Голлербах Эрих Федорович
Из дневников

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Михаил Кузмин и русская культура XX века
   Ленинград, 1990
   

M. A. КУЗМИН В ДНЕВНИКАХ Э. Ф. ГОЛЛЕРБАХА

Предисловие и публикация Е. А. Голлербаха

   Русская культура первых десятилетий двадцатого века богата многими именами, но есть среди них такие, без которых ее точный портрет едва ли получится. К их числу принадлежит и имя Эриха Федоровича Голлербаха (1895--1942?) -- искусствоведа, литературного и художественного критика, специалиста по русскому дореволюционному и советскому изобразительному искусству, исследователя творчества В. Серова, М. Добужинского, Н. Рериха, Г. Нарбута, Б. Кустодиева, Д. Бурлюка, Н. Альтмана и других художников. Перу Голлербаха принадлежит также целый ряд интересных литературоведческих трудов о творчестве В. Розанова, А. Волынского, Ф. Сологуба, А. Толстого, Д. Бурлюка и других писателей. Особое значение этих работ заключается в том, что их автор нередко был лично знаком с мастерами, чьи произведения он брался анализировать. Это обеспечило многим его публикациям дополнительное документальное качество.
   В полной мере названная черта характерна и для той части наследия Голлербаха, которая связана с именем М. А. Кузмина.
   Точная дата близкого знакомства двух писателей неизвестна, однако есть основания полагать, что произошло это в конце 10-х или в самом начале 20-х годов в петроградском Доме литераторов.1 Опыт личного общения с Кузмнным определенным образом повлиял на восприятие Голлербахом литературного творчества старшего коллеги: "Больше всего я люблю встречаться здесь с Кузмнным, -- читаем в одном из черновиков Голлербаха, письме-зарисовке об обитателях Дома литераторов. -- Вы помните, как мы упивались его стихами, как мы оба заочно полюбили его за то, что он принес в поэзию русскую такую неслыханную нежность и тонкий вкус. Теперь, узнав его, я думаю, что он даже больше своих стихов (это бывает очень редко), потому что они, конечно, не исчерпывают присущей ему особенной "мудрости" -- не той философской мудрости, которая излагается в тяжеловесных томах, на сотнях страниц, а той легкокрылой и светлой мудрости, которая побеждает горечь познания духовным весельем и озаряет радостью самые темные недра души. Здесь, на Бассейной, мои встречи с ним беглы и кратки, он лучше раскрывается у себя дома. О "домашнем" Кузмине я напишу Вам в другой раз <...>".2
   Это -- из неопубликованного, но есть и печатные работы Голлербаха, в которых мы также можем прочитать о причинах высокой оценки им творчества Кузмина.3 В одной из статей 1922-го года Голлербах назвал трех наиболее, на его взгляд, значительных поэтов "петербургской школы": Ахматова, Кузмин и Гумилев. Причем поэзию Кузмина он поставил наиболее высоко: "< ... > широкая эрудиция, настоящая, не напрокат взятая, культура Кузмина дали ему возможность развернуть свою тему так, что она стала неповторимой и единственной по разнообразию и великолепию своих мотивов";4
   Культурность и "духовное веселье" наиболее привлекали Голлербаха в творчестве поэта. Рефлективно этот интерес перенесся и на творчество других литераторов круга Кузмина -- А. Д. Радловой, Ю. И. Юркуна, К. К. Вагинова и других. В исканиях писателей-"эмоционалнстов" Голлербах, по-видимому, не без основания обнаружил своеобразное продолжение и даже развитие некоторых эстетических принципов В. В. Розанова. Критически отзываясь о литературном качестве конкретных произведений названных авторов,5 он, тем не менее, доброжелательно и с интересом следил за творческими усилиями, которые предпринимались этими писателями и, как казалось, многое обещали.
   Проявлением этого интереса, в частности, стало значительное число дневниковых записей об авторах "группы Кузмина". Хотя Голлербах и не ставил перед собой задачи быть биографом писателей этого круга, в его дневниках мы можем найти много характерных подробностей о них.
   В семье Э. Ф. Голлербаха сохранилась лишь часть дневников, которые он вел на протяжении многих лет, а именно -- семь толстых тетрадей, записи в которых хронологически охватывают период с января 1935 года по октябрь 1941 (есть перерыв -- с конца 1935 г. до осени 1936 г.). Таким образом, в дневниках отражено лишь менее года жизни М. А. Кузмина, -- ее последний период. Дневники остальных пяти лет -- последних лет жизни самого Голлербаха -- также содержат фрагменты, относящиеся к личности Кузмина, но это уже, по преимуществу, краткие воспоминания о покойном писателе или записи воспоминаний близких ему людей.
   Настоящая публикация не является исчерпывающей по своей полноте, однако она сообщает дополнительные сведения о жизни, творчестве, пристрастиях и окружении замечательного художника.
   
   1 Но уже до этого, по-видимому, они встречались у В. В. Розанова (см.: Голлербах Э. В. В. Розанов: Жизнь и творчество. Пб., 1922. С. 84).
   2 Рукопись хранится в личном архиве Э. Ф. Голлербаха.
   3 Вот лишь некоторые из публикаций Голлербаха о Кузмине: Очаровательный шарлатан: ("Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро") [Рец.] // Жизнь искусства. 1919. 26 июня; М. А. Кузмин // Вестник литературы. 1920. No 8 (20). С. 7; Юбилейный вечер М. А. Кузмина // Жизнь искусства. 1920. 5 октября; Михаил Кузмин: [Портрет]: [Стихотв., 1921] // Смена вех. 1921. 26 ноября. No 5. С. 21; М. Кузмин. Вторник Мэри. Представление в трех частях для кукол живых или деревянных. Изд. "Петрополис". 37 стр. Петроград, 1921: [Ред.] // Книга и революция. 1921. No 12. С. 42; Радостный путник: (О творчестве М. А. Кузмина) // Книга и революция. 1922. No 3(15). С. 42--45; Стрелец: [Рец. на 3-ю книгу альманаха. СПб., 1922.] // Россия. 1922. No 2. С. 28; А. Я. Головин и М. А. Кузмин: [Послесл. к публ. стихотв. М. Кузмина "Орфей", 5 июня 1930] // Литературный современник. 1941. No 4. С. 59.
   4 Голлербах Э. Петербургская Камена: (Из впечатлений последних лет) // Новая Россия. 1922. No 1. С. 87.
   5 См., например: [Голлербах Э.] Анна Радлова. Корабли. Изд. "Алконост". Петербург. 1920: [Рец.] // Вестник литературы. 1921. No 3 (27). С. 9.
   

<Февраль 1935 г.>

   Приобрел отличную цветную репродукцию "Аиадиомены" Боттичелли ("Рождение Венеры") и поставил ее (на время) так, чтобы постоянно видеть ее <...> Из всех "возрожденцев" Боттичелли мне особенно близок.
   
   "Средь многих знаменитых мастеров
   Лишь одного, ах, сердце полюбило",
   
   -- как молвил Гумилев о Фра Беато Анджелико да Фьезоле.
   Такую же нежность к Сандро Филипени чувствовал Головин. У него висела в столовой цветная репродукция "Мадонны с младенцем и тремя ангелами" (круглая композиция с драпировкой, та, что в миланской "Амвросиане").
   Любовь к Боттичелли и, вообще, к мастерам Возрождения -- едва ли демократическое свойство. Изогиз предпочитает печатать хромотипии с ультра-"литературных" картинок Бродского, Маковского, Авилова, Владимирова и tutti quanti. A какое большое воспитательное дело мог бы он совершить, знакомя с живописью Ренессанса! Или для "большинства" это был бы "не в коня корм"?..
   "Что не по вкусу, нет в том пользы", -- как говорится в "Укрощении строптивой".
   Есть формы искусства, для понимания которых нужно созреть: в юности, лет двадцать тому назад и я был глубоко равнодушен к мастерам Ренессанса и находил их "скучными". На фоне XV века Боттичелли кажется человеком, опередившим свою эпоху -- в нем есть нервность, утонченность, что-то от хорошего декаданса -- от "высокого декаданса", если позволительно такое contradictio in adjecto в термине.
   Патер утверждает, что Боттичелли принял именно то, что Данте отвергнул, как недостойное ни ада, ни рая, -- тот "средний мир", в котором пребывают люди, не участвующие в великой борьбе, не решающие великие судьбы, но горящие священно-бесцельным пламенем творчества и способные на великие отречения. Для меня в этом прелесть Боттичелли. Тут не "золотая середина" (удел мещан), а единство противоположностей, алогическое совмещение "да" и "нет". Если верно, что даже Богоматерь Боттичелли "одна из тех, кто ни с Иеговой, ни с его врагами", -- тем лучше! А мы (в розановском смысле) разве не такие, -- разве мы не из тех? Впечатление утраты, невыразимой печали, исходящее от "Primavera" и "Анадиомены", -- как оно много говорит нам, "душам, недостойным ни ада, ни рая", по слову Данте. Это -- наша печаль и наше одиночество. Если флорентийское кватроченто -- колыбель и могила искусства Возрождения, то один Боттичелли встает из этой могилы, как зачинатель нового мироощущения. Душа его как хрустальная чечевица, одна сторона которой -- христианство, другая -- язычество: тут двуединство Ренессанса особенно разительно. И мы видим мир сквозь такое стекло, а не сквозь голубое или красное стеклышко, пригодное разве только для балкона современного мещанина.
   Примечателен новый канон женской прелести у Боттичелли: в сущности, ничего античного. Маленькие, низко расположенные груди, сильно покатые плечи, высокий таз, длинные руки и ноги. Большие лбы и довольно изрядные носы. Bella Simonetta -- Симонетта Каттанео из Генуи -- подруга Джулиано Медичи, заколотого ножом наемного убийцы, -- казалась ему образцом женского очарования (кроме портрета, она в картине "Венера и Марс"?). Любил ли он ее, мы не знаем, но он явно любовался этим длинным носом, этой длинной шеей и пологими плечами <...>. Мне помнится, что Боттичелли был среди тех фотографий с картин Ренессанса, которые висели в кабинете Анненского (теперь они у его сына) и в кабинете Кузмина (до тех пор, пока их не вытеснили бесчисленные акварели Гильдебрандт). Это очень показательно.

[Тетр. 1, с. 38--42]

   

<Март 1935 г.>

   Был у М. А. Кузмина, только что вернувшегося из больницы. Прежде всегда сидевший дома в полушубке, он теперь почему-то облачается в белый пикейный пиджачок. Я восхищался его "Шелковым дождем" (в "Эпохе", 1918),-- он конфузился, но потом сказал: "я знаю, многие не любят моей "простой" прозы", признают только стилизованную, но я думаю, что проза у меня вообще не плохая".
   В сравнении с этой "неплохой" прозой все кропания разных Козаковых, Слонимских, Семеновых, Брыкиных и пр. кажутся деревом, еле поддающимся топору.

[Тетр. 1, с. 60]

   

<Июнь 1935 г.>

   9-го звонок Юркуна: Мих. Алекс, зовет к себе, очень просит непременно придти. Обещал быть в 9 ч. (на 10 ч. уговорился о встрече с Никитиным). Прихожу: Кузмин смертельно бледен, говорит с трудом, еле встает со стула. Я испугался: неужели он настолько плох, что позвал меня проститься? Встретил очень нежно, благодарил за то, что я собрался. Юркуну я подарил большую лупу (у меня была лишняя), а он мне два любопытных рисунка (подкрашенных) -- его и Кршижановского. Можно назвать это и меною.
   Пришла Ольга Ник. и какой-то "Левушка" {Л. Л. Раков (Прим. ред.).} (эрмитажник, я забываю его фамилию, хотя не раз встречал у А. Д. Радловой и у Кузмина). Внезапно был устроен изысканный и довольно пьяный ужин. "Мы вас не отпустим ни за что". Пришлось остаться и я не пожалел об этом, ибо М. А. читал свой текущий дневник, исключительно интересный.
   Каждый кусок дневника состоит из воспоминаний о прошлом или размышлений на темы искусства и литературы, и несколько строк о минувшем дне -- где был, что делал, кто приходил, что случилось. Все это сделано в удивительно тонкой, непринужденной форме, в особом "кузминском" стиле, который здесь еще острее, чем в беллестристике. Это -- настоящее искусство, и я давно так не наслаждался, как слушая кузминский дневник. Никитину позвонил, что не могу придти и прошу не считать невежею, -- обещал придти завтра.
   Обилие вина помешало мне запомнить, как следует, то, что я слышал: помню только, что я положительно впитывал в себя музыку кузминского рассказа, эти сплетения обыденного и смешного с высоким и важным. Помню отрывок о Боттичелли, совсем по-новому освещавший фигуру великого мастера, и лукавую оговорку: "немножко смешно в наши дни заниматься Боттичелли, которого все знают вдоль и поперек, и не заниматься, скажем, проблемой подготовки кадров, о которой никто ничего не знает" (записываю точно по смыслу, но не буквально). Тут под "всеми" разумеется, конечно, круг "мудрецов и поэтов".
   О каком-то хозяине дачи в Озерках (в 1902-1903 гг.): "робкий мужчина, проживший до сорока лет, как ландыш". О каком-то семейном доме: "Там было интимно и уютно, как в казарме, тюрьме или Пажеском корпусе".
   Юркун прервал чтение заботливой укоризной: "Майк, может быть, довольно, не утомляйтесь".
   На стене с акварелями О. Н. Гильдебрандт появился прелестный маленький этюд (маслом) обнаженной девушки,-- он слывет за произведение "ученика Ренуара". У Юркуна еще две интересные новинки: "Курильщики опиума" Клода Фаррера, первое франц. издание с автографом и второй том мусагетовских "Стихотворений" Блока с неизданными стихами Ахматовой (ее автограф) на титуле (обе книжки куплены по 2 р. -- в Книжной лавке писателей, явно проморгавшей эти интересные автографы). Очень мила у Юркуна акварель, изобр. Гофмана у постели его больной жены (он склонен видеть в этом листке произведение самого Гофмана).
   Под конец, как всегда бывает на "играх Вакха", разговор стал прыгать и перекатываться туда-сюда: тут и спор о преимуществе тех или иных полей фетровых шляп, тут и письмо молодого моряка матери (1830-х годов, с прелестными пояснительными рисунками), тут и жалобы Левушки на ужасные, модернистическпе и декадентские формы античного стекла, которым он сейчас занимается в Эрмитаже (в прикладном искусстве античности можно встретить образцы крайней безвкусицы). Ольга Николаевна и Юркун безуспешно пытались изобразить меня в профиль.

[Тетр. 1, с. 85-89]

   

<27 сентября 1936 г.>

   27-го по приглашению Юркуна (?) провел вечер у А. Д. Радловой. <...>
   Юркун читал свои заметки, которые вел во время поездки в Новгород и пребывания там. Это довольно неожиданное литературное выступление столько лет безмолвствовавшего автора "Шведских перчаток" было интересно воспоминаниями о Мих. Ал. Кузмине.
   Некоторые страницы очень удачны, часто в них слышится голос Кузмина, а когда Ю. читает его стихи, то это совсем похоже на кузминскую манеру чтения стихов.
   Потом вспоминали о М. А. "коллективно".
   В "списке книг", который он периодически составлял,-- книг, особенно ему дорогих ("взял бы с собой в путешествие"), обычно были Гомер, Данте, Шекспир, Гете и др., но не было Пушкина -- не оттого, что он как бы "носил его в себе": Пушкин -- "подразумевался". Отрицательно относился К. к творчеству Горького, Ромена Роллана и Стефана Цвейга, как "типичных пошляков" (А. Д. поддержала эту оценку, я вступился за Цвейга). <...>

[Тетр. 2, с. 29-31]

   

<Октябрь 1936 г.>

   <...> Навестил Ю. Е. Кустодиеву, купил у нее два акварельных этюда и рисунок (портретик М. А. Кузмина).

[Тетр. 2, с. 36]

   

<Декабрь 1936 г.>

   А. Д.: "Вы ошибаетесь, считая, что я прежде всего придаю значение общественному весу людей. Я сама раздаю чины и знаки отличия".
   Так ли? М. А. Кузмин говаривал, что ему решительно все равно, кто "там, наверху" -- "пускай нами управляет хоть лошадь, мне безразлично". С лошадью, даже самой породистой, он не стал бы заигрывать и не стал бы ржать ей в угоду А. Д., правда, тоже не ржет, но об "овсе" отзывается одобрительно и "лошадиные фамилии" почитает.

[Тетр. 2, с. 63]

   

<Январь 1937 г.>

   Встреча Нового Года в Доме писателя. <...> В четвертом часу ночи я позвонил А. Д. Радловой и услышал: "Если вы меня любите, вы сейчас же придете". <...> Пошел. Встречен был очень ласково. Какой-то маленький мужчина артистически играл на гитаре и хрипловато пел. А. Д. просила петь еще и еще ("Изумительно, потрясающе"). Певец ответил: "Вы просите песен -- их нет у меня". Сильно охмелевший Юркун брякнул: "И не нужно, довольно". О. Н. испуганным шепотом: "Юрочка, что вы такое мелете?!"
   Меня спрашивали, как была одета Ек. Конст. Лившиц. Я не помнил и мог сообщить только, что Бенедикт много танцевал о ней, гордо неся по зале свое брюшко. О. Н. вспомнила, что Мих. Алексеевич всегда интересовался дамскими туалетами и подробно о них рассказывал. <...>

[Тетр. 2, с. 64--66]

   
   Просматриваю перекидной календарь за прошлый год -- перед тем, как его сжечь. В сущности, это -- документ, имеющий бытовой интерес, -- это -- зеркало повседневности, калейдоскоп маленьких событий. Эти записи почти ничего не скажут "непосвященному", но сколько за ними событий, встреч, разговоров, тревог и надежд!
   Вот несколько листков:
   15.II. Позвонить Успенскому. 8 ч. -- к Лукомскому. Найти пушкинские клише.
   Завтра именины А. Д. Библиотека. Берлянд о Гете ("кто это?"). Степанов. Костенко. Пушкинский Дом.
   21.II. "Я вас любил. Любовь еще быть может..." Предл. Нюрину "Воспоминания" Головина и книгу о Конашевиче. 6--7 ч. -- 1 терапевтическое, 5-я палата -- Кузмин. Веч. позв. Десницкому. Кино. Степашкин, Рубашкин и Мордашкин.
   23.II. Пушкинский Дом. Юркун: Пуни, Рерих, Кустодиев. Придет обойщик. Е. И. Кршижановский. Нарезать стекла. Твердо ограничить мены репродукциями. Соломонов об Оск. Клевере (ничего не знает!) и Клевер о Рудакове (то же!).
   3.III. Типография. "История гражд. войны". Совещ. у Десницкого. Позв. Кустодиевой. Маяковский. Подсчет листов.
   5.III. 2 ч. -- похороны Кузмина. За гробом Уайльда шли 7 чел., не все дошли до кладбища. Письма Брюсова. "Лит. Совр.".
   9.III. Русский Музей. Как он не боится, что его похоронят в красном гробу, под рев скверного оркестра... 3 ч. заседание. <...> Et cetera.

[Тетр. 2, с. 68--69]

   

<Сентябрь 1937 г.>

   Человеческое скудоумие проявляется особенно разительно в оценке чужих поступков. Наивность, доверчивость, ослепленность тут особенно раскрываются. А хотелось бы сказать всем недомыслящпм, всем ретивым (часто, впрочем, лицемерным) судьям словами каноника Мори из "Крыльев" Кузмина:
   "В каждом поступке важно отношение к нему, его цель, а такоюе причины, его породившие; самые поступки суть механические движения нашего тела, не способные оскорбить никого, тем более Господа Бога".

[Тетр. 3, с. 9--10]

   

<24 января 1938 г.>

   24-го провел вечер у Юркуна, смотрел бесчисленные рисунки и акварели бывших "13-ти". <...> О Лавр<овском>: он когда-то (в 1922 г.), незадолго до женитьбы на Е. Г., делал "авансы" О. Н. Г-дт. Юркун его резко "отшил", после чего Л. долго приставал к О. И. с вопросом: "скажите, отчего я не вызвал Ю. И. на дуэль?"
   У Л. был крестным отцом духовник Пик. Н-го, устроивший его в годы войны в воздухоплавательный отряд, где Л. надеялся либо уцелеть, либо погибнуть, но не сделаться идиотом из-за контузии (что казалось ему неибежным в пехоте). Однако, он умудрился, все-таки, упасть при подъеме или спуске на каком-то пузыре. Последствия этого падения казались покойному М. А. столь заметными, что он навсегда окрестил Л-го "дурашкой". <...>

[Тетр. 3, с. 142]

   

<Конец мая 1938 г.>

   Приходил Рыбаков, увлеченно рассказывал о своих открытиях в области фарфора, о своей мене с А. Д. Радловой (получил ряд фигурок, отдал старинный хрусталь). Была О. Н. Гнльдебрандт, рассказывала какую-то сложную историю о кузминском переводе "Дон-Жуана", который якобы узурпировал Шенгели. Спрашивала совета, как быть. Говорит, что "проплакала все глаза" из-за Ю., и "больше не может". Недоумевает -- что могут ему инкриминировать?

[Тетр. 3, с. 142]

   

<Июнь 1938 г.>

   О. Н. Гильд ликвидирует книги, поступающие в адрес Ю. как "авторские" Кузмина, это -- столь же непонятно, как хронические затруднения, бывавшие у Ю. Непонятно, потому что "по линии Кузмина" из Всероскомдрама поступают, как говорят, ежемесячно 500--700 р., а из издательств время от времени по нескольку тысяч (иногда 10--15 т. р.).

[Тетр. 3, с. 155]

   

<8 декабря 1938 г.>

   <Разговор с А. Д. Радловой> <...> Очень сурово о Блоке (что случилось?): "Он был невоспитан, невежествен и глуп, хотя и обладал признаками гениальности. Его записи об Италии в дневнике -- жалостно-плохи. Михаил Алексеевич (Кузмин), сидя у себя на Спасской, знал и понимал Италию бесконечно больше и глубже, чем Блок".
   Сокрушение о пропавших дневниках К. за последние годы (позже я узнал, что пропала только одна тетрадь, остальные были в свое время скопированы на машинке и где-то сохранились, как и большая часть других рукописей К-на).

[Тетр. 4, с. 77]

   

<Январь 1939 г.>

   Вечер у А Д. Радловой. Она по-прежнему очень интересуется Р<озано>вым, читает и перечитывает его книги, и неплохо в них разбирается. Подарила мне "Три пьесы" Кузмина (1907 г.), переписанные ею от руки. Эта книжечка очень редка, она ее не имела и переписала с чужого экземпляра, а теперь получила книжку (от Н. Д. Волкова) и подарила мне свою рукопись. <..->

[Тетр. 4, с. 96]

   

<Апрель 1939 г.>

    <...> 1-го вечером пришел Всев. Вл. Воинов <...>. В разгаре оживленной беседы погас свет. Все попытки починить проводку были безуспешны. Обмен мы успели совершить (В. выбрал у меня два офорта и несколько репродукций с офортов, коими он теперь увлекается), но дальнейший просмотр моего собрания при свечах оказался невозможным. В. ушел, и я продолжал сидеть при слабом желтоватом свете свечей, который любил покойный М. А. Кузмин. Свет этот "поэтичен", но как он, все-таки, уныл в сравнении с электричеством, какую меланхолию он нагоняет!.. <...>

[Тетр. 4, с. 129--139]

   

<Апрель 1939 г.>

   Перебрав по телефону Союз художников, Горком художников, Белкина, Чернышева, Митрохина (все -- безуспешно), Болдырева и его жену Семенову-Тян-Шанскую, нашел, наконец, художника Чернова, которым давно интересовался (о выставке его работ я когда-то писал). В конце Бармалеевой улицы (Петр, стор.) на 4-м этаже, в полумансарде живет больной туберкулезом, бедствующий, даровитый художник. Он пользуется репутацией мизантропа-нелюдима и недотроги, но принял меня ласково, когда я назвал ему себя. <...> В Ч. есть что-то милое, трогательное и что-то, напомнившее мне М. А. Кузмина и Оск. Ю. Клевера.

[Тетр. 4, с. 137--140]

   

<24 мая 1939 г.>

   Вечером 24-го пошел к Радловым и не пожалел об этом. <...> Состав званых вечеров у Радловых сильно переменился: "иных уж нет" (Покровский, Кузмин, Вл. В. Максимов), "а те -- далече" (Чудовский, Юркун, Раков), "как Сади некогда сказал...". Другие попали в немилость: давно не видно А. А. Смирнова, не приглашается Н. Д. Богинский ("я его прогнала, это -- надоедливый дурак!" -- говорит А. Д., не так давно хвалившая Богинского, как пламенного театрала).
   Вспоминали милого Кузмина. Гайдаров его мало знает и не ценит. За это ему попало от А. Д. Потом она стала говорить о том, что привязалась ко мне особенно с тех пор, как почувствовала мою настоящую любовь и нежность к Мих. Ал. Обращаясь к Г-ву: "Вскоре после смерти Михаила Алексеевича Ольга Николаевна Гильдебрандт прочла мне письмо, которое прислал Эр. Фед. ближайшему другу Кузмина. Это письмо не только блестящее литературное произведение, шедевр эпистолярного жанра, но еще и проявление необычайной сердечности, огромной чуткости и удивительного понимания Кузмина. Я уже говорила Э. Ф. не раз и снова должна сказать, что я была просто потрясена этим письмом, как никаким другим в своей жизни. И вот вслед за этим случилось так -- совсем естественно и неприметно, -- что Э. Ф. занял за моим столом то самое место, по левую мою руку, которое всегда, много лет, занимал Кузмин. Сегодня это место досталось Александру Алексеевичу (Остужев), нашему московскому гостю, и я уже чувствую что-то вроде вины перед Э. Ф., потому что это место принадлежит ему по праву".-- Я счел нужным усомниться в своем "праве", сказав, что не считаю себя ни в каком смысле и ни в какой мере эквивалентным Кузмину (тем более, что А. Д. называет его величайшим поэтом современности), но, откровенно говоря, был тронут тем, как искренно и горячо произнесла А. Д. свою тираду. <...>

[Тетр. 4, с. 159-164]

   

<Август 1939 г.>

   14 августа после длительной болезни (воспаление лимфатических желез и язва желудка) умер Ис. Изр. Бродский. <...> 17-го был на гражданской панихиде и похоронах, обставленных очень торжественно. Масса народа. Речи среднего достоинства, а иногда и слабые по форме (не отличился Ал-др Герасимов, еще менее удачна была речь Авилова, а какой-то батальонный комиссар изрек -- "изобретательное искусство" вместо "изобразительное"). Киносъемка, три оркестра музыки, три колесницы венков, курсанты и моряки. Собирались хоронить в некрополе Александро-Невской лавры, но Ленсовет не дал разрешения (видимо, не считая Бр. "исторической личностью") и пришлось взять место на Литераторских мостках Волкова кладбища. До конца я не дошел, устал смертельно.
   Общее впечатление: парадно, казенно. Не было той взволнованности, какая чувствовалась, например, на похоронах Блока, -- особенных, незабываемых, -- или той глубокой печали, какая сопровождала куда более скромные, почти убогие похороны Кузмина.

[Тетр. 4, с. 185--186]

   

<Октябрь 1939 г.>

   23-го -- неожиданный, как всегда, звонок Осмеркина: "Можно к вам придти через час с Верой Николаевной?" (речь идет об Аникиевой). <...> Вспоминали и дорогого M ихаила Алексеевича Кузмина. Смотрели мой "фонд" (небольшие картины, сложенные в разных углах, за недостатком "стеиплощадн"), разворошили рисунки, фотографии. Накурили втроем так, что не продохнуть. <...>.

[Тетр. 5, с. 20--22]

   

<Март 1940 г.>

   Обедал в Доме писателя с Боцяновским, который познакомил меня с сыном Лескова -- Андреем Николаевичем. Помнится, покойный Кузмин говорил мне об А. Н. Лескове как о мрачном и неуживчивом человеке. У меня создалось иное впечатление: этот маленький толстяк (б. военный) показался мне веселым сангвиником.

[Тетр. 5, с. 101]

   

<Июнь 1940 г.>

    <...> 12-го был с А. Д. и С. Э. <Радловыми> на выставке Головина Очень восхищались (оба) портретом Кузмина. <...>

[Тетр. 6, с. 8]

   

<Конец ноября 1940 г.>

   А. Д. Радлова продала свой автомобиль (за 15 т. р.) и теперь облегченно вздыхает: "он нас разорял починками..." Сведущие люди уверяют, что ее заработок за последнее время упал с 30--35 т. р. в месяц до 6--7 т. р., что, конечно, ее "не устраивает". А. Д. звонила мне о том, что заканчивает переделку "Короля Лира". -- "Как -- переделку?" "Да, я переделываю, поправляю перевод Мих. Ал. Кузмина, по заказу -- Больш. Драм. театра. Это -- очень интересная работа, мне кажется порою, что я слышу его голос..."
   -- Если его голос не протестует, это значит, что покойник -- добрая душа...

[Тетр. 6, с. 82]

   

<Январь 1941 г.>

   10-го января вечером -- у А. Д. Радловой. Она читала мне сонеты Шекспира в неизданном переводе Кузмина. Кузмин перевел больше половины шекспировских сонетов. Они будут изданы, но с поправками Смирнова, которые А. Д. считает ненужными и неудачными. По ее мнению, сонеты Шекспира переведены Кузминым гораздо лучше, чем Пастернаком.

[Тетр. 6, с. 113]

   

<Февраль 1941 г.>

   По слухам, немало вреда проистекает от "дружеских" записей, имеющихся в тех дневниках писателей, которые попали в музеи и библиотеки. Говорят, что много откровенных и "неудобных" отзывов и оценок содержит в себе летопись литературных сплетен -- сиречь, хранящийся в Публ. Библиотеке ("засекреченный") дневник Зин. Гиппиус. То же говорят о дневнике Кузмина (принадлежащем Гос. Литер. музею). <...>

[Тетр. 6, с. 134--135]

   

<9 июня 1941 г.>

    <...> О. Н. Гильдебрандт привезла ко мне какого-то доктора Левитина, поклонника покойного Кузмина и приятеля Юркуна. Он коллекционирует театральный изоматериал. Выпросил у меня карандашный эскиз Наталии Гончаровой к "Золотому петушку", дав мне взамен большой акварельный эскиз Татьяны Бруни к "Лестнице славы" Скриба. Усиленно звал к себе, на что у меня нет никакого желания.

[Тетр. 7, с. 30]

   

<Середина июня 1941 г.>

   А. Д. Радлова подарила мне свою новую фотографию (почему-то с английской надписью о том, что "друг в нужде -- настоящий друг"). Она любит показывать свои новинки, только что приобретенные вещи. Позвала к себе, чтобы показать два бокала александровской эпохи, гранатовое ожерелье ("правда, недорого -- всего 500 рублей?") и пачку автографов Кузмина, среди которых оказались два неизданных стихотворения (остальные были напечатаны не в "Сетях", как она уверяла, а в "Глиняных голубках"). Любопытно, что все стихи Кузмина, приобретенные Радловой, посвящены покойному Всеволоду Князеву, гусарскому офицеру, покончившему с собой (кажется, в 1912 г.) из-за раздвоения его любви между Кузминым и Глебовой-Судейкиной. В печатном тексте посвящения убраны, ибо "Глиняные голубки" целиком посвящены Юркуну. Князев был второй (после Маслова) большой привязанностью Кузмина.

[Тетр. 7, с. 35--36]

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru