Вот курьез, -- встреча моя вчерашняя. Может, и не курьез, не знаю; неведомый переплет какой-то, мне непонятный. Судите сами, а я, признаться, давно уж многого не понимаю, не разбираюсь. Что, например, в России делается -- как в темную воду глядеть; уж и обсуждений всяких боюсь. А с тех пор, как свою "фермочку" завел, картофель сажаю, -- вот уж третий год, -- я и от эмигрантской жизни совсем отстал, отвлекся; в Париже бываю часто, -- 40 минут езды всего! И комнатка мне у Благово всегда готова, -- но не слежу. За газетами даже не слежу. Развернешь -- многое непонятно. Правда, и некогда следить; но парижскую жизнь люблю, самый Париж тоже люблю. Выдастся свободное время -- и еду. Кое-кого повидаю, а то и так пошатаюсь.
Вчера утром приехал я на целых два дня... Постойте, впрочем: если рассказывать, так сначала. Потому что вчерашняя встреча вторая; как бы вторая глава: без первой -- выйдет окончательная дичь, даже не курьезная. Первая же встреча была уж год... нет больше тому назад. Я о ней не рассказывал, -- просто забыл, признаться; совсем из головы вылетело. А случилось так: иду я весной ранней по Монпарнасскому бульвару: тоже приехал отдохнуть, проветриться. День такой приятный, холодноватый, сухой, еще светло; но уж близко к сумеркам. Иду, поглядываю на народ, рассуждаю, в какое бы мне кафе зайти. Вдруг вижу, впереди меня, -- старик: мельчит шагами, сутулый, а рядом с ним широкоплечий, неуклюжий какой-то, молодой мальчик. В Париже столько всяких фигур встречается, никакая уж не удивляет; но на старика этого я обратил внимание; странно и шел он, и одет был -- хотя совсем не бедно, в новеньком даже пальто, но все-таки странновато: будто ему в этом пальто не по себе. В мальце тоже виделось мне диковатое. Русские? Да русских теперь не всякий среди парижской толпы отличит, даже борода седая не верный признак... Я, однако, прибавил шагу и, поравнявшись, без церемонии в лица им заглянул. Без церемонии, но просто как обыкновенный прохожий. Старик, однако, отпрянул и даже испугался и остановился.
-- Мсье... мсье... -- залепетал, бегая глазами.
Я хотел уж сказать "пардон" и пройти мимо, но он вдруг наклонился ко мне и прошептал: "Вы, может быть, Синельников? Валерьян... да?". Я вглядываться: нет, незнакомый старик. "Не узнаете, ну да-да, но я рад. Хоть и нельзя мне, но я рад, рад на минуточку. Я Байков, да, Лесли, может, вспомните Лесли...".
Тут передо мной туманно-давнишнее завертелось, и в давнишнем -- Лесли. Но причем же старик? Воспоминание ведь быстро, как молния; все приходит сразу, одной картиной. Байков-Лесли и встал передо мной, как я, будучи юнцом, в Петербурге его видел -- раз пять-шесть всего: полнотелый, громкогласный, красивый интеллигент. Говорили, что он готовился в дипломаты, но повернул на журналистику и стал бойко пописывать в левых газетах. Хотя я сам тогда мечтал сделаться журналистом, Лесли мне не нравился. Скорее нравилась жена (он тогда только что женился) -- молоденькая бойкая курсистка, черноволосая. И как это я все вспомнил? Но мой Лесли со стариком общего ничего не имел.
Не имел, а все же это был он. Долго рассказ рассказывается, скоро дело делается, и вот, хоть и с большими усилиями (почему?) затащил я старика в ближнее кафе, уселся напротив, рассматриваю, слушаю его бормотанье; и все ничего не понимаю.
-- Я вам скоренько, скоренько, -- бормотал он. -- Потому нельзя... Хорошо, мы в углу. Да ведь огни. И место публичное. Но все же были знакомы... А ты, Маркуша... может мы насчет площадок узнаем что.
Малец стариковский тоже последовал за нами в кафе. Он как-то неодобрительно глядел на старика, на меня, поминутно вскидывал плечи: лицо обыкновенное, и было бы, пожалуй, приятно, если б не глаза: странно тупые, совсем рыбьи.
Старик полубормотал-полушептал, да так быстро, точно для миллиона слов ему отмерено было пять минут.
-- Уж неделю мы, неделю целую здесь... О, счастье-то какое? Я бывал в Париже, знаю, не теперь, теперь... После пережитого. Что я пережил, да вы не знаете, этого никто не знает, не воображает, я один... И вот, только она, Анна Федотовна. (Мы давно в разводе, нельзя же), -- но она не забывала по возможности. Помогала все-таки. А потом говорит: нет, поезжай лучше, Иван Степанович, ты мне здесь обуза по твоей нескладности, ты мне мешаешь, ты бестактен. Поезжай, но смотри! Если там тише травы не будешь, -- я все прекращу, во-первых, а во-вторых -- ты знаешь, захочу -- и обратно достану. Тогда уж не посетуй. О, она все теперь может. А я готов, кого мне видеть, зачем? Мне бы не там... Не мог я! Не мог там! Довольно!
-- Ну, крути, Гаврила! -- грубо прервал его малец.
Старик съежился и виновато улыбнулся.
-- Да что ж? Тут ничего особенного. Это ведь она же решила, чтоб мне ехать. Да, -- обратился он снова ко мне, -- как решила, так и сделалось: а Маркушка уж сам увязался, у ней отпросился, буржье, говорит, хочу поглядеть... Согласилась, -- балует она его, -- ну чтоб сейчас назад.
-- Да мне наплевать на кровать, -- пробасил снова Марк, -- мне главное, какие тут спортивные площадки, чего они тут, эти, наколбасили...
-- Французского он не знает, -- извиняюще проговорил Лесли. -- Я-то знал, да как в лесу еще, после пережитого! Экипировались мы тут сначала немножко, то, се... Вот куда сунуть его с площадками, с этими, еще не придумаю; способный мальчик, Анна Федотовна говорит -- непременно будет ответственный со временем. Она лучше знает, занималась им, сердце, конечно...
-- Это сын, может, Анны Федотовны? -- успел я вставить.
-- Как же, как же, наш, на другой год бойни этой... то есть войны, родился. Анна Федотовна им занималась, при ней он остался. Я -- куда же, после пережитого? И развод. Но сердце у нее не какое-нибудь. Сама увидала, что не могу там. Так вот, насчет площадок-то...
-- Постойте, Иван Степанович, не пойму я: значит вы обратно не собираетесь? Эмигрантом стали? В здешних газетах писать будете?
-- В газетах? -- всполошился старик, -- ни-ни-ни! Мне только осмотреться. А чтобы обратно -- ни-ни! Анна Федотовна сама согласилась и помогать будет. Я тише травы. Осмотрюсь, площадки найдем, отправлю его восвояси, а сам здесь доживать, скромненько, как она велела. Я ведь ничего, я только там не могу и ей мешаю: она поняла. А этого комсомолия его дожидает, первый он у них в ячейке, нельзя же.
Мне дерганье, бормотанье и дичь, в которой я разобраться не мог, порядочно надоели. Мальчишка -- ясно: "стопроцентный", тамошней выделки: видали таких, постарше, правда: у маменьки дойдет. А маменька важная там, должно быть, шишка. Но сам-то старик? Очевидно, не врет о "пережитом", -- ведь какая развалина и скелет-скелетом! Доволен, что вырвался. Надоел, видно, бывшей супруге, если пенсион назначала, веди только себя смирнехонько. Все-таки дичь! Но давно уж мы отвыкли удивляться: не понимаем -- и так принимаем -- проехали.
Стал я подумывать, как бы уйти, но тут Байков, едва заслышав, что о спортивных площадках я ничего не ведаю, сам заторопился от меня отвязаться: вскочил, стал мне за пиво франки совать (я не взял), забормотал что-то совсем уж несуразное, прощается. Я, было, спросил, где он живет -- не сказал: "Так... тут... пока приютились... Пока...". Меня он совсем ни о чем не спрашивал. Странно, как узнал, да еще имя запомнил. Между прочим, приглядевшись, я заметил, что он не так уж стар: это худоба скелетная, да борода, да то, что зубов у него почти не было -- это все и делало его стариком. Конечно, полусумасшедший; но все они оттуда, если сразу, такими нам кажутся. Отойдет понемножку.
Взял он своего парня, который мне даже головой не кивнул, засеменил прочь, беспомощно оглядываясь. Только обоих я и видел.
В тот же вечер оба они из памяти испарились и после не вспомнились, я вам уже говорил.
Год у меня выдался трудный, не до того. К лету нынче только стало немножко легче. Тут и разыгралась вторая глава. Обе-то вместе -- право, чудная история.
Сижу вчера вечером, часу уж в десятом, в кафе, тоже на Монпарнассе, но кафе из пышных, людных; да теперь, в начале-то июня, все там кафе людные, шумные. А меня из деревни, это освежает.
Сижу, гляжу, ни о чем не думаю, и вдруг -- точно меня ударило: Лесли! Да не тот, прошлогодний старик, а настоящий: солидный, крупный мужчина, с брюшком даже, бритый, славно одетый. И громогласный. Ей-Богу, совсем тот журналист в Петербурге: был, пропал -- и воскрес. Рассмотрел, конечно: щеки полные висят, волосы с сильной проседью; зато вон смеется с кем-то -- зубы так и сверкают.
В дверях стоял, потом в мою сторону двинулся, а я все глаз с него не спускаю. Удивлен был, в кои-то веки! А он меня заметил и -- прямо ко мне: руку так широко, по-прежнему, подает: "А, здравствуйте, батенька! Сколько зим! Позволительно присесть к вам? Я тут кое-кого дожидаю".
Представьте, говорит даже совсем ничего, по-петербургски, ясно, положительно, бормотанья -- никакого; точно и вправду был тогда не он, а теперь вот он. Видит мое удивление -- захохотал:
-- Метаморфоза? Да, батенька! Выпьем-ка чего-нибудь поинтереснее. Вы одни? Гарсон!
-- Что ж, говорю, сынка давно домой отправили?
Вдруг он поморщился, нахмурился, постарел, придвинулся ко мне и сказал не так громко:
-- Единственная туча на моем горизонте. Вам можно сказать, вы нас тогда в ламентабельном виде, сразу из страны чудес, встретили. С тех пор много воды утекло. Да. Не поехал он! И со мной уж давно не живет. Я сначала думал -- пропаду. Анна-то Федотовна! Ну, умному человеку никогда отчаиваться не следует. А уж Анна-то Федотовна, не умница ли! Погрозила, да и выручила. Мне что, лишь бы я здесь, а я со всем справляюсь. Маркушу пускай сама ловит, коли дастся.
-- Ничего не понимаю, -- сердито сказал я, -- если ваш сын исчез, вы можете через полицию его отыскать.
-- То-то, батенька, не понимаете! Пережили бы с мое -- поняли бы. Кабы исчез! -- хуже: в такой уклон завязался... То-то и страшно мне было. А деньги-то с меня требует. Дрожу (не знает Анна Федотовна), а даю. Шантажист мальчишка. Коли деньги материнские, да мои, не нравятся -- не бери. Иди тогда с кем знаешь. А то ведь, на порог к себе не пускает, на свиданья в кафе только согласен, и пожалуйте!
Опять он мне сумасшедшим показался. Молчу.
-- Да вон он, является! Небось идеи идеями, а своего не упустит. Э, где вам таких знать, новый переплет!
Я поднял глаза и тут мне пришлось так удивиться, что даже приятно стало, с непривычки. К нам подходил статный молодой человек, ловко одетый, со спортивной ноткой в костюме: без шляпы, как ходит парижская молодежь, с гладко прилизанными темными волосами. Лицо я узнал... а, пожалуй, не совсем: запомнил рыбьи глаза, но были они уж не рыбьи. Бог весть, какие, только без тупости; наглые, может быть, а скорее просто молодые, дерзкие глаза.
Не подавая руки отцу, но кивнув мне головой, он уселся за наш столик. Крикнул что-то проходящему гарсону -- и с какой непринужденной манерой! Да, способный мальчик.
-- Ну? -- сказал отцу с прежней грубостью (грубость в нем оставалась), -- есть?
Байков пошевелил плечами, нерешительно улыбнулся.
-- Да, ладно. Ведь посидишь еще.
Марк взглянул на браслет.
-- Десять минут. Время мне с тобой!
-- Да-да-да, так, -- зачастил Байков и сделался похож на прошлогоднего старика. -- Вот они, дети наши, -- подмигнул он мне. -- Ни в мать, ни в отца... Пореволюционное сознание, видите ли... А черт, сколько этих сознаний...
-- Закрывай лавочку, -- оборвал Марк. -- А то ведь договор договором... мне тебя провалить недолго.
-- И сам сядешь, -- злобно проговорил Байков.
-- Без этого-то? Э, коль захочу, плевать в конечном счете!
Двинув плечами и видно было, -- ему и вправду плевать. Байков осел: "Да, хорошо уж, хорошо... Постой, -- завидел он кого-то вдали и вскочил: -- я сейчас, в две минуты, там человечек один...".
Умчался. Марк отнесся к этому равнодушно. Процедил сквозь зубы: "Не удерет..." и занялся какой-то, поданной ему смесью. Мы помолчали.
-- Вы эмигрант? Белый? -- спросил вдруг меня байковский отпрыск.
-- Эмигрант, так значит не красный.
-- Ну... еще не значит. Вон тоже эмигрант... -- он кивнул головой в сторону отца. И прибавил: -- Вы с ним не очень...
-- Как это?
-- Да так. У них, у старья, дисциплины ума не имеется. Шкурничество всех без разбора одолело. Трясется, на семь сторон дрожит, угодить хочет. Только бы ему, по Достоевскому, "чай пить". Я с матерью и со всеми там идейно расплевался, а он, тоже ведь идеи были! умолил-таки ее. Заданье принял, насчет эмиграции. Провалится.
-- Какое заданье? Да вы сами кто? Коммунист?
-- Я? -- фыркнул молодой человек, -- с ветошью-то этой? Пожил коммунизм, довольно! Пора на покой. Да и коммунистов нет уж никаких. Вроде же старика моего, чего изволите, только бы мне брюхо набить. Теперь новому черед. Мы, молодежь, прохвостину эту на километр не допускаем. Деньги я у него беру, награбленные, пока учусь, -- это у нас все знают и одобряют, -- проваливать до срока не хочу: а сам провалится -- не заплачу. Обойдемся.
-- Да где же вы то? -- с изумлением спросил я, все меньше понимая.
Он небрежно назвал мне какой-то кружок эмигрантской молодежи, о котором я слышал вскользь и представление имел смутное: не то неоидеалисты, не то неомонархисты, а, может быть, неодемократы, -- что-то довольно хаотическое. Мысленно махнув рукой, я спросил неоюношу:
-- А как же спорт у вас?
Одушевился и что-то детское мелькнуло у него в лице.
-- Отлично у нас поставлено. Все виды. У нас идея, т. е. конечная цель, разумеется, чтобы спорт был работой, а работа как спорт. До этого еще далеко, разумеется, но идея-то самая -- видите, какая идея? Мы -- завтрашний день. Мы пока готовимся. А этот... -- тут к нему вернулась опять прежняя грубость (отец, лавируя меж столиками, приближался к нам), -- этот пусть себе пока гуляет, заданья свои исполняет... нам что? Переедай друг дружку...
Байков, улыбаясь, усаживался за столик, но я встал.
-- Куда же вы, батенька? Погодите! Мы и не поболтали как следует! Ведь сколько зим! Да где вы живете? Ни разу вас в наших зарубежных кругах не встречал, ни в писательских, ни в других... Но случается, случается.
Громогласие его было последней каплей. Даже не вспомню, как я выбрался из кафе, как простился, может, и совсем не простился. Час по улицам бродил, ни о чем не думал: голова распухла.
Сегодня тоже не думаю. Рассказал вам, что видел и слышал: с виду метаморфозы довольно курьезные, а что они означают, кто и во что превратился, -- все равно не понять. Начнешь разбираться -- еще к тому, не дай Бог, придешь, что в Бедламе каком-то живем. Вот уеду нынче к огороду, картофелю моему, -- там просто.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Сегодня. Рига, 1932. 9 октября. No 280. С. 4. Перепечатано под названием "Превращенья"! в "Иллюстрированной России". 1936. 7 ноября. No 46 (600). С. 1, 2, 4. Эпиграф из стихотворения А. А. Фета "Шепот, робкое дыханье..." (1850).
ламентабельный вид -- плачевный, жалкий вид (фр.).
...по Достоевскому "чай пить". -- Ф. М. Достоевский. Записки из подполья. П. По поводу мокрого снега, IX (1864): "Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить".
Бэдлам (Бедлам) -- дом для умалишенных в Лондоне, основанный в 1247 г. (первоначально больница Марии Вифлеемской).