышалась какая-то возня, точно они боролись там во тьме. Потом раздался звук поцелуя...
   -- Успокойся... послушай, что я скажу тебе...
   -- Ещё! -- с горечью воскликнул он.
   -- Но это тебя излечит, поверь мне!..
   -- Всё равно! Говори, говори что-нибудь! Скажи, что это будет не скоро ещё... что у тебя ещё нет... тебе ещё некем заместить меня... что пока я...
   Она, должно быть, зажала ему рот рукой -- его речь так странно оборвалась. Снова наступила тишина, изредка прерываемая шорохом её белого платья...
   -- Вот послушай... и подумай, каким путём додумалась я до того, что скажу тебе, и мог ли быть лёгок этот путь. Я опять буду говорить об открытии, сделанном мною, -- но не бойся!
   Я прошлый раз ничего не открыла тебе... я не о нём говорила, видишь ли... или, вернее, -- я не говорила о нём, а применила его к жизни, желая видеть, насколько оно... как это сказать?
   Нет, это совсем не надо говорить. Видишь ли что... ты спрашиваешь, зачем я сказала тебе это? да?
   -- Говори... -- прошептал он.
   -- Ну, представь себе, что я сделала это не потому, что хотела быть искренней с тобой, а потому, что хотела узнать, как сильно ты меня любишь. Предположи, что у меня нет никакого нового настроения и никаких запросов в жизни, -- ничего, кроме любви и интереса к тебе.
   Раздался глубокий вздох...
   -- Ты слишком привык ко мне, слишком мало уделял мне внимания в последнее время, я уже стала обычной вещью твоего жизненного обихода и -- от этого мне стало скучно. Вы, мужья, изучив манеру ваших жён мешать ложечкой в чашке чая, думаете, что уже совершенно постигли, поняли, уразумели и исчерпали всё существо подруг вашей жизни, что уже, если все жесты и вкусы их вам известны, -- вы знаете и всё то, что творится в глубине души женщины. Мы, однако, живые существа, воспринимаем впечатления и, как все люди, с каждым днём становимся сложнее... Вы забываете об этом... И ты забыл, что я живая. Ты последнее время уже довольно часто бывал не только непростительно невнимателен ко мне, а и прямо-таки чужд мне. Ты начинал прятаться от меня в самого себя, решив, очевидно, что со мной можно только целоваться и что говорить уже, пожалуй, не стоит. Я показалась тебе близко и хорошо знакомой, исчерпанной... пустой для тебя...
   -- Неправда! -- горячо крикнул он.
   -- Быть может. Но мне показалось, что это так. Иногда я думала, что напрасно мы, женщины, позволяем себе сразу открываться пред вами. Нужно всегда стараться поддерживать интерес к себе, нужно оставаться всегда загадкой для мужа и поражать его неожиданностями и именно в то время, когда он теряет интерес к жене. Видишь, как я открываю пред тобой мои карты? Я не должна бы делать этого, знаю, но... мне так жалко тебя.
   -- Жалко! -- с горечью воскликнул он.
   -- Не бойся -- в любви женщины всегда есть много жалости... особенно в настоящее время, когда вас не полюбишь, не пожалев сначала... Уж очень вы все бесцветны... почти настолько же, насколько корректны... внешне, конечно. Ну, так я продолжаю. Я сказала сама себе -- нужно подогреть его -- твой интерес ко мне... И именно в этом было моё открытие... понимаешь, в этом, а новое настроение я выдумала. Ведь ничем не разожжёшь вас так, как ревностью, как боязнью потерять жену. И вот я вселила в тебя эту боязнь, чтоб посмотреть, каков-то ты будешь? Ты, оказывается, даже пересаливаешь... я увидала это, и -- вот видишь, мой дрянной мальчишка, мне стало жаль тебя, и я открыла тебе мои карты... Все открыла, совершенно искренно... Ты извинишь мне этот маленький опыт, да? Конечно, ведь ты же любишь меня! Один неприятный день, и я спокойна, я знаю, что ты любишь меня, что я ещё дорога тебе, что мы можем славно жить с тобой... Но -- знай! чуть только ты начнёшь очень привыкать ко мне, -- я снова устрою тебе один такой день... Понял ты меня, да?
   -- Понял... -- глухо сказал он.
   -- Ну, и нужно забыть это всё... Забыть и не неглижировать своей женой, которая любит...
   -- Подожди! -- остановил он её. -- Скажи мне -- когда ты лгала: вчера или сегодня, сейчас?
   Она засмеялась ясным, торжествующим смехом и смеялась долго...
   -- Бедный! Как я напугала его, -- воскликнула она сквозь смех.
   -- Скажи! -- просил он её со страстью в тоне.
   -- Боишься, да? -- весело воскликнула она. -- Милый, как давно я не видала тебя таким!
   Она целовала его...
   Луна взошла, и пятна света лежали на палу, столе и на диване...

* * *

   А когда всходило солнце и первый луч его, пройдя сквозь цветы на окне, упал на пол, -- Михаил Иванович встал с кресла, подошёл к окну и опустил гардину, боясь, что солнце разбудит его жену, спокойно спавшую на диване. От окна он, осторожно шагая, направился к ней. Она улыбалась во сне такой загадочно красивой улыбкой и была крайне интересна, вся в белых складках платья -- точно в пене.
   Он пристально, хмуро и пытливо посмотрел на неё, вздохнул и снова сел в кресло, упорно думая:
   "Когда она лгала -- вчера или сегодня?"
  

Комментарии
Открытие. Этюд

   Впервые напечатано в газете "Нижегородский листок", 1986, номер 173, 25 июня; номер 181, 3 июля, в разделе "Фельетон".
   В собрания сочинений не включалось.
   Печатается по тексту газеты "Нижегородский листок".
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru