Горький Максим
Два босяка

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Максим Горький

Два босяка
Очерк

   "Собрание сочинений в тридцати томах": Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1949
   Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894
  
   В первый раз я их увидал в Севастополе. Из группы, человек в двадцать, "голодающих из России", явившихся к подрядчику-землекопу проситься на работы по выемке земли для какой-то канавы, резко выделялись две высокие худые фигуры, в которых с первого взгляда можно было узнать босяков и по костюмам, и по рисовке, и по той бесшабашной независимости, с которой они держались среди пришибленных голодающих, скучившихся на дворе подрядчика, сидевшего на резном крылечке своего весёленького домика, кругом обсаженного тополями.
   Сняв шапки, голодающие стояли понуро, говорили тихо и просительно, и из каждой складки их рваных армяков сияло печальное сознание беспомощности и той угнетённости духа, которая, подавляя человека, делает его каким-то деревянным автоматом, в одну секунду готовым подчиниться чужой воле.
   С подрядчиком говорил низенький чернобородый мужик с жёлтым лицом и живыми, но подёрнутыми дымкой печали глазами.
   Углы рта у него были опущены книзу, и к ним от переносья легли те две резкие морщины, которые придают такое характерное страдальческое и измождённое выражение ликам святых на иконах русской школы. Говорил он медленно и округлённо:
   -- Будь благодетелем, господин, возьми! Мы за всякую цену согласны, нам бы на кусок только, потому как больно уж мы ослабли животами!
   Сзади его раздавались вздохи. Подрядчик, сырой и толстый человек средних лет, с болезненным лицом и серыми сощуренными глазами, задумчиво барабанил пальцами по своему животу и разглядывал артель.
   -- Возьми, сделай милость. Мы те в ножки поклонимся!.. -- И мужик стал опускаться книзу.
   -- Ну, ну! Не надо, -- сказал подрядчик, махнув рукой. -- Ладно, беру. Всех беру. Полтина в день, харчи ваши...
   Мужик почесался и, вздохнув, оглянул свою артель. У нескольких из его товарищей по грустным лицам прошла как бы неуловимая тень, и они тоже вздохнули. Чернобородый мужик крякнул и переступил с ноги на ногу.
   -- У тебя вон работают на твоих, харчах по шесть гривен... -- робко заявил он.
   -- Ну? -- строго спросил подрядчик.
   -- Ничего... мы бы не хуже...
   -- Не хуже! Знаю я. Те смоленские, исконные землекопы.
   -- Больше всё наши как будто...
   -- Какие это ваши?
   -- Самарски... пензенски, симб...
   -- А ты вот что: хошь работать, -- иди и становись, а не хошь, -- пошёл...
   Ну? То-то! Иди... Сколько человек?
   -- Нас-то? Нас восемнадцать... А трое вон не наши... -- мужик кивнул головой в сторону, где стоял я и двое босяков.
   Подрядчик поднялся, поглядел на нас, и на его толстом лице появилась злая гримаса.
   Щёки и губы дрогнули, он сжал кулак и, подняв его, закричал:
   -- Вы опять пришли, дьяволы? Ах ты!.. И скоро ли это вас в каторгу сошлют!
   Где лопаты? Где кирки? Воры! Мерзавцы! Ведь кабы время мне, я бы вас усадил в одно место...
   Один из босяков, пониже ростом, в рыжей шляпе без полей и бритый, передёрнул плечами и спокойно заявил:
   -- А ты, Сергейка, не лай... а то мы тебя прежде к мировому-то сведём за оскорбление словом. Вник? Лопаты!.. Кирки!.. Дура жирная. Ты видел, что мы твои лопаты взяли?
   Подрядчик затопал ногами и закричал ещё громче:
   -- Вон, черти!.. Пшли! Гони их, ребята, всех троих! Гони...
   Ребята нерешительно посмотрели на нас и расступились. Другой босяк, в солдатской кепи старого образца, с сивой бородой, широкой и волнистой, и с чёрными, мрачными глазами, проговорил густо и звучно:
   -- Не дашь работы?
   -- Пошли! Иди вон!..
   -- Не ори, Сергейка, лопнешь! -- посоветовал бритый. -- Идём, Маслов...
   Его сивобородый товарищ круто повернулся и, важно покачиваясь, пошёл со двора.
   Голодающие торопливо расступались перед его солидной и крупной фигурой.
   Он смотрел куда-то вдаль, через и мимо коренастых приволжан.
   -- Ну, так прощай, Сергейка! Издохнешь ежели до встречи, всё равно -- я тебе и на том свете трёпку дам...
   Он тоже пошёл со двора, а я отправился за ними, идя сзади их.
   Маслов был одет в синюю кретоновую блузу и штаны из бумазеи, а его товарищ -- в белую некогда, а теперь серую от грязи, короткую поварскую курточку, надетую прямо на голое тело, и в новенькие клетчатые серые брюки.
   -- Вот мы, Миша, и опять ни при чём. Не везёт, хвост те на голову! Надо нам из этой дыры вон... а? -- заговорил бритый.
   -- Пойдём... Куда? -- ответил и спросил товарищ.
   -- Как куда? Куда хотим. Все пути-дороги нам открыты. Куда желаем, туда и дёрнем. В Астрахань, примерно... А по дороге на Кубань... Теперь там скоро молотьба.
   -- А по дороге в Архангельск... Теперь там скоро зима... Может, и...
   -- Сдохнем от мороза? Бывает. Но только ты не вскисай. Нехорошо с такой-то бородищей...
   -- Ничего у нас нет?
   -- То есть это насчёт еды? Чистота!..
   -- Как же?
   -- Не знаю. Надо поискать... Ежели бог не выдаст, то свинья не съест...
   Лучше мы её...
   Товарищи замолчали. Бритый шёл, посвистывая и заложив руки за спину. Его товарищ одной рукой гладил бороду, а другую засунул за пояс штанов.
   -- Серёжка-то расходился как!.. Не может... про лопаты... Вот бы теперь нам лопату! Можно бы ей пятака три-четыре загрести. "Вон!" -- говорит... И того выгнал из-за нас... Длинный тут стоял такой, видел ты?
   -- Вон он сзади идёт... -- не оборачиваясь, сказал Маслов.
   Без сомнения, и его товарищ знал, что я иду на два шага сзади его; он не мог не слышать стука моей палки по панели и моих шагов, но, очевидно, ему почему-то не нужно было показывать это мне.
   -- А!.. -- воскликнул он, оглядываясь и разом смерив меня подозрительным и пытливым взглядом насмешливых карих глаз. -- Что, брат, прогнали? Из-за нас это.
   Откуда?
   Я сказал откуда.
   Бритый пошёл рядом со мной и первым делом бесцеремонно ощупал мою котомку.
   -- А ведь у тебя есть хлеб! -- сделал он открытие. Маслов тоже остановился и тоже недоверчиво смерил меня своими мрачными глазами.
   -- Есть! -- сказал я. -- И деньги есть.
   -- И деньги! -- изумился бритый. -- Много денег?
   -- Восемьдесят четыре копейки! -- гордо сообщил я.
   -- Дай мне двугривенный! -- решительно сказал Маслов и положил мне на плечо свою мохнатую, тяжёлую руку, не сводя с меня своих глаз, загоревшихся жадным огоньком.
   -- Давайте пойдём все вместе! -- предложил я.
   -- Идёт! -- крикнул бритый. -- Аи да ты! Славно!.. Молодец!.. Только вот что скажи мне: деньги у тебя есть, хлеб есть...
   -- Ещё хохлацкого сала два фунта! -- постепенно возвышал я себя в глазах новых знакомых.
   Маслов довольно засмеялся и с твёрдой уверенностью сказал:
   -- Всё съедим, до крошки!
   -- Дв-ва ф-фунта сала!.. -- изумился бритый. -- И ты пришёл к Серёжке на работу наниматься со всем этим, а?!.
   -- Ну? -- спросил я, не понимая, в чём дело.
   -- Да зачем? Ведь у тебя харч есть, деньги есть! Али ты дом каменный хочешь строить? Тьфу!.. Кабы нам столько... Сейчас бы в трактир. Чаю! Бутылку! Калача!..
   Тррр!..
   Через час от моих капиталов оставалось только одно приятное ощущение живительной теплоты в желудке и лёгонький туман в голове. Мы сидели в закопчённом трактире.
   Кругом нас колыхался тяжёлый, опьяняющий шум и облака табачного дыма, а в раскрытые окна мы видели море, синее и блестящее на солнце.
   Маслов смотрел на него, а бритый, которого звали Степок, положив локти на стол, разговаривал со мной. Переговорив о многом материальном, мы говорили уже о душе, и Степок развивал предо мной свои взгляды по этому вопросу.
   -- Я, брат, думаю, что душа бывает разная. Как жизнь на неё дохнёт, -- вот в чём дело. Дохнёт ласково, -- душа ничего, весёлая, светлая, а ежели дохнёт сентябрём, -- душа будет тусклая, дряблая. Человек тут ни при чём. Он что может? Он растет себе, и душа растёт. вот он, примерно, дорос до двадцати годов... Тут смотри в оба, коли хочешь сам себе атаманом быть. В это время душа чуткая... как струна. Терпи, значит... не давай ей дребезжать от всякой малости... держи себя в руках. Не сумел -- шабаш!
   Сейчас тебя или в комок сожмёт, или во все четыре стороны потащит... рвать будет на части... понял? Потому жизнь -- как машина, -- ходи осторожно... тут -- колёсики с крючочками, там -- зубчики остренькие, тут разные пудовые тюти летают... Поглядывай, не зевай, а то шкуру изорвёшь и кости изломаешь. А без футляра душе невозможно... как частному приставу без канцелярии.
   Закончив таким образным сравнением своё, Степок дёрнул товарища за блузу и обратился к нему:
   -- Миша! Как же, на Кубань, что ли? Здесь нам не будет фарту, очень уж мы у всех в зубах навязли...
   -- Идём. Я люблю ходить... -- не оборачиваясь, сказал Маслов.
   -- Зна-аю! Значит, -- идём?! Важно! Друг, ты как? Идёшь с нами? -- обратился ко мне Степок.
   -- Я туда и иду.
   -- Туда? Ну вот, превосходно! Значит, втроём. Ловко! Деньжищ заробим -- мешок! И потом у меня там субботница одна черноглазая есть...
   -- Сектантка? -- спросил я.
   -- Истинно! староверка... замуж вышла, а всё по-старому меня любит...
   -- А я думал, в самом деле субботница... -- сказал я.
   -- Вот те крест, правда! -- побожился Степок. -- Всегда она меня по субботам ночевать к себе водит... -- И он смеялся.
   Маслов всё смотрел в даль моря, облокотясь на подоконник. Волосы у него были длинные, до плеч, и это, вместе с блузой, делало его похожим на художника.
   Ещё через час мы уже шагали по дороге к Ялте, решив идти до Керчи берегом.
   Когда село солнце, мы остановились на ночёвку, выбрав себе славную нишу в горе, завешенную естественным драпри из зелени кустарников, росших перед входом в эту нишу, как бы специально предназначенную ласковой природой Крыма для ночлегов бродяг. Судя по куче листьев, настланных в ней, и по остаткам костра, мы были тут не первыми гостями.
   Степок по дороге наполнил свои карманы яблоками и грушами, и даже, отбежав от нас на полчаса, достал каким-то таинственным способом большую ковригу пшеничного хлеба. Теперь он растянулся под кустами и весело уничтожал яблоки, гримасничая, как обезьяна, что очень шло к его шероховатой, неправильной физиономии, поросшей густой щетиной. Маслов молча собирал сучья. Я невдалеке открыл ручей и умывался ледяной водой.
   Вокруг нас от деревьев ложились узорчатые тени...
   -- Ты что, костёр хочешь? -- спросил Степок товарища.
   -- Да...
   -- Ведь тепло...
   -- Холодно будет ночью.
   -- Ну, действуй...
   Маслов скрывался и появлялся с громадными охапками мелкого валежника. Вспыхнул костёр. Сырая тьма, наполнявшая наше помещение, дрогнула и густыми тенями стала ползать по камням то вверх, то вниз.
   Маслов молчал и улыбался, глядя в костёр.
   -- Теперь мы вроде как разбойники! -- вдруг произнёс он.
   Я взглянул на него и изумился. Он гораздо более походил на замечтавшегося ребёнка, чем на разбойника. Его чёрные глаза уже не были мрачны, и хотя были глубоки, но в них светилось только ласковое добродушие и что-то очень печальное. Морщины от улыбки сделали его овальное лицо круглее и сгладили неприятную надутую мину, раньше портившую это лицо, довольно ещё свежее и благообразное, несмотря на отёки под глазами и красные жилки, выступавшие сквозь густой загар кожи щёк.
   -- Дитятко! Игрушечки всё... -- усмехнулся Степок. -- Вот, гляди, Максим, -- обратился он ко мне, -- душа-то у человека какова может жить!.. Половинка -- как снег, а другая -- как сажа. Почему? Опять-таки потому, что жизнь по-разному дышит: с этой стороны тепленько, а с той -- холодком. И вышел человек сам по себе ребёнок, а при людях -- чёрт...
   -- Пошёл гудеть!.. -- недовольно заметил Маслов и отвернулся от костра в сторону.
   Сквозь кустарники, закрывавшие вход к нам, видна была узкая полоса каменистой дороги, проходившей мимо них; за дорогой гора круто обрывалась, из-за обрыва смотрели вершины деревьев, уже освещённые луной, а далеко за ними, на горизонте, лежало неподвижное море, блестевшее, как стекло...
   Речь Степка рождала звучное эхо... Больше не было звуков.
   -- Разве я что сказал обидное? Ничего. Вот Максим говорит... человек, говорит, должен свою душу беречь... то есть учить... или как там? А я говорю -- человек ни при чём в этом деле. Он -- как перо: куда ветер дует -- там оно и будет. И выходит что? Выходит -- наплевать на всё! Знай себе летай веселей, безо всяких соображений.
   О чём соображать? Как ни живи -- издохнешь. Да и издохнешь-то неизвестно когда, -- может, сейчас, а может, завтра. Начальство об этом тебе не объявляет. Было раз со мной, когда я ещё в Москве артельщиком служил...
   -- Говорил ты про это ведь. Не раз уж... Молчал бы... теперь... Слышишь, как тихо... Лист не дрогнет... -- Маслов начал говорить с раздражением, а кончил задумчиво и грустно.
   -- Лист -- пущай. А я хочу про себя заявить, -- не унимался Степок, отчего-то всё более возбуждавшийся, тогда как его товарищ становился всё задумчивее и мрачнее.
   -- Я хочу сказать, что, мол, я тут? Живу и прочее... Миша! Давай, споём песню!
   Болгарскую этакую, а? Не могу я видеть тебя в таком духе. У нас, московских, дух лёгкий, и мы у других такой видеть хотим. Что, право! И не пели мы давно...
   Споём! Разыгрался бы ты...
   Степок вдруг изменил свой весёлый и бойкий тон на просительно-жалобный.
   -- Петь можно... Это не мешает, -- согласился Маслов и, подвинувшись к товарищу, сказал: -- Ну, начинай!
   -- Любимую? -- снова встрепенулся Степок. Маслов кивнул головой. Они сидели против меня по другую сторону костра, и их лица то ярко освещались огнём, то исчезали в клубах дыма. Степок встал на колени, потрогал рукой горло, немного закинул голову назад и приставил к глотке палец.
   "Эх, да разгони-и..."
   -- тенорком начал Степок, блеснув на меня глазами. Он часто нажимал пальцем на глотку, и от этого длинные ноты дрожали мелкой трелью.
   "Разгони ты, ветер, тучи грозные!.."
   -- попросил Маслов речитативом и странно качнул головой, как бы не надеясь, что ветер исполнит его просьбу.
   "Ты разве-ей..."
   -- взмахнув рукой в воздухе и плавно поводя ею, продолжал Степок песню. Он повышал голос и приказывал.
   "Ты развей-ка грусть-тоску-у мою-у..."
   -- вытягивал Маслов речитатив, и постепенно слова песни рождали из себя ту заунывную русскую мелодию, прерываемую краткими криками, что всегда заставляет воображение слушающего рисовать погибающего, его безнадёжные жалобы и стоны и последние вспышки угасающей энергии. Маслов пел баритоном, очень густым и гибким; иногда в голосе дребезжало что-то надтреснутое и хриплое, но это не портило песню, а только придавало ей больше задушевности и той простой красоты, которая и есть красота истинная.
   "...Чтоб светило ясно солнышко..."
   -- всё выше поднимался Степок, щуря глаза и краснея от напряжения.
   "Чтоб жилось мне, добру молодцу..."
   -- просил и жаловался Маслов, тоже повышая голос.
   "Эх, беззаботно, вольно... весело!.."
   Искусственно вибрировавший голос Степка порвался, а баритон Маслова ещё выводил сильно и красиво:
   "Эй, вольно... весело-о!.."
   Степок встал и, взмахнув рукой, залился, крепко зажмурив глаза:
   "Эх, да ходят в небе..."
   "Тучи грозныя-а..."
   -- тоскливо подхватил Маслов.
   "А тоска изъела сердце мне..."
   -- Э-э-эх!.. -- громко вздохнул Степок, не открывая глаз.
   А глаза Маслова были открыты, и он был бледен. Он сидел, вытянув ноги, и, откинув корпус назад, упёрся руками в землю. Выгнутая вперёд грудь высоко поднималась и опускалась, и из раскрытого рта волной пились слова песни, тоскливые, рыдающие... и всё более звучные.
   Я смотрел на него, не отрывая глаз, и переживал то странное и сильное ощущение, которое так метко охарактеризовано словами "за сердце берёт".
   Голоса товарищей то сливались в одну струю, то звучали каждый отдельно, оттеняя и подчёркивая выразительность другого.
   Маслов не шевелился, Степок стоял и раскачивался из стороны в сторону. На его шероховатой физиономии сияло блаженство, а красивое лицо Маслова нервно вздрагивало и, -- казалось, -- всё более бледнело, точно из груди певца, вместе с голосом, выливалась и кровь. Его тоскливые чёрные глаза смотрели прямо на меня, но я чувствовал, что он не видит ничего -- ни меня, ни горы, к которой прислонился... Видно было, что грудь этого человека полным-полна тяжёлой, едкой болью и что песня -- единственное лекарство, которое облегчает эту боль. Он в одно время и выпевал свою тоску и почти отпевал себя... Иногда судорога, пробегавшая по его лицу, заставляла меня ожидать, что он сейчас заплачет... и тогда я испытывал желание бежать от этого человека, такого сильного, красивого и замученного до слёз...
   Песня рыдала то тише, то сильнее... и с каждой новой нотой всё более становилась похожа на причитание по умершем, а Маслов, опрокидываясь назад, всё круче выгибал грудь, как бы этим желая облегчить исход звукам, переполнявшим его. Степок выделывал удивительные фиоритуры и триоли, постукивая себя пальцем по глотке и, не открывая глаз, из стороны в сторону мотал головой, поводил плечами, взмахивал рукой в воздухе... жил весь в песне.
   -- Моn dieu! Соmmе с'еst Ьеаu! Quеllе роesiе!.. Fеu аu mоntаgne еt lа сhаnsоn!.. {О боже, как это красиво! Какая поэзия! Огонь на горе и песня! -- Ред.} Это похоже на гномов! Je vеuх lеs vоir... {Я хочу их видеть... -- Ред.} -- затрещал звонкий женский голос.
   -- Эй! Кто это поёт? Идите сюда! -- крикнул барский басок.
   Песня оборвалась. Маслов широко открыл рот и тупо посмотрел на дорогу...
   Степок вздрогнул, оскалил зубы и зло сощурил глаза.
   Сквозь ветви мы видели двух лошадей; на одной из них сидела тоненькая дама в белой вуали, а с другой спрыгнул человек в светлом костюме. Он бросил поводья на луку седла и обернулся к даме.
   -- По-огоди!.. -- прошептал Степок и вдруг со всех ног бросился на дорогу, шумя кустами и дико воя:
   -- Идё-ем... Ваше благородие!!.
   -- Ай!.. -- взвизгнула дама.
   -- О чёрт!.. Стой!..
   Но обе испуганные лошади шарахнулись и помчались... Издали, вместе с топотом, доносился визг дамы.
   -- Осёл! Лови!.. -- закричал барин, замахиваясь на Степка хлыстом.
   -- Как бы под гору не слетели!.. -- уклоняясь от удара, сказал Степок и наклонил голову в сторону шума.
   Барин метнулся и побежал туда, высоко вскидывая ноги. Степок захохотал и сел на дорогу.
   -- Вот так лупит!.. Охо-хо-хо!.. Чёрт его!..
   Маслов мрачно и безучастно молчал. Топот коней и бежавшего барина пропал вдали...
   -- А ловко я их!.. А, Миша? -- И Степок фыркнул. -- Вот что нашёл... видишь?
   -- Он показал товарищу хорошенький хлыстик и обшитый кружевами носовой платок.
   Тот молча посмотрел на это.
   -- Рассыпалась барыня!.. Нет, ка-ак он поскакал-то!.. Ах буйвол чёртов!..
   А за эти штучки мы полтину поймаем.
   -- Брось! ну их... -- сказал Маслов, махнув рукой.
   -- Бросить?! Зачем? Они песню слушали? Ну -- и квит! А может, мне бы лучше, не пугая их, попросить у них на чай? а? Ч-чёрт!.. Вот не догадался!..
   -- Плюнь, Степок -- стыдился бы!.. -- раздражённо крикнул Маслов.
   -- Чего стыдиться? На чай-то попросить?! Они песню слушали!
   -- Молчи ин!.. -- И Маслов крепко ругнул товарища. -- А то вот двину... -- Он сунул в его сторону кулаком и посмотрел на него дикими глазами, сразу налившимися кровью.
   -- Поехало!.. -- Степок скептически свистнул. -- Что за барство такое! П-пэ!..
   Давно ли это появилось? Что, ты сам не занимался этим?.. В Одессе-то, помнишь, у француза... и вообще... Смехота!
   -- Стёпка! Брось, молчи!.. Драться буду... -- тихо и внушительно заговорил Маслов.
   Степок лёг на землю.
   -- А ты не обижай товарища... -- как бы извиняясь, проговорил он.
   ...Песня исчезла, как сон. И настроение, рождённое ею, исчезло... Костёр чуть пылал. Маслов ломал сучки и задумчиво подбрасывал их в огонь. Скоро захрапел Степок... Я смотрел на море сквозь ветви и в лицо Маслова сквозь дым костра. Море было тихо и пустынно... а Маслов задумчив. Тени от костра бегали по его бороде, щекам и по лбу...
   -- Ну, ты чего таращишь на меня глаза? -- сухо сказал он мне.
   Видно, ему хотелось остаться один на один с самим собой. Я отвернулся и лёг. Ночью, сквозь сон, я слышал тихую песню и, открыв глаза, видел Маслова. Он, всё так же сидя у костра, качал головой и, глядя в огонь, вполголоса пел...
   Когда же поутру я проснулся, друзей уже не было. Они, не разбудив меня, ушли и взяли у меня из котомки две мои рубашки, благородно оставив мне третью. Я решил, что они раздумали идти на Кубань, и пожалел об этом.
  
   Порядившись в одной из кубанских станиц на молотьбу, я поехал на телеге в степь вместе с кучей бойких казацких дивчат и моим спутником-грузином. Дивчата пели и болтали. Станица утонула в дали, и кругом нас развернулась широкая степь...
   -- У барабана стоит кацап... Дьявол такой, что ух! Глазищи чёрные, бородатый, злющий-презлющий!.. Чуть подавальщики опоздают со снопом, как он рявкнет!.. Работает, как огонь... Орёт -- труба! И гонит, гонит!.. Машинист лает: "Машину, говорит, портите".
   А Тотенко своё: "А ты, говорит, и аренду бы получал, да и машина бы не носилась!"
   А кацап ревёт: "Гони, давай!" И как ругнётся, так и присядешь!.. -- рассказывала одна девица, уже бывшая в степи.
   -- Все кацапы ругаются здорово... -- заметила басом могутная машина с толстущей косой и жирными, красными щеками, с самого выезда со двора уничтожавшая яблоки, которых у неё в подоле было насыпано с добрую меру.
   -- А некрасивые-то все какие!.. мозглявые, хлипкие!.. -- заявила с презрительным сожалением черноволосая юркая и тоненькая змейка.
   -- Не все!.. -- коротко сказала третья, шатенка, с овальным решительным лицом.
   Подруги захохотали, глядя на неё.
   -- Ишь, заступилась за своего!..
   Вдали показался дымок.
   -- Вон она -- молотилка, дышит... -- сказала шатенка.
   -- Рада ты, что уж близко? -- спросили её.
   -- А и рада... Всякая была бы рада...
   -- Добра-то!.. -- скептически воскликнула одна из подруг.
   -- Чай, станичники лучше...
   -- Кто что любит. Чего много, -- то не дорого... -- стояла на своём шатенка.
   Впереди выросли золотые бугры снопов и за ними чёрная труба молотилки...
   Маленькие люди сновали вокруг них, слышался шум, смех и характерный торопливый и жадный стук машины... Туча пыли и половы, мешаясь с дымом из трубы, неподвижно стояла в воздухе, чёрной шапкой покрывая оживлённый оазис в желтоватой пустыне, раскинувшейся во все стороны.
   Девки посыпались с телеги, ещё не доехав до места, и побежали к редутам из соломы, расставленным рядом и ослепительно сиявшим на солнце.
   -- Обед! -- крикнули где-то.
   Шум машины оборвался. Запылённые и обвешанные соломой люди, иные в больших очках с сетками, направились в одну сторону. Кто-то, подойдя сзади, хлопнул меня по плечу.
   -- Маслов!..
   -- Я... Пришёл и ты? Ловко! А мы тогда тово... раздумали было... да вот пришли всё же. Куда ещё идти?!.
   -- И Степок здесь?
   -- Здесь... в Ханской, вёрст пятнадцать отсюда. Гуляет... Кума у него там есть. Ты снопы подавал когда? Умеешь? Хорошо! Ну, так подавай мне... А то никто не успевает. Худо работают, черти!.. не втягивает их работа. А я не могу... Мне не по душе, коли эта самая машина жрёт и ещё просит. Я всегда хочу ей в глотку столько насовать, чтоб она подавилась... Чтоб и ей, дьяволу, тоже трудно пришлось. Она мнёт, а я ей подсыпаю, я ей подсыпаю!.. на, жри, давись, трещи... Эта здоровая, стерва... тысяч до двенадцати, чай, перебьёт в день-то... А две уж я скормил... Сломались.
   Трах! Фррр... готово! Стоп! Машинист лает. Хозяин стонет. А мне весело... Ей-богу, весело! Этакую штуку поганую выдумали!.. Наверное, немецкая пасть... Если эта чёртова животина и завтра выстоит, я её угощу!.. Шкворень суну в сноп... Трах! Все зубы сломает... свинячья челюсть!..
   -- Ты за что же это их не любишь? -- спросил я его, кивая на молотилку.
   -- Да не знаю... Так... Деревянные они, без всякого смысла, а как бы живые.
   Суёшь ей в хайло снопы -- жрёт, сунь руку -- оборвёт, сунь ребёнка -- сжамкает. Я бы запретил все машины, кроме, разве, пароходных да железнодорожных... Те -- ничего, пыхтит себе, везёт... А все другие -- сволочь. Я на одной ткацкой фабрике в Томашеве жил... всякой этой дряни там гибель! Вертится, крутится, стучит... и всё сама делает, а человек при ней дурак дураком... Обида! И чуть что -- джик! церть! Готово! Был человек, а остались одни кусочки... Много я видал их!.. А главное дело, звереешь от них. Стоишь, стоишь, и дойдёшь до того, что так вот и хочется зло сделать!..
   Без всякой причины, просто так, взял бы, да и разворотил что ни то... изничтожил бы... Так, знаешь, злоба заберёт, что, кажется, малого ребёнка зубами бы загрыз...
   Право. От этого самого фабричные и есть все сорванцы да сорви-головы... и убийства от этого.
   Мы сидели с ним под копной, уже разобранной наполовину; в ней суетились испуганные мыши-полевки, и вся она звучала шорохом. Маслов был оживлён, и его чёрные глаза ярко блестели. В бороде, усах и бровях у него торчала солома, и от его славной, крупной фигуры веяло чем-то сильным и здоровым.
   -- Уф!.. -- вздохнул он. -- Вот люблю в степи работать! Ширь!.. Воздух!.. Люди вот только -- мразь... гады. Жадные, -- каждый норовит твоей крови напиться, а кой сыт, так тот хоть так укусит, ради памяти о себе. У кого нанимался? У хозяина али у хозяйки? Степок у обоих нанялся, сначала -- у него, на неделю, за десять рублей, -- рубль задатку взял... Потом ухитрился к ней, -- и у ней задаток уткнул, -- два рубля, да в ночь из станицы-то и марш! Нарвётся когда-нибудь, -- убьют до смерти. А хозяева-то пеняли мне: "Вот, говорит, товарищ-то твой жулик какой!" -- "Что ж, мол, не я его жить-то учил..." А оно конечно... свинья Стёпка. А сами они не жулики? Обрадовавшись, что в этом году голодных много, и давай вместо двух рублей в день -- восемь да шесть гривен платить! А урожай вон какой!.. На сноп не меньше прошлого-то года, ещё, надо быть, и больше. Так разве им не всё равно за работу отдать и нынче столько же, сколько в прошлом году они отдали? Скареды!.. Хоть бы своими руками работали!..
   Видно, Маслов давно ни с кем не говорил и теперь нагонял потерянное, не справляясь, слушаю ли я его, и не глядя на меня.
   -- Ты чего обедать не идёшь? Не хочешь!.. Харчи здесь, брат, погань одна...
   Всё галушки да галушки... точно свиней кормят. А нанимал, так чуть не кур обещал, и она, толстуха его, тоже... "Кормим, говорит, мы важно!.." Мокрица жирная! Глаза, брат, у ней видел? Ага?.. Хороши глаза... так тебя и гладят. И он сам -- казак статный.
   Ах, и хорош здесь народ! не как у нас в России -- выродки да заморыши... Водки не хочешь ли? У меня бутылки с полторы есть. Я четверть взял с собой. Дорога здесь водка. Идём, угощу. Не забыть мне, как ты тогда в Севастополе всё, что было, скормил нам! Ловко это! Нашему брату так и надо. Есть -- бери, нет -- идём добывать. По-птичьи.
   Нет, и не так... потому птица -- хозяйка, у неё дом, хозяйство есть... а мы ещё чище... значит, нам ещё крепче друг за друга надо держаться. Много нашего брата, и, смотрю я, с каждым годом больше всё прибывает. В этом году прибыль будет больно велика, тучи народу с земли сорвало... А я спать хочу. Давай поспим, а? А потом встанем и будем кормить антихристово пузо.
   Мы легли на кучу соломы и, поговорив ещё немного, крепко заснули.
   -- Вставай!.. Вставай к барабану!.. Эй!..
   Машина уже стучала. Воз снопов стоял готовым у молотилки, другой подъезжал. Маслов живо взобрался к барабану и крикнул мне:
   -- Давай с возу! Ещё двух девок сюда, развязывать снопы! На воз становись двое! Жи-вво!.. Вали-давай!
   Мне попались славные вилы, и я, памятуя желание Маслова, начал сильно и часто кидать девкам снопы. Мой товарищ, какой-то белобрысый вятич, "голодающий", но бойкий и весёлый малый, не желая отставать от меня, сопел и всё норовил сбить снопом которую-нибудь из девок, хватавших дачки прямо с вил.
   -- Дуй во всю, детки!.. -- возбуждённо покрикивал Маслов.
   Взглядывая на него, я видел, как он, чуть не вырывая из рук дивчат развязанные снопы, совал их в барабан, низко наклоняясь над ним и рискуя сунуть туда же свою бороду.
   -- Давай, давай, давай!.. Торопись, возись, поворачивайся!.. Корми, дьявола!.. -- орал он, краснея.
   -- Тише подавай! Полова затирает!.. -- кричал кто-то.
   -- Сожрёт!.. Сыпь, девки!.. Максим, вилами девок!.. Ворочайся, вы, стряпухи!.. Размахивай рука-ми!..
   Четыре девки, забрасываемые снопами, лихорадочно метались, боязливо пододвигая развязанные снопы Маслову. Он загребал хлебные колосья и ровным толстущим слоем спускал в барабан, сверкая чёрными глазами, нахмуренный и кипевший злобой, тою обдуманной, мстительной злобой, которая всегда доходит до цели.
   -- Ахти!.. -- вздыхал вятич, подбрасывая снопы.
   Из нашего воза выпрягли лошадь и увели её, подавая нам на телегу снопы с другого воза, поставленного рядом с ней. С меня лил градом пот, но, возбуждаемый криками Маслова, я махал вилами во всю мочь, с головой уходя в этот своеобразно поэтический и дикий процесс кормления деревянного зверя, стонавшего от жадности.
   Маслов, красный, потный, с оскаленными зубами, хрипло кричал, не переставая:
   -- Возись, девки!.. Мокрицы, ползай!.. Засыпай их снопами, ребята!..
   Девки и так уже не успевали развязывать...
   -- Солома не идёт... забилась!.. Дьявол! Чёрт! тише!.. -- кричали откуда-то сзади.
   -- Молодцы! Водки ставлю... ведро! Барабанщик, жги!.. Спасибо! Ладно...
   Хорошо!.. -- кричал казак-хозяин.
   -- Тише, черти!.. Остановлю машину!.. -- кричал машинист.
   -- Ничего!.. Сожрёт... Действуй, Максимка!.. Вячкой, гни хребет!.. Девки!..
   Убью, дьяволицы!!. -- бесился Маслов.
   Подо мной ходила телега, и, казалось, -- всё кругом колеблется и хочет оторваться от земли. Машина лихорадочно-торопливо щёлкала челюстями и хрипела. Шум оглушал и опьянял. Проклятая машина, действительно, была безжалостна к нам, пожирая снопы с удивительной быстротой. На месте Маслова мне бы тоже захотелось своротить ей жадные челюсти. Высоко подобрав подолы, девки на крыше метались, как бешеные, побуждаемые Масловым, а он, до плеч засучив рукава, изогнутый над барабаном, всклокоченный и красный, становился страшен в своем диком вдохновении... И вдруг он низко наклонился и весь дрогнул, точно его сильно дёрнули вниз... Что-то тёплое брызнуло мне на руки и лицо... Вятский тихо крикнул, живо спрыгнул с телеги и куда-то помчался.
   Машина лихорадочно грохотала...
   -- Ба-атюшки!!. -- отвратительно тонко и громко взвизгнула одна девица.
   Маслов повозился и замер.
   -- Ай!.. Остановите машину! -- крикнула другая.
   -- Стой!.. Машинист, стой!!. -- завыли несколько голосов.
   Я хотел прыгнуть на крышу молотилки и, оборвавшись, упал на землю. Машина торжествующе заворчала и умолкла... Стало тоскливо-тихо. Люди суетились молча или говоря вполголоса...
   -- ...Умер?
   -- ...Ну, разве с этого умрёшь!..
   -- Стой!.. -- крикнул хозяин. -- Чего распоряжаешься? Вези прямо его в станицу...
   -- По жаре-то... Надо завязать бы... Пыль тоже...
   -- Завяжут бабы...
   Маслова спустили сверху. Он был бледен и без памяти. Его несли, держа за голову, за ноги и за правое плечо. Вместо левой руки у него болталась какая-то красная рвань, из которой струйками бежала, капала и брызгала кровь. Между безобразных кусков мяса и прямо из них торчали острые белые куски костей и виднелись жилы...
   -- Ф-фа!.. -- сказал маленький усатый машинист. -- Как раскатало!.. и кости вдрызг. Сила, чёрт её...
   И, очевидно, довольный работой своего детища, он задумчиво улыбнулся и покачал головой, отходя от Маслова. Он же, бледный до синевы, не шевелился.
   -- Клади!
   Маслова положили на землю.
   -- Ну-ка, я обвяжу её... -- тихо сказала какая-то баба и тут же, при людях, стала раздеваться, Сняв сарафан, она спустила и рубашку; потом, не особенно торопясь, надела сарафан и стала разрывать рубашку. -- Чистая! Утром надела только. Ей-богу, право! -- Она наклонилась над больным и подняла истерзанную руку... -- Господи, благослови!
   -- Напрочь? -- открыв глаза, спросил Маслов и отвернулся направо, как бы не желая видеть истерзанную руку.
   -- Вдребезги рассадило, батюшка. Совсем уж, надо думать, лишишься, -- ласково сказала баба.
   Маслов спокойно плюнул в сторону.
   -- Тише, ты! Чай, не чулок выворачиваешь... -- заметил он, когда баба стала обвязывать руку.
   Я наклонился, чтоб помочь ей.
   -- Вот что, Максим, -- сказал он мне, -- сходи ты в Ханскую до Степка, Там, против церкви, казака Макарши дом... Сходи, скажи ему, как вот это... отгрызла, проклятая... Нарвался я... Чай, поди-ко, -- цела, дьяволова игрушка, не испортила зубов об мои-то кости... Иди скорее... будь другом! А без него сдохну я тут...
   Родной души нет... Иди, а? близко тут.
   -- Хорошо... прощай, брат! Я пойду.
   -- Не воротишься сюда?
   -- Нет, не ворочусь уж.
   -- Прощай. Живы будем... -- он махнул рукой и улыбнулся... -- Увидимся скоро. Пути наши известны... Прощай!
   Он ещё улыбнулся мне своими чёрными глазами, в которых давно уже погасло возбуждение и светилась только тоска и боль. Я пошёл к Степку...
   В Ханскую я пришёл часов в семь вечера, сразу нашёл хату казака Макарши и вошёл во двор. На колодезном срубе сидела девушка-казачка и плела себе косу.
   -- Тебе чего? -- спросила она.
   Я объяснил.
   -- Иди вон в огород... Да палку брось, а то собаки нарвут...
   Я бросил палку и пошёл в огород. Вышли две собаки, понюхали мне ноги и, очевидно, решив, что мной заниматься не стоит, равнодушно ушли в кусты. Впереди раздавался голос Степка:
   -- Ты говоришь -- нельзя? Наплевать -- нельзя!.. Ду-рашка-чудашка! мо-ожно!..
   Нам всё можно... Ты мне кум? И тебе можно... Ты думаешь -- кум, так и нельзя? Да что такое кум? Стучусь я к тебе ночью в хату... так? Кто там? Я, пустите ночевать.
   Хорошо!.. Ты говоришь -- иди, добрый человек, иди! У меня жена родит, иди! Так? ага!.
   Я пришёл, жена родила; ты говоришь -- будь кумом, потому такое есть поверье... Это...
   О ба-а!.. Друг!.. Т-ты!.. Вот так май!.. Птичка божия! Вiдкiля? -- закричал он, увидав меня.
   Он сидел в тени, под ветвями черешни, против рыжего казака в одной рубахе, пьяного, нелепо вытаращившего на меня тупые и круглые глаза филина. Перед ними на какой-то пёстрой тряпице стояла баклага вина, лежала груда яблок, варёное мясо и огурцы.
   -- Макарша! Видишь человека? -- толкая меня к казаку, кричал Степок.
   -- В-вижу! -- вздохнул Макарша и почему-то сокрушённо и жалобно заморгал глазами и закачал головой, точно собираясь заплакать.
   -- Погоди, Степок... -- сказал я.
   -- Видишь?.. -- не хотел годить Степок, основательно пихая меня сзади кулаками и коленями. -- Ну, так целуй его... Потому как оба вы горчайшие пьяницы... значит -- братья родные, вот и всё. Ты знаешь, кто он таков, этот человек? И-ди-и ты, чучело!..
   Наконец Степок подпихнул меня к казаку, тот расставил руки и вкусно зачмокал губами. Степок наклонил меня, толкнул, и я чикнулся носом в мокрые усы казака, который сейчас же уцепился мне за шею... Но я вывернулся из его рук.
   -- Ну, вот! -- удовлетворился Степок. -- Теперь готово! Теперь, стало быть, друзья! Ты, Макарша, цени его... знаешь, кто это? Московский купеческий сын! ага-а?..
   Пропил че-т-тыре трёхэтажных дома и семь лавок с красным товаром!.. Миллион! понял?
   -- Понял! Всё пропил... и допил до штанов!.. -- сказал казак и с грустью махнул рукой.
   -- Ха-ха!.. Это он до штанов пьёт!.. то есть до той поры, что кума стащит с него штаны и тю-тю!.. казаку до шинка нет дорозi! А дома горилки для чоловiка чорт-ма! понял? -- объяснил мне Степок.
   -- Маслов умер, -- сказал я, улучив, наконец, минуту. Степок сразу замолчал и с жалкой, недоверчивой улыбкой посмотрел на меня.
   -- На молотилке его изувечило... -- добавил я.
   -- Так! Моя правда!!. -- взвыл Степок и, побледнев, нелепо замахал руками.
   -- Я ему, дураку, говорил, -- берегись, чёрт, не лезь!.. А он своё: "Не люблю, говорит, я их!" Изувечили, значит?.. Казаки?.. Вот эти?.. пьяницы?.. -- Степок ткнул пальцем в лоб кума и кстати уж двинул его в бок ногой. -- Эхма!.. Как же теперь?.. Я-то что?..
   Где же Маслов?.. Что ты, чёрт деревянный, молчишь?! -- вдруг освирепел он, обратясь ко мне. -- Говори, как всё это? Ну, сломал он машину, ну? Ну, они его бить... ну?
   Он и умер... а? до смерти? Что т-ты, дьявол, молчишь?! -- Он сделал страшную рожу и полез на меня с кулаками: -- Говори, жердь сухая!!. Ну?.. Э, чёрт с тобой! Пьян я или нет?
   Он вертелся на месте, потирал руки, всплескивал ими, тёр себе лоб, дёргал усы и то бледнел, то краснел. Хмель выходил из его головы. Я не торопился сказать истину, желая знать, в какой мере эффект моего сообщения Степку о смерти товарища зависит от хмеля и сколько от эффекта останется, когда хмель пройдёт. Макарша смотрел то на того, то на другого из нас и вдруг дико заревел...
   Степок рассеянно взглянул на него, на меня, на свою лошадь и молча опустился на землю. Я тоже молчал, соображая, что может из этого выйти, и ожидая, когда пары вина совершенно освободят мозги Степка.
   -- Ты чего ревёшь? -- удивлённо спросил он казака. Тот выл и мазал себя по лицу руками.
   -- Ты чего, рыжий чёрт, ревёшь?! -- строго повторил вопрос Степок.
   -- Чоловiк... вмер!.. -- сквозь слёзы сказал казак.
   -- А тебе что за дело? Молчи! Не твой человек. Дурак... Молчи, говорю.
   -- Буду плакати... Бо жалiю... чоловiков, которы вмерли!..
   -- Я тебе в морду дам!..
   Казак плакал и мотал головой.
   -- Уйдём, Максим! -- решительно поднялся с земли Степок. -- Идём куда ни то.
   Он стоял на ногах твёрдо, и его возбуждение понемногу исчезало. Всё-таки он пока ещё для чего-то поминутно надувал себе щёки и, шумно выпуская воздух, сильно махал руками.
   -- Тверёз я? а? Чёрт её знает, голова какая! трещит... третий день пью... и ничего не понимаю... Верно это? Умер уж он? Эх, брат, да говори ты!
   -- Нет, не умер...
   Степок остановился и внимательно оглядел меня.
   -- Ты, друг, так не шути... -- внушительно заговорил он и многообещающе повёл плечами, сжимая кулаки. -- Не шути!.. А то я из тебя душу вышибу. Вник? А теперь говори по порядку.
   Тогда я рассказал ему всё по порядку, и, по мере того как я рассказывал, он приходил в себя. Я кончил. Он задумчиво насупился и молчал. За кустами, недалеко от нас, возился и ворчал пьяный казак:
   -- Куме! Эй, куме, лядащi собакi пришлi... и поедають усе. Геть!.. Степане!
   Хиба ж тобi вже и не треба мяса, що тiи псы... геть!.. Се кумово!.. геть!..
   -- Та-ак... Значит, машинка ручку ам-ам?! Непорядочно и невесело... Пойти к нему... Надо думать, что теперь ему капут... сгинет вконец. Ах, чёрт вас возьми!..
   Иду... В больницу отправили? Ну-ну... Ид-ду. Такочки!.. Ты куда? Дальше? Ну, иди дальше... прощай! Скажи, жалко парня тебе? Жалко... Ххе!.. А мне-то! Пятый год живём душа в душу... Прощай, брат... На Беслан пойдёшь? Ну, увидимся. Спроси там Костьку Игрока. Славный парень... закадышный нам друг, певун... Вор только очень. Скажи ему про Маслова. Кланяться Маслову? Поклонюсь... Н-ну, я сейчас же и тово... куму только надо повидать... куму... А ты идёшь? Ночуй. А, ну иди. Совсем ему руку-то?
   Т-те... По плечо... Сжечь бы эту штуку! а? Очень это просто, сунул спички ей в пузо и готово... кстати и хлеб бы весь погорел... а? Ей-богу, погорел бы... близко всё. Ну, вали... иди. Прощай, брат. Я тоже в ночь свистну туда.
   Он потускнел и говорил, низко опустив голову. Его короткие фразы падали, как камни, и, сказав что-нибудь, он вскидывал на меня глазами. В них было много такого, что заставило меня убедиться в любви Степка к товарищу. Крепко пожав друг другу руки, мы разошлись.
  
   На Беслане, станции, от которой в то время только что начали прокладывать владикавказо-петровскую линию железной дороги, -- я не нашёл Степка.
   Справившись о Костьке Игроке, узнал, что сей субъект стащил болты и гайки и посажен за кражу в тюрьму, но что "это ерунда, и Костьке за это ничего не будет".
   Сообщив такую приятную весть, рваный и острый человек, рассказавший мне всю суть Костькина деяния, объяснил:
   -- Ничего не будет! Почему?.. Потому что Костька-то умер в остроге от тифу... понял?
   Я понял и, порадовавшись за Костьку, ушёл через два дня из Беслана в Закавказье.
   Прошло с год времени. Приехав в Астрахань из Баку, я, в ожидании парохода вверх по Волге, пошёл бродить по городу и попал на Кутум. Одет я был в длинное клетчатое пальто, с хлястиком назади, совершенно новенькое, имел на голове шляпу, тоже новенькую, и на ногах -- калоши, тоже новенькие... Весьма культурный вид... И на носу тёмные очки...
   Около бабы, продававшей с лотка подозрительное мясо серого цвета, испускавшее кислый пар, стоял Степок, без шапки, худой, но весёлый, как всегда, с лямкой на спине, крюком в руке, и отправлял в рот крупные ароматические куски её товара, расплачиваясь с ней покуда прибаутками. Сначала я не решался подойти к нему, стыдясь своей культурности... но поборол себя и подошёл, предварительно сняв очки и спрятав их в карман.
   -- Степок!..
   -- Э... Ба... гля!.. Тю-тю-тю!.. Фрр!.. В рот те ноги прямо пятками! С чего это тебя так взъерепенило?! Ваше благородие! Подайте товарищу пятак на хлеб и два на выпивку!..
   И он, мстительно и дерзко сощурив глаза, одной рукой сделал под козырёк, а другую протянул мне вверх ладонью.
   После такого приветствия моё культурное пальто не могло не покраснеть, калоши потемнели, шляпа съёжилась, и всё это вместе вдруг стало мне узко, тесно и тяжело... Степок отнял руки и подмигнул:
   -- Сколько цапнул? тыщу? Больше! Сказывай где, и я туда пойду. Вот так диковинка, Ивановна! -- обратился он к торговке, с диким любопытством вытаращившей на меня чёрные круглые и выпуклые рачьи глаза, -- Товарищ ведь! Верь господу, который нас вместе рядом видел, как мы по разным местам гуляли и прочее этакое... Холеру мне в кишки, коли вру! Спроси его, сам скажет! И... Эдакий... а!.. -- Степок, подавленный комическим удивлением, сел предо мной на корточки. -- Господин! Как мне по одной земле с вами ходить? На руках буду для отлички...
   Я сказал Степку несколько тёплых и укоризненных слов и пригласил его в трактир; но это не произвело на него никакого впечатления.
   -- Ивановна! Вникай! иду в трактир... Пию шампанское и ем... жареных соловьёв!
   Ива-ановна!!. -- на весь Кутум заорал Степок, перекувыркнулся на земле и -- о подлец!
   -- смазал своими лаптищами пёстрые полы моего культурного пальто...
   Я чувствовал себя наинелепейше... Кругом нас собиралась толпа.
   -- Идём, Степок, коли хочешь! -- сурово сказал я.
   -- Слушаю, вашеблагоррр... -- и он поскакал рядом со мной, сняв шляпу и гордо оглядываясь по сторонам.
   О, он тонко умел мстить и на пространстве десяти сажен до дверей трактира заставил меня перечувствовать столько неприятного, сколько его не встретишь на добрых пяти верстах. Но вот двери трактира затворились за нами. Я сел за стол и спросил:
   -- Чаю хочешь?
   Он вдруг нахмурился и подозрительно оглянул меня.
   -- Или водки?
   -- А что ты... -- начал Степок, но оборвался.
   -- Ну? -- спросил я.
   -- Дай мне рубль... я уйду... -- глухо сказал он.
   Но я уговорил его остаться и спросил о Маслове. Он посмотрел на меня и вдруг улыбнулся знакомой мне улыбкой, подавшей надежду на то, что мы сойдёмся и он не станет издеваться надо мной.
   -- Помнишь разве Маслова? Ишь!.. Умер Маслов... Антонов огонь сжёг его. Умер...
   Зарыли всего в чёрных пятнах, точно он с печной трубой обнимался. Умер! Эх ты!
   Вот так парень был он... для меня... н-да! Ду-уша!
   Он снова замолчал и как-то отупел на минуту, потух, сжался... Принесли чай и водку. Степок посмотрел на это и снова улыбнулся, но уже скептически.
   -- Ну-ка, скажи, как разбогател... Интересно...
   Тогда я рассказал ему. Он слушал внимательно и молча. Я кончил.
   -- Так!.. Значит... что же? Не по природе ты босяком-то был... а так, из любопытства?..
   -- Да...
   -- Ишь ты? Тоже любопытство... А теперь назад... не понравилось? Л-ловко сделано!..
   -- Я ещё хочу походить.
   -- Н-ну... не знаю... Значит, просто ты... походишь, и всё?..
   -- А что же?
   -- Ничего... Так я... -- он покусал ус. -- Без всякой задачи, значит... походил и домой? На печку?..
   -- Нет, задача была. Хотел узнать, что за люди...
   -- Зачем?
   -- Чтобы знать...
   -- Д-да!.. Больше ничего? Просто посмотрел, и всё тут?
   -- Может, опишу... в газете.
   -- В газете?! А кому это нужно... знать про это? Или это так, для похвалки, -- вот, мол, как я могу?!
   Малый бил метко, надо отдать ему справедливость. Малый знал человеческую душу и -- скажу по совести -- весьма смущал меня своим вопросом.
   -- Нет, вообще... чтобы люди знали.
   -- Про нас?! -- Степок широко улыбнулся и ехидно поднял брови.
   -- Про вас...
   -- Тэк!.. Так!.. трататак!..
   Он встал и посмотрел на меня зло сощуренными глазами.
   -- Знаешь ли что, Максим? -- спросил он.
   -- Что?
   -- Оч-чень это подлость большая! -- выразительно произнёс он, погрозил мне кулаком и, не простясь, ушёл.
   Я сидел и смотрел на чайные приборы, бутылку с водкой... Смотрел и думал о том, за что меня Степок ругал? Прав он или нет?
   -- Давай рубль! -- сунул он руку в окно.
   Я дал.
   -- Ффу!.. Богат, видно, очень -- целых три!.. Уррр! А ты в помойные ямы не лазаешь из любопытства? а?
   -- Нет.
   -- Жаль!.. я бы тебе помог! В самую глубокую сунул бы!
   И он скрылся.
  

КОММЕНТАРИИ

   Впервые напечатано в "Самарской газете", 1894, номер 212, 16 октября; номер 217, 22 октября; номер 219, 27 октября; номер 222, 30 октября. С этого рассказа начинается сотрудничество Горького в "Самарской газете".
   В собрания сочинений не включался.
   Печатается по тексту "Самарской газеты".
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru