Всякий раз, когда мне приходится отвечать на подобный вопрос, я в свою очередь отвечаю на него вопросом. А именно: Способна ли Европа к социальному возрождению или нет? Вопрос этот очень важен. Ибо если русскому народу предстоит только одна будущность, то Российской империи предстоят, возможно, две будущности. Это зависит от Европы. Какая из них осуществится?
Мне кажется, что роль теперешней Европы кончена; после 1848 года она разлагается с неимоверной быстротой.
Слова эти пугают, и их оспаривают, не отдавая себе в том отчета. Разумеется, не народы погибнут, -- погибнут государства, погибнут учреждения, римские, христианские, феодальные и умеренно-парламентарные, монархические или республиканские -- все равно.
Европа должна преобразоваться, распасться, чтоб войти в новые сочетания. Подобным образом римский мир преобразовался в христианскую Европу. Он перестал быть самим собой; в состав нового мира он вошел только как один из его элементов, наиболее деятельных.
До сих пор европейский мир лишь частично видоизменялся; основы современного государства оставались незыблемыми. Частично улучшая, продолжали строить на том же фундаменте. Такова была реформа Лютера, такова была революция 1789 года. Иной будет социальная революция.
Мы исчерпали возможность всяческих подправок; ветхие формы готовы взорваться от каждого движения. Наша революционная мысль несовместна с существующим порядком вещей.
Государство, основанное на римской идее поглощения личности обществом, на освящении собственности, случайной и исключительной, на религии, провозглашающей самый крайний дуализм (даже в революционной формуле "бог и народ"), -- такое государство не может оставить будущему ничего, кроме своего трупа, своих химических элементов, освобожденных смертью.
Социализм -- это отрицание всего того, что политическая республика сохранила от старого общества. Социализм -- это религия человека, религия земная, безнебесная, общество без правительства, свершение христианства и осуществление революции.
Христианство превратило раба в сына человеческого; революция превратила отпущенника в гражданина; социализм хочет из него сделать человека (ибо город должен зависеть от человека, а не человек от города). Христианство указывает сынам человеческим на сына божия как на идеал; социализм идет дальше, он объявляет сына совершеннолетним... И человек хочет быть более чем сыном божиим -- он хочет быть самим собою.
Все отношения общества к личностям и отдельных личностей между собой должны быть совершенно изменены. И тут встает вопрос: хватит ли у германо-романских народов сил, чтобы подвергнуться этому метампсихозу, и в состоянии ли они подвергнуться ему теперь?
Идея социальной революции -- идея европейская. Из этого не следует, что именно западные народы более способны ее осуществить.
Христианство было только распято в Иерусалиме.
Социальная идея может быть завещанием, последней волей, пределом западного мира. Она может быть и торжественным вступлением в новое существование, приобретением тоги совершеннолетия.
Европа слишком богата, чтобы все поставить на карту; Европе есть что хранить; верхи европейского общества слишком цивилизованны, низы -- слишком далеки от цивилизации, чтобы она могла очертя голову броситься в столь глубокий переворот.
Республиканцы и монархисты, деисты и иезуиты, буржуа и крестьяне... в Европе все это -- консерваторы; только работники -- революционеры.
Работник может спасти старый мир от большого позора и больших бедствий. Но спасенный им старый мир не переживет и одного дня, потому что тогда водворится воинствующий социализм и вопрос будет решен положительно.
Но и работник может быть побежден, как это было в Июньские дни. Расправа будет еще свирепее, еще страшнее. Тогда гибель старого мира придет иным путем и социальная идея может осуществиться в других странах.
Взгляните, например, на эти две огромные равнины, которые соприкасаются затылками, обогнув Европу. Зачем они так пространны, к чему они готовятся, что означает пожирающая их страсть к деятельности, к расширению? Эти два мира, столь противоположные и все же в чем-то схожие, -- это Соединенные Штаты и Россия. Никто не сомневается, что Америка -- продолжение европейского развития и не более как его продолжение. Лишенная всякой инициативы, всякой изобретательности, Америка готова принять у себя Европу, осуществить социальные идеи, но она не станет низвергать древнее здание... не покинет свои плодородные поля.
Можно ли сказать то же о славянском мире? Что представляет собой славянский мир? Чего хочет этот немой мир, который прошел сквозь века, от переселения народов до наших дней, сохраняя вечное a parte[21], сомкнув уста?
Странный мир, не принадлежащий ни Европе, ни Азии.
Европа предпринимает крестовые походы славяне остаются на месте.
Европа создает феодализм, большие города, законодательство, основанное на римском праве, на германских обычаях; цивилизованная Европа становится протестантской, либеральной, парламентарной, революционной. У славян нет ни больших городов, ни аристократии; им незнакомо римское право, они не знают различия между крестьянами и горожанами; они предпочитают сельскую жизнь и сохраняют свои установления, общинные, демократические, коммунистические и патриархальные.
Час этих народов словно еще не пробил, они все в ожидании чего-то, их теперешнее statu quo[22] является только временным.
Много раз славяне начинали складываться в сильные государства; их попытки имеют успех, развиваются (как, например, Сербия при Душане)... и потом терпят неудачу, без всякой видимой причины.
Населяя пространства от берегов Волги и Эльбы до Адриатического моря и Архипелага, славяне не сумели даже объединиться для защиты своих границ. Часть их уступает натиску немцев, другая -- турок, третья была порабощена дикими ордами, ринувшимися на Паннонию. Значительная часть России долгое время томилась под монгольским игом.
Одна лишь Польша была независима и сильна... но это потому, что она была менее славянской, чем другие; она была католическою. А католицизм противоположен славянскому духу. Славяне, как вам известно, первые начали великую борьбу с папством и впоследствии придали этой борьбе характер глубоко социальный (табориты). Усмиренная и возвращенная католицизму, Богемия перестала существовать...
Итак, Польша сохранила независимость, нарушив национальное единство и сблизившись с западными государствами.
Другие славяне, оставшиеся независимыми, были далеки от того, чтобы образовать организованные государства; в их общественной жизни было нечто колеблющееся, неопределенное, нерегламентированное, анархическое (как выразились бы здешние друзья порядка). Нет ничего более сообразного со славянским характером, чем положение Украины или Малороссии со времен Киевского периода до Петра I. Это была казачья и земледельческая республика с военным устройством, на основах демократических и коммунистических. Республика без централизации, без сильного правительства, управляемая обычаями, не подчинявшаяся ни московскому царю, ни королю польскому. В этой первобытной республике не было и следа аристократии; всякий совершеннолетний человек был деятельным гражданином; все должности, от десятника до гетмана, были выборными. Заметьте, республика эта просуществовала с XIII века до XVIII, беспрестанно обороняясь от великороссов, поляков, литовцев, турок и крымских татар. На Украине, как у черногорцев и даже у сербов, иллирийцев и далматов, славянский дух обнаружил отчасти свои стремления, но не создал политической формы.
Однако надо было подвергнуться муштре сильного государства, надо было объединиться, централизоваться, покинуть беспечную казачью жизнь, пробудиться от вечного сна общинной жизни.
Около XIV столетия в России образуется средоточие, к которому тяготеют, вокруг которого кристаллизуются разнородные части государства, это средоточие -- Москва. Став центральным городом России, она становится столицей православного славянства.
Именно в Москве сложилось византийское и восточное самовластие царей, Москва уничтожила остатки народных вольностей. Все было принесено в жертву идее государства; ради нее все было обезличено, все подавлено. Свергнув монгольское иго, продолжая вести кровавые войны с ливонцами, видя вооружающуюся Польшу, народ как будто чувствовал, что для спасения своей национальной независимости и своей будущности он вынужден отречься от всех человеческих прав.
Новгород, великий и вольный город, был живым укором городу-выскочке, городу царей; Москва с кровожадной жестокостью и без малейших угрызений совести раздавила соперника.
Когда вся Россия была у ее ног, Москва очутилась лицом к лицу с Варшавой.
Борьба двух этих соперниц была продолжительной и завершилась лишь в другую эпоху. На короткое время Польша взяла верх. Москва уступила, Владислав, сын польского короля Сигизмунда, был провозглашен царем всея Руси. Дом Рюрика и Владимира Мономаха угас, правительства не было, польские военачальники и казачьи гетманы правили в Москве.
Тогда весь народ поднялся по зову нижегородского мясника Минина, и Польша принуждена была покинуть Москву и русскую землю.
Москва, завершив свое дело -- спайку отдельных частей государства, останавливается. Она не знает, куда употребить ею вызванные и оставшиеся в бездействии силы. Выход нашелся скоро. Там, где много сил, всегда найдется выход.
Петр I сделал из русского государства государство европейское.
Легкость, с которою часть нации применилась к европейским нравам и отреклась от своих обычаев, -- наглядное доказательство того, что московское государство никогда не являлось подлинным выражением народной жизни, но было лишь переходной формой. Там, где затрагивались начала действительно национальные, -- народ упорно их отстаивал. Крестьянство не приняло ничего из реформ Петра I. А крестьянство было истинным хранителем народной жизни, основанной (по выражению знаменитого историка Мишле) на коммунизме, т. е. на постоянном разделе земли по числу работающих и на отсутствии личного владения землею.
Как Северная Америка представляет собою последний вывод из республиканских и философских идей Европы XVIII века, так петербургская империя развила до чудовищной крайности начала монархизма и европейской бюрократии. Последнее слово консервативной Европы произнесено Петербургом; недаром все реакционеры обращают свои взоры к этому Риму самодержавия.
Петербургский деспотизм располагал огромными силами -- об этом можно судить по гигантским размерам возникшего государства. Избыток сил был так велик, что даже в смутное время и в период гнусного управления -- период между Петром I и Екатериной II, Россия материально разрасталась с неимоверной быстротой.
Поглотив, покорив все, что встречалось на ее пути -- остзейские провинции и Крым, Бессарабию и Финляндию, Армению и Грузию, разделив Польшу, завладев одной турецкой областью за другой, Российская империя встретила наконец грозного соперника -- французскую революцию, низвергнутую, потерпевшую неудачу, выродившуюся в деспотизм, очень похожий на петербургский. Россия померилась силами с Наполеоном и победила его.
В тот час, когда Европа в Париже, в Вене, в Аахене и в Вероне признала nolens volens1[23] гегемонию российского императора, -- в тот час дело Петра было завершено, и императорская власть оказалась в том же положении, в каком находились московские цари до Петра I.
Император Александр это почувствовал.
Императорская власть несомненно может еще некоторое время продержаться, внушая почтение всеми средствами, вторыми располагает самодержавие; но она не может ничего создать, ничего внести во внутреннюю жизнь страны, ибо тогда ей пришлось бы встретиться с тем духом времени, который она не хочет вызвать. Такой власти ничего не остается, как вести внешнюю войну.
Николай однако же постоянно воздерживался от войны.
Как же это случилось, что после двадцати пяти лет тусклого царствования им вдруг овладевает безрассудная отвага и он бросает свою русскую рукавицу в лицо Франции и Китая, Англии и Японии, Швеции и Соединенных Штатов... не говоря уже о Турции.
Говорят, что он сошел с ума?
Я же начинаю думать, что он исполнился благоразумия.
Чтобы начать войну, ему надо было быть совершенно уверенным в малодушии всех европейских государств, ему надо было питать к ним беспредельное презрение... И что же -- он его питает. Николай до 1848 года дулся на западные державы, но он их не презирал. Николай трепетал, узнав о революциях 1848 года, и успокоился только по получении известия о кровавой диктатуре Каваньяка. Но после поддержки, оказанной им Австрии вмешательством в венгерские дела, которое Англия стерпела, как стерпела вступление французов в Рим, -- после этого он лучше понял позицию своих друзей-противников.
Медленно, постепенно он измерил бездонную глубину их бесчестия, их робости, их невежества; и вот -- начал войну. Хотите биться об заклад, что он выйдет из нее победителем, если не вмешается неожиданно третья сила -- их общий враг революция!
"В таком случае -- не надо войны! Объявим себя заранее побежденными, пожертвуем Турцией, уступим Константинополь, -- только бы не порвать с царем".
Так рассуждают дипломаты, банкиры и прочие люди, думающие, что консерватизм состоит в том, чтобы не выпускать из рук пятифранковую монету и закрывать глаза на опасности, которыми чреват завтрашний день...
Хорошо, уступайте, но воюйте, но знайте, что тогда вместо революции или Николая...
Вы получите и Николая, и революцию.
Вот мысль, дорогой Линтон, которую я разовью во втором письме.
Лондон, 2 января 1854.
ПИСЬМО ВТОРОЕ
Любезный Линтон!
Формула европейской жизни гораздо сложнее формулы жизни древнего мира.
Когда греческая культура вышла из тесных границ городов-республик, ее политические формы сразу истощились и иссякли с чрезвычайной быстротой. Греция обратилась в римскую провинцию.
Когда Рим исчерпал запасы своей организующей силы и перерос свои политические учреждения, у него не нашлось больше возможностей для возрождения, и он распался, вступив с разные сочетания с варварскими народами.
Дрогшие государства не были долголетними; они существовали не более одного сезона.
В XV столетии Европа пережила такой катаклизм, который для древних государств был бы предвестником неминуемой смерти. Совесть и разум восстали против основ общественного здания. Католицизм и феодализм подверглись нападению Глухая борьба длилась более двух столетий... Она подрывала церковь и замок.
Европа была так близка к смерти, что уже у границ ее стали показываться варвары, эти вороны, чующие издалека агонию народов.
Византией они завладели, казалось, они готовились уже ринуться на Вену; но полумесяцу пришлось остановиться на берегах Адриатического моря.
На севере зашевелился другой варварский народ, он сплачивался, готовился, -- народ в бараньих шкурах и с "глазами ящерицы". Степи Волги и Урала во все времена служили кочевьем переселяющимся народам; это были залы ожидания и собраний, officina gentium[24], где судьба готовила в тиши дикие орды, чтобы бросить их на народы, обреченные смерти, чтобы прикончить цивилизации, впавшие в маразм.
И все же луна ислама выше не поднялась и удовольствовалась тем, что озаряет развалины Акрополиса и воды Геллеспонта. А волжские варвары, вместо попытки вторгнуться в Европу, обратились в конце концов в лице одного из своих царей к соседям за цивилизацией и государственным устройством.
Первая грозовая туча пронеслась над головой.
Что же случилось?
Вечное переселение народов на запад, задерживавшееся Атлантическим океаном, продолжалось, человечество нашло проводника -- Христофор Колумб показал дорогу.
Америка спасла Европу.
И Европа вступила в новую фазу существования, незнакомую древним государствам, фазу внутреннего разложения по эту сторону и фазу развития по ту сторону океана.
Реформация и революция не перешагнули ни за стены церкви, ни за пределы монархических государств; очевидно, они не могли сокрушить древнее здание. Готический собор осел, трон пошатнулся, но развалины их сохранились. И ни реформация, ни революция не могли больше ничего с ними поделать.
Называется ли человек кальвинистом, евангелистом, лютеранином, протестантом, квакером -- церковь все же существует, другими словами -- свобода совести не существует, или же это акт индивидуального возмущения. Будет ли правление парламентским, конституционным, с двумя палатами или с одной, при ограниченном избирательном праве или при всеобщем голосовании... трон шатается, но все же существует, и хотя короли то и дело летят кувырком, на их место находятся другие. За неимением короля в республике, -- если дело происходит во Франции, -- его заменяют соломенным королем, которого сажают на трон и для которого сохраняются дворцы и парки, Тюльери и Сен-Клу.
Светское и рационалистическое христианство борется с церковью, не понимая того, что оно первое будет раздавлено церковными сводами; монархический республиканизм борется с троном, чтобы усесться на него по-царски. Дыхание революции веет не здесь; поток переменил направление, предоставив старым Монтекки и Капулетти продолжать на втором плане их наследственную вражду. Знамя борьбы поднимается уже не против священника и не против короля, не против дворянина, а против их единственного наследника -- против хозяина, против патентованного владельца орудий труда. Революционер теперь уже не гугенот, не протестант, не либерал; имя ему -- работник.
И вот Европа, пережившая вторую, даже третью молодость, останавливается у нового порога, не смея его перешагнуть. Она трепещет перед словом "социализм", написанным на двери. Ей сказали, что дверь эту отворит Катилина, и это правда. Дверь может остаться закрытой, но открыть ее дано только Катилине... Катилине, у которого столько друзей, что невозможно их всех передушить в темнице. Цицерон, этот добросовестный и учтивый убийца, был счастливее своего соперника Каваньяка.
Эту черту перейти труднее, чем другие. Все реформы наполовину сохраняют старый мир, набросив на него новый покров; сердце не совсем разбито, не все потеряно сразу; часть того, что мы любили, что было нам дорого с детства, что мы почитали, что освящено преданием, -- остается на утешение слабым... Прощайте, песни кормилицы, прощайте, воспоминания отчего дома, прощай, привычка, власть которой сильнее власти гения, -- говорит Бэкон.
... Во время бури ничто не проникает через таможню, а хватит ли терпения дождаться затишья?
Все интересы, заботы, осложнения, стремления, волновавшие в продолжение целого века европейские умы, мало-помалу бледнеют, становятся безразличными, делом привычки, вопросами партий. Где великие слова, потрясавшие сердца и исторгавшие слезы!.. Где священные знамена, которым со времени Яна Гуса поклонялись в одном стане, с 89 года -- в другом? С тех пор как непроницаемый туман, окутывавший Февральскую революцию, рассеялся, все начинает проясниться, резкая простота заменила путаницу; существуют только два подлинно важных вопроса:
вопрос социальный,
вопрос русский.
И, в сущности, эти два вопроса сводятся к одному.
Русский вопрос -- случайное явление, отрицательный опыт. Это новое пришествие варваров, чующих агонию, возвещающих старому миру "memento mori"[25], предлагающих ему убийцу, если он не желает покончить с собой.
В самом деле, если революционный социализм не в состоянии будет доконать вырождающийся общественный строй, его доконает Россия.
Я не говорю, что это необходимо, но это возможно.
Нет ничего абсолютно необходимого. Будущее не бывает неотвратимо предрешено; неминуемого предназначения нет. Будущее может и вовсе не наступить. Геологический катаклизм вполне может уничтожить не только восточный вопрос, но и все прочие, -- за отсутствием задающих вопросы.
Будущее слагается из элементов, имеющихся под рукой, из окружающих условий; оно продолжает прошедшее; общие устремления, смутно выраженные, изменяются в зависимости от обстоятельств. Обстоятельства решают, как это произойдет, и неясная возможность становится совершившимся фактом. Россия точно так же может овладеть Европою до Атлантического океана, как и подвергнуться европейскому нашествию до Урала.
В первом случае Европа должна быть разрозненной.
Во втором -- тесно сплоченной.
Сплочена ли она?
Царизм движим чувством самосохранения и тем инстинктом, который служит путеводителем перелетным птицам, устремляющимся к Черному или Средиземному морю. На этом пути царизм не может не встретиться с Европой.
Безумием было бы воображать, что император Николай может противостоять всей Европе, если только Европа сама не станет авангардом армии Николая, с тем чтобы сражаться против самой себя; но так оно и есть, это именно и происходит.
В случае столкновения Европы с Россией консерватизм, боязливый, встревоженный, дряхлый, найдет средства парализовать всякое народное воодушевление.
Ибо есть две Европы, которые относятся друг к другу с отвращением, с ненавистью, гораздо более сильной, нежели взаимная ненависть турок и русских, и этот общественный манихеизм существует во всяком государстве, во всяком городе, во всякой деревне. Какого же единства в действиях можно ожидать до окончательной победы одного из противников? Войска геройски сражаются на рубежах страны, только когда дома есть Комитет общественного спасения.
Именно он вселил в войска революции ту удивительную энергию, которая после его гибели продержалась еще двадцать лет.
Ничто так не подавляет дух армии, как зловещая мысль, что за спиной готовится измена. А можно ли доверять правительствам, ныне существующим? В своем собственном лагере люди порядка подозревают друг друга.
Повсюду, вплоть до высших дипломатических сфер, есть изменники, продающие свою страну Николаю.
Николаю служат не только банкиры и журналисты, но и первые министры, королевские братья, царствующая родня. У него большой запас великих княжон, которых он жалует немецким князьям с условием, чтобы они из своих мужей делали слуг русского царя; когда же эти великие княжны хворают, их посылают пользоваться "лондонскими туманами", целебная сила которых открыта Николаем.
"La Fusion" сугубо русская газета, "L'Assemblée Nationale" -- как будто печатается в Казани или в Пензе. Но если бы император Николай предоставил всех этих Шамбор-Немуров сладостям семейных примирений и охоты во Фрошдорфе, бонапартизм тотчас бы сделался не только русским, но татарским.
Бельгийский король содержит в Брюсселе русское агентство: король Дании -- маленькую контору в Копенгагене. Адмиралтейство, гордое адмиралтейство Великобритании, смиренно несет для царя полицейскую службу в Портсмуте, и самоедский офицер безнаказанно топчет ногами акт Habeas Corpus на палубе английского корабля. Король неаполитанский рабски подражает Николаю, а австрийский император -- его Антиной, его страстный поклонник.
Много толкуют о русских агентах, подозревая всегда каких-нибудь жалких шпионов, которых русское правительство оплачивает, чтобы быть в курсе всевозможных сплетен. Настоящие Шеню и Делагоды царя -- это помазанники божий, их agnates[26] и cognates[27], вся их родня по восходящей и нисходящей линии. Самый полный реестр русских шпионов -- это Готский календарь.
Вы видите, что настоящая борьба с Россией совершенно невозможна, покамест не выметут, да не выметут начисто ваш дом.
Роковая солидарность соединяет реакционную Европу с царизмом; и если она погибнет от руки царизма, это будет великолепной иронией судьбы.
Николай объявил войну Турции -- это самая замечательная шалость XIX столетия.
Теперь консерваторы, друзья, клиенты Николая, громче всех вопиют против него. Они принимали царя за полицейского и охотно стращали революционеров 400 000 русских штыков. Они думали, что он удовлетворится пассивной ролью пугала; они позабыли, что даже Луи-Бонапарт -- и тот не пожелал довольствоваться должностью "пожарного сапера"...
Счастливые дни воротились; все были так довольны, так покойны; массы, раздавленные войсками, с христианскою кротостью умирали от голода. Ни печати, ни трибуны... ни Франции! Святой отец, опираясь на армию, вышедшую из улицы Jérusalem, раздавал направо и налево свое апостольское благословение. Дела после февральской катастрофы шли опять своим порядком. Социальное людоедство больше чем когда-либо было в ходу. Настала эра любви и симпатии. Бельгия сочеталась браком с Австрией в лице австрийской эрцгерцогини; молодой венский император вздыхал у ног своей невесты; Наполеон III, 45-летний Вертер, соединялся по любовному капризу с своей Шарлоттой Теба.
Вдруг, среди всеобщего спокойствия, всемирного благоденствия, император Николай бьет тревогу, начиная войну бесполезную, фантастическую, религиозную, -- войну, которая легко может перенестись с берегов Черного моря на берега Рейна и которая, во всяком случае, повлечет за собой все то, чем так пугали революции: отчуждение собственности, контрибуции, насилие и, сверх того, неприятельское нашествие, военные суды, расстрелы и военные контрибуции.
Донозо Кортес в знаменитой речи, произнесенной в Мадриде в 1849 году, предсказывал вторжение русских в Европу и видел для цивилизации якорь спасения только в единстве власти, т. е. в неограниченной монархии, служащей целям католицизма. Первым условием для этого он также считал введение католицизма в Англии.
Может быть, подобное единство чрезвычайно усилило бы Европу, но это единство совершенно невозможно, -- невозможно, как и все прочие, за исключением единства революционного.
Если бы революции не боялись еще более, нежели русских, то чего проще, как идти на Севастополь, захватить Одессу. Магометанское население Крыма не было бы враждебно туркам. Попав туда, можно было бы обратиться с призывом к Польше, дать свободу крестьянам Малороссии, ненавидящим крепостное право... Хотел бы я знать, что бы сделал тогда Николай со своим православным богом?
"Но ведь Польша -- это Галиция", -- скажет Австрия.
"Но ведь Польша -- это Познань", -- скажет Пруссия.
А если Польша восстанет, как удержать Венгрию, Ломбардию?
Ну, так не нужно идти на Севастополь; разве что объявить войну для виду, -- войну, которая окончится в пользу Николая или Луи Бонапарта, т. е. в обоих случаях в пользу деспотизма и против консерваторов.
Деспотизм вовсе не консервативен. Не консервативен он даже в России. Нет ничего более разъедающего, разлагающего, тлетворного, чем деспотизм. Случается иногда, что юные народы в поисках общественного устройства начинают с деспотизма, проходят через него, пользуются им как суровой школой; но чаще под игом деспотизма изнемогают народы, впавшие в детство.
Если военный деспотизм, алжирский или кавказский, бонапартистский или казачий, овладеет Европой, то он непременно будет вовлечен в жестокую войну со старым обществом; он не сможет допустить существования полусвободных учреждений, полунезависимого правопорядка, цивилизации, привыкшей к вольной речи, науки, привыкшей к исследованию, промышленности, становящейся великой силой.
Деспотизм -- это варварство, погребение дряхлой цивилизации, а иногда ясли, в которых рождается спаситель.
Европейский мир в той форме, в которой он теперь существует, выполнил свое назначение; но нам кажется, что он мог бы почетнее окончить свое поприще, переменить форму существования, -- не без потрясений, но без падения, без унижения. Консерваторы, как все скупцы, больше всего боятся наследника. Так вот -- старца задушат ночью воры и разбойники.
После бомбардировки Парижа, после того как расстреливали, ссылали, заточали в тюрьмы работников, вообразили, что опасность миновала! Но смерть -- Протей. Ее изгоняют как ангела будущего, она возвращается призраком прошедшего; ее изгоняют как республику демократическую и социальную, она возвращается Николаем, царем всея Руси, или Наполеоном, царем французским.
Тот или другой или оба вместе окончат борьбу.
Для борьбы нужен противник, еще не поверженный в прах. Где же последняя арена, последнее укрепление, за которым цивилизация может вступить в бой или по крайней мере защищаться против деспотов?
В Париже? -- Нет.
Как Карл V, Париж еще при жизни отрекся от своей революционной короны; немного военной славы и множество полицейских -- этого достаточно, чтобы сохранить порядок в Париже.
Арена -- в Лондоне.
Пока существует Англия, свободная и гордая своими правами, дело варваров нельзя еще считать окончательно выигранным.
С 10 декабря 1848 года Россия и Австрия перестали ненавидеть Париж. Париж потерял в глазах королей свое значение; они его больше не боятся. Вся их злоба обратилась против Англии. Они ее ненавидят, питают к ней отвращение и хотели бы... ограбить ее!
В Европе есть государства реакционные, но нет консервативных. Одна лишь Англия консервативна, и понятно почему; ей есть что хранить -- личную свободу.
Одно это слово совмещает в себе все то, что преследуют, ненавидят Бонапарты и Николаи.
И вы думаете, что они, победив, оставят в двенадцати часах езды от Парижа порабощенного Лондон свободный, Лондон -- очаг пропаганды, гавань, открытую всем бегущим из опустошенных, испепеленных городов континента? Ведь все, что должно и может быть спасено среди оргии разрушения -- наука и искусство, промышленность и образование, -- все это неизбежно устремится в Англию.
Этого достаточно для войны.
Наконец-то осуществится мечта Наполеона, первого варвара нового времени.
Но от революционной Европы, но от европейского деспотизма может Англия ожидать величайшие бедствия. У народов слишком много дела дома, чтоб они могли думать о захвате других стран.
Не эгоизм, не жадность мешают англичанам в этом разобраться. Скажем прямо: из-за невежества и проклятой деловой рутины эти люди не способны понять, что следует иногда, избегая проторенных путей, прокладывать новую дорогу.
Что же! Те, которые, имея глаза, не хотят смотреть, посвящены богам ада. Как их спасти?
Глубокая и безмолвная ночь скроет процесс разложения.
А после?.. После ночи наступает день!
Совершившиеся несчастия должно оплакать... Но оставим мертвым погребать своих мертвецов; и, с состраданием, с уважением накрыв гробовым саваном агонизирующее тело, найдем в себе мужество повторить старый возглас:
Король умер -- да здравствует король!..
Лондон, 17 февраля 1854.
ПИСЬМО ТРЕТЬЕ
Любезный Линтон!
Славянский мир гораздо моложе Европы.
Он моложе политически, как Австралия моложе ее геологически. Он складывался медленнее; он не развился, он еще мир недавний и едва только вступающий в великий поток истории.
Счет прожитых веков тут ничего не значит. Детство народов может длиться тысячелетия, равно как и их старость. Славянские народы служат примером первому, азиатские -- второму.
Но что дает право утверждать, что теперешнее состояние славян -- это юность, а не дряхлость; что это начало развития, а не неспособность к нему? Разве мы не знаем, что иные народы исчезают, так и не став историческими, даже народы, показавшие, что они не лишены способностей, как финны, например.
Достаточно присмотреться к судьбам России, чтобы на этот счет не осталось никаких сомнений. Страшное влияние, которое она оказывает на Европу, -- не признак маразма или неспособности, напротив -- это признак полудикой силы, необузданной, но могучей юности.
Такой именно Россия вступила впервые в цивилизованный мир.
Это было во времена регентства в Париже и кое-чего еще худшего в Германии. Повсюду растление, изнеженность, расслабляющий и постыдный разврат грубый в Германии, утонченный в Париже.
В этой нездоровой атмосфере, где вредные испарения едва заглушались благовониями, в этом мире наложниц, незаконнорожденных дочерей, куртизанок, правящих государствами, расслабленных нервов, слабоумных принцев -- вздыхаешь, наконец, с облегчением при виде гигантской фигуры Петра I, этого варвара в простом мундире из грубого сукна, жителя севера, дюжего, мускулистого, полного энергии и силы. Таков был первый русский, занявший свое место среди европейских властителей. Он пришел учиться и узнал много для себя неожиданного. Он понял слишком хорошо, что западные государства дряхлы, а их правители растленны.
Тогда еще не предвидели революцию, которой предстояло спасти мир; предвидели только разложение. Так Петр I понял возможное значение России перед лицом Азии и Европы. Подлинное оно или нет, но завещание Петра содержит его мысли, которые он, впрочем, нередко высказывал в своих заметках и записках. Русское правительство до Николая оставалось верным традиции Петра I, и даже Николай следует ей, по крайней мере во внешней политике.
Россию можно осуждать, проклинать, но можно ли утверждать, что она одряхлела, остановилась в своем развитии, клонится к упадку?
Говорят, что русский народ держится в стороне, неподвижно, в то время как почти чужестранное правительство делает в Петербурге что хочет. Немецкие писатели заключают из этого, что русский народ, косный, азиатский, ничего общего не имеет с деятельностью своего правительства; что это -- полудикое племя, дипломатически завоеванное немцами, которые ведут его куда им вздумается. Немецкие завоевания -- надобно им отдать справедливость -- величайшие и самые бескровные в мире. Немцы не довольствуются родством с Англией и Америкой (Stammverwandt![28]), в их руках, сверх того, вся Россия, покоренная рыцарями остзейских губерний, голштейн-готторпской фамилией, тучами генералов, дипломатов, шпионов и прочих сановников немецкого происхождения.
Действительно, петербургское правительство не национально.
Целью переворота Петра I была денационализация московской Руси. Пассивная оппозиция и своего рода неподвижность народа -- тоже факт неоспоримый. Но, с другой стороны, народ невольно составляет гигантскую и живую основу для деятельности правительства. Он образует огромный хор, который придает немецкому (если угодно) деспотизму Петербурга характер sui generis[29]. Народ не любит свое правительство, но все же видит в нем представителя своего национального единства и своей силы.
В России ничто не имеет того характера застоя и смерти, который у старых народов Востока неизменно, однообразно передается из поколения в поколение.
Из неспособности народа к той или иной переходной форме неправильно заключать об его полной неспособности к развитию вообще.
Славянские народы не любят ни идею государства, ни идею централизации. Они любят жить в разъединенных общинах, которые им хотелось бы уберечь от всякого правительственного вмешательства. Они ненавидят солдатчину, они ненавидят полицию. Федерация для славян была бы, быть может, наиболее национальной формой. Противоположный всякой федеративности петербургский режим -- лишь суровое испытание, временная форма; она несомненно принесла и некоторую пользу, насильственно спаяв разрозненные части империи и принудив их к единству.
Русский народ -- народ земледельческий. В Европе улучшения в социальном положении владеющего собственностью меньшинства коснулись лишь горожан. А крестьянам революция принесла только отмену крепостного состояния и раздробление земель. Между тем известно, что разделение земельных участков нанесло бы смертельный удар русской общине.
В России ничто не окаменело; все в ней находится еще в текучем состоянии, все к чему-то готовится. Гакстгаузен справедливо заметил, что в России всюду видны "незаконченность, рост, начало". Да, всюду дают о себе знать известь, пила и топор. И при всем том люди остаются смиренными крепостными помещика, верноподданными царя.
Естественно возникает вопрос -- должна ли Россия пройти через все фазы европейского развития или ей предстоит совсем иное, революционное развитие? Я решительно отрицаю необходимость подобных повторений. Мы можем и должны пройти через скорбные, трудные фазы исторического развития наших предшественников, но так, как зародыш проходит низшие ступени зоологического существования. Оконченный труд, достигнутый результат свершены и достигнуты для всех понимающих; это круговая порука прогресса, майорат человечества. Я очень хорошо знаю, что результат сам по себе не передается, что по крайней мере он в этом случае бесполезен, -- результат действителен, результат усваивается только вместе со всем логическим процессом. Всякий школьник заново открывает теоремы Эвклида, но какая разница между трудом Эвклида и трудом ребенка нашего времени!..
Россия проделала свою революционную эмбриогению в европейской школе. Дворянство вместе с правительством образуют европейское государство в государстве славянском. Мы прошли через все фазы либерализма, от английского конституционализма до поклонения 93-му году. Все это было похоже -- я об этом говорил в другом месте -- на аберрацию звезд, которая в малом виде повторяет пробег земли по ее орбите.
Народу не нужно начинать снова этот скорбный труд. Зачем ему проливать свою кровь ради тех полурешений, к которым мы пришли и значение которых только в том, что они выдвинули другие вопросы, возбудили другие стремления?
Мы сослужили народу эту службу, мучительную, тягостную; мы поплатились виселицами, каторгой, казематами, ссылкою и жизнью, над которой тяготеет проклятие, -- да, жизнью, над которой тяготеет проклятие.
В Европе не подозревают о том, сколько перестрадали у нас два последние поколения.
Гнет становился день ото дня сильнее, тягостнее, оскорбительнее; приходилось прятать свою мысль, заглушать биение сердца... И среди этой мертвой тишины, вместо всякого утешения, мы с ужасом увидели скудость революционной идеи и равнодушие к ней народа.
Вот источник той мрачной тоски, того раздирающего скептицизма, той тягостной иронии, которые присущи русской поэзии. Кто молод, у кого горячее сердце, тот пытается себя одурманить, забыться; люди талантливые умирают на полдороге, их ссылают, или они добровольно удаляются в ссылку. Об этих людях, об их ужасном конце говорят, потому что им удалось разбить железный свод, тяготевший над ними, потому что они показали свою силу... Но не меньше страдали сотни других -- те, что с отчаяния сложили руки, морально покончили с собой, отправились на Кавказ, засели в своих имениях, в игорных домах, в кабаках, -- все эти лентяи, о которых никто не пожалел.
Для дворянства наступил конец этого искуса. Образованная Россия должна теперь раствориться в народе.
Европеизированная Россия по-настоящему открыла русский народ только после революции 1830 года. С удивлением поняли наконец, что русский народ, столь равнодушный, столь не способный к постановке политических вопросов, -- своим бытом ближе всех европейских народов к новому социальному устройству. "Пусть так, -- возразят на это, -- но он близок и к социальному устройству некоторых народов Азии". При этом указывают на сельские общины у индусов, довольно схожие с нашими.
А я и не отрицаю того, что некоторыми своими элементами общественная жизнь азиатских народов стоит выше общественной жизни Запада. Не общинное устройство задерживает развитие азиатских народом, а их неподвижность, их нетерпимость, бессилие их порвать с патриархальностью, с племенным бытом. У нас все это не играет роли.
Славянские народы, напротив того, отличаются гибкостью: замечательна легкость, с которой они усваивают язык, обычаи, искусство и технику других народом. Они равно обживаются у Ледовитого океана и на берегах Черного моря.
У образованных русских (как ни оторваны они от народа, но все же в них отразился его характер) вы не найдете той нетерпимости старых женщин, той ограниченности несвободных людей, которые на каждом шагу встречаются в старом мире.
Неприступная китайская стена, разделяющая Европу, вызывает у нас изумление. Разве Англия и Франция имеют понятие об умственном движении в Германии? В еще меньшей степени эти два европейские Китая способны понять друг друга. Разделенные лишь несколькими часами езды, поддерживающие между собой беспрерывную торговлю, необходимые друг другу, Париж и Лондон дальше друг от друга, нежели Лондон и Нью-Йорк. Англичанин из народа смотрит на француза с дикой ненавистью, с видом превосходства -- отчего он сам кажется жалким.
Английский буржуа еще несноснее; он вас душит вопросами, обнаруживающими столь глубокое неведение соседнего края, что не знаешь, как ему отвечать. Француз, в свою очередь, способен прожить пять лет в Лейстер-сквере, не понимай, что делается вокруг. Чем же объяснить, что немецкая наука, которая не в состоянии перейти Рейн, очень хорошо пересекает Волгу; что британская поэзия, искажающаяся при переходе через пролив, переплывает невредимая Балтийское море? И все это при правительстве подозрительном и самовластном, принимающем все меры, чтобы отдалить нас от Европы.
Наше воспитание, домашнее и общественное, имеет резко выраженный универсальный характер. Нет воспитания менее религиозного, чем наше, и более многоязычного, особенно по части новых языков. Этот характер придала ему реформа Петра I, в высшей степени реалистическая, светская и в общем европейская. Кафедры богословия учреждены были в университетах только при императоре Александре, и притом в последние годы его царствования. Николай прилагает величайшие усилия к тому, чтобы испортить общественное образование; он нанес ему удар, сократив число учащихся, но что касается его полицейского православия, то я не думаю, чтобы оно пустило корни; изучение же новых языков стало настолько необходимым и привычным, что оно будет продолжаться по-прежнему. Официальная санкт-петербургская газета печатается по-русски, по-французски и по-немецки.
Наше воспитание не имеет ничего общего с той средой, для которой человек предназначен, и в этом его достоинство. Образование у нас отрывает молодого человека от безнравственной почвы, гуманизирует его, превращает в цивилизованное существо и противопоставляет официальной России. Он от этого много страдает. Это -- искупление преступлений наших отцов, и это источник революционных настроений. Самые тяжкие времена миновали; меньшинство, дотоле полностью оторванное от народа, встретилось с народом тогда, когда оно меньше всего этого ожидало.
С каким удивлением слушали наши рассказы о русской общине, о постоянном переделе земли между ее членами, о выборных старостах с их простыми способами управления, о всеобщем голосовании и общинных делах! Иногда нас считали пустыми мечтателями, людьми, свихнувшимися на социализме!.. Но вот является человек, отнюдь не революционно настроенный, и издает три тома о сельской общине в России. Это Гакстгаузен -- католик, пруссак, агроном и монархист, столь крайний, что для него прусский король слишком либерален, а император Николай слишком человеколюбив!
Факты, нами указанные, изложены им in extenso[30]. He буду повторять то, что я уже говорил об этой зачаточной организации общинного self-government[31], где все должности выборные, где все -- собственники, хотя земля не принадлежит никому, где пролетариат -- ненормальное явление, исключение. Вы об этом достаточно знаете и поймете, что русский народ, несчастный, в значительной своей части подавленный крепостничеством, в целом подавленный правительством, которое его гнетет и презирает, не мог вслед за народами Европы проходить фазы их революционных движений, исключительно городских и которые тотчас пошатнули бы основания его общинного строя. Современная революция, напротив того, разыгрывается на той же почве, мы увидим, каков будет результат этой встречи.
Сохранить общину и освободить личность, распространить сельское и волостное self-government, на города, на государство в целом, поддерживая при этом национальное единство, развить частные права и сохранить неделимость земли -- вот основной вопрос русской революции -- тот самый, что и вопрос о великом социальном освобождении, несовершенные решения которого так волнуют западные умы.
Государство и личность, власть и свобода, коммунизм и эгоизм (в широком смысле слова) -- вот геркулесовы столбы великой борьбы, великой революционной эпопеи.
Европа предлагает решение ущербное и отвлеченное. Россия другое решение, ущербное и дикое.
Революция даст синтез этих решений. Социальные формулы остаются смутными, покуда жизнь их не осуществит.
Англосаксонские народы освободили личность, отрицая общественное начало, обособляя человека. Русский народ сохранил общинное устройство, отрицая личность, поглощая человека.
Закваска, которая должна была привести в движение силы, дремлющие в бездействии общинно-патриархальной жизни, -- это принцип индивидуализма, личной воли. Это начало входит в русскую жизнь иным путем, воплощается в лице царя-революционера, отрицавшего традицию и национальность, надвое разделившего русский народ.
Русская империя -- творение XVIII века; все, что создавалось в это время, несло в себе семена революции.
Холостой дворец Фридриха II и смирительный дом, служивший дворцом его отцу, вовсе не были монархичны, подобно Эскуриалу или Тюльери. В новом государстве веял резкий утренний ветер; в нем все просто, сухо, положительно, рационально, -- а это именно убивает религию и монархию. То же и в России.
Петр I круто порвал с византийско-московской традицией. Деятель гениальный, он предпочитал власть престолу, воздействовал скорее террором, нежели величием, он ненавидел театральность, столь необходимую для монархии.
Устройство русской империи в высшей степени просто. Это правление доктора Франсиа в Парагвае, в приложении к стране с пятьюдесятью миллионами населения. Это осуществление бонапартовского идеала: немой народ, без прав, без защитников, живущий вне закона, ему противостоит меньшинство, которое правительство увлекает за собой, поощряет, возводит в дворянство; меньшинство это образует бюрократию.
Россия в полном смысле слова управляется адъютантами, указами, писарями и эстафетами. Сенат, Государственный совет (учреждение более позднее), министерства -- не что иное, как канцелярии, в которых не спорят, а исполняют, не обсуждают, а переписывают. Вся администрация представляет собою крылья телеграфа, с помощью которого человек из Зимнего дворца изъявляет свою волю.
Гораздо легче уничтожить верхушку этой автоматически действующей организации, нежели подорвать ее основы.
В монархическом государстве, если король убит, монархия остается. У нас, если император убит, остается дисциплина, остается бюрократический порядок; лишь бы телеграф действовал, ему будут повиноваться...
Можно завтра прогнать Николая, посадить вместо него Орлова или кого угодно -- ничто не сдвинется с места. Дела будут производиться с тою же точностью, машина по-прежнему будет работать -- переписывать, извещать, отвечать; машинисты по-прежнему будут красть и показывать рвение.
Императрица Екатерина II испугалась этого страшного и немого всемогущества, беспредельной покорности исполнителей и рабов, которые служат тому, кто приказывает, чье повиновение переживает даже самого повелителя. Она хотела дать дворянству бóльшую независимость, чтобы окружить себя людьми, добровольно преданными ей и монархии, -- людьми, на которых она могла бы положиться. Молчание писарей и экзекуторов страшило супругу Петра III! Среди такого молчания Алексей Орлов удавил своего заключенного в тюрьму господина, а писаря писали: "Его величество изволил скончаться", а экзекуторы подвергали экзекуции всякого, кто этому не верил.
Новые учреждения действительно были странны, необычайны. Никто серьезно не размышлял над их эксцентрическим характером, над экзотическим смешением демократизма и аристократизма, безграничного деспотизма и обширных избирательных прав, Иоанна Грозного и Монтескье.
Все эти учреждения отмечены двойной печатью -- петровского периода и несложившихся национальных учреждений, развившихся под организующим влиянием западных идей; национальные начала, в свою очередь, видоизменяют западные идеи в направлении им почти противоположном.
Судьи выбираются, и выбираются на шесть лет; судьи принадлежат к трем классам: дворянству, мещанству и крестьянству; судебного сословия же нет совсем. Каждый имеющий право участвовать в выборах может быть выбран в судьи. Отсутствие судебного сословия -- факт замечательный. Одним врагом меньше, да еще каким врагом! Судья -- это другой черный человек, светский двойник священника и таинственный страж закона человеческого, имеющий монополию судить, осуждать, постигать ratio scripta[32]. Смешон отставной кавалерийский офицер, ничего не понимающий в законах и процедурах и выбранный в судьи. Но, с другой стороны, очень печально, если приходится признать, что никто не способен выносить решения, кроме знатоков в судейских мантиях, воспитанных ad hoc[33]. Если выбранные судьи плохи, тем хуже для избирателей -- они люди совершеннолетние и знают, что делают. Но, скажут нам, юридические знания не приходят с возрастом, законы так сложны, что нужны долгие годы, углубленные занятия, чтобы разобраться в юридическом лабиринте... Это верно, но из этого не следует, что с самого детства нужно готовить особую касту людей, понимающих законы, а, напротив, следует, что пора бросить все эти законы в огонь. Отношения людей просты; формальности, устаревшие порядки -- вся эта судейская поэзия, все fiorituri[34] юриспруденции -- вот что запутывает вопросы.
В России суд состоит из одного члена, выбранного дворянством, другого, выбранного мещанами, и третьего -- вольными крестьянами. Дворянство выбирает двух кандидатов на должность председателя уголовной палаты. Правительство утверждает одного из них и, со своей стороны, назначает прокурора, имеющего право приостанавливать всякое решение и докладывать его сенату.
Если принять во внимание, что прокурор также принадлежит к дворянству, то становится ясно, что действия членов суда от мещан и от крестьян парализованы во всех случаях разногласия. Правда, они имеют право протестовать и выносить дела на рассмотрение в сенат. Но это случается очень редко -- по самой простой причине: сенат, лишенный начал народных и избирательных, всегда бывает заодно с дворянами и с правительством. Но сейчас мы говорим о норме, а не о злоупотреблениях. Обратите внимание на основу, на возможное развитие в будущем, а не на применение ее в современных условиях. Лет десять тому назад старый московский купец, человек неподкупный и строгий, был избран городским головой этого города. Обязанности городского головы состоят в надзоре за денежными средствами города, он распоряжается городскими доходами и расходами. Обыкновенно на эту должность выбирают какого-нибудь миллионера, любящего красоваться на официальных празднествах; он дает роскошные обеды и балы и подписывает все, что угодно правительству и чего желает начальство. Московский городской голова Шестов иначе понял свои обязанности. Он так подрезал крылья официальных воров, что обер-полицмейстер объявил ему ожесточенную войну. Купец принял вызов, и борьба кончилась падением полицмейстера.
Избираются не только судьи, но и земская полиция; исправника и часть становых выбирает дворянство.
Там, где оканчивается уездная полиция, начинается сельская община с своим a parte[35] -- с выборным старостой, с выборной полицией, с поглощением личности во имя традиционного и национального коммунизма. Там, где, с другой стороны, начинается правительственная централизация, -- а к ней относится все стоящее; выше местных губернских учреждений, -- там теряются последний следы личного права; личность поглощена, уничтожена петербургской диктатурой во имя самодержавия, самого неограниченного и вовсе не славянского.
Единственная среда, в которой могут развиться идеи личного права и идеи революционные, -- это дворянство и среднее сословие.
В России буржуазия пользуется меньшим влиянием, нежели в Европе, не только оттого, что у нас развитие промышленности было менее значительным, но и оттого, что верхушка русской буржуазии легко получает дворянское звание (чиновники, богатые купцы, артисты, лица, награжденные орденами, и т. д.).
Наша буржуазия еще не представляет собой моральную силу. Она всегда была чрезвычайно отсталой, консервативной, православной, раболепной и патриотической сверх меры. Подавленное, скрывающее свои богатства, наше купечество прячется, молчит, живет взаперти, строит церкви, раздает милостыню бедным и арестантам, дает взятки чиновникам... и копит миллионы. Только новое поколение, получившее вполне европейское образование, воспримет наши революционные идеи.
У нас дворянство -- скорее бюрократия, нежели аристократия. Родовитость, графский и княжеский титул, древность имени, обширность поместий не дают никаких привилегий. Их дает чин. Если в дворянском роду два поколения не служили, то правительство может лишить наследников дворянства.
Эта всеобщность службы меняет ее характер. В России служить правительству не значит, как во Франции, быть агентом правительства, продавшим ему душу. Все заговорщики 14/26 декабря состояли на службе. Общественное мнение не смешивает настоящих чиновников, преданных, усердных, чиновников по призванию, с чиновниками совсем иного рода. Первых иногда боятся, но никогда не уважают. Из последних же состоит почти все независимое общество в столицах и губерниях. Это достаточно многочисленный класс, если причислить к нему военных -- обычно чуждых раболепству и низости гражданских чиновников, -- людей, вышедших в отставку в 25 или в 26 лет, помещиков, живущих в своих имениях и служащих только по дворянским выборам.
Вот в этой-то среде наше универсальное и многоязычное воспитание образовало самых независимых людей в Европе. Гнетущий деспотизм, отсутствие свободы слова, необходимость быть всегда настороже приучили мысль к сосредоточенности, к внутренней работе, смелой и исполненной ненависти. Новая литература раскрыла затаенные страсти, которыми полна грудь русского человека. О том же свидетельствуют и взгляды образованного меньшинства. Без страха и сожалений мы дошли в политике до социализма, в философии -- до реализма и отрицания всякой религии.
Социализм объединяет европейских революционеров с революционерами славянскими.
Социализм снова привел революционную партию к народу. Это знаменательно. Если в Европе социализм воспринимается как знамя раздора, как угроза, -- перед нами социализм предстает как радуга революций, надежда на будущее.
Теперь, ознакомившись несколько с элементами русской жизни, вы поймете, что у нас невозможно сделать шаг вперед, не вступив в фазу революции или в европейскую войну.
Все жизненные вопросы поставлены так, что их решение неизбежно повлечет нас к общественному переустройству -- если только оно не будет отсрочено какими-либо внешними событиями.
Освобождение крестьян, дело столь простое в других государствах, невозможно у нас без уступки крестьянам земли, а освобождение с землей означает частичное отчуждение дворянской собственности.
Условия дворянского быта изменятся, а с ними и отношения дворянства к правительству; не забудьте, что суд и полиция в сельской местности принадлежат дворянству, что и дворянство каждой губернии представляет собой сословную организацию, наделенную совещательными правами, имеющую своих предводителей и постоянные собрания.
Если бы русский престол достался действительно энергическому человеку, он стал бы во главе освободительного движения, он покрыл бы истинной славой конец петербургского периода и ускорил бы неизбежный процесс, который, за отсутствием такого человека, поглотит престол. Но для всего этого нужен Петр I, а не Николай.
Позвольте мне сначала объяснить свою мысль. Не только самодержавие как таковое препятствует всякому прогрессу в России. Петербургский деспотизм сохраняет, как я уже сказал, свою диктаторскую форму, форму революционную, лишенную традиций и принципов; это орудие войны, борьбы, которое может служить разным целям. Но с 26 декабря 1825 года во всех вопросах внутренней жизни определился отвратительный склад русского правительства, и оно ни к чему хорошему не способно. Николай бесконечно далеко шагнул назад и сделал это с поразительной неуклюжестью. Николай с самого начала хотел больше быть царем, нежели императором; но, не поняв, не почувствовав славянский дух, он не достиг цели и ограничился тем, что преследовал всякое стремление к свободе, подавлял всякое желание прогресса, останавливал всякое движение. Он хотел из своей империи создать военную Византию. Отсюда его показное православие, холодное, ледяное, как петербургский климат. Николай постиг только гнет, неподвижность, только китайскую сторону вопроса. В его системе нет ничего деятельного, даже ничего национального, -- перестав быть европейским, он не сделался русским.
За время своего долгого царствования он коснулся всех учреждений, всех законов, повсюду внося начало смерти, оцепенения.
Дворянство не могло оставаться замкнутой кастой из-за легкости, с какою давали дворянское звание. Николай затруднил к нему доступ. Для того чтобы стать потомственным дворянином, нужно было теперь дослужиться до чина майора в военной службе и статского советника -- в гражданской.
До Николая каждый дворянин был избирателем; он же установил избирательный ценз.
До Николая уездная полиция была выборной. Он приказал назначать становых от правительства, под начальством исправника, выбранного дворянством.
Русское уголовное право раньше не знало смертной казни; Николай ввел ее за преступления политические и за отцеубийство.
Уголовное право не признавало также нелепого наказания тюрьмой -- Николай ввел его.
Веротерпимость составляла одну из славных основ империи, созданной Петром I; Николай издал суровый закон против лиц, переменивших религию.
Жалованная грамота дворянству предоставляла дворянам право жить где они хотели и состоять на службе в иностранных государствах. Николай ограничил право передвижения и сроки путешествий. Он ввел конфискацию имущества.
При Петре III была уничтожена тайная канцелярии, род светской инквизиции. Николай ее восстановил; он учредил целый корпус вооруженных и невооруженных шпионов, которых он отдал в выучку Бенкендорфу, а впоследствии поручил своему другу Орлову.
Всеми этими средствами Николай затормозил движение, он ставил палки во все колеса и теперь сам негодует на то, что дела не идут. Теперь он во что бы то ни стало хочет что-нибудь сделать, он старается изо всех сил... может быть, колеса сломаются и кучер свернет себе шею. Но он может еще веять верх в борьбе со старым миром, разъединенным, усталым, порабощенным.
В моем первом письме я сказал, любезный Линтон, что если русскому народу предстоит одна только будущность, то Российской империи предстоят, быть может, две будущности.
Я глубоко убежден, что русское императорство заглохло бы и разложилось очень быстро перед лицом Европы, свободной и объединенной (насколько позволяют национальные особенности отдельных народов). Петербургское самодержавие не принцип и не догмат, а только сила; чтоб оставаться силой, оно должно непрерывно действовать. Полицейский надзор и сопротивление всякому движению -- это еще не занятие, а другого содержания для своей деятельности самодержавие найти не может, и все другое его пугает.
Перед лицом свободной Европы у русского императорства были бы только два исхода: превратиться в демократическое и социальное самовластие, что я не считаю совсем невозможным, но что совершенно изменило бы характер царизма, или окаменеть, замереть в Петербурге, с каждым днем теряя влияние, силу, авторитет, пока в один прекрасный день его не прогонит крестьянская революция или солдатский бунт.
Около двадцати миллионов крепостных найдут поддержку у казаков, глубоко оскорбленных потерею синих прав и вольностей, у раскольников, число и моральная сила которых очень значительны и которые относятся к правительству с непримиримой ненавистью, -- найдут поддержку также у части дворянства... Есть над чем задуматься обитателям Зимнего дворца.
Разве Пугачев в продолжение нескольких месяцев не был неограниченным властителем четырех губерний? Впрочем, теперь принимают уже не те военные меры, что в 1773 году.
И все же я очень хорошо помню восстание военных поселений Старой Руссы в 1831 году, в 150 километрах от Петербурга и 450 от Москвы, в том месте, где всегда расположено много войск! Восставшие прервали сообщение между столицами, успели казнить всех офицеров и учредить своего рода правительство, составленное из полковых писарей...
С тех пор народ развился. Русский солдат не привык убивать русских. Как-то во время крестьянского бунта после учреждения нового министерства государственных имуществ послали полк, чтобы разогнать народ. Народ не расходился, продолжал кричать, чего-то требовать. Генерал, после тщетных увещаний, приказал зарядить ружья и взять на прицел... толпа не двинулась с места; тогда генерал дал знак открыть огонь... Полковник скомандовал: "Пли!"... Не раздалось ни одного выстрела. Генерал, удивленный, ошеломленный, грозно повторил: "Пли!" Солдаты опустили ружья и стояли неподвижно. Генерал, бледный как смерть, просил полковника и офицеров... сохранить тайну. -- Это может повториться... Когда Европа охвачена революцией, воздух становится резким, насыщенным электричеством... Словом, бок о бок с Европой, революционной и свободной, русское императорство выглядело бы плачевным и непрочным. Оно может быть мощным и победоносным только рядом с реакционной Европой.
Монархическая, но не слишком воинственная Европа не хочет и не может всерьез воевать с царем. Царь, с своей стороны, не может воздержаться от войны с Европой, -- разве только она ему подарит Константинополь.
Константинополь? -- Да, Константинополь! Он ему нужен, чтобы обратить русский народ лицом к Востоку; он ему нужен, чтобы православная церковь поддерживала царскую власть еще усерднее; наконец, он стремится к нему инстинктивно -- потому что в конечном счете Николай тоже орудие судьбы. Сам того не понимая, он осуществляет скрытые цели истории; он трудится над тем, чтобы углубить пропасть, которая поглотит его или его преемников.
Время славянского мира настало. Таборит, человек общинного быта, расправляет плечи... Социализм ли его пробудил? Где водрузит он свое знамя? К какому центру он тяготеет?
Ни Вена, город рококо-немецкий, ни Петербург, город ново-немецкий, ни Варшава, город католический, ни Москва, город только русский, -- не могут претендовать на роль столицы объединенных славян. Этой столицей может стать Константинополь Рим восточной церкви, центр притяжения всех славяно-греков, город, окруженный славяно-эллинским населением.
Германо-романские народности -- это продолжение Западной империи; явится ли славянский мир продолжением Восточной империи? -- Не знаю, но Константинополь убьет Петербург.
Петербург был бы нелепостью в империи, владеющей Константинополем; а какой-нибудь Голштейн-Готторп, прикинувшийся Порфирогенетом или Палеологом, слишком смешон, для того чтобы это могло осуществиться. Этим бравым немецким выходцам следовало бы вернуться к себе на родину, которая их призывает... Впрочем, может быть, она без них обойдется, но ценою потоков крови...
Разве вы не слышите, как за вашей дверью казак перешептывается с двумя приятелями, которые вас предают и готовы проложить ему путь к самому сердцу Европы?
После событий 1849 года мы предсказывали: Габсбурги и Гогенцоллерны приведут вам русских.
Для царя завоевательная война -- единственное средство приобрести популярность и сохранить свою власть. Не находящие применения силы выступят из берегов; царю это даст возможность уклониться от решения внутренних вопросов и в то же время утолить его дикую жажду битв и расширения границ.
Для Европы всякая война -- бедствие. Европа уже не в тех летах, когда ведут поэтические войны. Ей предстоит решение иных вопросов, предстоит иная борьба, -- но она сама этого хотела!.. Теперь она искупает вину.
Завоевательная война несовместна с цивилизацией, с промышленным развитием Европы, несовместны с ним и абсолютная монархия, солдатский деспотизм; однако весь континент предпочел их свободе.
Монархическое равнозначно военному. Это режим материальной силы, апофеоз штыка. Нет штатских Бонапартов: даже сын Жерома -- генерал-лейтенант.
Быть может, среди крови, резни, пожаров, опустошений народы проснутся и увидят, протирая глаза, что все эти сновидения, ужасные, отвратительные, были лишь сновидениями... Бонапарт, Николай -- мантия в пчелах, мантия в польской крови, император виселиц, король расстрелов -- всего этого нет; и народы, увидя, как давно взошло солнце, удивятся своему долгому сну...
Быть может... но...
Во всяком случае эта война -- l'introduzione maestosa e marziale[36] славянства в мировую историю и una marcia funèbre[37] старого мира.