Герцен Александр Иванович
Старый мир и Россия
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Герцен Александр Иванович
(
yes@lib.ru
)
Год: 1854
Обновлено: 13/03/2017. 93k.
Статистика.
Статья
:
Публицистика
Критика и публицистика
Скачать
FB2
Оценка:
2.00*3
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
Письма к В. Линтону
СТАРЫЙ МИР И РОССИЯ
Письма к В. Линтону
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Любезный Линтон!
"Какова, по вашему мнению, будущность России?"
Всякий раз, когда мне приходится отвечать на
подобный вопрос,
я
в свою очередь отвечаю на него вопросом.
А именно: Способна ли Европа к социальному возрождению или нет? Вопрос этот очень важен. Ибо если русскому
народу
предстоит только одна будущность, то Российской империи предстоят, возможно, две будущности. Это зависит от Европы. Какая из них осуществится?
Мне кажется, что роль
теперешней Европы кончена; после 1848 года она разлагается с неимоверной быстротой.
Слова эти пугают, и их оспаривают, не отдавая себе в том отчета. Разумеется, не
народы
погибнут, -- погибнут
государства,
погибнут учреждения, римские, христианские, феодальные и умеренно-парламентарные, монархические или республиканские -- все равно.
Европа должна преобразоваться, распасться, чтоб войти в новые сочетания. Подобным образом римский мир преобразовался в христианскую Европу. Он перестал быть самим собой; в состав нового мира он вошел только как один из его элементов, наиболее деятельных.
До сих пор европейский мир лишь частично видоизменялся; основы современного государства оставались незыблемыми. Частично улучшая, продолжали строить на том же фундаменте. Такова была реформа Лютера, такова была революция 1789 года. Иной будет социальная революция.
Мы исчерпали возможность всяческих подправок; ветхие формы готовы взорваться от каждого движения.
Наша
революционная мысль несовместна с существующим порядком вещей.
Государство, основанное на римской идее поглощения личности обществом, на освящении собственности, случайной и исключительной, на религии, провозглашающей самый крайний дуализм (даже в революционной формуле "бог и народ"), -- такое государство не может оставить будущему ничего, кроме своего трупа, своих химических элементов, освобожденных смертью.
Социализм -- это отрицание всего того, что политическая республика сохранила от старого общества. Социализм -- это религия человека, религия земная, безнебесная, общество без правительства, свершение христианства и осуществление революции.
Христианство превратило раба в сына человеческого; революция превратила отпущенника в гражданина; социализм хочет из него сделать
человека
(ибо город должен зависеть от человека, а не человек от города). Христианство указывает сынам человеческим на сына божия как на идеал; социализм идет дальше, он объявляет сына
совершеннолетним...
И человек хочет быть более чем сыном божиим -- он хочет быть
самим собою.
Все отношения общества к личностям и отдельных личностей между собой должны быть совершенно изменены. И тут встает вопрос: хватит ли у германо-романских народов сил, чтобы подвергнуться этому метампсихозу, и в состоянии ли они подвергнуться ему теперь?
Идея социальной революции -- идея европейская. Из этого не следует, что именно западные народы более способны ее осуществить.
Христианство было только
распято
в Иерусалиме.
Социальная идея может быть завещанием, последней волей, пределом западного мира. Она может быть и торжественным вступлением в новое существование, приобретением тоги совершеннолетия.
Европа слишком богата, чтобы все поставить на карту; Европе есть что хранить; верхи европейского общества слишком цивилизованны, низы -- слишком далеки от цивилизации, чтобы она могла очертя голову броситься в столь глубокий переворот.
Республиканцы и монархисты, деисты и иезуиты, буржуа и крестьяне... в Европе все это -- консерваторы; только работники -- революционеры.
Работник может спасти старый мир от большого позора и больших бедствий. Но спасенный им старый мир не переживет и одного дня, потому что тогда водворится
воинствующий
социализм и вопрос будет решен положительно.
Но и работник может быть побежден, как это было в Июньские дни. Расправа будет еще свирепее, еще страшнее. Тогда гибель старого мира придет иным путем и социальная идея может осуществиться в других странах.
Взгляните, например, на эти две огромные равнины, которые соприкасаются затылками, обогнув Европу. Зачем они так пространны, к чему они готовятся, что означает пожирающая их страсть к деятельности, к расширению? Эти два мира, столь противоположные и все же в чем-то схожие, -- это Соединенные Штаты и Россия. Никто не сомневается, что Америка -- продолжение европейского развития и
не более
как его продолжение. Лишенная всякой инициативы, всякой изобретательности, Америка готова принять у себя Европу, осуществить социальные идеи, но она не станет низвергать древнее здание... не покинет свои плодородные поля.
Можно ли сказать то же о славянском мире? Что представляет собой славянский мир? Чего хочет этот
немой
мир, который прошел сквозь века, от переселения народов до наших дней, сохраняя вечное a parte[21], сомкнув уста?
Странный мир, не принадлежащий ни Европе, ни Азии.
Европа предпринимает крестовые походы славяне остаются на месте.
Европа создает феодализм, большие города, законодательство, основанное на римском праве, на германских обычаях; цивилизованная Европа становится протестантской, либеральной, парламентарной, революционной. У славян нет ни больших городов, ни аристократии; им незнакомо римское право, они не знают различия между крестьянами и горожанами; они предпочитают сельскую жизнь и сохраняют свои установления, общинные, демократические,
коммунистические
и
патриархальные.
Час этих народов словно еще не пробил, они все в ожидании чего-то, их теперешнее statu quo[22] является только временным.
Много раз славяне начинали складываться в сильные государства; их попытки имеют успех, развиваются (как, например, Сербия при Душане)... и потом терпят неудачу, без всякой видимой причины.
Населяя пространства от берегов Волги и Эльбы до Адриатического моря и Архипелага, славяне не сумели даже объединиться для защиты своих границ. Часть их уступает натиску немцев, другая -- турок, третья была порабощена дикими ордами, ринувшимися на Паннонию. Значительная часть России долгое время томилась под монгольским игом.
Одна лишь Польша была независима и сильна... но это потому, что она была менее славянской, чем другие; она была
католическою
. А католицизм противоположен славянскому духу. Славяне, как вам известно, первые начали великую борьбу с папством и впоследствии придали этой борьбе характер глубоко социальный (табориты). Усмиренная и возвращенная католицизму, Богемия перестала существовать...
Итак, Польша сохранила независимость, нарушив национальное единство и сблизившись с западными государствами.
Другие славяне, оставшиеся независимыми, были далеки от того, чтобы образовать организованные государства; в их общественной жизни было нечто колеблющееся, неопределенное, нерегламентированное,
анархическое
(как выразились бы здешние друзья порядка). Нет ничего более сообразного со славянским характером, чем положение Украины или Малороссии со времен Киевского периода до Петра I. Это была казачья и земледельческая республика с военным устройством, на основах демократических и коммунистических. Республика без централизации, без сильного правительства, управляемая обычаями, не подчинявшаяся ни московскому царю, ни королю польскому. В этой первобытной республике не было и следа аристократии; всякий совершеннолетний человек был деятельным гражданином; все должности, от десятника до гетмана, были выборными. Заметьте, республика эта просуществовала с XIII века до XVIII, беспрестанно обороняясь от великороссов, поляков, литовцев, турок и крымских татар. На Украине, как у черногорцев и даже у сербов, иллирийцев и далматов, славянский дух обнаружил отчасти свои стремления, но не создал политической формы.
Однако надо было подвергнуться
муштре сильного государства,
надо было объединиться, централизоваться, покинуть беспечную казачью жизнь, пробудиться от вечного сна общинной жизни.
Около XIV столетия в России образуется средоточие, к которому тяготеют, вокруг которого кристаллизуются разнородные части государства, это средоточие -- Москва. Став центральным городом России, она становится столицей
православного
славянства.
Именно в Москве сложилось византийское и восточное самовластие царей, Москва уничтожила остатки народных вольностей. Все было принесено в жертву идее
государства;
ради нее все было обезличено, все подавлено. Свергнув монгольское иго, продолжая вести кровавые войны с ливонцами, видя вооружающуюся Польшу, народ как будто чувствовал, что для спасения своей национальной независимости и своей будущности он вынужден отречься от всех человеческих прав.
Новгород, великий и вольный город, был живым укором городу-
выскочке,
городу царей; Москва с кровожадной жестокостью и без малейших угрызений совести раздавила соперника.
Когда вся Россия была у ее ног, Москва очутилась лицом к лицу с Варшавой.
Борьба двух этих соперниц была продолжительной и завершилась лишь в другую эпоху. На короткое время Польша взяла верх. Москва уступила, Владислав, сын польского короля Сигизмунда, был провозглашен царем всея Руси. Дом Рюрика и Владимира Мономаха угас, правительства не было, польские военачальники и казачьи гетманы правили в Москве.
Тогда весь народ поднялся по зову нижегородского мясника Минина, и Польша принуждена была покинуть Москву и русскую землю.
Москва, завершив свое дело --
спайку
отдельных частей государства, останавливается. Она не знает, куда употребить ею вызванные и оставшиеся в бездействии силы. Выход нашелся скоро. Там, где много сил, всегда найдется выход.
Петр I сделал из
русского государства государство европейское.
Легкость, с которою часть нации применилась к европейским нравам и отреклась от своих обычаев, -- наглядное доказательство того, что московское государство никогда не являлось подлинным выражением народной жизни, но было лишь переходной формой. Там, где затрагивались начала действительно национальные, -- народ упорно их отстаивал. Крестьянство не приняло ничего из реформ Петра I. А крестьянство было истинным хранителем народной жизни, основанной (по выражению знаменитого историка Мишле) на
коммунизме,
т. е. на постоянном разделе земли по числу работающих и на отсутствии личного владения землею.
Как Северная Америка представляет собою последний вывод из республиканских и философских идей Европы XVIII века, так петербургская империя развила до
чудовищной
крайности начала монархизма и европейской бюрократии. Последнее слово консервативной Европы произнесено Петербургом; недаром все реакционеры обращают свои взоры к этому Риму самодержавия.
Петербургский деспотизм располагал огромными силами -- об этом можно судить по гигантским размерам возникшего государства. Избыток сил был так велик, что даже в смутное время и в период гнусного управления -- период между Петром I и Екатериной II, Россия материально разрасталась с неимоверной быстротой.
Поглотив, покорив все, что встречалось на ее пути -- остзейские провинции и Крым, Бессарабию и Финляндию, Армению и Грузию, разделив Польшу, завладев одной турецкой областью за другой, Российская империя встретила наконец грозного соперника -- французскую революцию, низвергнутую, потерпевшую неудачу, выродившуюся в деспотизм, очень похожий на петербургский. Россия померилась силами с Наполеоном и победила его.
В тот час, когда Европа в Париже, в Вене, в Аахене и в Вероне признала
nolens volens
1
[23]
гегемонию
российского императора, -- в тот час дело Петра было завершено, и императорская власть оказалась в том же положении, в каком находились московские цари до Петра I.
Император Александр это почувствовал.
Императорская власть несомненно может еще некоторое время продержаться, внушая почтение всеми средствами, вторыми располагает самодержавие; но она не может ничего создать, ничего внести во внутреннюю жизнь страны, ибо тогда ей пришлось бы встретиться с тем духом времени, который она не хочет вызвать. Такой власти ничего не остается, как вести
внешнюю войну.
Николай однако же постоянно воздерживался от войны.
Как же это случилось, что после двадцати пяти лет тусклого царствования им вдруг овладевает безрассудная отвага и он бросает свою русскую
рукавицу
в лицо Франции и Китая, Англии и Японии, Швеции и Соединенных Штатов... не говоря уже о Турции.
Говорят, что он сошел с ума?
Я же начинаю думать, что он исполнился благоразумия.
Чтобы начать войну, ему надо было быть совершенно уверенным в малодушии всех европейских государств, ему надо было питать к ним беспредельное презрение... И что же -- он его питает. Николай до 1848 года дулся на западные державы, но он их не презирал. Николай трепетал, узнав о революциях 1848 года, и успокоился только по получении известия о кровавой диктатуре Каваньяка. Но после поддержки, оказанной им Австрии вмешательством в венгерские дела, которое Англия стерпела, как стерпела вступление французов в Рим, -- после этого он лучше понял позицию своих
друзей-противников.
Медленно, постепенно он измерил бездонную глубину их бесчестия, их робости, их
невежества;
и вот -- начал
войну.
Хотите биться об заклад, что он выйдет из нее победителем, если не вмешается неожиданно третья сила -- их общий враг революция!
"В таком случае -- не надо войны! Объявим себя заранее побежденными, пожертвуем Турцией, уступим Константинополь, -- только бы не порвать с царем".
Так рассуждают дипломаты, банкиры и прочие люди, думающие, что консерватизм состоит в том, чтобы не выпускать из рук пятифранковую монету и закрывать глаза на опасности, которыми чреват завтрашний день...
Хорошо, уступайте, но воюйте, но знайте, что тогда вместо революции или Николая...
Вы получите и Николая, и революцию.
Вот мысль, дорогой Линтон, которую я разовью во втором письме.
Лондон, 2 января 1854.
ПИСЬМО ВТОРОЕ
Любезный Линтон!
Формула европейской жизни гораздо сложнее формулы жизни древнего мира.
Когда греческая культура вышла из тесных границ городов-республик, ее политические формы сразу истощились и иссякли с чрезвычайной быстротой. Греция обратилась в римскую провинцию.
Когда Рим исчерпал запасы своей организующей силы и перерос свои политические учреждения, у него не нашлось больше возможностей для возрождения, и он распался, вступив с разные сочетания с варварскими народами.
Дрогшие государства не были долголетними; они существовали не более одного сезона.
В XV столетии Европа пережила такой катаклизм, который для древних государств был бы предвестником неминуемой смерти. Совесть и разум восстали против основ общественного здания. Католицизм и феодализм подверглись нападению Глухая борьба длилась более двух столетий... Она подрывала церковь и замок.
Европа была так близка к смерти, что уже у границ ее стали показываться варвары, эти вороны, чующие издалека агонию народов.
Византией они завладели, казалось, они готовились уже ринуться на Вену; но полумесяцу пришлось остановиться на берегах Адриатического моря.
На севере зашевелился другой варварский народ, он сплачивался, готовился, -- народ в бараньих шкурах и с "глазами ящерицы". Степи Волги и Урала во все времена служили кочевьем переселяющимся народам; это были залы ожидания и собраний, officina gentium[24], где судьба готовила в тиши дикие орды, чтобы бросить их на народы, обреченные смерти, чтобы прикончить цивилизации, впавшие в маразм.
И все же луна ислама выше не поднялась и удовольствовалась тем, что озаряет развалины Акрополиса и воды Геллеспонта. А волжские варвары, вместо попытки вторгнуться в Европу, обратились в конце концов в лице одного из своих царей к соседям за цивилизацией и государственным устройством.
Первая грозовая туча пронеслась над головой.
Что же случилось?
Вечное переселение народов на запад, задерживавшееся Атлантическим океаном, продолжалось, человечество нашло проводника -- Христофор Колумб показал дорогу.
Америка спасла Европу.
И Европа вступила в новую фазу существования, незнакомую древним государствам, фазу внутреннего разложения по эту сторону и фазу развития по ту сторону океана.
Реформация и революция не перешагнули ни за стены церкви, ни за пределы монархических государств; очевидно, они не могли сокрушить древнее здание. Готический собор осел, трон пошатнулся, но развалины их сохранились. И ни реформация, ни революция не могли больше ничего с ними поделать.
Называется ли человек кальвинистом, евангелистом, лютеранином, протестантом, квакером -- церковь все же существует, другими словами -- свобода совести не существует, или же это акт
индивидуального
возмущения. Будет ли правление парламентским, конституционным, с двумя палатами или с одной, при ограниченном избирательном праве или при всеобщем голосовании... трон шатается, но все же существует, и хотя короли то и дело летят кувырком, на их место находятся другие. За неимением короля в республике, -- если дело происходит во Франции, -- его заменяют соломенным королем, которого сажают на трон и для которого сохраняются дворцы и парки, Тюльери и Сен-Клу.
Светское и рационалистическое христианство борется с церковью, не понимая того, что оно первое будет раздавлено церковными сводами; монархический республиканизм борется с троном, чтобы усесться на него по-царски. Дыхание революции веет не здесь; поток переменил направление, предоставив старым
Монтекки
и
Капулетти
продолжать на втором плане их наследственную вражду. Знамя борьбы поднимается уже не против священника и не против короля, не против дворянина, а против их единственного наследника -- против хозяина, против патентованного владельца орудий труда. Революционер теперь уже не гугенот, не протестант, не либерал; имя ему --
работник.
И вот Европа, пережившая вторую, даже третью молодость, останавливается у нового порога, не смея его перешагнуть. Она трепещет перед словом "социализм", написанным на двери. Ей сказали, что дверь эту отворит Катилина, и это правда. Дверь может остаться закрытой, но открыть ее дано только Катилине... Катилине, у которого столько друзей, что невозможно их всех передушить в темнице. Цицерон, этот добросовестный и
учтивый
убийца, был счастливее своего соперника Каваньяка.
Эту черту перейти труднее, чем другие. Все реформы наполовину сохраняют старый мир, набросив на него новый покров; сердце не совсем разбито, не все потеряно сразу; часть того, что мы любили, что было нам дорого с детства, что мы почитали, что освящено преданием, -- остается на утешение слабым... Прощайте, песни кормилицы, прощайте, воспоминания отчего дома, прощай, привычка, власть которой сильнее власти гения, -- говорит Бэкон.
... Во время бури ничто не проникает через таможню, а хватит ли терпения дождаться затишья?
Все интересы, заботы, осложнения, стремления, волновавшие в продолжение целого века европейские умы, мало-помалу бледнеют, становятся безразличными, делом привычки, вопросами партий. Где великие слова, потрясавшие сердца и исторгавшие слезы!.. Где священные знамена, которым со времени Яна Гуса поклонялись в одном стане, с 89 года -- в другом? С тех пор как непроницаемый туман, окутывавший Февральскую революцию, рассеялся, все начинает проясниться,
резкая
простота заменила путаницу; существуют только два подлинно важных вопроса:
вопрос социальный,
вопрос русский.
И, в сущности, эти два вопроса сводятся к одному.
Русский вопрос -- случайное явление, отрицательный опыт. Это новое пришествие варваров, чующих агонию, возвещающих старому миру "memento mori"[25], предлагающих ему убийцу, если он не желает покончить с собой.
В самом деле, если революционный социализм не в состоянии будет доконать вырождающийся общественный строй, его доконает Россия.
Я не говорю, что это
необходимо,
но это
возможно.
Нет ничего абсолютно необходимого. Будущее не бывает неотвратимо предрешено; неминуемого предназначения нет. Будущее может и вовсе не наступить. Геологический катаклизм вполне может уничтожить не только восточный вопрос, но и все прочие, -- за отсутствием задающих вопросы.
Будущее слагается из элементов, имеющихся под рукой, из окружающих условий; оно продолжает прошедшее; общие устремления, смутно выраженные, изменяются в зависимости от обстоятельств. Обстоятельства решают,
как
это произойдет, и неясная возможность становится совершившимся фактом. Россия точно так же может овладеть Европою до Атлантического океана, как и подвергнуться европейскому нашествию до Урала.
В первом случае Европа должна быть разрозненной.
Во втором -- тесно сплоченной.
Сплочена ли она?
Царизм движим чувством самосохранения и тем инстинктом, который служит путеводителем перелетным птицам, устремляющимся к Черному или Средиземному морю. На этом пути царизм не может не встретиться с Европой.
Безумием было бы воображать, что император Николай может противостоять всей Европе, если только Европа сама не станет авангардом армии Николая, с тем чтобы сражаться против самой себя; но так оно и есть, это именно и происходит.
В случае столкновения Европы с Россией консерватизм, боязливый, встревоженный, дряхлый, найдет средства парализовать всякое народное воодушевление.
Ибо есть две Европы, которые относятся друг к другу с отвращением, с ненавистью, гораздо более сильной, нежели взаимная ненависть турок и русских, и этот общественный
манихеизм
существует во всяком государстве, во всяком городе, во всякой деревне. Какого же единства в действиях можно ожидать до окончательной победы одного из противников? Войска геройски сражаются на рубежах страны, только когда дома есть Комитет общественного спасения.
Именно он вселил в войска революции ту удивительную энергию, которая после его гибели продержалась еще двадцать лет.
Ничто так не подавляет дух армии, как зловещая мысль, что за спиной готовится измена. А можно ли доверять правительствам, ныне существующим? В своем собственном лагере люди
порядка
подозревают друг друга.
Повсюду, вплоть до высших дипломатических сфер, есть изменники, продающие свою страну Николаю.
Николаю служат не только банкиры и журналисты, но и первые министры, королевские братья, царствующая родня. У него большой запас великих княжон, которых он жалует немецким князьям с условием, чтобы они из своих мужей делали слуг русского царя; когда же эти великие княжны хворают, их посылают пользоваться "лондонскими туманами", целебная сила которых открыта Николаем.
"La Fusion" сугубо русская газета, "L'Assemblée Nationale" -- как будто печатается в Казани или в Пензе. Но если бы император Николай предоставил всех этих Шамбор-Немуров сладостям семейных примирений и охоты во Фрошдорфе, бонапартизм тотчас бы сделался не только русским, но татарским.
Бельгийский король содержит в Брюсселе русское агентство: король Дании -- маленькую контору в Копенгагене. Адмиралтейство, гордое адмиралтейство Великобритании, смиренно несет для царя полицейскую службу в Портсмуте, и самоедский офицер безнаказанно топчет ногами акт Habeas Corpus на палубе английского корабля. Король неаполитанский рабски подражает Николаю, а австрийский император -- его Антиной, его страстный поклонник.
Много толкуют о русских агентах, подозревая всегда каких-нибудь жалких шпионов, которых русское правительство оплачивает, чтобы быть в курсе всевозможных
сплетен.
Настоящие Шеню и Делагоды царя -- это помазанники божий, их agnates[26] и cognates[27], вся их родня по восходящей и нисходящей линии. Самый полный реестр русских шпионов -- это
Готский календарь.
Вы видите, что настоящая борьба с Россией совершенно невозможна, покамест не выметут, да не выметут начисто ваш дом.
Роковая солидарность соединяет реакционную Европу с царизмом; и если она погибнет от руки царизма, это будет великолепной иронией судьбы.
Николай объявил войну Турции -- это самая замечательная шалость XIX столетия.
Теперь консерваторы, друзья, клиенты Николая, громче всех вопиют против него. Они принимали царя за полицейского и охотно стращали революционеров 400 000 русских штыков. Они думали, что он удовлетворится пассивной ролью пугала; они позабыли, что даже Луи-Бонапарт -- и тот не пожелал довольствоваться должностью "пожарного сапера"...
Счастливые дни воротились; все были так довольны, так покойны; массы, раздавленные войсками, с христианскою кротостью умирали от голода. Ни печати, ни трибуны... ни Франции! Святой отец, опираясь на армию, вышедшую из улицы Jérusalem, раздавал направо и налево свое апостольское благословение. Дела после февральской катастрофы шли опять своим порядком. Социальное людоедство больше чем когда-либо было в ходу. Настала эра любви и симпатии. Бельгия сочеталась браком с Австрией в лице австрийской эрцгерцогини; молодой венский император вздыхал у ног своей невесты; Наполеон III, 45-летний Вертер, соединялся по любовному капризу с своей Шарлоттой Теба.
Вдруг, среди всеобщего спокойствия, всемирного благоденствия, император Николай бьет тревогу, начиная войну бесполезную, фантастическую,
религиозную,
-- войну, которая легко может перенестись с берегов Черного моря на берега Рейна и которая, во всяком случае, повлечет за собой все то, чем так пугали революции: отчуждение собственности, контрибуции, насилие и, сверх того, неприятельское нашествие, военные суды, расстрелы и военные контрибуции.
Донозо Кортес в знаменитой речи, произнесенной в Мадриде в 1849 году, предсказывал вторжение русских в Европу и видел для
цивилизации
якорь спасения только в
единстве
власти, т. е. в неограниченной монархии, служащей целям католицизма. Первым условием для этого он также считал введение католицизма в Англии.
Может быть,
подобное единство
чрезвычайно усилило бы Европу, но это единство совершенно невозможно, -- невозможно, как и все прочие, за исключением
единства революционного.
Если бы революции не боялись еще более, нежели русских, то чего проще, как идти на Севастополь, захватить Одессу. Магометанское население Крыма не было бы враждебно туркам. Попав туда, можно было бы обратиться с призывом к Польше, дать свободу крестьянам Малороссии, ненавидящим крепостное право... Хотел бы я знать, что бы сделал тогда Николай со своим православным богом?
"Но ведь Польша -- это Галиция", -- скажет Австрия.
"Но ведь Польша -- это Познань", -- скажет Пруссия.
А если Польша восстанет, как удержать Венгрию, Ломбардию?
Ну, так не нужно идти на Севастополь; разве что объявить войну для виду, -- войну, которая окончится в пользу Николая или Луи Бонапарта, т. е. в обоих случаях в пользу
деспотизма
и против
консерваторов.
Деспотизм вовсе не консервативен. Не консервативен он даже в России. Нет ничего более разъедающего, разлагающего, тлетворного, чем деспотизм. Случается иногда, что юные народы в поисках общественного устройства начинают с деспотизма, проходят через него, пользуются им как суровой школой; но чаще под игом деспотизма изнемогают народы, впавшие в детство.
Если военный деспотизм, алжирский или кавказский, бонапартистский или казачий, овладеет Европой, то он непременно будет вовлечен в жестокую войну со старым обществом; он не сможет допустить существования полусвободных учреждений, полунезависимого правопорядка, цивилизации, привыкшей к вольной речи, науки, привыкшей к исследованию, промышленности, становящейся великой силой.
Деспотизм -- это варварство, погребение дряхлой цивилизации, а иногда ясли, в которых рождается
спаситель.
Европейский мир в той форме, в которой он теперь существует, выполнил свое назначение; но нам кажется, что он мог бы почетнее окончить свое поприще, переменить форму существования, -- не без потрясений, но без падения, без унижения. Консерваторы, как все скупцы, больше всего боятся
наследника.
Так вот -- старца задушат ночью воры и разбойники.
После бомбардировки Парижа, после того как расстреливали, ссылали, заточали в тюрьмы работников, вообразили, что опасность миновала! Но смерть -- Протей. Ее изгоняют как ангела будущего, она возвращается призраком прошедшего; ее изгоняют как республику демократическую и социальную, она возвращается Николаем, царем всея Руси, или Наполеоном, царем французским.
Тот или другой или оба вместе окончат борьбу.
Для борьбы нужен противник, еще не поверженный в прах. Где же последняя арена, последнее укрепление, за которым цивилизация может вступить в бой или по крайней мере защищаться против деспотов?
В Париже? -- Нет.
Как Кар