Городецкий Сергей Митрофанович
Кроты

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Сергей Городецкий
Кроты

   Осень была ранняя, но неспешная и незаметная. Все не было конца лету и казалось, не будет. Речонка за косогором давно высохла, не дождавшись осенних дождей, и на том месте, где недавно визготню и плеск подымала купавшаяся детвора, лоснилось гладкое песчаное дно. Солнцепеку не убывало, на поле не работалось, но вдруг -- как ветры сменились -- подуло другим воздухом, и стала осень.
   А с осенью пришли для Дуни с Косогорья нудные дни.
   Дуня с весны была уже тяжелая, но все лето в ней пело прежнее девичье сердце. По-девичьи вставала она на росу, теплая и румяная, с одинокой лежанки под навесом, в углу скотного двора, по-девичьи плела желтые косы и по-девичьи приговаривала над тугим выменем, чтобы коровы доились легко и богато. Будто ничего не сулила ей осень.
   Но от первого осеннего ветра упало в ней сердце. Как подкосило ее. Как опустились ресницы в тот день, так и не подымались больше: стыдно стало смотреть полным глазом. Как затихла походка, так и стали ходить теперь ноги степенным женским ходом. И косы уползли под платок с тяжелой спины. Насторожилась вся, делает дело, а сама слушает. И не сверху ждет звуков и голосов, а склоняется слухом к темному своему чреву, в землю смотрит и ждет, когда шевельнется.
   Тихо работает осень. Загремели листья на деревьях, а стебли ослабли. Оплотнели и сузились ветки и крепче впились в стволы. Ночь на минутку стала длиннее. Стороннему ничего не заметно. Но Дуня все теперь видит. Каждый лист считает, который упал. Любопытно ей все, как бывает. В самой что-то медленно движется и растет, и ходит она между деревьев, как будто показывается.
   Как будто без памяти. Забыла все -- и хорошо. А вспомнила -- руки опускаются. С какого конца ни начни думать -- все беда. Никто еще не знает, ни там, у своих в Косогорье, ни здесь, на хуторе. И -- слава тебе, господи, слава! -- ничего еще не видно. Кабы не покаялась старухе на кухне в тот вечер, когда слезами горе избывала, одна бы сама знала. Только как же это будет? Милого словно не любила. Как началось это, отсох от сердца. И плакала тогда не от того горя, что он уехал, а от другого -- что кончилась одна жизнь, а какая будет, неизвестно. Тела своего не жалко. Девушкой, когда была целая, часто бегала по лесу голая, чтоб хоть лес допустить в свою дремучую девичью тайну. Пусть разорвется ее тело, если надо; не такое уж теперь. Только как, как же это будет?
   Верно работает осень. Путает ветрам дороги, летают как шальные, где встретятся, тут и закрутит. И деревья верят своим веткам, подставляют их; качаются ветки, туда попадают, куда б никогда не достать летом, и, крутясь, еще дальше улетают листы, утоляя мечты неподвижных деревьев. Осенним ветром провеяло Дунину душу. -- Ребеночек, -- сказал ей ветер, захлестнув лицо острым воздухом. -- Ребеночек? -- спросила Дуня и подняла по-девичьи ресницы. Вдруг ей стало просторно, почти спокойно, как будто самое главное решилось и теперь надо только жить и ждать.
   Она его полюбила сразу, как только поверила в него. Грузная тяжесть, разучившая ноги двигаться вольно и быстро, бессмысленное бремя это, стало вдруг уютным, розовым жилищем маленького, неизвестного счастья. Дуня полюбила по вечерам, когда закат осядет и плохо станут видны лица и заря на лицах, сманивать старуху на край косогора и сидеть там на бревне, давно-давно поваленном и зеленевшем старым мохом. Заговаривала старая не сразу, и издалека надо было подходить к своему делу.
   -- Здесь лес был, мамонька? -- прилаживалась Дуня к твердому сердцу.
   -- Лес был.
   -- И ты в нем ходила?
   И молчат обе вечером на краю косогора, как на краю света, пока не решится Дуня -- гадая по звездам: когда загорится там, тогда спрошу.
   -- Расскажи про ребеночка.
   Слушает, зарделась, наливается, теплит свое материнство. И вдруг встрепенется -- рассказ не туда перекинулся:
   -- У иных уродцы родятся, двухголовые, однорукие, треногие, с ухвостьем, слепенькие. Таких в банку замазывают.
   -- Не надо, мамонька!
   Назад идут медленно, в молчанку, как от вечерни. Каждая свое перебирает. Душа гладкая. Лица -- как с иконостаса.
   Потихоньку да полегоньку подобралась осень темной ночью и подожгла леса. Вспыхнул какой-то кустарник внизу мутным пламенем, и от одного желтого листа загорелась вдруг береза. Золотые языки взлетели до самой маковки -- замлела вся, закачалась горящая. Рядом осина затлелась бурым огнем, свист пошел по лесу, летят листья в алом пламени, и нет удержу разноцветному пожару.
   Сомлела Дуня темным предчувствием, перекрестилась даже, и пошла к повитухе: скоро ли будет?
   В первый раз стыдно было своего тела, пот выступил, и платком закрылась.
   -- Скоро опростаешься...
   Не разгадала Дуня слов повитухи, и темная туча как окутала, так и не выпускала больше. Когда же будет? -- плакалась. И решила про себя: когда лес облетит.
   Но еще стояли золотые пожары, и ветры только гудели, не отряхая листьев, когда неведомо откуда подступило к ней страшное женское и, захлестнув душу отчаянием, стало измываться над несчастным телом, растягивая жилы и раздвигая кости, разламывая его пополам и навзрыд крича чужим голосом.
   Обмотав голову Дуне полотенцем, стащила старуха ее в погреб, и на рогожах продолжалась пытка. Был вечер, ночь, а утром Дуня, вся зеленая и зыбкая, как пугало, возилась опять под коровами.
   А то, что звала она ребеночком, завернутое в тряпки, не живое и не мертвое, лежало в углу погреба. -- Отойдет, -- сказала старуха, -- недоношенные долго живут.
   Хлынул дождь, как летом, прямой и крупный. "Господи, -- молилась Дуня из-под навеса, -- не умори его". Она лежала и смотрела сквозь полосы дождя в другой конец двора, на маленькую черную дырку. Дождь и туда лил по каменным ступенькам -- Дуня их помнила, скользкие и крутые, как раз тут боль отпустила ненадолго. "Господи, какая я слабая. Качает всю. Помоги же!" -- молилась она и вдруг сорвалась и кинулась в дождь, перебежала двор и, одолевая страх, спустилась в погреб. Земляной пол размяк и липнул к ногам, но в углу, повыше, где лежало в тряпочках, было сухо. В полутьме показалось, что шевелится, колени задрожали. "Мое ведь", -- успокаивалась Дуня и подошла. Тряпочки лежали неподвижно. "Отойдет", -- успокоилась Дуня и повторила старухины слова:
   -- Они живут долго.
   Дождь вылился, и прояснело. "Растить буду", -- думает Дуня. "Мой ведь". И странно ее слабому телу, что отделилось от него что-то и лежит где-то. Невидимая нитка осталась, и что Дуня ни делает, где ни ходит, чувствует эту нитку. -- Матерью стала, -- объясняет, и трогает свое опавшее тело, легкое, прежнее. Ноет там еще, но будто избу вымели: чисто и пустовато.
   -- Не загнил бы, -- сказала старуха, придя вечером под навес. -- Тогда зарыть надо, если умрет. Тебе и лучше. Никто не знает. Как девушка будешь.
   Дуня слушает и смеется:
   -- Живенький да загниет? Они живучие! Я днем бегала, видела, как шевелится.
   -- А шевелится, так пускай шевелится. Объявиться надо завтра. На кухню снесем.
   Старуха ушла, и ее фонарь долго качался в осенней темноте. "Завтра в избу переберусь. Холодно спать стало", -- думала Дуня. Звезды сыпались во всех углах неба, будто его перетряхивали. Синяя свежесть закаливала воздух. И слышно было, как голые прутья деревьев насвистывали тихую песенку. Слабость и немота в теле. Если б не этот свежий воздух, совсем истаять можно. Сон перебирает длинные ресницы. Приводит на память, приносит на узкое ложе другое, знакомое тело. Против губ губы. Опять не одна. Здравствуй! Руки к рукам. Вот сейчас, как тогда... Милый! Больно, больно...
   Дуня кричит, села и смотрит. Внутри болит. Не долго спала, а луна уж успела подняться и, круглая, светит прямо в лицо. Весь двор серый от ее света. "Не загнил бы", -- вспоминает Дуня и опрометью, раньше, чем страшно станет, бежит серым двором в погреб. Только на первых ступеньках луна. Там -- темно. Ощупью пробралась к углу, достала, дрожит и несет наверх. Легонькое, неподвижное и чужое, чужое. Может быть, в темноте не за то схватилась? Положила на лунную ступеньку. Тряпочки те же самые. Развернуть не может. Дрожащие руки и пальцы, длинные-длинные при луне, распутывают...
   -- Господи, ослепи меня!..
   Так и упала вниз на мокрую землю. Так и лежала, трясясь и плача, пока луна не доползла до ее скомканного тела, вдоволь наглядевшись на верхнюю ступеньку.
   Тогда встала, шатаясь; пошла наверх; не глядя, покрыла. Долго шла по двору; смотрела по сторонам пристально, будто в первый раз все видела. Потом поняла, что луна вниз катится, и быстро разбудила старуху. Деловито и строго объяснила ей, что надо зарыть до утра.
   Крадутся две темные женщины, пригнувшись друг к другу, на полном свету, и поднятый заступ не звякнет. Одна быстро спускается в погреб, другая нагибается, смотрит и подымает со ступенек. Свет бежит за ними в темный погреб, ложится белым окном на размокшей земле. Тут на свету Дуня роет могилку. Ничего ей не жаль. Все забыла. Только бы скорей. А там стиснет зубы и будет жить. Сначала земля, липкая и густая, выбрасывается трудно, нарастает на заступе, но потом, будто помог кто, сыплется легко, и скоро раскрылась неглубокая ямка, уютно и ласково. Свет только до половины ее глубины, на самом дне темно.
   -- Довольно, -- говорит старуха. И, заслоняя от Дуни, опускает свою легкую ношу в темное донышко. И хочет уж сыпать сверху, но Дуня отнимает заступ и, медля набросить первый земляной покров, смотрит и смотрит.
   -- Мое ведь, -- шепчет, -- возьми же, земля! -- Старуха досыпает. И уж до половины полна землей уютная ямка, почти до света. Тогда под самым светом от земли отделяется земля и ползет по дну темным бархатом. Старуха затрясла свою старую челюсть и хочет скорее засыпать, но Дуня увидела, нагнулась лицом к самой ямке и смотрит, как темное бархатное, осыпая над собою землю, ползает в тесноте -- не одно, а двое, трое, сколько! -- под самым светом, и уж попадает лунный свет на мягкие округлые спины.
   -- Кроты!
   -- Отдай назад, отдай назад! Не хочу!
   Но старуха сильнее. Выхватила заступ, и неистово обрушивает, помогая ногами, стены ямки, и засыпает, и засыпает холмиком, а холмик топчет. Сровняла. Бросила заступ. Кости вылезают из-под кожи на желтом лице. Покорную и оцепеневшую выводит Дуню наверх, и долго сидят две женщины под темным навесом.
   -- Все равно все землей будет. Ну, кроты съедят. А то черви бы съели. И кроты умрут, землей будут. И твоя мать землей стала. Трава выросла. Так и вертится. А ты выспись, облегчи сердце. Выйдешь замуж, еще ребеночек будет, настоящий, а не так, с ветру да без времени...
   -- Мой ведь это, мой, мой... Тело мое... Тут вот носила.
   -- Другого выносишь. Вон, ветки-то голые стали, плачут, что ли?
   Смотрит Дуня на голые ветки в редком утреннем свете. Звезды еще видны. Третьи петухи кричат. Небо рябое какое-то. Плачут или не плачут?

-------------------------------------------------------------

   Впервые -- литературно-художественный альманах издательства "Шиповник" (СПб., 1909, кн. 8).
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru