"Чтобы создать нацию, сперва надо создать театр". Этот мудрый совет Гете, при всей парадоксальности формулировки, весьма характерен для эпохи Просвещения, утвердившей принцип воспитательного значения искусства вообще и театра в частности. Применительно к Италия второй половины XVIII века мысль Гете особенно верна. Быть может, ни одна область итальянского искусства не способствовала так становлению национального самосознания, как театр. Карло Гольдони, Карло Гоцци, Витторио Альфьери -- признанные его вершины. Люди разных общественных позиций (буржуа, патриций-архаист, аристократ-тираноборец) и художественных темпераментов (комедийный бытописатель, сказочник-фантазер, трагик), они шли в одной упряжке времени, разрушая старые представления и способствуя рождению новых. Они работали на тот "будущий итальянский народ", которому посвятил последнюю свою трагедию "Брут Второй" Альфьери.
Пока же "итальянского народа" не было. Было -- по циничному выражению австрийского канцлера Меттерниха -- одно только "географическое понятие".
В самом деле, на длинном и узком "сапоге" Аппенинского полуострова размещалось около двадцати различных по своему политическому устройству ц культурным традициям государств. Пожалуй, единственное, что их связывало, -- это хозяйственная разруха, полуфеодальные формы эксплуатации и общин литературный язык (что, впрочем, при повальной неграмотности населения значило не так-то много. Большинство довольствовалось диалектами). Наиболее развитая в экономическом отношении Ломбардия была -- после Аахенского мира 1748 года -- отдана Австрии. Однако в сильной зависимости от Австрии находились и многие другие государства полуострова. Относительно суверенным положением пользовались лишь Пьемонт, короли которого довольно ловко лавировали между Австрией и Францией, и Папская область -- государство искусственно поддерживаемое, как "духовный центр" католического мира.
Юг Италии занимало королевство Обеих Сицилии (со столицей в Неаполе). Там царствовали Бурбоны, связанные династическими узами с французскими и испанскими Бурбонами, но на деле проводившие политику Англии.
Политическая разобщенность всех этих мелких государств, соперничество в политике, сеть таможенных барьеров, опасения поенного порядка, личная вражда монархов и крупных феодалов сильно затрудняли налаживание разумной экономики и культурного общения.
Для жизни итальянских государств того времени характерно, например, значительно большее экономическое и духовное общение с неитальянскими странами, чем со своими соплеменниками. Юг Италии больше торговал с Англией, чем с Ломбардией. Ломбардия и Пьемонт -- с Францией, Англией и Австрией, чем, скажем, с Папской областью. Молодые интеллигенты в Турине или Милане были в курсе последних парижских новинок и почти ничего не знали о том, что происходит в Риме пли Неаполе.
Общую картину хозяйственной разрухи и культурной отсталости довершало политическое бесправие наиболее многолюдных сословий тогдашнего общества.
При всем том со второй половины XVIII века в различных частях Апеннинского полуострова начинается брожение, которое к концу века превратится в весьма могучую силу; она -- пусть поначалу с помощью французских штыков -- сокрушит старый порядок и откроет дорогу к дальнейшему политическому объединению разрозненных государств в единое национальное целое. Виновницей этого брожения явилась молодая итальянская буржуазия, начавшая заявлять свои права. На севере она была наиболее сильна. Этим и объясняется тот факт, что когда речь заходит об итальянском Просвещении, о становлении буржуазной идеологии, то говорят преимущественно о Милане и Венеции, двух главных культурных центрах Северной Италии. Реже вспоминают Флоренцию, Пьемонт и Неаполь.
До открытых политических лозунгов дело, понятно, ее доходило. Не было еще достаточных сил. Даже тот логический предел, к которому итальянская буржуазия тяготела -- объединение страны, -- не был еще формулирован. Усилия идеологов были направлены на критику старого режима. Критика была всеобъемлющей. Суровой ревизии подвергалось решительно все.
Сокрушительная критика старого порядка, содержащаяся в произведениях французских просветителей, была с восторгом воспринята передовыми кругами итальянской интеллигенции. Вольтер, Руссо, Дидро. Монтескье становятся в Италии не менее известными и популярными, чем в самой Франции.
Стремясь приблизиться к широким кругам читающей публики в целях пропаганды новых идей, открывается ряд журналов: "Il Caffe", "Frusta lotteraria", "L'Osservatore".
Значительное развитие получает литературная критика, запенившая собою старую "филологическую критику текстов" и во многом предвосхитившая дальнейший ход развития литературы. В области идейной эта критика была реакцией на бессодержательность старой литературы, а в сфере художественной -- протестом против аркадского академического стиля, ею риторики тт грамматической ригористичности.
В пылу ниспровержения старых авторитетов, в борьбе с манерностью и архаичностью не обошлось и без крайностей.
Нападкам подвергся сам Данте. Насколько борьба со старым носила острый и в то же время сложный и противоречивый характер, может дать представление как раз полемика вокруг Данте, возникшая между иезуитом (и одновременно вольтерьянцем!) Саверио Бетттинелли и Гаспаро Гоцци. Первый в серии своих "Писем Вергилия" (обращенных будто бы к Аркадской академии) бранит Данте и его сторонников за отсутствие художественного вкуса и поэтического чутья. С резким возражением Беттинелли выступил Гаспаро Гоцци (родной брат Карло Гоцци) в своем "Рассуждении античных поэтов о современных хулителях Данте, подделывающихся под Вергилия". Гоцци рассматривает Данте как величайшего национального поэта и пророка будущего величия Италии.
Выступил против Данте и Джузеппе Баретти, человек очень близкий к просветителям. В своем журнале "Frusta letteraria" Баретти подверг к оптике не только Данте, но и такого, казалось бы, близкого себе по идеологии писателя, как Карло Гольдони.
Случалось, что дружная критика старого режима сводила в один лагерь людей разных литературных воззрений и даже политических ориентации. Такой "единый фронт.) против отжившего или отживающего объясняется прежде всего тогдашней действительностью. Во-первых, старый режим чувствительно нарушал интересы различных классов (даже враждующих между собой), во-вторых, новая сила в происходившем историческом процессе -- буржуазия -- не выступала с открытой политической программой, которая могла бы сразу оттолкнуть ее политических противников.
Аббат Чезаротти, ратуя за единый национальный язык, вовсе не подозревал, что через каких-нибудь двадцать лет это требование станет одним из важных пунктов буржуазной программы. А иезуит Беттинелли совсем не думал, что личная дружба с Вольтером и пропаганда его произведении будет способствовать подрыву авторитета церкви и крушению старого правопорядка.
Так или иначе, но всеобщее недовольство отлично работало на потребу дня, работало на буржуазию, хотя сами недовольные отнюдь не всегда являлись идейными союзниками.
То, что старая итальянская литература и театр были бессильны ответить на новые, пусть еще не четко выраженные, духовные запросы самых разнообразных слоев населения, наглядно подтверждается хотя бы фактом беспримерного в Италии засилия иностранной литературы. Когда Чезаротти открыл своим читателям "Оссиана", они были ошеломлены. Ни один итальянский прозаик XVIII века не пользовался у себя на родине популярностью, равной популярности переведенного Ричардсона. На итальянской сцене триумфальное шествие совершали драмы Мерсье.
Под влиянием "Персидских писем" Монтескье надоевшие пастухи и пастушки с греческими и римскими именами заменялись в безобидных пасторалях персами и персиянками.
Для идейного распутья, на котором находился тогда итальянский театр, весьма показательна была фигура венецианского драматурга Пьетро Кьяри. По меткому выражению Франческо де Санктиса, этот человек совмещал в себе "все самое экстравагантное, что было в новом, и самое вульгарное, что было в старом". В его произведениях причудливо переплетались фантастические великаны, таинственные женщины, ночные стычки, веревочные лестницы, невероятные характеры, поверхностная философия и риторика.
Как талантливый ремесленник, Кьяри сумел использовать веяние времени. Его успех был огромным, но кратковременным. Для сцены он пропал бесследно, и вспоминают его только при изучении творчества Карло Гольдони и Карло Гоцци.
Именно на долю Карло Гольдони, Карло Гоцци и их младшего современника Витторио Альфьери выпала честь представить свой век в ведущих его тенденциях: сословное равенство, национальное начало, личная свобода. Только созвучие веку и могло обусловить успех их реформаторской деятельности в области итальянского театра.
Карло Гоцци (1720-1806)
"Вооружившись за мнимые заслуги похвалами, коих добиваются любыми средствами обман и лицемерие... Гольдони утверждал, что огромный успех его театральных пьес лучше всего свидетельствует об его действительных заслугах и что одно дело заниматься тонкой словесной критикой, а другое -- писать вещи, всеми признанные и приветствуемые толпой на публичных представлениях... Тогда я, нисколько не чувствуя себя уязвленным, высказал однажды мысль, что театральный успех не может определять качества пьесы и что я берусь достигнуть гораздо большего успеха сказкой "О любви к трем апельсинам", которую бабушка рассказывает своим внучатам, переделав ее в театральное представление" {Карло Гоцци, Бесполезные мемуары, ч. 1, гл. XXXIV; цитируется по переводу, напечатанному в "Хрестоматии по истории западноевропейского театра", под ред. С. Мокульского, т. 2, "Искусство", М. 1955, стр. 598.}.
Так -- если верить словам Гоцци -- родились его десять сказок для театра. Гоцци пытается уверить читателя, что начал он писать свои сказки (или "фьябы") "на спор", в чисто полемических целях, желая доказать противникам, что успехом, у публики будет пользоваться любой вздор, лишь бы он обладал качеством новизны: "Недоверчивые усмешки и колкости только разожгли мое упрямство и заставили меня приняться за это своеобразное испытание".
В 1760 году Гоцци написал свою первую театральную сказку "Любовь к трем апельсинам". После того как она была прочитана коллегам по академии Гранеллески и при общем веселье ими одобрена, Гоцци отдал пьесу знаменитому комику комедии дель арте Сакки. В дни зимнего карнавала 1761 года (25 января) она была показана венецианской публике с подмостков театра Сан Самуэле. "Неожиданная новизна и оригинальность этой сказки, переделанной для театра, которая в то же время была смешной пародией на сочинения Гольдони и Кьяри и заключала в себе кое-какой аллегорический смысл, произвела такой забавный и сильный переворот во вкусах публики, что оба писателя сразу увидели свое падение как бы отраженным в зеркале.
Кто мог предугадать, что эта искра фантастики сумеет испепелить увлечение теми сценическими представлениями, которые пользовались прежде таким успехом, и воспламенит интерес, продержавшийся в течение стольких лет, к веренице моих детских сказок? Но такова судьба!" -- восклицает Гоцци. Увлекаясь рассказом о своем успехе, Гоцци не замечает, как он подправляет самого себя. Дело-то оказалось не просто в "новизне", не в том, что простодушного, невежественного зрителя (а Гоцци именно так оценивает его в своих "Бесполезных мемуарах") можно увлечь любым дурацким представленьем. Скорее всего уже с самого начала, то есть с пьесы "Любовь к трем апельсинам", Гоцци усматривал в театрализованной сказке огромные возможности для контрастного совмещения сказочного, реально-бытового и буффонного элементов. Это, так сказать, внешние, "стилистические" признаки найденного им жанра. Но это еще не самое трудное и, главное, не то еще, что может создать прочный успех фьябам. "Следует заметить, -- пишет Гоцци в своих "Мемуарах", -- что сказочный род театральных представлении, вызывающий интерес публики и удерживающийся на сцене, много труднее всех других жанров драматических произведений. И если подобного рода пьесы обладают импонирующей, чарующей таинственностью, приковывающей внимание новизной и опьяняющим красноречием", они еще "никогда не произведут должного впечатления и не оправдают огромных затрат и труда наших бедных актеров". Чтобы произвести это "должное впечатление", они должны заключать в себе "философские мысли", "остроумную критику", "диалоги, исходящие из глубины души", и "прежде всего то очарование, благодаря которому для зрителей _невозможное становится реальным_". Стало быть, программные намерения Гоцци куда шире и серьезнее, чем это можно заключить из его собственного первоначального объяснения происхождения театральных фьяб.
Реальным людям Гопци часто предпочитает маски, их "собирательные", обобщающие, порой даже символические возможности. Но, используя это наследие комедии дель арте, Гоцци идет по стопам ненавистного ему Гольдони: он наполняет эти маски определенным содержанием, а не просто "консервирует" их. По словам самого Гоцци, он наполняет их "строгой моралью и сильными страстями, нашедшими поддержку в прекрасном исполнении серьезных актеров".
Гоцци сумел вложить в свои театральные сказки очень многое, вплоть до собственных религиозных и моральных чувств (наряду с философской и литературно-театральной полемикой). Окружающая реальность ветла в чудесный мир сказок Гоцци, стала там предметом сатиры, пародии, эпиграммы, облачившись в фантастические одежды, что никак не мешало зрителю узнавать и конкретные личности, и персонифицированные идеи.
Первая из написанных сказок, "Любовь к трем апельсинам", дошла до нас в форме "Разбора по воспоминанию", то есть, в сущности, это сценарий, сопровождаемый авторскими замечаниями об пополнении и реакции зрителя. "Импровизированные" тексты в "Разборе" не приводятся. Гоцци сохранил лишь отдельные стихотворные реплики преимущественно пародийного характера и целиком привел пародийно-сатирическую сцену, в которой он вывел Гольдони (маг Челио) и Кьяри (фея Моргана). "Волшебники-драматурги" тщетно пытаются излечить принца Тарталью от скуки (Тарталья -- аллегорическое изображение венецианского зрителя). Маг Челио изъясняется суконным адвокатским слогом (прозрачный намек на бывшую профессию Гольдони), фея Моргана говорит чрезвычайно напыщенно, пародируя язык аббата Кьяри.
Сам Гоцци в "Прологе" к этой сказке указывает, что "в выборе первого сюжета, взятого из самой пустой сказки, какие рассказывают детям, в грубости диалогов, действия и характеров, намеренно опошленных, я хотел высмеять "Перекресток", "Кухарок", "Кьоджинские перепалки" и многие другие плебейские и тривиальнейшие произведения синьора Гольдони". В самом деле, в этой, как ни в какой другой сказке Гоцци, литературно-пародийное задание выступает отчетливо. Однако, судя по сохранившимся в сценарии замечаниям, можно полагать, что Гоцци сплошь и рядом забывает о сатирическом издании и всецело отдается игре в "чудесное".
Театральная сказка для Гоцци -- способ преобразования в чувственные аллегории страстей, идей, словом, всего того, что его интересует и волнует. Стихи, проза, итальянский язык и венецианский диалект сплетаются в этой игре для наиболее полного самовыражения. В последовавших за "Любовью к трем апельсинам" сказках литературно-пародийный момент очень сокращается, а иногда и вовсе снимается. В "Зеленой птичке" (1705), например, написанной в манере первой сказки, Гоцци вообще отказывается от всякой литературной полемики, направленной на развенчание театральной реформы Гольдони. В центре ее -- обличение философии "себялюбия", теория "разумного эгоизма" Гельвеция (в лице Ренцо и Барбарины). Колбасник Труффальдино олицетворяет в ней восстание разума и буржуазного практицизма против веры и традиционной нравственности. Эта "антибуржуазная" сущность "Зеленой птички" с ее пафосом развенчания эгоизма была, к слову сказать, весьма оценена в последующие времена, когда исходный исторический критерий антибуржуазности Гоцци стал более или менее безразличен. Впрочем, такой же исторический курьез произошел с Гольдони: в конце XIX -- начале XX века его не раз упрекали в сугубой буржуазности, мещанстве, забывая, что именно буржуазность делала его в свою историческую эпоху новатором и прогрессистом.
Замечательно в театральных сказках то, что поленика с современниками не является у Гоцци плодом "ума холодных наблюдений", но облекается, в чувство, плоть, выдумку. Когда Гоцци в своих драматических конструкциях шел от полемики, то он стремился стереть ее границы, стремился превратить сатиру и пародию в материал для фантазии наравне с другими чувствами и идеями, которые привносил в сказки.
Вторая театральная сказка Гоцци -- "Ворон" (1761) -- это уже не сценарий, Текст написан почти полностью, и большая его часть стихотворная. Импровизационные сцены с масками сведены к минимуму. Стилистически "Ворон" тяготеет к трагикомедии. В серьезных сценах Гоцци подымается до патетического слога. Гоцци как бы соблюдает в этой пьесе жанровую иерархию языка, связанную с системой классицизма. "Благородные" говорят стихами "высокого стиля", маски -- бытовой прозой. Интересно, что в этой трагикомической сказке Гоцци, по существу, протягивает руку Гольдони. Правда, в одном только вопросе: что делать с масками? Гольдони, опровергая комедию дель арте, стремился уничтожить маски путем постепенного их "освоения", "подчинения" и в конце концов растворить их в повой комедии характеров. Гоцци, поступает точно таким же образом. Он наполняет маски нужным ему содержанием, пишет для них текст, но обставляет это другими аргументами: "Всякий, кто захотел бы помочь труппе Сакки и поддержать маски и импровизированную комедию, должен был бы поступить точно так же, чтобы не впасть в ошибку". В итоге, пусть против своего желания, Гоцци способствовал концу комедии масок в не меньшей степени, чем Гольдони.
"Король-Олень" (1702) -- третья сказка Гоцци. В ней продолжаются поиски трагикомическою сказочного стиля. Литературно-полемический элемент тут вообще снимается. Роль масок сужается еще больше, и тексты их реплик в большинстве случаев написаны автором. Сюжет сказки крайне усложнен, и разрешение его приемами волшебных превращений не всегда мотивирован. Современная Гоцци критика отметила это свойство, хотя спектакль имел у публики, огромный успех. "В ней находили тысячу красот, -- скромно пишет Гоцци, -- которых я, написавший ее, никогда в ней не замечал. Ее считали аллегорическим зеркалом, изображающим тех монархов, которые, слепо доверяясь своим министрам, сами превращаются, благодаря этому, в чудовищные фигуры". Последнее замечание Гоцци, сделанное бесстрастным топом (хотите верьте, хотите нет!), важно. Надо полагать, что создание "аллегорического зеркала" и в самом деле входило в намерение автора: слишком уж часто проблема эта дебатировалась в тот век. Для Гоцци, защитника монархии, она не могла быть безразличной. Хотя, с другой стороны, понятна и жалоба Гоцци на тех критиков, которые буквально во всех ситуациях и во всех персонажах его сказок усматривали аллюзии и аллегории. Таков уж удел всех сказочных сюжетов.
Несмотря на успех первых трех сказок, ожесточенная полемика вокруг них не прекращалась. Противники Гоцци усматривали успех в красочности и изобретательности постановок, обилии чудесного, в игре актеров. "Они не признавали за автором ни технических знании, ни искусства вести действие, ни риторических красот, ни очарования стихотворного красноречия, ни серьезных нравственных понятии, ни ясной критической аллегории. Это побудило меня написать еще две сказки: "Принцессу Турандот" и "Счастливых нищих", в которых совершенно отсутствовало все чудесное, но которые не лишены ни внешней обстановочности, ни нравственных принципов, ни аллегории, ни сильных страстей и имели такой же огромный успех, как и первые пьесы. Этим я наглядно доказал правильность моих взглядов, не обезоружив, однако, моих противников".
В "Принцессе Турандот" (1762) Гоцци и в самом деле отказывается от "чудесного). Зато (не без влияния тогдашней литературной моды) вводит восточную экзотику. Фабула пьесы восходит к очень древнему фольклорному мотиву (три загадки, которые нужно разгадать под страхом смертной казни). Бытовал этот фольклорный мотив в античные времена (миф об Эдипе и Сфинксе). Часто встречается он и в эпоху средневековья в связи с другим мотивом: добывания жены. В XII веке гениальный поэт Низами использовал этот мотив в своей повести; повесть была перепечатана в сборнике "Персидских сказок", которым воспользовался Гоцци. Действие сказки происходит в фантастическом Пекине (кстати, действие "Короля-Оленя" отнесено на остров Цейлон, а действие пятой сказки -- "Женщина-змея" -- Гоцци отнес в столь же условный Тифлис). Восточный "колорит" гармонирует с фантастичностью действия и необычностью характеров. Импровизацию масок Гоцци допускает только в сценах сюжетно "нулевых", своего рода интермедиях. Зато трагический и чувствительный элемент нагнетается до предела. В пьесе множество резких сюжетных сдвигов, неожиданных поворотов.
Стилистически к этой сказке примыкает фьяба "Счастливые нищие" (1704). Фабула ее также восходит к распространенному мотиву: о добром короле, который переодевается нищим, чтобы неузнанным побродить среди подданных и выведать их нужды и правду о своих министрах. Сюжет этот часто встречается в различных сборниках сказок. Гоцци почерпнул его из "Тысячи и одной ночи" или из "Тысячи и одного дня". Оба сборника имели по времена Гоцци широкое хождение.
Оглушительный успех "Турандот" (24 октября 1702 г.) заставил главных противников Гоцци сложить оружие и признать себя побежденными. Гольдони и Кьяри покинули Венецию. Поле боя осталось за Гоцци.
Остальные театральные сказки Гоццп ("Зобеида", 1763; "Голубое чудовище", 1704; "Дзеим, царь джиннов, или Верная раба", 1705) написаны в ранней манере. Зрелищность и занимательность выходят там на первое место. Исключение составляет "Зеленая птичка", быть может, самая "памфлетная" из всего написанного Гоцци для театра. Осмеяние некоторых основных принципов просветительской философии было там настолько ядовитым, что, по словам автора, сняв рясу и надев маску, спектакли посещали монахи даже самых строгих орденов.
"Дзеим" явился последней театральной сказкой Гоцци. Он отказался от созданного им жанра и обратился к писанию пьес в "испанском вкусе", комедий "плаща и шпаги". За семнадцать лет (до распада труппы Сакки к 1782 г.) Гоцци написал двадцать три пьесы этого нового для себя (если не считать двух опытов 1752 г.) типа. Сюжеты для них он черпал в испанских комедиях Тирсо де Молина, Кальдерона и других драматургов XVII века. Гоцци подгонял их под господствующие вкусы венецианского зрителя. Трагикомическое начало, заложенное в самой поэтике испанской драматургии XVII века, давало Гоцци великолепные для этого возможности. Прежде всего пересмотру подвергались этические нормы: жесткий испанский кодекс чести заменялся смягченным итальянским, в духе куда более либерального, по части морали, просвещенного XVIII века. Разделение персонажей на две категории, "высших" и "низших", проводилось с большей определенностью. Жанровое единство испанской комедии расслаивалось на два механически соседствующих жанра (высокого -- трагедийного и низкого -- комедийного). Отсюда языковая закабаленность двух жанровых пластов в пределах одной новой испано-итальянской комедии. Это очевидная уступка тому жанровому восприятию, привитому системой классицизма, от которого Гоцци не мог избавиться даже в своих вольных театральных сказках трагикомического плана.
С другой стороны, в свои пьесы "в испанском вкусе" Гоцци вводит маски, вещь совершенно чуждую поэтике испанской комедии. Он оправдывает это желанием поддержать оставшихся комиков комедии дель арте и саму традицию комедии дель арте. Эклектичность и компромиссность "новой" манеры Гоцци становится от этого только еще более явной. В слабое оправдание Гоцци надо сказать, что в создании новой этой манеры он был не одинок и имел прямых предшественников. Еще с конца XVII века в Италии стали прививаться эти испано-итальянские гибриды. Известны, например, несколько рефундиций -- переделок кальдероновской драмы "Жизнь есть сон" (последняя из дошедших относится к сороковым годам XVIII века).
Конец своей драматургической деятельности Гоцци объясняет развалом труппы Сакки и полным разрывом с ней. Объяснение верно только частично. Никакие склоки в этой когда-то блистательной труппе, никакой разрыв с ней, понятно, не заставили бы Гоцци отказаться от театра, с которым он был связан с юного возраста в качестве актера-любителя, если бы не ощущение творческого тупика, в который завели его компромиссные, по сути дела, принципы. Жанр трагикомедии, который он набрал во второй период творчества, неминуемо должен был привести Гоцци и к принятию тех этических и эстетических принципов, которые он не разделял и не пожелал разделить. Исторически жанр этот развивался в направлении мещанской буржуазной драмы. Нечего и говорить, что антибуржуазнейшему из драматургов XVIII века это было не по вкусу.
Отойдя от театра, Гоцци занялся подведением итогов. В 1795 году он издает (хотя написаны они были еще в 1780 г.) свои замечательные "Бесполезные мемуары", в которых излагает свою жизнь и свои театральные взгляды.
Живым и непреходящим в литературном наследии Гоцци остались его десять "Сказок для театра". Но он бросил их сочинять, будучи, казалось, на гребне успеха. Ничто не предвещало близкого конца этого столь блистательно разработанного им жанра. Появились подражатели. Сам Гольдони, сидя в Париже, попытался искать театрального счастья на ниве заклятого своего врага. Лишь виновник торжества вдруг решил, что им одержана пиррова победа. Гоцци сетовал на неизбежное одряхление жанра, могущую прискучить зрителю повторяемость, однообразие. "Пусть уж лучше публика тоскует по такого рода представлениям, чем скучает на них", -- ссылался он на непостоянство вкусов венецианского зрителя. Причины, однако, были более существенными. Гоцци нанес поражение гольдониевской комедии в Венеции, но в других городах Италии Гольдони не был повержен. Его реформа оказалась прочной. Гоцци всерьез полагал, что он сумеет возродить комедию дель арте на новых основаниях. Ему нетрудно было убедиться, что собственной своей практикой он доказал историческую ее обреченность. Гоцци требовал прежде всего новизны, как залога успеха. Был и полный успех. Настоящий художник, Гоцци раньше многих своих врагов почувствовал не одряхление избранного им жанра как такового, а бесперспективность тех идеалов и того пафоса, которые он вкладывал в этот жанр. В атмосфере повсеместно нарастающих революционных событий сказочно оформленные притчи о "добрых королях и плохих министрах", развенчание новой морали, связанной с рвущимся вперед третьим сословием, защита патриархальной нравственности и былой общественной субординации уже не могли иметь подлинного и устойчивого успеха. Прибегать же к чисто постановочным уловкам, пускать пыль в глаза изобретательностью интриги и словесным фехтованием Гоцци считал ниже своего писательского достоинства. Литература и театр были для него слишком серьезным моральным и общественным делом.
Не случайно, что интерес к фьябам Гоцци возродился в совершенно другом культурно-историческом климате, в кругах немецких романтиков, начиная с Гете, Лессинга, Шиллера, братьев Шлегелей, Тика и кончая Шопенгауэром и Вагнером. С Гоцци их роднила вражда к буржуазному практицизму, культ фантастики и гротеска. Потому-то Симонд де Сисмонди замечал в своей "Истории литератур Южной Европы", что пьесы Гоцци не свойственны итальянскому духу, "скорее их можно принять за сочинение какого-нибудь немца; немцы и в самом деле приняли их с необычайным энтузиазмом; они перепечатали его фьябы в Германии и некоторые из них перевели на немецкий язык. Сегодня одни лишь немцы поддерживают репутацию Гоцци" {Simоnde de Sismоndi, De la litterature du Midi de l'Europe, v. 1, Bruxelles, 1837, p. 515.}.
Сисмонди не совсем точен. Театром Гоцци увлеклись и некоторые французские романтики, в частности, мадам де Сталь, Шарль Нодье, Филарет Шаль, Поль де Мюссе. А когда улеглись страсти, героическая эра буржуазии ушла в прошлое и на век Просвещения стали смотреть спокойнее, изменился взгляд и на фьябы Гоцци. У нас в России их высоко оценил А. И. Островский, а в XX веке Вс. Мейерхольд создал специальный журнал для пропаганды комедии дель арте, назвав его: "Любовь к трем апельсинам".
Привлекательной в Гоцци оказалась прежде всего поэтика его сказок, основанная на чудесном. В его фьябах даже история дается в Сказочном растворении. В них все рождается и умирает в атмосфере чуда.
Фьябы Гоцци своими корнями уходят в волшебную сказку и комедию дель арте. Несмотря на языковый пуризм в теории, слово для Гоцци -- средство не всегда совершенное, Его безудержное "чудесное" нуждается в дополнительных средствах для достижения полной выразительности. Современным ревнителям "чистой театральности" Гоцци представляется, -- как указывает профессор Франческо Флора, -- "изобретателем нового сценического языка, основу которого составляет не только слово, но и ритм, и движение". По его же выражению: "Гоцци в театре XVIII века был примерно тем, чем стал Уолт Дисней для современного кинематографа: его природа очеловечивается и оживает с полнейшей свободой в бескрайних гиперболах и аллегориях" [F. Flora. Storia della letteratura italiana, v. IV. Ed. Mondadori, 1964, p. 105].
------------------------------
Источник текста: Карло Гольдони. Комедии. Карло Гоцци. Сказки для театра
Витторио Альфьери. Трагедии. Перевод с итальянского.-- М.: "Художественная литература", 1971, БВЛ.