Сюй-Мао-Ю ел медленно и важно. Его морщинистое лицо лоснилось от пота, с бритой головы катились крупные капли и застревали на жиденьких бровях. Бурая деревянная чашка, откуда Сюй-Мао-Ю ловко выгребал двумя костяными палочками лапшу, слегка дрожала в его руках.
Сюй-Мао-Ю был очень голоден, но только эта легкая дрожь в руках выдавала его жадность к пище. Он с детства знал, что торопиться во время еды стыдно и нехорошо, что за едой человек должен быть степенен и благопристоен. Как бы голод ни съедал его внутренности и как бы он ни кружил голову.
Двадцать две версты, которые ему пришлось сегодня отмахать от деревни досюда, ноющей болью отдавались в его ногах. Двадцать две версты по солнцепеку, в томящий июль, для старых ног и старой головы были непереносимы. Но делать было нечего: в деревне побывать вчера надо было во что бы то ни стало. И кто другой, кроме самого Сюй-Мао-Ю, мог туда пойти? Никто. Кто мог бы хитро и осторожно сделать то, что сделал Сюй-Мао-Ю? Разве эти остальные, эти четыре, молча жующие молодыми, крепкими зубами пищу, в состоянии побывать в деревне и не разболтаться или как-нибудь не навести на след чужих, ненужных людей!
У этих четырех слабые головы. О чем они думали, когда брали сюда молодую русскую женщину? Зачем нужен здесь чужой глаз, да еще такой зоркий и острый? Вот смотрит она так нехорошо то на одного, то на другого и смеется. Зачем она смеется?
И Сюй-Мао-Ю слышит:
-- Ну, вот опять, как на панафиде сидите!.. Азияты вы этакие! С вами и за столом-то муторно сидеть! Каменные!.. Пра, каменные!..
Сюй-Мао-Ю неодобрительно качает головой, но молчит. Ему нечего связываться с русской женщиной. Он старается всегда держаться от нее подальше, не так, как другие. Те все норовят позубоскалить с нею, посмеяться. Тянет их на чужой, на бабий запах. Дурные! Глупые!
Вот и теперь отозвался Пао, которого русские зовут Захаркой:
-- Никакая каменая! Люди живой... Люди кушия молчи. Твоя надо, как собака: гав, гав... А наша кушия тихо. Холошо!..
Пао говорит правильно. Сюй сам не мог бы сказать лучше. Но старик недоволен: не надо с бабой разговаривать! Теперь она начнет трещать да смеяться, да сверкать зубами. Беспокойно. Не надо!
Действительно, женщина ухватывается за слова Пао:
-- Молчал бы лучше! Тоже рассуждает: собака!.. Нешто это по-людски этак-то за пищей, за хлеб-солью сидеть!.. Вот у нас...
Сюй старается не слушать. Он доскребывает последние лапшинки, облизывает палочки и прячет их в карман. Палочки -- это то, что осталось от прошлого у Сюй-Мао-Ю. Остальные четверо не признают палочек. Они едят так же, как русские, как эта женщина. Они даже втихомолку смеются над ним и утверждают, что русскими ложками легче наесться сытнее. И, засовывая палочки в карман, Сюй ловит насмешливый взгляд женщины. Он знает: стоит ему только забыть их где-нибудь, как она подберет и забросит в речку.
Сюй-Мао-Ю вылезает из-за стола. Он предпочел бы обедать на цыновке, на полу, так, как ел раньше он сам и его предки и предки предков ели в Чифу. Но здесь нужно сидеть за столом и нельзя поджать под себя ноги. И четверо товарищей Сюй-Мао-Ю приняли прочно чужие обычаи, так же прочно и просто, как приняли они к себе чужую женщину с громким голосом и непрерывным смехом.
Вслед за стариком выходят из-за стола остальные. Женщина забирает посуду и идет из зимовья. Мужчины развязывают кисеты и набивают табаком маленькие трубочки с длинными чубуками.
Синий дым робко вьется над каждым тоненькими струйками и потом разбухает в бесформенные клубы и ползет вверх, к низкому потолку. Синий дым сладко ест глаза и щекочет в ноздрях.
Сюй-Мао-Ю после еды, после трех затяжек добреет. Он смотрит сквозь щелки глаз на четырех своих товарищей и, кивая на дверь, куда ушла женщина, говорит:
-- В деревне спрашивали. В деревне сказали: что у вас делает наша женщина? Я сказал: стряпает обед и в чистоте белье наше держит. Но в деревне засмеялись и сказали: как она с вами, с пятью чужими мужчинами, живет? Как вы с нею спите?.. Я сказал: нам она для этого не нужна, мы работаем, а кто работает, тому в голову женщина не идет... В деревне засмеялись, очень громко и очень нехорошо засмеялись и говорили про меня и про вас всех плохие слова. Русские плохие слова говорили!..
Четверо, улыбаясь, слушают Сюя. Они глядят на дверь, через которую ушла женщина, и пыхтят трубками.
Сюй-Мао-Ю недоволен их молчанием.
-- В деревне говорили плохие слова! -- внушительно повторяет он. -- Спрашивали: почему вы не делаете "починяй нада", почему не торгуете в лавочке, а ушли в лес с нашей женщиной? Ваши люди не уходят в наш лес... Потом молодые мужики обступили меня и дразнили, и кричали: хунхуза!.. хунхуза!.. И я рассердился.
Старик снова умолкает. И снова недоволен он, встречая молчание четырех своих товарищей. Он собирается рассердиться. Его темно-желтое, морщинистое лицо багровеет, рука, держащая на-отлете дымящуюся трубку, делает угрожающий взмах. Тогда, и ни на мгновенье раньше, Пао, которого зовут Захаркой, и который при встречах с русскими охотнее откликается на это имя, чем на настоящее и правильное, прерывает молчание.
-- Молодые мужики всегда дразнят нас... Они глупые и злые. Пусть Сюй-Мао-Ю не огорчается!
Пао ласково улыбается. Вместе с ним улыбаются остальные.
Но табак в трубках хрипит, табак в трубках выкурен до последней былинки. И все подымаются на ноги. Все выходят из зимовья.
Выжженная, загрязненная жильем и затоптанная людьми поляна сбегает к речке. Две сосны, желтея стволами, стоят, как зоркие и молчаливые стражи, у тропинки, которая пролегла к воде.
У воды, высоко подоткнув юбку, плещется, возится с посудою женщина.
Вышедшие из зимовья безмолвно глядят на речку, на женщину.
Сюй-Мао-Ю отделяется от других, сердито встряхивает головой и идет в сторону от тропинки.
2.
Зимовье пустовало мною лет. Прошлой зимою в Спасское, к Ивану Никанорычу, пришли два китайца и договорились:
-- Наша мало-мало плати. Наша будет живи изба. Мало-мало работай, землю пахай, огуреца, хлеба, капуста себе сади...
Иван Никанорыч сдал зимовье китайцам и весело положил в карман задаток.
-- Вот нечаянное дело! -- обрадовался он. -- Какая корысть из его, из зимовья-то? А тут денежная польза!
Еще по холодам, ранней весною в зимовье завелись жильцы. Они починили крышу, склали новую печь, уставили низкое жилье скарбом и стали расчищать недалеко от него полоску земли.
Их окружали безмолвие и покой тайги. Зимовье стояло в стороне от дорог и жилищ. Ближайшая деревня пролегала в двадцати двух верстах от зимовья. В ближайшей деревне, в Спасском, где Иван Никанорыч, где лавка кооператива и сельсовет, посмеялись над китайцами, которые вздумали крестьянствовать в неизвестном месте, в глуши, в тайте. И еще больше посмеялись, когда узнали, что китайцы завели себе стряпуху, русскую девку, пришедшую к ним откуда-то издалека.
-- Не могут китаезы без русской бабы! -- толковали, посмеиваясь, мужики. -- Тянет их на этаких-то!..
Женщины же обидчиво и брезгливо поджимали губы и возмущаюсь:
-- На что и позарилась, прости господи!.. Грязные, страшные, чисто черти!.. И откуль она взялась, потаскуха разнесчастная?! Не иначе, как из каких шляющих!..
А китайцы устроились на своей заимке, засели на земле и стали орудовать там. О них ничего не слышно было по многу времени, и деревня подчас совсем и забывала об их существовании. Только когда старый Сюй-Мао-Ю изредка приходил в лавку за очередными несложными покупками, его окружали, расспрашивали, смеялись. И смеялись беззлобно и легко.
Но старика раздражали всякие расспросы. Старику неприятен был даже этот беззлобный и легкий смех. Он сжимался, отмалчивался. Его сморщенное лицо больше морщинилось и узкие глаза смотрели настороженно и недобро. И крестьяне, улавливая злой огонек в прячущихся глазах Сюй-Мао-Ю, с большим азартом и озорством набрасывались на старика, шутили грубее и неотвязней.
-- Хитручий старик! -- подмечали они. -- Злой. Вишь, рожа какая: ни усмехнется по-людски, ни слова мягкого не скажет!.. Хитручий!..
Старик приходил в деревню редко. И о нем, и об его товарищах, забравшихся в непривычную тайгу, и о девке, осмелившейся пойти в этакую артель, скоро забывали и вспоминали только с новым приходом Сюй-Мао-Ю.
И текли дни. Проходили месяцы. Отшумела скупая таежная весна. Пришли погожие дни. Июль вспыхнул солнечными пожарами и растопил сверкающие снега на Белогорьи. И три единорожденные реки -- Иркут, Китой и Белая -- вскипели и вспухли водами. И речка, на берегу которой завели свою жизнь пятеро китайцев и русская женщина, тоже закипела, замутилась, закачала прибрежные тальники, подрыла рыхлый берег и зашумела тихими ночами беспрерывным ровным шумом.
Китайцы ранним утром, напившись чаю, который кипятила им женщина в большом медном чайнике, уходили на работу. Женщина оставалась в зимовье одна. Она прибиралась в горнице, выметала свежим пахучим веником сор, выносила проветривать постель. Она раскладывала под таганом на площадке возле жилья огонь и начинала ладить обед.
Вокруг нее стояла лесная тишина. Огонь в костре слабо потрескивал, дым уходил вверх клубящимся столбом. Комары, которые плодились с каждым днем все больше и больше и становились все злее, вились столбом вокруг женщины, жалили ее. Она лениво отмахивалась от них и изредка пела песни.
Ее песни были крикливы и беспокойны. Откуда-то из городов, через третьи руки долетели до нее отрывки напевов и чужие слова. И чужими напевами и непривычными словами пугала она одиночество возле летнего костра, возле мутной речки в насыщенные зноем июльские дни.
До раннего, по деревенскому обычаю, обеда возилась она с варевом. И когда обед в третий раз закипал в котле, и на темном сосновом столе в зимовье были разложены ею деревянные ложки и ломти хлеба грудились посредине, она выходила на тропинку, оборачивалась в ту сторону, куда поутру ушли китайцы, и, приложив ладони ко рту, острым режущим голосом кричала:
Глухое эхо отрывало клочок ее призыва и ударялось где-то в хребет:
-- ...отоо-ов!..
На призыв издали откликались. Споря с эхом, несся ответный крик. И вслед за тем на свороте тропинки показывались китайцы. Они шли гуськом, один за другим. И позже всех, тяжело передвигая ноги, шел на крик женщины Сюй-Мао-Ю.
Пообедав, китайцы после небольшого отдыха возле зимовья, в короткой густой тени, уходили опять на работу. А поздним вечером, когда освежающая стынь тянулась из ближнего распадка и от речки, они возвращались к зимовью, ужинали, потом долго курили. Медленно и скупо, только изредка вспыхивая во внезапном споре, разговаривали. И непонятные слова, которыми они перебрасывались, как звонкими медными шарами, оставались чужими и недоступными для женщины.
Она наскоро прибирала со стола и уходила на речку. Там, скрытая полутьмою и тальниками, она купалась.
Плеск воды в вечернем покое звучал четко и возбуждающе. Китайцы замолкали и, бережно затягиваясь из трубок, слушали. Молча, настороженно.
Пао иногда в такие минуты привставал, делал движение в сторону речки, в сторону беспокойного плеска, но, останавливаемый острой и готовной настороженностью остальных, приростал к месту и, тяжело переводя дух, кричал:
-- Глафена!.. Твоя холодно? Твоя не утони!
Женщина отмалчивалась. И если Пао бывал настойчив и неотступно и надоедливо кричал свое, она коротко кидала:
-- Отстань! лешай!.. Не маленькая!
И острый крик ее беспокойно прорезал вечернее затишье.
Искупавшись, женщина медленно возвращалась к зимовью. На ходу выжимая воду из мокрых волос, освеженная купаньем и умиротворенная вечернею прохладою и ласкою речки, она проходила мимо китайцев с короткой грубоватой шуткою. И в ответ на ее задорный смех или веселый возглас сильнее вспыхивали золотые огоньки и резче хрипели трубки.
В зимовье дощатой перегородкой была отделена тесная куть. Там стояла на-спех сколоченная койка Аграфены, там она спала, там помещался ее сундучок, с имуществом. Узенькая дверь, прорезанная в перегородке, защищала женщину, ее сон, ее покой. Железный крючок туго захлопывался ночью и отгораживал куть от остальной части зимовья. Железный крючок отщелкивался только рано утром, когда вставало солнце и когда заспанная женщина выходила начинать день: разводить первый огонь, кипятить воду, готовить чай.
3.
Пао ходил по русским городам и гортанно-звонким криком будил тихие улицы. Он побрякивал деревянными сапожными колодками, тащил за спиною ящичек с инструментом и вопил:
-- Починя-ай нада-а!?..
Собаки выкатывались из-под подворотен и яростно лаяли на его крик. Ребятишки собирались вокруг него в озорные толпы, дразнили Пао, подхватывали его призыв и мешали ему работать.
В знойные летние дни долгими часами бродил он со своим криком, и к вечеру возвращался домой усталый, с горстью медяков в кармане. И к этому же времени возвращались туда и другие китайцы-жильцы, которыми сверху донизу был набит грязный домишка на окраинной улице. Они приходили из города с такими же сапожными ящиками, как и Пао, или с лотками и корзинами, в которых разносили и продавали сласти, орехи, папиросы или овощи. Дом оживал, начинал звенеть криками и шумами. Густой тяжелый чад расползался из открытых окон по двору. Запах пригорелого бобового масла и жареной рыбы или овощей смешивался с запахами пота и испарений. Китайцы сбрасывали с себя рубашки, и обнаженные торсы их смугло и тепло желтели в красноватом свете редких лампочек.
Пао тоже сбрасывал с себя рубашку и ладил на сковородке ужин. Он перекидывался короткими речами с соседями, смеялся, показывая крепкие желтоватые зубы. Иногда он подтягивал песне, которую заводили другие жильцы. Песня остро взметалась ввысь режущей тонкой спиралью, она порою звучала дико и нестройно. Соседи-русские смеялись над таким пением, но сами певцы упивались песнею: закрыв глаза и раскачиваясь, они уходили целиком в странный, острый и визгливый напев, возбуждались, привскакивали, замирали. Они кончали песню усталые, но эта усталость была им приятна и сладка.
Пао бился со своим ремеслом, которое еле давало ему на пропитание, и все мечтал накопить немного денег и раскинуть на базаре лоток и торговать квасом, семечками и папиросами. Он завидовал некоторым своим сожителям, которые к вечеру привозили на ручных тележках свой товар и после ужина в обогретом уголке подсчитывали, позванивая и шелестя деньгами, выручку. Пао казалось, что этим людям, торгующим на перекрестках улиц тихо и безмятежно, живется лучше, чем ему. И он все соображал: сколько же надо иметь этих русских червонцев для того, чтобы завести маленькую торговлю?
Он хитро и осторожно расспрашивал об этом. Но хитры и осторожны были его сожители, умевшие торговать: они отвечали скупо, они обманывали:
-- Торговать очень плохо! -- говорили они. -- Товар трудно достать. Фин очень сердитый. Покупатели ворчат... Плохо торговать! Обувь, сапоги починять легче. Починил -- и чистый доход!
Пао знал, какой это чистый доход от починки обуви. Пусть бы лучше эти торгующие сами взялись за шило и дратву, а он охотно пойдет зазывать покупателей!
Он продолжал расспрашивать, допытываться, подглядывать, разузнавать.
Среди других жильцов, занимавшихся мелкой торговлею, был Ван-Чжен.
Ван-Чжен долго как-то слушал сетования Пао и, наконец, сердито сказал:
-- Я бы, если пришлось, занялся бы чем-нибудь другим! Я бы даже чужую обувь научился починять, а лавочку свою бросил бы!.. Ты не веришь, а вот, если хочешь, давай считать!
И, загибая пальцы, он высчитал все, что относилось к его торговле, все, что стоил его товар, все, что ему приходилось платить, и все, что он получал. И Пао, горько недоумевая, видел, что Ван-Чжену остается совсем мало, -- может быть, совсем немногим больше, чем ему самому от его починок.
Пао качал головой. Нет, он не верил. Он не мог поверить. И сколько Ван-Чжен ни считал, сколько он ни сердился и ни наскакивал на него, Пао не верил.
Однажды в доме появился новый жилец. Он занял самую скверную койку в самом темном углу. Его плоский засаленный тюфячок был едва потолще полотенца. У него не было сундучка и все его имущество пряталось в маленьком холщевом мешке. Он не имел торговли, не ходил по улицам с криком: "Починяй надо!". Он даже не завел себе гибкого шеста и двух плоских корзин, в которых так удобно разносить по улицам зелень -- помидоры, редиску, огурцы. Неизвестно было, чем он занимается, откуда ест хлеб, что его кормит. Но кому какое дело до чужих забот и чужой жизни? Его ни о чем не расспрашивали. Плата за угол и койку за полмесяца вперед была им внесена, он имел право на ночлег и на часть почерневшей плиты. И его не трогали.
Первые дни он был молчалив. Слушал и молчал. И это было тоже в порядке вещей. Разве следует распускать язык и трещать, как болтливая женщина, в новом месте, среди новых людей? На третий или четвертый день он стал разговаривать. Его выбор пал почему-то на Пао. Сапожник привлек его внимание и к нему первому здесь он обратился с первыми речами своими.
Пао был угрюм. В этот день его звонкий призывный крик был безуспешен, и он пришел домой без почина. Угрюмый человек плохо слушает. Он вслушивается целиком в свою неудачу, в свои хмурые мысли, и чужие речи туго доходят до него.
Пао, насупившись, слушал нового сожителя. Слушал и думал о своем. И так, быть может, и пропустил бы он в этот вечер мимо ушей все речи новоприбывшего, если б не зацепилось за его рассеянное внимание одно слово:
-- Плохо...
Плохо? Но ведь это как раз то, что он сам сейчас чувствует! И Пао стал вслушиваться, стал слушать.
-- Жить плохо. В городе трудно. Надо лучше жить... Зачем жить плохо, когда можно хорошо? Зачем бегать целыми днями по чужим улицам, отбиваться от чужих злых собак, слушать злые насмешки? Зачем все это, котла можно сделать совсем по-другому?
-- Как? -- У Пао сразу насторожились уши. Сразу почувствовал он нарастающее доверие к новому человеку, к новому человеку, который умеет говорить такие умные слова. Пао воззрился на говорящего. И, жадно слушая, начал его разглядывать. Он увидел густую сеть морщин на темно-желтом лице, увидел запрятанные в щелках век глаза; увидел костлявые, слегка дрожащие руки. Старый, измятый годами, человек сидел против него. Старый -- значит, голова его осенена мудростью и опытом жизни. Ибо от мудрости и от опыта прожитых лет эти морщины, эти иссохшие и трясущиеся руки.
-- Как же можно переменить эту тяжелую жизнь на легкую и хорошую? Как это можно сделать, досточтимый и неизвестный мне по имени покровитель мой? -- спросил он и голос его зазвучал вкрадчиво и голова слегка наклонилась.
Старик взглянул на него долгим взглядом.
-- Мое имя Сюй-Мао-Ю, -- ответил он, перебирая в пальцах чубук своей маленькой медной трубки. -- А сделать нужно так... В этой стране без счету земли. В этой стране земля лежит впустую и ее никто не обрабатывает. Зачем земле пустовать? Ведь есть сильные руки и этими руками можно ее взрыть, обработать, заставить давать плоды...
Пао слушал. Пао кивал головой. Пао впитывал в себя все, что говорил ему Сюй-Мао-Ю.
4.
С кирпичных сараев, где он мял глину, пришел Хун-Си-Сан. Работа в сараях для него окончилась. Почему-то всем там нашлось что делать, а для него нехватило работы. Ему выдали расчет и сказали:
-- Больше твоя не надо! Не приходи!..
Хун-Си-Сан, придя домой, тупо уселся на койку, подобрал под себя ноги и молча уставился в стенку.
Молчаливого, словно впавшего в тяжелый сон, нашел его Пао и разбудил одним словом:
-- Работа!
Хун-Си-Сан очнулся, сбросил ноги с койки, протянул сильные мускулистые, как бы из звонкой меди отлитые руки. Хун-Си-Сан быстро спросил:
-- Где?..
Пао подсел к нему и стал рассказывать. Стал повторять то, что еще совсем недавно сам услыхал от старика, от Сюй-Мао-Ю. И чем больше он рассказывал, тем больше оживлялся Хун-Си-Сан, тем ярче вспыхивали искорки в его недавно тусклых и сонных глазах.
Позже Пао подвел к нему старика, и они продолжали беседовать втроем.
Эти беседы повелись каждый вечер.
Каждый вечер, как только зажигались огни, к койке Сюй-Мао-Ю или Пао подходили эти трое и, усевшись рядом, начинали вполголоса разговаривать. Беседу вел старик. Его горячо поддерживал Пао. И Хун-Си-Сан, на лице которого горела надежда, молчаливо, но внимательно слушал их, одобрительно кивая головой.
Сюй-Мао-Ю словно набирался жизни и крепкой силы в этих вечерних разговорах. Его движения становились суетливыми, его повадки делались уверенней, весь он подбирался, оживал. Его слушали почтительно, ему задавали вопросы, и он отвечал. И его ответы были быстры и точны. От его ответов разливалось умиротворенное и радостное сияние на лицах Пао и Хун-Си-Сана. И Пао и Хун-Си-Сан качали головами, причмокивали губами, потрясали руками:
-- О!.. хорошо!.. Верно!.. Очень верно!..
Через несколько дней к трем собеседникам присоединился четвертый.
Ли-Тян.
Ли-Тян каждое утро, едва лишь вставало солнце, уходил на работу с тем, чтобы вернуться поздно вечером. Он приносил с собою запах простого, грубого мыла, выдохшегося пара и грязных испарений. Его, изъеденные водою и щелочами, руки непривычно белелись среди темных и смуглых рук других жильцов. Усталость придавливала его сильные сутулые плечи. Он не готовил себе ужина на плите, а наскоро съедал колач с зеленым луком, запивал холодным чаем и заваливался спать. И когда он засыпал, мощный храп его покрывал все остальные звуки, грудившиеся под закопченным потолком. Сон его был крепок и тяжел. Во сне он бормотал что-то непонятное, скрежетал зубами и, сжимая и разжимая пальцы, крутил, теребил и выжимал что-то невидимое. Во сне, как и на яву, он жил в душной, грязной прачечной.
В тот вечер, когда его судьба скрестилась с судьбой Сюй-Мао-Ю, Пао и Хун-Си-Сана, он был чрезвычайно обессилен дневной работой и даже не дотронулся к пище, хранившейся в котомке. Шатаясь от усталости, добрел он до своей постели и тяжело рухнул на нее.
Сюй-Мао-Ю, издали наблюдавший за ним, подошел к Ли-Тяну.
-- Съедает тебя работа! -- с каким-то удовлетворенным чувством сказал он. -- Тяжело тебе... Разве ты не хочешь, чтобы тебе было лучше?
Ли-Тян вяло взглянул на старика:
-- Все хотят, чтобы было лучше... Я не хуже других. Я тоже хочу.
-- Ну, вот и попробуй!
Не стряхивая с себя усталой вялости, не разрывая липких тенет сна, крепко опутавших его, Ли-Тян неохотно качнул головою:
-- Я не умею... Я пробовал... Вот у меня кончилась работа...
-- А я тебе скажу, как надо взяться. Я тебя научу. Ты меня послушай. Моей старости послушайся! Будет работа!..
Ли-Тян был втянут в разговор. Ли-Тян слегка оживился. Он освободился окончательно от сна и усталости, когда к Сюй-Мао-Ю присоединился Пао, когда подошел Хун-Си-Сан...
Вчетвером им было уже совсем не трудно уговорить Ван-Чжена.
Ван-Чжен послушал старика, пригляделся, словно приценился к остальным, достал узкий лоскут бумаги и долго, напряженно и с трудом выводил хитроплетенные иероглифы. Ли-Тян почтительно глядел на непонятные узоры. Пао и Хун-Си-Сан посматривали на Сюй-Мао-Ю. А старик сосредоточенно и солидно оглядывал всех вместе и каждого в отдельности и молчал. Он молча следил за вычислениями грамотного и искушенного в знаках и числах Ван-Чжена. Следил и ждал.
И он дождался.
Ван-Чжен разгладил исписанный листок, сжал губы, опустил глаза и вздохнул.
-- Попробуем! -- медленно сказал он наконец. -- Попробуем!..
Вот после этого-то все они пятеро соединились, оставив каждый свою работу и свое безделье, и занялись сообща единым делом. Вот тогда-то, после долгих совместных осуждений и выкладок, они снарядили Сюй-Мао-Ю и Ван-Чжена и те отправились из города в поля, в привольные и широкие просторы, к деревенским людям. Отправились на поиски земли.
И когда подыскана была подходящая земля, когда в Спасском было договорено с крестьянином Иваном Никанорычем о зимовье и нужно было отправляться в тихое и уединенное место, Пао, Хун-Си-Сан и отчасти Ван-Чжен заявили, что ко всему благополучию, которое ожидает их на новом пристанище, на земле, нехватает женщины, которая следила бы за очагом, вела немудрящее хозяйство, готовила пищу. Старик сначала крепко воспротивился.
-- От русской женщины добра не будет!
-- Русские женщины живут хорошо с нашими людьми! -- вскинулся Пао и стал приводить известные ему случаи и примеры, когда китайцы женились на русских женщинах, заводили детей и были очень довольны.
-- А нам она не в жены нужна! -- заметили остальные. -- Нам она только хозяйкой будет!
-- От чужой женщины добра не будет! -- твердил упрямо и сумрачно Сюй-Мао-Ю.
Ван-Чжен, помалкивавший и сначала относившийся безучастно к пререканиям, неожиданно встал на сторону Пао и других.
-- Без женщины нельзя! -- веско заявил он. -- Никак нельзя. Пусть будет женщина и будет порядок и пища настоящая!
-- Конечно! Пусть будет!.. -- настояли Пао и остальные.
Сюй-Мао-Ю нахмурился и замолчал. Он перестал спорить. Он посмотрел на четырех компаньонов своих, уверился в их твердом, упрямом желании добыть женщину, хозяйку, и смирился.
Сюй-Мао-Ю молча смирился, а его товарищи принялись искать подходящую женщину.
Здесь, на первых порах, ждала их неудача.
Русские женщины смеялись над предложением ехать куда-то в глушь, в сторону от людей и уединиться с пятью китайцами.
-- Да вы сдурели! -- смеялись те, что поострее на язык. -- Вы этакие азияты впятером в гроб как-есть загоните!..
-- Ловкачи!.. Где это вы такую дуру отыщете?! Кабы один, или хоть бы, скажем, двое, а то целых пять бугаев!.. Ни за что не поеду!..
Порою китайцам казалось, что им, в конце-концов, придется отправляться в глушь, в зимовье Ивана Никанорыча, без женщины. Без женщины придется хозяйствовать, самим заботиться об обеде, обо всем мелком, но нужном, без чего не обходится обжитое, согретое людьми жилище.
5.
Но без женщины не ушли они в лесную глушь.
Женщину нашел Ван-Чжен.
Не даром Ван-Чжен умел торговать, знал, как зазывать покупателей, как обходиться с ними и как сбывать им убогий и дешевый товар, который когда-то умещался у него в двух ящиках и в двух мешках. Не даром он умел крепко ругаться по-русски и откалывать острые шуточки. Он вспомнил, что когда-то его приятель, тоже торговавший на углу всякою мелочью, нашел себе жену в соседнем доме, где она жила в прислугах. Он разыскал этого приятеля, нашел его уже отцом черноглазой желтенькой девчонки. Разыскал его и рассказал о своей незадаче, о том, что вот никак не может он с компаньонами подыскать себе хозяйку. Приятель живо заинтересовался заботой Ван-Чжена. Он позвал на совет жену.
-- Маса! -- сказал он ей. -- Твоя нет прислуга, баба, которая ходи живи с китайскими людьми?
Маша задумалась. Посоображала, перебрала в памяти всех знакомых подходящих женщин и надумала:
-- Аграфена пойдет!.. Коли хорошее жалованье положите, пойдет она. Ей все одно. Не испугается: хоть пять, хоть десять будь, ее не ущипнешь!..
Позже разыскали Аграфену. Ван-Чжен долго рядился с нею, спорил, доказывал. Аграфена запрашивала, по его мнению, дорого и ему было обидно и жалко давать ей много денег. Но женщина стояла на своем. Она не сдавалась и, поглядывая на жену лавочника, думала:
-- Вот Машка шелковые чулки носит, жрет хорошо и дите у нее такое обрядное, кофточка розовая вязаная... Неужто я хуже?..
Она думала так и не сбавляла цены. Ван-Чжен умаялся, споря и рядясь с нею. Ван-Чжен несколько раз вставал и уходил. Но как он ни рядился, пришлось сдаться. Женщина настояла на своем и с разгоревшимися щеками, с глазами, в которых поблескивало жадное удовлетворение, получила от него задаток.
-- Я не обману! -- обидчиво тряхнула она головой, когда Ван-Чжен со вздохом недоверия поглядел на нее, на деньги, которые она прятала в нижнюю юбку, и обиняком, но прозрачно намекнул на то, что как бы, мол, задаток не пропал.
Она не обманула и в назначенное время явилась с узлом, готовая следовать за пятью хозяевами, за пятью примолкнувшими и остро оглядывающими ее китайцами.
Она водворилась с ними раннею весною в зимовье, которое было кое-как облажено для постоянного житья. Вместе с котлами, ложками и ведрами, вместе с несложным кухонным бабьим набором, наспех купленным китайцами, она принесла с собою в пустовавшее многие годы зимовье запах прочного человеческого жилья.
По весне, едва устроившись в зимовье, китайцы принялись расчищать, разделывать полянку, удобно легшую за узеньким перелеском возле зимовья по берегу реки. У них не было лошади и крестьянских орудий. Их работа не походила на упорную и надолго налаживаемую работу землеробов. Мотыги и лопаты, с которыми они пришли сюда, сделали бы их посмешищем крестьян, если б Иван Никанорыч или кто-нибудь другой из Спасского поглядел бы за ними. Над ними весело и охотно посмеялись бы. Но их никто не видел, за ними никто не подглядывал. И, упорные и настойчивые во всякой работе, они ловко справлялись с землею, обхаживая ее своими несложными и неподходящими орудиями.
Полянка, заросшая пыреем и всякой иной бесполезной травою, вскоре была расчесана, разглажена. Темнея рыхлою бархатистою землею, впервые обласканною человеческими руками, она стала гладким и пушистым полем, которое жаждало сеятеля, которое ждало, когда золотые зерна падут на нее, и она зачнет.
Молодое солнце выкатывалось над нею и разбрызгивало по зернистой глади земли острые животворящие лучи. От речки шел легкий, чуть заметный пар и по утрам и по вечерам увлажнял готовую к творчеству полоску. Весенние ветры, вея из таежных недр, шевелили песчинки, пылинки, крупицы праха и вместе с солнцем давали земле новую силу.
Сюй-Мао-Ю ходил по возделанной полоске и что-то мудровал. Сюй-Мао-Ю, как только они все перебрались сюда и стали возделывать землю, сделался на работе главным, распорядителем, которого остальные беспрекословно слушались. Он, видимо, знал свое дело, потому что во всех затруднительных случаях находил способ уладить и настроить все по-хорошему. И четверо, в остальное время не проявлявшие большого уважения к старику, здесь, у земли, когда она постепенно обнажалась из-под густых травяных зарослей и показывала свое плодородное чрево, вспоминали и чувствовали, что он старший, что с ним какая-то, неизвестная им мудрость, что он имеет право указывать и приказывать. Вспоминали об этом -- и точно следовали его указаниям, безропотно переносили его сердитые окрики, его угрюмую воркотню, его гневное брюзжание.
Весна окрепла. Утра стали солнечными и ранними. Светлая зелень запушила деревья и поползла по ложбинкам. Дни пошли крепкие и устойчивые: переполненные солнцем и возрастающим теплом.
Речка, взмутненная остатками зимы, с каждым днем понесла свои воды все светлее и чище. Кой-где земля выбросила вместе с острыми нежными травами первые цветы.
Аграфена, устроившись с мужиками, стала ждать баловства с их стороны. Она знала мужскую повадку и приготовилась дать им резкий отпор. И хотя о недопустимости баловства и было оговорено, когда рядилась она с Ван-Чженом и потом, при первой встрече с остальными, но была Аграфена настороже.
-- Ладно! Хоть и заявляете вы, что рукам воли не будет дадено, -- сказала она в первый день устройства на новом месте, в зимовье, -- но крючок-то покрепче я к двери налажу. Все спокойней и надежней!..
Крючок к двери, ведшей в ее куть, был прилажен крепкий и надежный. И сон ее был пока-что ровен и спокоен.
Пока что, видимо, были напрасны ее опасения, ее предосторожности.
Мужики, наработавшись и натрудивши руки и спины за день, и не помышляли ни о чем ином, как об отдыхе и сне. И вечер, дававший им освобождение от работы, застигал их полусонными, жаждущими поскорее забраться в постель и бездумно и непробудно уснуть.
Они после ужина засыпали быстро. Как только головы касались плоских и неряшливых подушек, так мгновенно обрушивался на них сон и давил их своей мягкой, но неотступной тяжестью.
И Аграфена, до которой через дощатую тонкую перегородку долетал из мужской половины малейший шорох, малейший звук, долго слушала поздними вечерами дружный храп спящих китайцев.
Аграфена засыпала не скоро. Китайцы уже давно крепко спали, а она все еще лежала в темноте с открытыми глазами. Сон не приходил к ней. Борясь с бодрствованием, с ненужной бессонницей, она думала.
Думала она о многом.
Сначала прислушивалась она к звукам, плывшим из-за перегородки, и все с опасением ждала: вот-вот кто-нибудь из спящих проснется, подымется и подойдет пробовать, крепко ли закрыта ее дверь. И соображала, как она будет громко ругаться через стенку, криком разбудит других китайцев и всласть поглумится над тем, кто, забыв уговор, попытается полезть к ней.
Потом, когда убедилась она, что мужики держат слово и крепко следуют уговору, она стала думать о своем заработке, о сбережениях, которые надеялась она сделать к зиме. О будущем и о своей доле.
Иногда в эти бессонные часы в памяти ее мелькали обрывки, клочки воспоминаний. Приходило смутным отголоском, разбуженным и обостренным тьмою и тишиною, прошлое. Но Аграфена встряхивала с себя воспоминания о былом. Ее двадцать восемь лет еще не давили непереносимою тяжестью прожитого. Еще много безмятежного и тихого, как заводь, таилось в ее летах. И разве стоило вспоминать об унавоженном дворе в дальней деревне, где босые ноги бесстрашно вязли в липкой и холодной жиже, или о долгих страдовых днях на покосе, когда гнус вьется над головою и жалит и изводит? Разве стоило вспоминать о зимних посиделках и вечорках, где проголосные песни сменялись веселыми тараторочками, где всхлипывала гармонь и откуда парами уходили в зимнюю ночь?.. Ведь с такой-то вечорки в голубую ночь увел нашептывавший обманные, усыпляющие слова тот, первый, и потом ушел. И после был деревенский позор и нелюбимый ребенок, стопудовым бременем легший на девичьи плечи и, по счастью, захиревший и умерший, не дотянув до года.
Об этом если и вспоминала Аграфена, то мимолетно, и с досадою отгоняла от себя тоскливые воспоминания.
И еще порою соображала она в свои бессонные часы о китайцах и об их работе.
Ее изумляло и приводило в недоуменье поведение ее хозяев. Было странно и непонятно -- для чего возделывают они так тщательно землю, когда у них не припасены семена и ничто не говорит о том, что они будут сеять хлеб или садить овощи.
Крестьянствовали китайцы, на Аграфенин взгляд, чудно и необычно. Не так, как видывала и знавала Аграфена. Как-то по-своему. Без лошаденки, без скота, словно непутевым делом занимались.
Только уж после того, как она однажды высказала им свое недоуменье, они с непривычной горячностью и убедительностью уверили ее:
-- Наша все сади!.. Наша мало-мало лука, репы... все сади...
Но все-таки и после этого странна и малопонятна была Аграфене их упорная и томительная борьба с землею.
6.
Сюй-Мао-Ю сразу же не взлюбил Аграфену. Он не мог ей простить того, в чем она совсем не была виновата: самого пребывания ее в их кампании в зимовье. Ему не удалось своевременно уговорить остальных не брать с собою женщины; его не послушали -- и Аграфена стала жертвой тихой и острой неприязни старика.
Неприязнь эта не проявлялась как-нибудь открыто. Сюй-Мао-Ю не ворчал на Аграфену, не придирался к ней. Он только избегал ее, делал вид, что ее не существует, что она никому не нужна. Пищу, которую Аграфена приготовляла, он принимал с какою-то подозрительностью, как будто ждал от женщины злой каверзы. Когда она проходила близко мимо него, он подбирался, сторонился ее, боясь ее прикосновения, ее близости. И проделывал он это так подчеркнуто, так явно, что Аграфена очень скоро заметила все его уловки, и была изумлена.
-- Пошто это старик словно гнушается меня? -- спросила она однажды у Пао. -- Он что, язви его, сдурел, что ли?!
-- Сдулел, сдулел! -- посмеялся Пао, щуря глаза. -- Сталика шибко сталая, сталика не любит молодой!.. Твоя не селедись, не смотли на сталика.
-- Да мне он на кой и сдался! -- пренебрежительно пожала Аграфена плечами. -- Видывала я этаких!..
Но в глубине души она затаила обиду на старого китайца. И эта обида порою жгла ее и томила желаньем как-нибудь и чем-нибудь досадить Сюй-Мао-Ю.
-- Оттрепала бы я старого гада хорошенько! Ух, оттрепала бы! -- думала она иногда, исподлобья поглядывая на старика.
Остальные китайцы, кроме Пао, казалось, не замечали скрытой и упорной борьбы, которая завязалась между женщиной и Сюй-Мао-Ю. Они только молча оглядывали и старика и женщину, когда Сюй-Мао-Ю почему-либо вспоминал об Аграфене и заговаривал о том, что, мол, вот люди русские смеются и сердятся -- зачем, мол, русская женщина с пятью китайскими мужиками живет -- ни жена, ни прислуга, а в роде общей полюбовницы.
И еще -- лукаво и насмешливо щурили они глаза, подмечая, как старик старательно прятал свои обеденные палочки.
Но работа, горячая и неотложная работа завладевала всем их временем, и им не до того было, чтобы следить за стариковыми прихотями и причудами. Да и сам Сюй-Мао-Ю уходил почти целиком в эту работу и жил и волновался ею.
Разделанная разглаженная полоска земли, прогретая солнцем и разбуженная к жизни полуденным теплом, ждала посева. Сюй-Мао-Ю ходил и поглядывал на речку, на окаймлявшие ее тальники, на зелененькие, клейкие листочки на деревьях. Он поглядывал и соображал. Он высчитывал время, отмеченное ростом трав и первых цветов, током воды в речке, солнцестоянием, ясными утрами и теплыми вечерами.
Однажды вечером за ужином он, наконец, объявил:
-- Будем утром сеять!
-- Хорошо. Будем! -- ответили Ли-Тян и Хун-Си-Сан.
Пао весело осклабился и усердно налег на еду. Степенный и неторопливый Ван-Чжен отложил ложку, вытер губы и только потом озабоченно спросил:
-- А не рано? Не рано ты надумал, Сюй-Мао-Ю?
-- Я знаю... -- с легкой досадой в голосе ответил старик. -- Я знаю, когда начинать. Не рано. Земля прогрелась, солнце крепко. Самое верное, самое настоящее время.
-- Ну, что ж! Ты больше меня знаешь. Мы тебя слушаем... Начнем, по-твоему, завтра!
На утро Сюй-Мао-Ю был необычайно молчалив и торжественен. Он поднялся раньше всех. Еще до чаю, с приготовлением которого возилась заспанная Аграфена, сходил он на пашню, побыл там некоторое время в одиночестве. Возвратившись оттуда и напившись наскоро чаю, он неожиданно обратился к Аграфене.
-- Ты с нами не ходи!
-- Да я когда разве хаживала с вами? -- удивилась женщина. -- Ты что взъелся?
Действительно, Аграфена никогда не ходила с китайцами на пашню. Однажды она посмотрела, поинтересовалась тем, что они там делают, и преисполнилась презрения и насмешки к их работе. И приказание старика было неожиданно и ненужно.
-- Боишься, видно, чтоб не изурочила я ваш огород!? -- презрительно рассмеялась она. -- Не бойсь! И глядеть-то не стану!
-- Ты не ходи! -- повторил Сюй-Мао-Ю. -- Твоя не надо ходи!
Китайцы ушли. Аграфена осталась хозяйничать в зимовье.
Утро расцветилось ярко и весело. День приходил сверкающий, солнечный, радостный.
Аграфена вымела в зимовье, собрала посуду и вынесла ее к речке. На речке, заглядевшись на воду, она забыла о работе, о хозяйстве. Присела на чистый берег, обхватила колени руками и замерла в задумчивости.
Солнце обливало воду ярким сверканьем. Расплавленный свет, расплавленное сияние текло по воде, вместе с водою. Речка искрилась и горела на солнце. Речка журчала и пела. И тихое пение воды мешалось с нежным шелестом тальников и свистом и чириканьем птиц.
Аграфена полудремотно слушала воду, слушала шелест тальников и птичий отрадный пересвист. Она подставила склоненную голову под мягкую теплую ласку солнца. Безумно, безмятежно, в тишине, в одиночестве застыла Аграфена, забылась.
Так могла бы она просидеть здесь долго. Но когда солнце стало припекать сильнее и ласка его сделалась тяжелой и жгучей, Аграфена, вздохнув, пришла в себя, потянулась и вскочила на ноги. Она вспомнила, что ей предстоит развести огонь, греть воду, налаживаться варить обед. Она вспомнила, что к полудню все у нее должно быть готово и она должна тогда громким криком звать проголодавшихся и усталых работников обедать.
Но ей не хотелось покидать тихое пристанище у речки. Она медлила. И прежде чем уйти отсюда к жилищу, к зимовью, она проворно сбросила с себя одежду и, радостно поеживаясь, вошла в воду.
Разбрызгивая сверкающие на солнце капли, она плескалась и окуналась в неглубокой речке. От удовольствия, от сознания, что она одна, что может делать все, что хочет, от жгучих ожогов холодной воды она вскрикивала и негромко стонала. Ее обнаженное смуглое тело желтелось в воде. По влажной коже поблескивали отсветы. По влажной коже ползли блестящие струйки воды. Солнце обнимало ее всю. Она купалась сразу, одновременно в студеной, бодрящей воде и в теплых лучах выкатившегося высоко над ее головою солнца.
Покой и безлюдье простирались вокруг нее. Таежный мудрый покой дремал вокруг Аграфены.
Выйдя из воды, Аграфена не торопилась одеваться. Она постояла некоторое время обнаженная на берегу, подставляя тело под теплый ветер. И только потом наклонилась за одеждой и стала одеваться.
Когда она была почти совсем одета, густая заросль тальников сбоку нее внезапно колыхнулась. Без видимой причины вдруг вздрогнули тонкие стебли и задрожали. Аграфена насторожилась. Застыла с ненадетой кофтой в руках. Устремила напряженный и полуиспуганный взгляд в тальники. Прислушалась.
Покой простирался вокруг нее, попрежнему ясный и ненарушимый.
-- Попритчилось! -- сообразила Аграфена и, накинув на себя кофту, быстро пошла к зимовью.
7.
Засеянная полоска не требовала теперь стольких усилий и внимания, как прежде. Китайцы стали дольше оставаться у зимовья и начали возиться возле него с какими-нибудь мелкими работами по немудрящему, несложному хозяйству.
Аграфене теперь приходилось быть с ними вместе почти целый день. И только теперь она по-настоящему начинала приглядываться к ним, к каждому в отдельности. Раньше, до этих дней, она выделяла из всех пятерых одного старика, одного Сюй-Мао-Ю. Выделяла за его глухую и непонятную неприязнь к ней. А остальные были для нее все одинаковы, все на одно лицо. Но с тех пор, как они стали целые дни проводить вместе с нею, она начала отличать их друг от друга.
Она разглядела, что Ван-Чжен любит холить свои руки, что у него кожа немного светлее, чем у Пао или у Ли-Тяна. Она подметила, что Хун-Си-Сан глядит исподлобья и избегает прямых взглядов, а у Ли-Тяна глаза добродушные, почти детские. Она стала различать их голоса и отметила, что у некоторых они хриплые, а вот у Пао звонкий и высокий голос и он поет порою по-своему не без приятности. До нее дошло и различие в обхождении с нею со стороны китайцев. Пао все норовил говорить с нею шуточками, смешком и ласково, а Ван-Чжен, стараясь обгладить плохо дающуюся ему русскую речь. Хун-Си-Сан глядел ей всегда вслед и она, обернувшись внезапно, часто ловила на себе его воровской косой взгляд. Зато Ли-Тян смотрел ей прямо в глаза, застенчиво и просительно улыбаясь.
Она начала разглядывать их всех, стала отличать одного от другого.
Но, видимо, и они, проводя около нее теперь почти все время, тоже стали присматриваться к ней. И если прежде они сталкивались с нею только за столом, за едой, то теперь в течение дня кто-нибудь из них, а порою и все вместе, по многу раз заговаривали, шутили, посмеивались. И в этих разговорах и шутках, в этом смехе Аграфена почувствовала очень скоро то, от чего она так тщательно закрывалась в своей каморке на крючок.
Аграфена почувствовала, что китайцы, что мужчины разглядели в ней женщину. И, быть может, она почувствовала это гораздо раньше их самих. Потому что все поведение мужиков, все их подходы и обращение с нею были попрежнему ровны и безгрешны. И если кто-нибудь из китайцев и отпускал порою какую-нибудь крепкую шуточку в ее сторону, то разве такие же шуточки она не слыхала раньше всюду и везде! Правда, теперь, когда китайцы почти весь день возились в зимовье или подле него, ей приходилось осматриваться и настораживаться, идя на речку купаться. Потому что иногда в самый последний миг, когда она собиралась входить в воду, где-нибудь поблизости оказывался один из них, чаще всего Ван-Чжен или Хун-Си-Сан. Но стоило ей тогда только прикрикнуть и они быстро и безропотно уходили, давая ей возможность всласть и вдоволь поплескаться в освежающей студеной воде. И никогда в этих случаях нельзя было установить, что мужики подходили к речке нарочно, затем, чтобы озорно полюбоваться на голую женщину. Всегда потом оказывалось, что и Ван-Чжену, и Хун-Си-Сану, и другим, кто вертелся у воды, нужно было, до зарезу нужно было побывать там как раз в это время.
Понемногу тяга к Аграфене со стороны китайцев становилась все более явной и неприкрытой.
Первым обнаружил себя Ван-Чжен. Бывший торговец, с холеными руками, с вкрадчивым, ласковым голосом и обдуманными речами повел дело солидно, прямо и начистоту. Он подкараулил Аграфену после обеда, когда остальные разбрелись от зимовья, и заговорил пространно и вразумительно, сладко закатывая глаза и причмокивая губами. Он придвинулся к Аграфене очень близко, почти вплотную и, брызгая слюною, говорил:
-- Моя надоела живи один. Моя плохо спи... Моя нужна мадама, хороший мадама!.. Моя работать здеся, потом город ходи, лавка хороший, шибко хороший открывай... Будешь живи хорошо, карасиво. Давай ходи моя мадама!.. Очень моя нравися Графена! Шибко нравися!.. А? ходи моя жить?..
Аграфена отодвинулась от Ван-Чжена и рассмеялась:
-- Ты, Ваня, брось! Вот я скажу товарищам твоим, что ты меня сманиваешь, как они тебя поблагодарят!?.. Брось лучше, не страмись!
Ван-Чжен немного смутился, но быстро оправился. Улыбаясь еще слаще и ласковей, он покрутил головой:
-- Ты не сердися! Почему сердися?... Моя хорошо говори, моя пылоха не говори: давай ходи моя мадама! Будешь хорошо живи, хорошо кушия, шерковые чулки моя купит... Вот как моя тебе хорошо говори! Вот!
Но Аграфена снова рассмеялась и отошла от Ван-Чжена, оставив его немного обескураженным, но с виду спокойным и невозмутимым.
Вслед за Ван-Чженом сделал попытку заговорить с Аграфеной о том же и Пао.
Он поймал ее на речке, где она полоскала белье, и, опустившись рядом с нею на корточки, стал смотреть заблестевшими от возбуждения глазами на ее обнаженные руки и голые ноги.
-- Уйди, чорт! -- замахнулась на него Аграфена мокрым бельем. -- Чего ты уставился, бесстыдник?
-- Класиво!.. -- широко осклабился Пао. -- Шибко класиво!.. Наша любит такая. Веселый и смеясся!.. Шибко холошо!
-- Я тебе покажу "класиво"! -- безуспешно пытаясь принять грозный вид, крикнула Аграфена и обладила на себе высоко подобранный подол юбки. -- Ишь, тоже разгорелся!.. кобель!.. Смотри у меня!
Но Пао не испугался ее грозного вида. Его не испугали ее сердитые слова. Он видел искорки смеха в глазах женщины и сам смеялся, сверкая зубами и сияя лоснящимся гладким лицом:
-- У-у! голячий какой!.. голячи!.. Ш-ш-ж!..
-- Вот ожгу я тебя! -- пригрозила Аграфена. -- Ты и отведаешь, какая я горячая!
Пао еще шире усмехнулся, еще блистательней засверкал зубами и сощурил глаза:
Перебрасываясь с ним шутками и смешком, Аграфена следила за разгоревшимися огоньками в глазах китайца, за живым трепетом его ноздрей, за нервной игрой костлявых пальцев. Пао перебирал ими, словно играл какими-то невидимыми гладкими и скользкими шариками. Руки эти, шевелящиеся пальцы внезапно влили в Аграфену беспричинную, непонятную тревогу. Она быстро собрала белье и, не окончив стирку, поспешно вышла из воды.
-- Чего ты сохнешь тут? -- злым голосом, который изумил Пао, крикнула она. -- Ишь, расселся!.. Видал какой ловкий!.. Ступай ступай!..
-- Да ты посему кличи? -- отстраняясь от нее, примирительно забормотал китаец. -- Моя без кличи ходи домой. Ты посему кличи?
Он попятился от нее и проворно пошел прочь. Аграфена несколько раз оглянулась в его сторону, прежде чем вновь спустилась к воде и занялась прерванной стиркой.
С этого времени она начала держаться настороже даже днем. Она подмечала и предупреждала все попытки Ван-Чжена, Пао и других завести с ней беседу о сожительстве, и стала подумывать о том, что с мужиками скоро придется говорить начистоту. Говорить со всеми вместе, так, чтобы им стало стыдно друг друга, чтоб они последили один за другим и чтобы они вспомнили об уговоре, который заключили с нею при найме.
8.
Однажды, накормив китайцев обедом, Аграфена пошла к речке, а потом передумала и направилась в сторону пашни.
Китайцы прилегли после сытой еды вздремнуть в тени; вокруг зимовья стояла сонная тишина, над речкой зыблилось еле заметное марево. Знойный день застыл, как тугое стекло: замерли тальники, изнемогая от жары, слегка пожухли травы. Редкие звуки -- полет стрекозы, писк птицы и стук сорвавшейся с ели шишки -- вздрагивали в воздухе смутно и неясно.
Хорошо протоптанная тропинка, по которой тихо и бесцельно шла Аграфена, скоро вывела ее на поляну. Она остановилась и увидела густое зеленое поле, недвижно покоившееся под жарким солнцем. Свежая светлая зелень, ровной пеленой пролегшая на поляне, обрадовала Аграфену, обласкала ее взор. Женщина подошла поближе, наклонилась и сорвала стебелек. Она стала рассматривать его и удивилась.
-- Что это они посеяли? -- заинтересованно подумала она.
Повертев стебелек в руках, потеребив его пальцами, она бросила, наклонилась за другим, сорвала другой, внимательно оглядела этот и тоже бросила. Изумление ее все возрастало.
-- К чему бы им эстолько? -- промелькнуло в ней недоуменно. -- Едят они его много, что ли?..
Удивленная, она долго простояла у засеянной полоски, вглядываясь в ровную, неподвижную зелень. Вдруг она вспомнила, что старик во время сева не пустил ее сюда, что вся работа китайцев на поле прошла для нее незаметной, что она никогда раньше не задумывалась над тем, зачем китайцы забрались сюда в глушь, так далеко от людей.
-- Мудруют они, косоглазые! -- покачала она головой. -- Затеяли свое что-то... Может, неладное... Зря старичонко тогда не опасался бы!
Аграфена обошла поляну, оглядела ее со всех сторон. Она несколько раз срывала зеленые стебли и, повертев их в руках, бросала. Задумчиво постояв у края полоски, она, наконец, вернулась на тропинку и пошла обратно домой, к зимовью, к китайцам.
Впервые за все время, как она жила с китайцами, задумалась она по-настоящему над тем, чем они занимались, почему пришли в пустынное место, подальше от людей. Прежде ей казалось все ясно и не нужно было размышлять над окружающим. Прежде знала она, что китайцы ушли на землю, порешив заняться крестьянствованием. И то, что не по-привычному, не так, как все, занялись они землею, и то, что не было у них скота и всего полного обзаведения крестьянского, не удивляло ее, не будило ее любопытства. Казалось ей, что это в обычае у китайцев вот так крестьянствовать, как крестьянствовали ее хозяева.
-- Видно, этак-то у них на их стороне с землей орудуют! -- сообразила она тогда и успокоилась. И больше не задумывалась над этим.