Горький Максим
Страсти-мордасти

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 7.17*294  Ваша оценка:


   

Максим Горький

Страсти-мордасти

   Душной летней ночью, в глухом переулке окраины города, я увидал странную картину: женщина, забравшись в середину обширной лужи, топала ногами, разбрызгивая грязь, как это делают ребятишки,-- топала и гнусаво пела скверненькую песню, в которой имя Фомка рифмовало со словом ємкая.
   Днем над городом могуче прошла гроза, обильный дождь размочил грязную глинистую землю переулка; лужа была глубокая, ноги женщины уходили в нее почти по колено. Судя по голосу, певица была пьяная. Если б она, устав плясать, упала, то легко могла бы захлебнуться жидкой грязью.
   Я подтянул повыше голенища сапог, влез в лужу, взял плясунью за руки и потащил на сухое место. В первую минуту, она, видимо, испугалась,-- пошла за мною молча и покорно, но потом сильным движением всего тела вырвала правую руку, ударила меня в грудь и заорала:
   -- Караул!
   И снова решительно полезла в лужу, увлекая меня за собой.
   -- Дьявол,-- бормотала она.-- Не пойду! Проживу без тебя... поживи без меня... Краул!
   Из тьмы вылез ночной сторож, остановился в пяти шагах от нас и спросил сердито:
   -- Кто скандалит?
   Я сказал ему, что -- боюсь, не утонула бы женщина в грязи, и вот -- хочу вытащить ее; сторож присмотрелся к пьяной, громко отхаркнул и приказал:
   -- Машка -- вылазь!
   -- Не хочу.
   -- А я те говорю -- вылазь!
   -- А я не вылезу.
   -- Вздую, подлая,-- не сердясь, пообещал сторож и добродушно, словоохотливо обратился ко мне: -- Это -- здешняя, паклюжница, Фролиха, Машка. Папироски нету?
   Закурили. Женщина храбро шагала по луже, вскрикивая:
   -- Начальники! Я сама себе начальница... Захочу -- купаться буду...
   -- Я те покупаюсь,-- предупредил ее сторож, бородатый крепкий старик.-- Эдак-то вот она каждую ночь, почитай, скандалит. А дома у ней -- сын безногой...
   -- Далеко живет?..
   -- Убить ее надо,-- сказал сторож, не ответив мне.
   -- Отвести бы ее домой,-- предложил я.
   Сторож фыркнул в бороду, осветил мое лицо огнем папиросы и пошел прочь, тяжко топая сапогами по липкой земле.
   -- Веди! Только допрежде в рожу загляни ей.
   А женщина села в грязь и, разгребая ее руками, завизжала гнусаво и дико:
   
   Как по-о мор-рю...
   
   Недалеко от нее в грязной жирной воде отражалась какая-то большая звезда из черной пустоты над нами. Когда лужа покрылась рябью -- отражение исчезло. Я снова влез в лужу, взял певицу под мышки, приподнял и, толкая коленями, вывел ее к забору; она упиралась, размахивала руками и вызывала меня.
   -- Ну -- бей, бей! Ничего,-- бей... Ах ты, зверь... ах ты, ирод... ну -- бей!
   Приставив ее к забору, я спросил -- где она живет. Она приподняла пьяную голову, глядя на меня темными пятнами глаз, и я увидал, что переносье у нее провалилось, остаток носа торчит, пуговкой, вверх, верхняя губа, подтянутая шрамом, обнажает мелкие зубы, ее маленькое пухлое лицо улыбается отталкивающей улыбкой.
   -- Ладно, идем,-- сказала она.
   Пошли, толкая забор. Мокрый подол юбки хлестал меня по ногам.
   -- Идем, милый,-- ворчала она, как будто трезвея.-- Я тебя приму... Я те дам утешеньице...
   Она привела меня на двор большого, двухэтажного дома; осторожно, как слепая, прошла между телег, бочек, ящиков, рассыпанных поленниц дров, остановилась перед какой-то дырой в фундаменте и предложила мне:
   -- Лезь.
   Придерживаясь липкой стены, обняв женщину за талию, едва удерживая расползавшееся тело ее, я спустился по скользким ступеням, нащупал войлок и скобу двери, отворил ее и встал на пороге черной ямы, не решаясь ступить дальше.
   -- Мамка, -- ты? -- спросил во тьме тихий голос.
   -- Я-а...
   Запах теплой гнили и чего-то смолистого тяжело ударил в голову. Вспыхнула спичка, маленький огонек на секунду осветил бледное детское лицо и погас.
   -- А кто же придет к тебе? Я-а,-- говорила женщина, наваливаясь на меня.
   Снова вспыхнула спичка, зазвенело стекло, и тонкая, смешная рука зажгла маленькую жестяную лампу.
   -- Утешеньишко мое,-- сказала женщина и, покачнувшись, опрокинулась в угол,-- там, едва возвышаясь над кирпичом пола, была приготовлена широкая постель.
   Следя за огнем лампы, ребенок прикручивал фитиль, когда он, разгораясь, начинал коптить. Личико у него было серьезное, остроносое, с пухлыми, точно у девочки, губами,-- личико, написанное тонкой кистью и поражающе неуместное в этой темной сырой яме. Справившись с огнем, он взглянул на меня какими-то мохнатыми глазами и спросил:
   -- Пьяная?
   Мать его, лежа поперек постели, всхлипывала и храпела.
   -- Ее надо раздеть,-- сказал я.
   -- Так раздевай,-- отозвался мальчик, опустив глаза.
   А когда я начал стаскивать с женщины мокрые юбки -- он спросил тихо и деловито:
   -- Огонь-то -- погасить?
   -- Зачем же!
   Он промолчал. Возясь с его матерью, как с мешком муки, я наблюдал за ним: он сидел на полу, под окном, в ящике из толстых досок с черной-печатными буквами -- надписью:

ОСТОРОЖНО
Т-во Н. Р. и К

   Подоконник квадратного окна был на уровне плеча мальчика. По стене в несколько линий тянулись узенькие полочки, на них лежали стопки папиросных и спичечных коробок. Рядом с ящиком, в котором сидел мальчуган, помещался еще ящик, накрытый желтой соломенной бумагой и, видимо, служивший столом. Закинув смешные и жалкие руки за шею, мальчик смотрел вверх в темные стекла окна.
   Раздев женщину, я бросил ее мокрое платье на печь, вымыл руки в углу, из глиняного рукомойника, и, вытирая их платком, сказал ребенку:
   -- Ну, прощай!
   Он поглядел на меня и спросил немножко шепеляво:
   -- Теперь -- гасить лампу?
   -- Как хочешь.
   -- А ты -- уходишь, не ляжешь?
   Он протянул ручонку, указывая на мать:
   -- С ней.
   -- Зачем? -- спросил я глупо и удивленно.
   -- Сам знаешь,-- сказал он страшно просто и, потянувшись, прибавил:
   -- Все ложатся.
   Сконфуженный, я оглянулся: вправо от меня-чело уродливой печки, на шестке -- грязная посуда, в углу -- за ящиком -- куски смоленого каната, куча нащипанной пакли, поленья дров, щепки и коромысло.
   У моих ног вытянулось и храпит желтое тело.
   -- Можно посидеть с тобой? -- спросил я мальчика. Он, глядя на меня исподлобья, ответил:
   -- Она ведь до утра уж не проснется.
   -- Да мне ее не надо.
   Присев на корточки к его ящику, я рассказал, как встретил мать, стараясь говорить шутливо:
   -- Села в грязь, гребет руками, как веслами, и поет... Он кивнул головою, улыбаясь бледненькой улыбкой, почесывая узенькую грудь.
   -- Пьяная потому что. Она и тверезая любит баловаться. Как маленькая всє равно...
   Теперь я рассмотрел его глаза,-- они действительно мохнаты, ресницы их удивительно длинны, да и на веках густо росли волосики, красиво изогнутые. Синеватые тени лежали под глазами, усиливая бледность бескровной кожи, высокий лоб, с морщинкой над переносьем, покрывала растрепанная шапка курчавых рыжеватых волос. Неописуемо выражение его глаз -- внимательных и спокойных,-- я с трудом выносил этот странный, нечеловечий взгляд.
   -- У тебя -- что с ногами-то?
   Он завозился, высвободил из тряпья сухую ногу, похожую на кочережку, приподнял ее рукою и положил на край ящика.
   -- Вот какие ноги. Обе такие, с роду. Не ходят, не живут, а -- так себе...
   -- А что это в коробочках?
   -- Зверильница,-- ответил он, взял ногу рукою, точно палку, сунул ее в тряпки на дно ящика и ясно, дружески улыбаясь, предложил:
   -- Хошь -- покажу? Ну, так садись хорошенько. Ты эдакого еще и не видал никогда.
   Ловко действуя тонкими, непомерно длинными руками, он приподнялся на полкорпуса и стал снимать коробки с полок, подавая мне одну за другой.
   -- Гляди,-- не открывай, а то -- убегут! Прислони к уху, послушай. Что?
   -- Шевелится кто-то...
   -- Ага! Это -- паучишка там сидит, подлец! Его зовут -- Барабанщик. Хитрый!..
   Чудесные глаза ласково оживились, на синеньком личике играла улыбка. Быстро действуя ловкими руками, он снимал коробки с полок, прикладывал их к своему уху, потом -- к моему и оживленно рассказывал:
   -- А тут -- таракашка Анисим, хвастун, вроде солдата. Это -- муха, Чиновница, сволочь, каких больше нет. Целый день жужжит, всех ругает, мамку даже за волосы таскала. Не муха, а -- чиновница, которая на улицу окнами живет, муха только похожая. А это -- черный таракан, большущий,-- Хозяин; он -- ничего, только пьяница и бесстыдник. Напьется и ползает по двору голый, мохнатый, как черная собака. Здесь -- жук, дядя Никодим, я его на дворе сцапал, он -- странник, из жуликов которые; будто на церковь собирает; мамка зовет его -- Дешевый; он тоже любовник ей. У нее любовников -- сколько хочешь, как мух, даром что безносая.
   -- Она тебя не бьет?
   -- Она-то? Вот еще! Она без меня жить не может. Она ведь добрая, только пьяница, ну,-- на нашей улице -- все пьяницы. Она -- красивая, веселая тоже... Очень пьяница, курва! Я ей говорю: "Перестань, дурочка, водку эту глохтить, богатая будешь",-- а она хохочет. Баба, ну и -- глупая! А она -- хорошая, вот проспится -- увидишь.
   Он обаятельно улыбался такой чарующей улыбкой, что хотелось зареветь, закричать на весь город от невыносимой, жгучей жалости к нему. Его красивая головка покачивалась на тонкой шее, точно странный какой-то цветок, а глаза всє более разгорались оживлением, притягивая меня с необоримою силой.
   Слушая его детскую, но страшную болтовню, я на минуту забывал, где сижу, и вдруг снова видел тюремное окно, маленькое, забрызганное снаружи грязью, черное жерло печи, кучу пакли в углу, а у двери, на тряпье, желтое, как масло, тело женщины-матери.
   -- Хорошая зверильница? -- спросил мальчик с гордостью.
   -- Очень.
   -- Бабочков нету вот у меня,-- бабочков и мотыльков!
   -- Тебя как зовут?
   -- Ленька.
   -- Тезка мне.
   -- Ну? А ты -- какой человек?
   -- Так себе. Никакой.
   -- Ну, уж врешь! Всякий человек -- какой-нибудь, я ведь знаю. Ты -- добрый.
   -- Может быть.
   -- Уж я вижу! Ты -- робкий, тоже.
   -- Почему -- робкий?
   -- Уж я знаю!
   Он улыбнулся хитрой улыбкой и даже подмигнул мне.
   -- А почему все-таки робкий?
   -- Вот -- сидишь со мной, значит -- боишься ночью-то идти!
   -- Да ведь уж -- светает.
   -- Ну, и уйдешь.
   -- Я опять приду к тебе.
   Он не поверил, прикрыл милые мохнатые глаза ресницами и, помолчав, спросил:
   -- Зачем?
   -- Посидеть с тобой. Ты очень интересный. Можно прийти?
   -- Валяй! К нам все ходят...
   Вздохнув, он сказал:
   -- Обманешь.
   -- Ей-богу -- приду!
   -- Тогда -- приходи. Ты уж -- ко мне, а не к мамке, ну ее к ляду! Ты -- давай дружиться со мной,-- ладно?
   -- Ладно.
   -- Ну вот. Ничего, что ты большой; тебе сколько годов?
   -- Двадцать первый.
   -- А мне -- двенадцатый. У меня -- нету товарищей, одна Катька водовозова, так ее водовозиха бьет за то, что она ко мне ходит... Ты -- вор?
   -- Нет. Почему -- вор?
   -- У тебя очень рожа страшная, худущая, с таким носом, как у воров. У нас два вора бывают, один -- Сашка, дурак и злой, а другой -- Ванечка, так этот добрый, как собака. А у тебя коробочки есть?
   -- Принесу.
   -- Принеси! Я мамке не скажу, что ты придешь...
   -- Почему?
   -- Так. Она всегда радуется, когда мужчины в другой раз приходят. Вот,-- любит мужчинов, шкуреха,-- просто беда! Она -- смешная девчонка, мамка у меня. Пятнадцати лет ухитрилась -- родила меня и сама не знает -- как! Ты -- когда придешь?
   -- Завтра вечером.
   -- Вечером она уж напьется. А ты чего делаешь, если не воруешь?
   -- Баварским квасом торгую.
   -- Ой ли? Принеси бутылку, а?
   -- Конечно -- принесу! Ну, я пошел.
   -- Валяй. Придешь?
   -- Обязательно.
   Он протянул мне обе длинные руки, я тоже обеими руками сжал и потряс эти тонкие холодные косточки и, уже не оглядываясь на него, вылез на двор, точно пьяный.
   Светало; над сырой кучей полуразвалившихся построек трепетала, угасая, Венера. Из грязной ямы под стеною дома смотрели на меня квадратными глазами стекла подвального окна, мутные и грязные, как глаза пьяницы. В телеге у ворот спал, широко раскинув огромные босые ноги, краснорожий мужик, торчала в небо густая, жесткая борода -- в ней светились белые зубы,-- казалось, что мужик, закрыв глаза, ядовито, убийственно смеется. Подошла ко мне старая собака, с плешью на спине, видимо, ошпаренная кипятком, понюхала ногу мою и тихонько, голодно провыла, наполнив сердце мое ненужной жалостью к ней.
   На улицах, в лужах, устоявшихся за ночь, отражалось утреннее небо -- голубое и розовое,-- эти отражения придавали грязным лужам обидную, лишнюю, развращающую душу красоту.
   
   
   На другой день я попросил ребятишек моей улицы наловить жуков, бабочек, купил в аптеке красивых коробочек и отправился к Леньке, захватив с собою две бутылки квасу, пряников, конфект и сдобных булок.
   Ленька принял мои дары с великим изумлением, широко открыв милые глаза,-- при дневном свете они были еще чудесней.
   -- У-ю-юй,-- заговорил он низким, не ребячьим голосом,-- сколько ты всего притащил! Ты, что ли, богатый? Как же это,-- богатый, а плохо одетый и, говоришь,-- не вор? Вот так коробочки! Ую-юй,-- даже жалко тронуть, руки у меня немытые. Там -- кто? Юх,-- жучишка-то! Как медный, даже зеленый, ох ты, чєрт... А -- выбегут да улетят? Ну уж...
   И вдруг весело крикнул:
   -- Мамк! Слезь, вымой руки мне,-- ты погляди, курятина, чего он принес! Это -- он самый, вчерашний, ночной-то, который приволок тебя, как будочник,-- это он все! Его тоже Ленька зовут...
   -- Спасибо надо сказать ему,-- услышал я сзади себя негромкий, странный голос.
   Мальчик часто закивал головой:
   -- Спасибо, спасибо!
   В подвале колебалось густое облако какой-то волосатой пыли, сквозь него я с трудом разглядел на печи встрепанную голову, обезображенное лицо женщины, блеск ее зубов,-- невольную, нестираемую улыбку.
   -- Здравствуйте!
   -- Здравствуйте,-- повторила женщина; ее гнусавый голос звучал негромко, но -- бодро, почти весело. Смотрела она на меня прищурясь и как будто насмешливо.
   Ленька, забыв про меня, жевал пряник, мычал, осторожно открывая коробки,-- ресницы бросали тень на щеки его, увеличивая синеву под глазами. В грязные стекла окна смотрело солнце, тусклое, как лицо старика, на рыжеватые волосы мальчика падал мягкий свет, рубашка на груди Леньки расстегнута, и я видел, как за тонкими косточками бьется сердце, приподнимая кожу и едва намеченный сосок.
   Его мать слезла с печи, намочила под рукомойником полотенце и, подойдя к Леньке, взяла его левую руку.
   -- Убег, стой,-- убег! -- закричал он и весь, всем телом, завертелся в ящике, разбрасывая пахучее тряпье под собой, обнажая синие неподвижные ноги. Женщина засмеялась, шевыряясь в тряпках, и тоже кричала:
   -- Лови его!
   А поймав жука, положила его на ладонь своей руки, осмотрела бойкими глазами василькового цвета и сказала мне тоном старой знакомой:
   -- Эдаких -- много!
   -- Не задави,-- строго предупредил ее сын.-- Она, раз, пьяная села на зверильницу-то мою, так столько подавила!
   -- А ты забудь про то, утешеньице мое.
   -- Уж я хоронил-хоронил...
   -- Я же тебе сама и наловила их после.
   -- Наловила! Те были -- ученые, которых задавила ты, дурочка из переулочка! Я их, которые издохнут, в подпечке хороню, выползу и хороню, там у меня кладбище... Знаешь, был у меня паук, Минка, совсем как мамкин любовник один, прежний, который в тюрьме, толстенький, веселый...
   -- Ах ты, утешеньишко мое милое,-- сказала женщина, поглаживая кудри сына темной маленькой рукою с тупыми пальцами. Потом, толкнув меня локтем, спросила, улыбаясь глазами:
   -- Хорош сынок? Глазки-то, а?
   -- Ты возьми один глаз, а ноги -- отдай,-- предложил Ленька, ухмыляясь и разглядывая жука.-- Какой... железный! Толстый. Мам, он -- на монаха похожий, на того, которому ты лестницу вязала,-- помнишь?
   -- Ну как же!
   И, посмеиваясь, она стала рассказывать мне:
   -- Это, видишь, ввалился однова к нам монашище, большущий такой, да и спрашивает: ?Можешь ты, паклюжница, связать мне лестницу из веревок?? А я -- сроду не слыхала про такие лестницы. ?Нет, говорю, не смогу я!? -- ?Так я, говорит, тебя научу?. Распахнул рясу-то, а у него все брюхо веревкой нетолстой окручено,-- длинная веревища да крепкая! Научил. Вяжу я, вяжу, а сама думаю: ?На что это ему? Не церкву ли ограбить собрался??
   Она засмеялась, обняв сына за плечи и все поглаживая его.
   -- Ой, затейники! Пришел он в срок, я и говорю: ?Скажи, ежели это тебе для воровства, так я не согласна!? А он смеется хитровато таково: ?Нет, говорит, это -- через стену перелезать, у нас стена большая, высокая, а мы люди грешные, а грех-от за стеной живет,-- поняла ли?? Ну, я поняла: это ему, чтобы по ночам к бабам лазить. Хохотали мы с ним, хохотали...
   -- Уж ты у меня хохотать любишь,-- сказал мальчик тоном старшего.-- А вот самовар бы поставила...
   -- Так сахару же нету у нас.
   -- Купи поди...
   -- Да и денег нету.
   -- Уй, ты, пропивашка! У него возьми вот...
   Он обратился ко мне:
   -- У тебя есть деньги?
   Я дал женщине денег, она живо вскочила на ноги, сняла с печи маленький самовар, измятый, чумазый и скрылась за дверью, напевая в нос.
   -- Мамка! -- крикнул сын вслед ей.-- Вымой окошко, ничего не видать мне! -- Ловкая бабенка, я тебе скажу! -- продолжал он, аккуратно расставляя по полочкам коробки с насекомыми,-- полочки, из картона, были привешены на бечевках ко гвоздям, вбитым между кирпичами в пазы сырой стены.-- Работница... как начнет паклю щипать,-- хоть задохнись, такую пылищу пустит! Я кричу: ?Мамка, да вынеси ты меня на двор, задохнусь я тут!? А она: ?Потерпи, говорит, а то мне без тебя скучно будет?. Любит она меня, да и всє! Щиплет и поет, песен она знает тыщу!
   Оживленный, красиво сверкая дивными глазами, приподняв густые брови, он запел хриплым альтовым голосом:
   
   Вот Орина на перине лежит...
   
   Послушав немножко, я сказал:
   -- Очень похабная песня.
   -- Они все такие,-- уверенно объяснил Ленька и вдруг встрепенулся.-- Чу, музыка пришла! Ну-ко, скорее, подними-ко меня...
   Я поднял его легкие косточки, заключенные в мешок серой, тонкой кожи, он жадно сунул голову в открытое окно и замер, а его сухие ноги бессильно покачивались, шаркая по стене. На дворе раздраженно визжала шарманка, выбрасывая лохмотья какой-то мелодии, радостно кричал басовитый ребенок, подвывала собака,-- Ленька слушал эту музыку и тихонько сквозь зубы ныл, прилаживаясь к ней.
   Пыль в подвале осела, стало светлее. Над постелью его матери висели рублевые часы, по серой стене, прихрамывая, ползал маятник величиною с медный пятак. Посуда на шестке стояла немытой, на всем лежал толстый слой пыли, особенно много было ее в углах на паутине, висевшей грязными тряпками Ленькино жилище напоминало мусорную яму, и превосходные уродства нищеты, безжалостно оскорбляя, лезли в глаза с каждого аршина этой ямы.
   Мрачно загудел самовар, шарманка, точно испугавшись его, вдруг замолчала, чей-то хриплый голос прорычал:
   -- Р-рвань!
   -- Сними,-- сказал Ленька, вздыхая,-- прогнали... Я посадил его в ящик, а он, морщась и потирая грудь руками, осторожно покашлял:
   -- Болит грудишка у меня, долго дышать настоящим воздухом нехорошо мне. Слушай,-- ты чертей видал?
   -- Нет.
   -- И я тоже. Я, ночью, все в подпечек гляжу -- не покажутся ли? Не показываются. Ведь черти на кладбищах водятся, верно?
   -- А на что тебе их?
   -- Интересно. Вдруг один черт -- добрый? Водовозова Катька видела чєртика в погребе,-- испугалась. А я страшного не боюсь.
   Закутав ноги тряпьем, он продолжал бойко:
   -- Я люблю даже -- страшные сны люблю, вот. Раз видел дерево, так оно вверх корнями росло,-- листья-то по земле, а корни в небо вытянулись. Так я даже вспотел весь и проснулся со страху. А то -- мамку видел: лежит голая, а собака живот выедает ей, выкусит кусочек и выплюнет, выкусит и выплюнет. А то -- дом наш вдруг встряхнулся да и поехал по улице, едет и дверями хлопает и окнами, а за ним чиновницына кошка бежит...
   Он зябко повел остренькими плечиками, взял конфекту, развернул цветную бумажку и, аккуратно расправив ее, положил на подоконник.
   -- Я из этих бумажек наделаю разного, чего-нибудь хорошего. А то -- Катьке подарю. Она тоже любит хорошее: стеклышки, черепочки, бумажки и всє. А -- слушай-ка: если таракана всє кормить да кормить, так он вырастет с лошадь?
   Было ясно, что он верит в это; я ответил:
   -- Если хорошо кормить -- вырастет!
   -- Ну да! -- радостно вскричал он.-- А мамка, дурочка, смеется!
   И он прибавил зазорное слово, оскорбительное для женщины.
   -- Глупая она! Кошку так уж совсем скоро можно раскормить до лошади -- верно?
   -- А что ж? Можно!
   -- Эх, корму нет у меня! Вот бы ловко!
   Он даже затрясся весь от напряжения, крепко прижав рукой грудь.
   -- Мухи бы летали по собаке величиной! А на тараканах можно бы кирпич возить,-- если он -- с лошадь, так он сильный! Верно?
   -- Только вот усы у них...
   -- Усы не помешают, они -- как вожжи будут, усы! Или -- паук ползет -- агромадный, как -- кто? Паук -- не боле котенка, а то -- страшно! Нет у меня ног, а то бы! Я бы работал бы и всю свою зверильницу раскормил. Торговал бы, после купил бы мамке дом в чистом поле. Ты в чистом поле бывал?
   -- Бывал, как же!
   -- Расскажи, какое оно, а?
   Я начал рассказывать ему о полях, лугах, он слушал внимательно, не перебивая, ресницы его опускались на глаза, а ротишко открывался медленно, как будто мальчик засыпал. Видя это, я стал говорить тише, но явилась мать с кипящим самоваром в руках, под мышкой у нее торчал бумажный мешок, из-за пазухи -- бутылка водки.
   -- Вот она -- я!
   -- Ло-овко,-- вздохнул мальчик, широко раскрыв глаза.-- Ничего нет, только трава да цветы. Мамка, ты бы вот нашла тележку да свезла меня в чистое поле! А то -- издохну и не увижу никогда. Шкура ты, мамка, право! -- обиженно и грустно закончил он.
   Мать ласково посоветовала ему:
   -- А ты -- не ругайся, не надо! Ты еще маленький...
   -- "Не ругайся"! Тебе -- хорошо, ходишь куда хошь, как собака все равно. Ты -- счастливая... Слушай-ка,-- обратился он ко мне,-- это бог сделал поле?
   -- Наверное.
   -- А зачем?
   -- Чтобы гулять людям
   -- Чистое поле! -- сказал мальчик, задумчиво улыбаясь, вздыхая. -- Я бы взял туда зверильницу и всех выпустил их,-- гуляй, домашние! А -- слушай-ка! -- бога делают где -- в богадельне?
   Его мать взвизгнула и буквально покатилась со смеха,-- опрокинулась на постель, дрыгая ногами, вскрикивая:
   -- О,-- чтоб те... о господи! Утешеньишко ты мое! Да, чай, бога-то -- богомазы... ой, смехота моя, чудашка...
   Ленька с улыбкой поглядел на нее и ласково, но грязно выругался.
   -- Корячится, точно маленькая! Любит же хохотать.
   И снова повторил ругательство.
   -- Пускай смеется,-- сказал я,-- это тебе не обидно!
   -- Нет, не обидно,-- согласился Ленька.-- Я на нее сержусь, только когда она окошко не моет; прошу, прошу: ?Вымой же окошко, я света божьего не вижу?, а она всє забывает...
   Женщина, посмеиваясь, мыла чайную посуду, подмигивала мне голубым светлым глазом и говорила:
   -- Хорошо утешеньице у меня? Кабы не он -- утопилась бы давно, ей-богу! Удавилась бы...
   Она говорила это улыбаясь.
   А Ленька вдруг спросил меня:
   -- Ты -- дурак?
   -- Не знаю. А что?
   -- Мамка говорит -- дурак!
   -- Так ведь я -- почему? -- воскликнула женщина нимало не смущаясь.-- Привел с улицы пьяную бабу, уложил ее спать, а -- сам ушел, нате-ко! Я ведь не во зло сказала. А ты уж сейчас ябедничать, у -- какой...
   Она говорила тоже, как ребенок, строй ее речи напоминал девочку-подростка. Да и глаза у нее были детски чистые,-- тем безобразнее казалось безносое лицо, с приподнятой губой и обнаженными зубами. Какая-то ходячая, кошмарная насмешка, и -- веселая насмешка.
   -- Ну, давайте чай пить,-- предложила она торжественно.
   Самовар стоял на ящике рядом с Ленькой, озорниковатая струйка пара, выбиваясь из-под измятой крышки, касалась его плеча. Он подставлял под нее ручонку и, когда ладонь увлажнялась паром,-- мечтательно щурясь, вытирал ее о волосы.
   -- Вырасту большой,-- говорил он,-- сделает мамка тележку мне, буду по улицам ползать, милостинку просить. Напрошу и выползу в чистое поле.
   -- Охо-хо,-- вздохнула мать и тотчас тихонько засмеялась.-- Раем видит поле-то, милый! А там -- лагеря, да охальники солдаты, да пьяные мужики.
   -- Врешь,-- остановил ее Ленька, нахмурясь.-- Спроси-ка его, какое оно, он видел.
   -- А я -- не видала?
   -- Пьяная-то!
   Они начали спорить, совсем как дети, так же горячо и нелогично, а на двор уже пришел теплый вечер, в покрасневшем небе неподвижно стояло густое сизое облако. В подвале становилось темно.
   Мальчик выпил кружку чая, вспотел, взглянул на меня, на мать и сказал:
   -- Наелся, напился,-- даже спать захотелось, ей-богу...
   -- И усни,-- посоветовала мать.
   -- А он -- уйдет! Ты уйдешь?
   -- Не бойсь, я его не пущу,-- сказала женщина, толкнув меня коленом.
   -- Не уходи,-- попросил Ленька, прикрыл глаза и, сладко потянувшись, свалился в ящик. Потом вдруг приподнял голову и с упреком сказал матери:
   -- Ты бы вот выходила за него замуж, венчалась бы, как другие бабы,-- а то валандаешься зря со всяким... только бьют... А он -- добрый...
   -- Спи, знай,-- тихо сказала женщина, наклонясь над блюдцем чая.
   -- Он -- богатый...
   С минуту женщина сидела молча, схлебывая чай с блюдечка неловкими губами, потом сказала мне, как старому знакомому:
   -- Так вот мы и живем тихонько, я да он, а боле никого. Ругают меня на дворе -- распутная! А -- что ж? Мне стыдиться некого. К этому же -- видите, как я снаружи испорчена? Всякому сразу видно, для чего я гожусь. Да. Уснул сынок, утешеньишко мое. Хорошее дитя у меня?
   -- Да. Очень!
   -- Не налюбуюсь. Умница ведь?
   -- Мудрец.
   -- То-то! Отец у него -- барин был, старичок; этот -- как их зовут? Конторы у них,-- ах ты! Бумаги пишут?
   -- Нотариус?
   -- Вот, он самый! Милый был старичок... Ласковый. Любил меня, я горничной у него жила.
   Она прикрыла тряпьем голые ножки сына, поправила под его головой темное изголовье и снова заговорила, легко так:
   -- Вдруг -- помер. Ночью было, я только ушла от него, а он ка-ак грохнется на пол,-- только и житья! Вы -- квасом торгуете?
   -- Квасом.
   -- От себя?
   -- От хозяина.
   Она подвинулась поближе ко мне, говоря:
   -- Вы мною, молодой человек, не брезгуйте, теперь уж я не заразная, спросите кого хотите в улице, все знают!
   -- Я не брезгую.
   Положив на колено мне маленькую руку со стертой кожей на пальцах и обломанными ногтями, она продолжала ласково:
   -- Очень я благодарна вам за Леньку, праздник ему сегодня. Хорошо это сделали вы...
   -- Надобно мне идти,-- сказал я.
   -- Куда? -- удивленно спросила она.
   -- Дело есть.
   -- Останьтесь!
   -- Не могу...
   Она посмотрела на сына, потом в окно, на небо и сказала негромко:
   -- А то -- останьтесь. Я рожу-то платком прикрою... Хочется мне за сына поблагодарить вас... Я -- закроюсь, а?
   Она говорила неотразимо по-человечьи,-- так ласково, с таким хорошим чувством. И глаза ее -- детские глаза на безобразном лице -- улыбались улыбкой не нищей, а человека богатого, которому есть чем поблагодарить.
   -- Мамка,-- вдруг крикнул мальчик, вздрогнув и приподнявшись,-- ползут! Мамка же... иди-и...
   -- Приснилось,-- сказала мне она, наклонясь над сыном.
   Я вышел на двор и в раздумье остановился,-- из открытого окна подвала гнусаво и весело лилась на двор песня, мать баюкала сына, четко выговаривая странные слова:
   
   Придут Страсти-Мордасти,
   Приведут с собой Напасти;
   Приведут они Напасти,
   Изорвут сердце на части!
   Ой беда, ой беда!
   Куда спрячемся, куда?
   
   Я быстро пошел со двора, скрипя зубами, чтобы не зареветь.
   
   1913
   
    

Оценка: 7.17*294  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru