Федор Федорович Шпренг женился всего два месяца назад. Женился он на прелестной, туго перетянутой в талии Еве Федоровне, беленькой, розовенькой, аккуратненькой, и такой чистенькой, что от нее даже духами не пахло. Ева Федоровна, вопреки традициям, никаких снадобий не признавала -- за что удостоивалась от мужа постоянного одобрения, тем более, что это было очень выгодно, а Федор Федорович расчет ставил на первом плане. Федор Федорович был тоже розовенький и белокурый; носил на носу золотые очки номер девятый, а на груди академический значок, которым очень гордился. Он женился по склонности и по расчету вместе, так как одного без другого не признавал.
-- Если я женюсь на Еве, -- рассуждал он, -- состояние ее родителей, конечно, перейдет после их смерти ко мне, ибо она есть единственная их дочь. Тогда я, можно сказать, обеспечен на всю жизнь. А пока они будут живы, и у нас нет детей -- будем жить на наши доходы...
Он отправился к ней и сказал ей, что любит ее. Когда она, потупившись и покраснев, сказала, что ответствует ему тем же, он стал тотчас же на коленки и проговорил:
-- Я счастливейший из смертных, -- мне остается только выяснить с вашим папашей некоторые детали...
В деталях они сошлись с папашей скоро. Папаша трепал его по плечу и говорил:
-- O, ja!
А Федор Федорович целовал его, и говорил:
-- Я счастливейший из смертных!
Он отлично омеблировал квартиру, причем ездил с своей невестой по городу, отыскивая мебель, чтобы была она изящна, и не очень дорога. Кровать он купил с проволочным матрасом, -- это чище. Все стены в своем кабинете он увесил множеством мелких портретов-фотографий, причем разместил их удивительно симметрично. Мебель для гостиной, темно-коричневая атласная, была взята за долг: товарищ давно должен был триста рублей, срок прошел, и Шпренг, как человек благородный, не протестовал -- а взял по взаимному согласию мебель, заплаченную за год перед тем восемьсот рублей. Гостиная вышла очень миленькая, особенно когда к окнам поставили аквариум, доставшийся после дяди, -- профессора, умершего как раз перед свадьбой. У Федора Федоровича родня была очень солидная: профессора, академики, директора заводов. Сам Федор Федорович считал себя тоже очень ученым и образованным человеком -- и писал уже три года подряд книгу: "О движениях отряда генерала Лемоха в октябре 1877 г."; книга должна была быть очень интересна и иметь значение не только среди военных, но и произвести некоторого рода сенсацию во всем образованном мире.
Жил с женою Федор Федорович необычайно дружно. Если только он не был занят служебными обязанностями, или не писал "О движениях генерала Лемоха" -- он смотрел в глаза своей жене, сидя на скамеечке у ее ног, и говорил:
-- Тебе может быть хочется чего-нибудь: смокв, шоколада, ананаса. Ты не стесняйся -- скажи. Я надену пальто, калоши и съезжу.
-- Нет, -- отвечала Ева, -- я счастлива, что ты мой муж, и я этим довольна.
Он целовал ее мягкие, горячие ручки, от которых ничем не пахло, и поправляя съезжавшие очки говорил:
-- Но быть может ты хочешь шоколада? У Крафта отличный шоколад. Я найму извозчика и поеду.
Она его просила остаться, целовала его умный лоб. Он сидел на скамеечке и уверял, что любит ее больше неба.
-- Я умру у ног твоих, ты можешь убить меня...
И он подавал ей тупой кинжал, которым она разрезала модные журналы. Она смеялась, и опять целовала его в лоб. Било семь часов, он уходил в кабинет писать "О движениях отряда генерала Лемоха", а она вязала скатерть в подарок мамаше -- зеленые и красные полосы.
После свадьбы они уезжали на три недели за границу; катаясь с женой по Парижу, он нередко говорил:
-- Мы здесь катаемся, -- а в Петербурге за квартиру платим и она стоит пустая. Жена соглашалась.
Мысль эта настолько тревожила супругов, что они вернулись домой раньше срока. Это было очень хорошо и для формулярного списка.
Приехавши и устроившись окончательно, они зажили счастливо, принимали гостей: -- она -- своих институтских подруг, он -- своих товарищей, и оба вместе -- своих родственников. Родственники были розовые, вылощенные, и точно слегка прикрытые лаком. Они улыбались на молодых, молодые отчего-то конфузились. Beau рere шлепал зятя по плечу и одобрительно замечал:
-- Ничего! Ничего!
II.
За неделю до Рождества, в послеобеденное время, Федор Федорович, в новенькой тужурке, озабоченно вошел в будуар своей жены. Она свеженькая, залитая голубым светом фонаря, сидела на chaise-longue с работой. Он пододвинул туалетный табурет и сел против нее.
-- Я пришел к тебе посоветоваться, -- сказал он.
Она сейчас же положила работу на столик, чтобы не развлекаться, и приготовилась слушать.
-- Мы уже месяц здесь в Петербурге, -- заговорил он, -- и ни разу еще не сделали настоящий вечер. То есть, ты понимаешь, я говорю про настоящий вечер: позвать человек двадцать или двадцать пять, пригласить моего генерала; сделать ужин, закуску...
-- Да я сама об этом думала, -- подтвердила жена.
Он с благодарностью поцеловал ее руку.
-- Ты обо всем думаешь, ты хорошая хозяйка, ты то, чего я искал. Но, -- прибавил он, придавая своему лицу какое-то вдохновенное выражение, -- мне бы не хотелось сделать просто вечер. Если в гости сходятся люди малознакомые -- им бывает скучно, ибо не все играют в карты. Надо -- чтобы был связующий элемент.
-- Ты думаешь, что я не сумею занять гостей? -- попробовала обидеться Ева.
-- Фуй, как можно! -- возразил он, снова припадая к ее ручке. -- Но этого мало, этого недостаточно. Надо найти пункт, на котором бы сошлись вкусы всех гостей, найти так сказать фокус...
Он замолчал, выжидая, что она скажет.
-- Как же найти этот пункт? -- спросила она.
-- Я нашел, -- с самодостоинством проговорил он, и опять замолчал, ожидая вопроса.
-- Ну?
-- Вчера, ты знаешь, я был у своего троюродного брата, барона фон-Лаубе. Там у него был один скрипач, молодой еще человек. Я сожалел, что ты не слышала его игры. Это что-то превосходящее воображение. Ты знаешь, я сам понимаю музыку, и вот поэтому-то нахожу, что это хорошо.
-- Ты его хочешь пригласить?
-- О, ты угадываешь мои мысли. Прости, прелесть моя, но я уже его пригласил. Он согласился.
-- Что ж -- я рада.
-- Он чудесно играет. Это будет чудесно. Я позову всех, скажу -- будет елка. А вместо елки -- сюрприз: музыкальный вечер.
Ева захлопала в ладоши и сказала, что это хорошо.
-- Но тут есть маленькая неприятность. Барон говорит, что он не умеет держать себя в обществе. И иногда даже бывает неприличен.
Ева испуганно оглянулась, точно он был тут в комнате.
-- Он немножко странно говорит, -- продолжал муж. -- У него жаргон, понимаешь. И притом несдержанность. Но он очень умен, очень... Он только шут... Но артист! Его всюду принимают. Это будущее светило...
-- Но если он придет с мокрыми сапогами на ковры, -- нерешительно заметила Ева.
-- О нет, он хорошо одевается... только он странный.
Тут Федор Федорович рассказал про него несколько историй -- как он давал сыну одного министра уроки, и недовольный учеником, назвал его однажды балдой; как однажды, придя первый раз в гостиную и ожидая выхода хозяйки, начал лаять по собачьи, дразня мопса, потревоженного его приходом. Ева пришла в ужас:
-- Но ведь это и здесь он залает и назовет нас балдами? -- спросила она.
Федор Федорович ее успокоил.
-- Только надо пригласить кого-нибудь для аккомпанемента, -- заключил он.
III.
Все-таки решили его позвать: артисту можно многое простить. Вечер назначили на второй день праздника. Позвали ближайшего начальника Федора Федоровича -- генерал-майора Тункова. Позвали, партнером ему "дяденьку" Василья Васильевича, хоть и статского, но обладающего Станиславской лентой. Позвали журналиста, который считался очень либеральным человеком, потому что каждую передовую статью начинал словами: "Конечно, мы накануне правового порядка!" Позвали "молодежь", -- трех девиц, настолько юных, что при одной мысли о присутствии в комнате мужчины, они вспыхивали до кончиков ушей, -- и четырех кавалеров: гвардейского прапорщика, делавшего вид, что ему все ужасно надоело, а больше всего барышни; правоведа, относящегося с презрением к гимназисту; гимназиста, в мундире на белой подкладке, относившегося с презрением к правоведу, -- и просто молодого человека с рыжими усиками, служившего в окружном суде, но способного аккомпанировать кому угодно и на чем угодно. Федор Федорович сам ездил к скрипачу, фамилия которого была удивительно простая -- Иванов, -- и не застал его дома, а оставил ему карточку, на которой написал:
"Надеюсь иметь удовольствие видеть вас у себя на вечере 26-го".
Ему хотелось приписать "со скрипочкой", но было совестно и он удержался. Обстановка Иванова ему не понравилась. Отворила дверь толстая баба -- жена столяра, у которого он нанимал комнату. В воздухе пахло постным маслом. Убранство комнаты состояло из двух постелей, покрытых пледами (Иванов жил с товарищем -- пианистом Петром Дуровым) трех стульев, стола и концертного рояля, взятого, вероятно, напрокат. Федор Федорович никак не мог сообразить: хорошо это, или нет, -- свойственна ли такая диогеновская обстановка артисту, иль это неряшливость, -- он знал, что Иванов получает рублей полтораста за уроки в месяц.
Всем гостям было сказано, что будет сюрприз -- елка. Федор Федорович говорил об этом таинственно, даже сощурившись, и действительно, заинтересовал многих. "Вашему превосходительству понравится", -- говорил он генералу, значительно подмигивая. Генерал строго поводил усами, бровями, и еще строже замечал:
-- Гм... Что бы это такое могло мне понравиться?!.
Наконец наступил этот вечер. Все осветилось. Паркет блестел изумительно. Федор Федорович собственноручно насытил все комнаты чем-то очень пахучим. Широкие листья тропических растений были вымыты ручками Евы. Бронзовые часы торжественно тикали под колпаком. В углах голые нимфы стыдливо прикрывались от нескромных взоров.
Федор Федорович несколько раз выходил из прихожей в залу, чтобы посмотреть, какой эффект производили люстра и рояль с приподнятой крышкой. За залой мягко рисовалась в розовом свете атласная мебель гостиной, а далее -- голубой свет будуара. Очень эффектно; как на сцене. Он вкусно целовал свою жену -- и оглядывался вокруг: "приятно, черт возьми, жить в хорошей обстановке, с молоденькой женой"...
И вот стали съезжаться. Первым приехал гимназист в мундире на белой подкладке. Он ухаживал за Евой Федоровной, и носил в бумажнике ее портрет, украденный из альбома, завернутый в тонкий клякспапир. Федор Федорович его недолюбливал, и называл почему-то за глаза шарлатаном: "Это не жрец науки, а шарлатан". Почему гимназисты должны быть жрецами науки -- оставалось необъяснимым.
Потом явились девицы с мамашей. Маленькая собачка лаяла, Ева целовалась, гимназист шаркал, девицы хором пели:
-- Ах, как у вас мило, рай!
Федор Федорович самодовольно переминался с ноги на ногу и подтверждал:
-- Да, у нас очень хорошо!..
Генерал позже всех приехал: очевидно, что он заспался после обеда, но не хотел сознаться и уверял, что у него дела. Его тотчас же усадили в карты, хотя он оглядывался и все спрашивал:
-- А где же елка?..
Хозяин конфузливо оглядывался, хозяйка с отчаянием смотрела на мужа.
Музыкант не приезжал.
IV.
-- Нет, но ты знаешь: он мне дал слово, -- говорил Федор Федорович, отводя жену в угол. -- Это, можно сказать, подло. Я уж не говорю, что он не сделал утром визита, но... но не приехать вечером... это, это...
Все было действительно, прелестно, -- и все ждали сюрприза. А сюрприз так-таки и не приехал.
Обнесли всех чаем, на неизбежных треугольных салфетках с бахромками и дворянской короной. За лакеем ходила молоденькая горничная в тугом корсете и обносила гостей какой-то сладкой требухой, которую надо было грызть с чаем. Барышни грызли кончиками зубов, краснели и ежились. Правовед рассказывал анекдоты и смешил барышень. Господин с рыжими усами уверял дам, что одного товарища министра назначают в Москву митрополитом. Даже дамы не верили. Все было прекрасно...
В половине одиннадцатого колокольчик отчаянно залился в передней. Федор Федорович сорвался с своего стула и ринулся сам отворять. Из-за дверей раздался голос: наконец-то!.. Ева ожила.
В комнату вошел высокий молодой человек, лет двадцати пяти, с черной кудлатой головой, всклокоченной бородкой, и умным, плутоватым, смеющимся взглядом. Так как его никто не знал, то хозяин стал его представлять всем по очереди.
-- Это, ваше превосходительство, елка и есть, -- шепнул Федор Федорович генералу. Генерал изумленно пошевелил кончиками усов, и внимательно посмотрев на Иванова, проговорил:
-- А-а... вот что!
Иванова повели и посадили в гостиную. Кавалеры посторонились, дамы нашли его очень недурным собой.
-- Я слышала, вы прекрасно играете, -- любезно обратилась к нему хозяйка.
Он вдруг осклабился:
-- Я прекрасно играю, -- подтвердил он. Общество несколько изумилось.
-- Я так много говорил о вас жене, -- чуть не заискивающим голосом говорил Федор Федорович, -- и... и вот им...
-- Быть может вы нас подарите импровизованным концертом?
-- С удовольствием... Как-нибудь...
-- А... а сегодня?..
-- А где же скрипка? У меня нет.
-- Ай, как же это вы без скрипки? -- удивился хозяин, точно с облаков упал.
-- Вы почему же думали, что я иначе на улицу не хожу, как со скрипкой?..
-- Я... я этого не думал... А вот общество наше...
И он, путаясь в словах, стал уверять, что и общество все созвано только для того, чтобы послушать его дивную игру.
-- Когда я был еще подростком, пешком под стол ходил, -- начал Иванов, -- отцу часто из Сибири нельму присылали, рыба такая, вроде сига. Так бывало как пришлют -- отец на пирог с нельмой гостей звал. Приезжали, весело было...
Федор Федорович совсем сконфузился. Ева вспыхнула.
В это время к Иванову подошел лакей с виноградом и грушами. Иванов взял себе значительную порцию.
-- Что такое? Откуда это? -- шушукались в углу.
-- Да я вообще не люблю играть в незнакомом обществе, -- продолжал Иванов, -- шут их знает, понимают ли еще что-нибудь, а туда же суются, -- мнения высказывают... Вот тогда, у этого барона, вашего знакомого... Сидят, ушами хлопают. Какая-то старуха в чепце говорить что-то вздумала, когда я играю. Я сейчас скрипку в футляр. Барон передо мной на задних лапках: "что такое?" Да вот, говорю, скрипку прячу, мешает мне, глупая, своим писком слушать, что вон та барыня в углу говорит. Ну, чепец, натурально сконфузился...
-- Боже мой, да что же это будет, -- думала Ева, смотря изумленными глазами на мужа.
-- Ужасно не люблю свинства, -- заключил Иванов. -- Еще укоряют меня, что я невежлив. Да что же может быть глупее этой дуры, что во время игры разговаривает... Еще туда же хвастается воспитанием... Хуже прачек... Свиньи!..
V.
Своим явлением Иванов взбудоражил общество. И как он не шел к квартире Шпренга! Ужасно не шел! Этот атлас, штоф, бронза -- и кудлатая голова Иванова... это было что-то ужасное...
Если бы он молчал, хозяин бы с ним примирился. Но он, к несчастию, говорил, говорил без умолку, подобравшись к подносу и поедая виноград. Он говорил Бог знает что; замять начатый им разговор не было никакой возможности. Барышни вознегодовали на образность его речи, находя, вероятно, что это не мужчина, а какой-то монстр. Наконец сам Иванов, видя, что он становится притчей во языцех, предложил внезапно Федору Федоровичу послать к нему на дом за скрипкой лакея, хотя был уже первый час ночи. Он тотчас же нацарапал записку: "Дьявол Петька! пришли струмент. Сейчас будут ужинать. Ура!" -- Так как записка была не запечатана, то Федор Федорович, движимый любопытством, прочел ее прежде, чем отдал лакею, -- и потом говорил жене:
-- Послушай, -- это знаешь... Это, это... я не знаю что это...
Пока накрывали на стол, Иванов рассказывал, как бывают скучны гости, если нечего делать, а ужина долго не подают. Он представлял наглядно, как кто сидит, и какую корчат физиономию.
Многие из гостей нашли, что это даже нахально. Иванов это услышал, и тотчас же подтвердил:
-- Ужасно нахально! Назвать гостей и не кормить.
Федор Федорович рыскал по комнатам и торопил ужинать. Игравшие с генералом за столом окончили, шумно задвигали стульями. В это время как раз привезли скрипку и ноты. Петька писал: "Ночевать не приходи, твоя постель занята, -- спит Васька". Иванов откровенно прочел эту записку вслух. Ева чуть не упала в обморок.
Играть до ужина было некогда: все рты были уже заняты омарами, рокфором, анчоусами. Федор Федорович досконально объяснял, что он где брал: "Это у Одинцова, это у Рауля, это у Бауера, это у Елисеева"... причем безошибочно говорил, что сколько стоит.
-- Я, знаете, иначе не могу есть сардинку, как намазавши предварительно кусок белого хлеба маслом, -- объяснял он, с некоторым ужасом отстраняясь от скрипача, евшего икру.
Наконец, все уселись за стол. Розовые платьица девиц кучками скопились на одном конце стола. Правовед суетливо стал что-то передавать. Иванов, каким-то необъяснимым случаем, оказался рядом с генералом.
Генерал было доволен: он вывинтил пятнадцать рублей. Он отдувался, всхлипывал и разглаживал на коленях салфетку.
-- Вы кажется музыкант? -- спросил он Иванова.
-- Музыкант, -- ответил Иванов...
-- Аа... скажите... какого вы мнения о Верди?
Иванов вдруг сделал глаза бессмысленно-глупые.
-- О ком?
-- О Верди.
-- Как, как?.. Не слыхали Верди... Композитор, знаменитость...
-- Нет...
-- Помилуйте, да это такое же известное имя, как Вагнера...
-- Вагнера... Какого Вагнера?
-- Рихарда... Неужели и про него не слыхали?.. Вот они, современные музыканты, -- обратился Тунков к обществу. -- Отрицают, необходимость знакомства с Верди и Вагнером!
-- Да вы, ваше превосходительство, может быть фамильи путаете, не так произносите... А таких композиторов нет.
Все притихли в изумлении; генерал развел руками и уже более с ним не разговаривал.
-- Скандал, скандал, -- шипел Федор Федорович, проклиная себя, что пригласил на вечер этого, как он говорил, комедианта. -- Генерал обиделся, -- быть может это повлияет на службу...
VI.
Вышли из-за стола, отправились, пожимая ручки хозяев, в залу. Дамы натянули перчатки, собираясь уезжать.
По самой средине комнаты стоял Иванов. Лицо его раскраснелось: он очень много пил за столом. Волосы спутались и прядями падали на лоб.
-- Кто хочет слушать -- садитесь! -- громко сказал он, сдвигая брови, и делая взмах смычком в воздухе.
Садиться, или нет? Более всех в нерешимости был генерал.
-- Садитесь, садитесь! -- быстрым шепотом приглашал хозяин. Все сели. Сразу водворилась тишина, только из столовой долетали звуки убираемой посуды. Федор Федорович поспешно затворил двери. За рояль сел рыжеватый господин, испуганно глядя на музыканта.
Ноющий, протяжный, за душу хватающий, болезненный вздох скрипки пронесся и застыл в воздухе. Вдруг чем-то издавна знакомым, милым, старым пахнуло у каждого на сердце. Вот другой звук... И что за звук, что за скрипка! Откуда взялось такое дивное созвучие -- таких не бывает, таких нет на земле -- и не слыхали... Это не скрипка, это человек, грудь человеческая, исстрадавшаяся, ноет и стонет... Все изжитое горе, муки, все восстает, выливается тут. Из самых далеких, сокровенных сердечных изгибов поднимаются тени былого и носятся вокруг. Все тут -- и несчастная любовь, и разбитые чувства, и неуверенность в будущем, и бессилье, и слезы, слезы, слезы... Это "Элегия Эрнста"... И неужели это играет тот кудлатый, неотесанный, мохнатый?.. Краснота сбежала с его лица, -- оно строго, серьезно. Глаза смотрят куда-то в даль, видят что-то такое, что никому не видно... Нет в мире ничего элегичнее скрипки, -- это орган слез и страданий. Вот она -- старая, почернелая, Бог весть какого года итальянская скрипка... Сколько людей плакали слушая ее, страдая вместе с нею, плача общими слезами... Вот теперь все, что есть в этой душной комнате, -- все живет одною душою со звуком, что идет из-под смычка, из-под маленькой, белой, гибкой руки, дивно владеющей им. Чарами, чудными чарами полон воздух, -- звуки тают, гремят, стихают, растут, поднимаются, крепнут, опять падают... И мучительно, мучительно сладко в груди, -- вечно бы играл он, вечно...
Теперь уже не слышно стука посуды: в полузакрытые двери видны головы прислуги со всего дома: и они привлечены чарами, оторваться не могут.
Скрипка замолкла. Все сидят, не шелохнутся. Иванов отирает мокрый лоб.
-- Ну... -- сказал он, поднимая голову, -- довольно. Хорошенького понемножку: бисер метать надо осмотрительно...
Все колыхнулось... Не знали, -- восхищаться ли, негодовать ли на последнюю дерзость...
-- Я у вас ночую, -- заявил он Федору Федоровичу, закрывая чехол. -- Дома мне места нет, -- Васька спит.
Все зашаркали, стали прощаться, пожимать руки, благодарить хозяина... за елку.
VII.
-- Ах, как вы играете! -- вырвалось у Евы, когда она, прощаясь с ним, протянула и крепко пожала его руку.
-- Ведь я же вам сказал, что превосходно, -- ответил он.
Федору Федоровичу было в сущности очень неприятно, но он, тем не менее, приказал постлать ему в своем кабинете.
-- Несчастный человек, -- говорил он жене, -- укладываясь на свою проволочную кровать. -- Он идеальный игрец на скрипке... Но приглашать его я не могу... Это ужас, что такое.
-- Я больна совсем, -- лепетала Ева, облачаясь в свою ночную кофточку, и покончив с своими умываньями.
-- Представь, он у меня попросил сейчас бутылку мадеры. Я боюсь -- не наделал бы он глупостей... Но генералу его игра очень понравилась... Он благодарил... Он любитель музыки. За это я ему все прощаю...
-- Я заболею, -- повторила болезненным голоском Ева, кутаясь в одеяло.
Вдруг, среди ночи, сквозь общий сон, царивший в квартире Шпренга, послышались какие-то дикие звуки. Первым проснулся Федор Федорович; долго не мог понять, в чем дело, -- наконец, вспомнил. Он быстро накинул халат, надел туфли и пошел в кабинет.
Он отворил туда дверь. Темно. А звуки льются и стонут. Он нашел ощупью, на определенном месте, спички и зажег свечу.
На полу, поджавши по-турецки ноги, сидел на ковре раздетый Иванов, и играл на скрипке. Слезы обильно лились по его щекам. Бутылка мадеры была почти пуста.
-- Послушайте, -- начал Шпренг...
Но он не слушал, -- он ничего не слыхал, кроме дивной гармонии. Привычная рука, так же свежо и чисто, как и давеча, выводила звуки. Также дивно звенела "Элегия Эрнста". Федор Федорович сел против него и ждал.
Ждать пришлось долго. Иванов все играл, играл без остановки... и все также чисто и ясно...
Голубоватый рассвет обозначался сквозь шторы. Ева плакала в подушках: она хотела спать, ей не дают. Иванов плакал над скрипкой. Федор Федорович бегал то туда, то сюда -- и утешал обоих.
К утру музыкант угомонился, заснул, -- и спал до двух часов дня. Федор Федорович ходил вокруг кабинета на цыпочках и никого туда не пускал. В третьем часу он ушел, заняв у Федора Федоровича три рубля.
-- Знаешь, Евочка, -- говорил Шпренг жене, после его ухода. -- Я лучше его больше не буду приглашать...