Гауптман Герхарт
Атлантида

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Atlantis.
    Текст издания: журнал "Вестник иностранной литературы", 1912, No 7--12.
    (ПОЛНЫЙ ТЕКСТ!).


Гергарт Гауптман.
Атлантида

Роман

   

Издание "Вестника Иностранной Литературы".
С.-Петербург.
1912

 []

   Германский почтовый и быстроходный пароход "Роланд" покинул Бремен 23 января 1892 г. Это было одно из самых старых судов северогерманского пароходного общества, поддерживавших сообщение с Нью-Йорком. Построенный на английской верфи, "Роланд" в убранстве своих кают и пассажирских помещений не выделялся роскошью и блеском в аляповатом стиле рококо, отличающем пароходы последнего времени, что строятся на германских верфях.
   Команду парохода составляли: капитан, четыре офицера, первый и второй машинисты, два третьих и два четвертых машиниста, метрдотель, бухгалтер и их помощники, старший штурман, второй штурман, повар с помощником и наконец доктор. Кроме этих главных персонажей, которым было вверено благополучие плавучего городка, на корабле еще находилось, конечно, немалое количество матросов, рулевых, кухонных мужиков и всякой прислуги. Затем было еще двое юнг и одна сестра милосердия.
   На пароходе помещалось еще германско-американское почтовое отделение.
   Из Бремена на пароходе ехало не более ста каютных пассажиров. В междупалубном помещении находилось около четырехсот переселенцев.
   На этом пароходе, о существовании которого Фридрих Каммахер не имел до того ни малейшего понятия, по телеграфу из Парижа по его поручению была занята для него каюта. Время не терпело. Обеспечив себе место, молодой человек не успел даже как следует собраться: ему оставалось всего полтора часа до отхода скорого поезда, с которым он около двенадцати ночи прибыл в Гавр. Отсюда он перебрался в Саутгемптон.
   Рассвет застал его уже на палубе, когда все более и более стали обозначаться призрачные берега Англии, пока наконец, пароход не вошел в гавань, где Фридрих должен был ожидать "Роланда".
   В корабельном бюро ему сказали, что "Роланд" прибудет в Саутгемптон не раньше вечера. С семи часов вечера у набережной стоит маленький салонный пароходик, готовый к отъезду, который последует тогда, когда на горизонте покажется "Роланд". Каммахеру посоветовали около половины седьмого пожаловать с багажом на этот пароход.
   Таким образом ему надо было провести двенадцать томительных часов в чужом, скучном городе. При этом было холодно, десять градусов мороза. Он решил разыскать гостиницу, занять там комнату и, если удастся, проспать сколько можно больше.
   В окне табачной лавочки он увидел сигареты от Симона Герца из Порт-Саида. Он зашел туда и купил себе несколько сотен.
   Сделал он это больше в память прошлого, чем из любви к куренью. Сигареты Симона Герца из Порт-Саида были хороши, лучшие, какие он курил когда-либо. Но то значение, какое они приобрели для него, было обусловлено вовсе не их качеством.
   В боковом кармане Фридриха Каммахера находился бумажник из крокодиловой кожи. В этом бумажнике лежало письмо, полученное Фридрихом за сутки до отъезда. Письмо это гласило следующее:
   
   "Милый Фридрих! Ничто не помогло. Из санатория в Гарце я вернулся под родительский кров, потеряв окончательно всякую надежду. Эта проклятая зима в гейшейерских горах! Не надо бы мне было попадаться сейчас же по возвращении из тропиков в когти этих отчаянных морозов. Самым же скверным во всяком случае была шуба моего коллеги, чтоб ее черт побрал, из-за нее-то я и погибаю: прощай! Конечно, я впрыскивал себе туберкулин, но безрезультатно. Enfin [Наконец -- фр.]: у меня еще хватит времени, чтоб приготовиться к концу... Но теперь, милый друг, самое существенное. Мне необходимо привести в порядок мои счеты. И тут я нахожу, что должен тебе три тысячи марок. В свое время ты дал мне возможность окончить мое врачебное образование, которое, собственно говоря, и подвело меня. Ты-то, разумеется, здесь ни при чем. Но, право, смешно, что теперь, когда все потеряно, меня особенно мучить сознание, что я ничего не могу заплатить тебе. Вот видишь ли: мой отец -- старший учитель в городской школе -- сберег кое-что па черный день, но, кроме меня, у него еще пятеро не пристроенных детей. Он рассчитывал на меня, почти как на капитал, и в надежде на хорошие проценты истратил на меня больше, чем мог. Теперь же он, как практический человек, видит, что пропали и капитал и проценты. Короче сказать: он боится тех обязательств, которые не могут к сожалению (тьфу, тьфу, тьфу! отплюнься три раза!), перейти со мною в лучший мир. Что мне делать? Не можешь ли ты простить мне мой долг?
   Между прочим, я уже несколько раз был готов отойти к праотцам. И у меня остались от этого состояния такие впечатления, которые, вероятно, представляют для науки не малый интерес. Если бы мне после того великого момента удалось дать тебе весточку с той стороны, то ты еще услышишь обо мне.
   Где ты теперь? Будь здоров! В горячечных грезах моих ночных сновидений ты все время представляешься мне на корабле в открытом море. Не думаешь ли ты предпринять морское путешествие?
   Теперь январь. Право, есть известная выгода в том, что нечего бояться изменений непостоянной апрельской погоды. Жму твою руку, Фридрих Каммахер.

Твой Георг Расмуссен".

   На это письмо адресат немедленно ответил из Парижа по телеграфу, конечно, утвердительно, чтобы с сердца умиравшего геройской смертью сына снять заботу о своем здоровом отце.
   Мысли Фридриха Каммахера, хотя и были заняты собственными глубокими заботами, но постоянно возвращались к письму в бумажнике и к умирающему другу. Рядом с драматическим оборотом собственной жизни трагическая судьба друга не теряла своего ужаса. После долголетней разлуки в их жизни была эпоха радостной встречи и счастливого обмена впечатлениями. В уютной квартире доктора Каммахера сигареты Симона Герца, привезенные Расмуссеном из Порт-Саида, сыграли зимними вечерами свою роль.
   В читальне отеля Гофмана Фридрих Каммахер набросал умирающему другу следующий ответь:

"Дорогой старина!

   Пальцы мои закоченели. Сквернейшее перо я без устали макаю в заплесневелые чернила. Но если я теперь не буду писать тебе, то, в течение трех недель не смогу послать тебе весть о себе: сегодня вечером я сажусь на "Роланд" -- пароход северо-германского общества.
   Грезы твои представляются мне весьма знаменательными, так как нет сомнения, чтобы кто-нибудь мог тебе сообщить о моем путешествии. За два часа до получения твоего письма я и сам не знал о нем.
   Послезавтра исполнится годовщина, как ты прямо из Бремена приехал к нам в Гейшейер после своего второго кругосветного путешествия и привез с собой полный чемодан фотографий, рассказов, впечатлений и сигарет Симона Герца. Едва вступив на берег Англии, как в двадцати шагах от пристани я увидел в окне нашу излюбленную марку. Конечно, я сейчас же купил их, и порядочное количество, и курю сейчас одну из них в воспоминание прошлого. К сожалению, в проклятой читальне, где я пишу, не делается от этого теплее.
   Бум! бум! бум! Две недели ты пробыл у нас, и вот в одну зимнюю ночь судьба постучалась в дверь моего дома. Мы оба немедленно бросились к дверям, и, по-видимому, тогда-то мы и простудились оба. Что касается меня, то я продал сегодня свой дом, бросил практику, трех своих детей отправил в пансион, а что касается моей жены, то ты узнаешь, что стряслось с нею.
   Еще раз черт подери! Иной раз бывает здорово страшно вспоминать старое. Собственно говоря, обоим нам было хорошо, когда ты заступил место нашего больного товарища. Я еще вижу тебя в его лисьей шубе, разъезжающего на санях. А когда он умер, я ничего не имел против того, чтобы видеть тебя в качестве добросовестного земского врача в непосредственной близости: несмотря на то, что мы всегда немало насмехались над недостатком практики земского врача.
   Но все случилось иначе.
   Помнишь ли ты еще, как мы изощрялись в остротах над овсянками, стаями налетевшими тогда в Гейшейер. Подойдешь, бывало, к какому-нибудь голому кусту или дереву, и вдруг оно словно задрожит от порыва ветра, сбрасывая с себя золотистые листья. Мы сравнивали их с золотою горою. Но вечером мы ужинали овсянками же, так как воскресные охотники в изобилии навязывали их, а моя не любившая выпить кухарка превосходно жарила их. Ты клялся тогда, что не останешься врачом, или, чтобы государство вместо того, чтобы заставлять тебя опустошать карманы неимущих пациентов, само уплачивало тебе гонорар и предоставило в твое распоряжение запасы громадного магазина, для снабжения из него бедных больных мясом, мукою, вином и всем необходимым.
   И вот за это злой демон врачебного призвания все послал насмарку. Но ты должен поправиться, ты будешь снова здоров!
   Я сейчас уезжаю в Америку. Когда мы вновь увидимся с тобою, ты узнаешь, почему. Жене моей, находящейся в настоящее время у Бинсвангера [известный немецкий психиатр], следовательно пользующейся наилучшим уходом, я ничем не могу быть полезен. Три недели назад я навестил ее, но она не узнала меня.
   Над моей врачебной деятельностью, а также и над бактерио-логическими исследованиями я окончательно поставил крест. Ты знаешь, со мной приключилось несчастье. Мое научно уважаемое имя малость потрепали за последнее время. Утверждают, что вместо возбудителей воспаления в селезенке я исследовал и описал в своей последней работе волокна красящего вещества. Это, конечно, может быть, но я не верю этому. В конце концов, мне совершенно все равно.
   В общем мне страшно опротивело все на свете, и я чувствую, что близко подошел к английскому сплину. Почти весь свет -- а Европа главным образом -- представляется мне чем-то в роде остывшего противного блюда на станционном буфете, давно уже переставшего привлекать меня"...
   
   Доктор Фридрих Каммахер заключил письмо сердечными приветствиями, надписал адрес и отдал немецкому лакею, чтобы тот отправил его. Затем он поднялся к себе в комнату, окна которой были разукрашены морозом, и лег в холодную, как лед, постель.
   Состояние путешественника, проехавшего уже целую ночь и которому предстоит еще переплыть океан, не из завидных. Положение же молодого врача усугублялось тем, что его обуревали болезненные, непрерывной чередой сменяющие друг друга воспоминания. Он с удовольствием готов был заснуть, чтобы с новыми силами выйти навстречу надвигающимся событиям, но напрасно он закрывал глаза, -- сон бежал от него.
   Жизнь молодого человека в течение десятилетия, от двадцати до тридцати лет, протекала мирно, не уклоняясь от буржуазного шаблона. Блестящие способности и усердие в избранной им специальности доставили ему покровительство больших научных сил. Он был ассистентом у Коха. А у его противника, Петенкофера, он провел несколько семестров в Мюнхене, но отношения остались такими же дружескими. В Риме, где он намеревался изучить малярию, он познакомился с госпожою фон Торн и ее дочерью, его нынешней душевнобольной женой. Своим приданым она значительно увеличила его крохотное состояние. От брака у них родилось трое детей; благодаря хрупкому телосложению жены, молодой врач переселился с нею в здоровую гористую местность, но ни своих научных работ, ни связей он не прерывал.
   Таким образам, как в Мюнхене, так и в Берлине, а также и в других бактериологических кружках он считался одним из самых талантливых, и его карьера была уже предрешена. Разве только его известная склонность к язвительности вызывала у его сухих коллег неодобрительное покачивание головой.
   Теперь же, после того как несчастный труд Каммахера вышел в свет и потерпел страшное фиаско, в научных кружках решили единогласно, что стремление к наслаждениям привело молодой, подающий большие надежды, талант к гибели.
   Фридрих же сам решил таким образом: "Из трех нитей, привязывающих меня к жизни, -- сказал он себе, -- разрыв Парками одной, представляющей мой научный путь, нисколько не трогает меня. Кровавый разрыв второй -- здесь он подразумевал любовь к жене -- лишает первое обстоятельство всякого значения. Продолжай я, -- думал он дальше, -- до сегодняшнего дня мою научную деятельность, третья нить, словно огнем обжигающая мою душу, все равно уничтожила бы честолюбие и энергию в этой области". -- Этой нитью была страсть.
   Фридрих Каммахер уехал в Париж, чтобы избавиться от этой страсти, но ее предмет, шестнадцатилетняя дочь одного артиста, сама того не желая и точно так же против его желания, не выпускала его из своей власти. Его любовь превратилась в болезнь, и эта болезнь потому достигла до такой высокой степени. что страдавший ею, благодаря последним неудачам, был особенно восприимчив к этой заразе.
   Один из его профессиональных друзей познакомил его в Берлине с отцом его возлюбленной и с ней самой, и этот друг, узнав о молчаливой и страстной любви приятеля, должен был взять на себя миссию следить за каждым шагом Лейтхен и уведомлять его каждый раз, когда они предполагали куда-нибудь переезжать.
   Маленький саквояж доктора Каммахера вовсе не показывал намерения совершить далекое морское путешествие.
   Решение было им принято в чаду отчаяния, или скорее вынуждено в припадке страсти: именно когда получилось известие, что артист с дочерью двадцать третьего января должен был сесть в Бремене на почтовый пароход "Роланд", чтобы ехать в Нью-Йорк.
   Путешественник, не раздеваясь пролежал в постели не больше часа, затем встал, отбить лед у умывальника, сполоснул ледяною водою лицо и снова спустился в нижнее помещение гостиницы. В читальне сидела молоденькая, хорошенькая англичанка, туда же вскоре вошел далеко не такой молодой и красивый еврей, по-видимому купец, который сейчас же отрекомендовался немцем. Тоскливое томление ожидания быстро вызвало сближение. Немец жил постоянно в Америке и точно так же на "Роланде" намеревался переплыть океан.
   На улице было пасмурно, в комнате холодно, молодая дама беспокойно ходила взад и вперед мимо потопленного камина, и разговор двух новых знакомых быстро перешел в односложные "да" и "нет".
   Состояние влюбленного неудачника для окружающих бывает скрыто или непонятно, но во всяком случае забавно. Такой господин, обыкновенно, или озаряется светлыми надеждами, или погружается в бездну отчаяния. И вот, юного безумца помимо его воли, несмотря на ветер и стужу, выгнало на улицу, где заставило его бесцельно слоняться по улицам и переулкам скучного приморского города. Он думал о том, как испытующе смотрел на него земляк, когда спрашивал о цели его путешествия, и как он сам не без смущения что-то соврал ему, чтобы только не выдать настоящей причины. Он решил отныне в случае, если опять появятся такие назойливые собеседники, говорить всем, что он едет взглянуть на Ниагару и навестить при этом старого школьного приятеля.
   Во время обеда в гостинице, где никто не проронил ни слова, стало известно, что "Роланд" прибудет, вероятно, около пяти часов. Выпив с новым знакомым кофе и выкурив несколько сигарет Симона Герца, они отправились вместе со всем своим багажом на "салонный" пароход, который, впрочем, далеко не соответствовал своей громкой кличке.
   Здесь пришлось выносить томительно долгое стояние. Дым черными густыми клубами валил из низкой трубы и сливался с грязным желтым туманом, окутывавшим все вокруг. Из машинного отделения от времени до времени доносился звон лопаты кочегара. Постепенно подходили пассажиры, молчаливые, угрюмые, в сопровождении носильщиков.
   Кают-кампания помещалась на палубе. Внутри нее, под окнами, -- в сущности это был просто стеклянный ящик, -- вдоль стен стояла круглая скамья, покрытая красным плюшем с такими же подушками. На ней в беспорядке был навален пассажирский багаж.
   Никто из пассажиров не мог посидеть спокойно. Разговор происходил вполголоса. Три молодые дамы с бледными лицами, -- средняя из них была молодая англичанка из читальни, -- без устали ходили взад и вперед вдоль каюты, не переставая шептаться о чем-то.
   -- Я уже восемнадцатый раз проделываю это путешествие, -- ни с того, ни с сего вдруг заявил торговец готовым платьем, новый знакомый Каммахера.
   -- А вы страдаете морской болезнью? -- спросил кто-то его.
   -- Каждый раз, лишь только я сажусь на пароход, я превращаюсь в труп, -- отвечал купец. -- И только недалеко от берега я оживаю снова.
   Наконец после долгого ненужного ожиданья на пароходе стали к чему-то готовиться. Три дамы обнялись, расцеловались друг с другом, причем не обошлось, конечно, без слез. Средняя и самая красивая -- та, которая была в читальне, -- осталась на корабле, другие же сошли на берег.
   Но пароходик все еще не хотел тронуться в путь. Наконец отвязали толстые канаты от железных колец пристани. Раздался душераздирающий свист, и винт осторожно, словно нехотя, стал медленно рассекать черную воду. Тем временем наступила темная ночь.
   В последний момент Фридриху подали еще несколько телеграмм. Его престарелые родители желали ему счастливого пути. Его брат слал ему несколько сердечных слов. Две другие телеграммы были: одна от его банкира, а другая от его юрисконсульта.
   Молодой доктор Каммахер не оставил на пристани в Саутгемптоне ни друга, ни родственника, ни даже простого знакомого, и тем не менее, лишь только он почувствовал, как пароход пустил машину, в нем поднялась целая буря. Он не мог бы сказать, было ли здесь отчаяние, или мука, или надежда на бесконечное счастье. Он только чувствовал, как что-то судорожно сдавило ему груд, поднялось к горлу и горячей волной обожгло глаза.
   Жизненный путь необыкновенных людей вступает, по-видимому, с каждым десятилетием в опасный кризис. Во время такого кризиса все соединившиеся болезни или побеждаются и уничтожаются, или же организм, скрывающий их, поддается им. Часто такая уступка влечет за собою физическую смерть, иной же раз только моральную. И опять-таки один из самых важных и для беспристрастного наблюдателя самых значительных кризисов есть тот, который происходить между тридцатью и сорока годами. Трудно избежать кризиса до тридцати лет, зато чаще случается, что он запаздывает до половины тридцатых годов и еще позже: потому что это одновременно великий расчет, так сказать, окончательный баланс жизни, который хочется отложить как можно дальше, чем приняться за него слишком рано. В этот кризис Гете совершил свое путешествие в Италию, Лютер прибил свои девяносто пять тезисов к двери дворцовой церкви в Виттенберге, Игнатий Лойола пред иконой Богоматери повесил свое оружие, чтобы никогда не употреблять его больше, и Христос в середине этого же духовного кризиса был приговорен ко кресту. Что же касается молодого врача на быстро убегавшем из освещенной гавани салопном пароходе, то он не был ни Гете, ни Лютером, ни Лойолой, но был связан с ними не только своим образованием, а еще близок им некоторыми гениальными чертами своего характера.
   Нельзя было бы выразить, насколько он сознавал всю свою минувшую жизнь, покидая берега Европы. При этом внешнем прощании пред ним вставала, так сказать, целая часть света то собственной души: и при этом здесь не было речи о новом свидании, наоборот, его потеря узаконивалась навеки. Что же удивительного, что в этот миг все его существо было потрясено чуть не до потери сознания.
   Лойола не был хорошим солдатом! В противном случае, как мог он кинуть свое оружие? Лютер не был хорошим доминиканским монахом: иначе, как мог он сделать то же самое с своим орденским одеянием? Точно так же Гете не был хорошим юристом или бюрократом! С этих трех мужей и также, несмотря на все их различие, с Фридриха Каммахера неудержимый поток могучей судьбы и личной жизни смыл наружную оболочку души.
   Впрочем, молодой врач не принадлежал к тем, которые вступают в кризис бессознательно. Годами он предчувствовал его приближение. И по своему характеру он также должен был неустанно размышлять о сущности этого кризиса. Вместе с тем он считал, что кризис представляет собою копию юношества и таким образом, в сущности, только начало действительной мужеской зрелости. Ему казалось, что до сих пор он делал все руками других, руководимый посторонней волей, а не по собственному побуждению. Его мышление казалось ему не мышлением, а оперированием с чужими мыслями. Ему представлялось, что он находился в теплице, и наконец его голова, подобно вершине дерева, стремящегося к свету, пробив стеклянный потолок темницы, очутилась на свободе.
   "Отныне я пойду на своих нотах, своими глазами буду смотреть на все, думать свои собственные мысли и делать все по своему желанию".
   Нельзя обойти молчанием, что в своем саквояже он вез с собою книгу Штирнера: "Единственный и его достояние".
   Человек социального общества никогда не бывает вполне самостоятельным. Что новый духовный товарищ Каммахера назывался Штирнером, было плодом его глубокого разочарования в морали сострадания, вошедшей ему в плоть и в кровь и до сих пор владевшей им безраздельно.
   Густая мгла клубилась вокруг маленького пароходика. Огни гавани давно уже исчезли. Скорлупу с стеклянным павильоном стало заметно покачивать. Ветер свистел и завывал в снастях. Казалось, что ветер был настолько силен, что заставлял маленький пароход не двигаться с места. В действительности же винт гнал его все вперед. Внезапно пароходный свисток пронзительно свистнул несколько раз, и он снова помчался в непроглядную тьму.
   Хлопание окон, сотрясение корпуса корабля, тяжелая неустанная работа машины в трюме, в связи со свистком и завыванием ветра, кидавшего пароход на бок, все вместе создавало в пассажирах чувство неизъяснимой тоски. А пароход, словно ему ни до чего не было дела, несся все вперед, резким, неприятным свистом оглашая воздух, то ныряя в бездну, то вздымаясь на гребни волн, то падая на бок, словно затерянный во мраке.
   Нервная система путешественников, подвергающихся подобным прелестям хотя бы только в течение полутора часов, приходит постепенно в такое состояние, которое иначе нельзя определить, как мука. Близкий страшный элемент, поверхностью своею представляющий точные границы человеческих владений, вызывает мысли о смерти и гибели, тем более что сухопутному жителю здесь представляются такие опасности, каких, в сущности, совсем нет. Особенно трудно освоиться привыкшим к свободе в передвижении с тесным пространством корабля. Иллюзия свободы воли как-то сразу пропадает. Но несмотря на все эти новые и угрожающие обстоятельства, несмотря на напряженные нервы и чувства, в этом состоянии нельзя отрицать известного очарования. Таким образом и Фридрих чувствовал себя в особенно приподнятом состоянии, ближе, теснее связанным с жизнью, чем когда-либо.
   -- Или жизнь снова есть единственное, невероятное приключение, -- так говорил он себе, -- или же жизнь -- ничто!
   Снова пароходик шел спокойно. Затем сразу задрожал всем корпусом, забурлил воду, с шумом выпустил шипящие пары, страшно засвистал, словно испугавшись чего, раз, два раза, -- Фридрих сосчитал семь раз, -- понесся внезапно с наибольшею скоростью, как будто бесы преследовали его, -- повернулся и очутился в полосе яркого света.
   "Роланд" прибыл в Нидль и встал за ветром. За защитой его могучих широких стен пароходик, казалось, попал в освещенную, словно днем, гавань. Впечатление, произведенное на Фридриха неожиданным присутствием могущественного покорителя океана, было подобно громовому фортиссимо.
   Никогда доселе не чувствовал Фридрих подобного уважения к могуществу инженерного искусства, к истинному духу времени, в которое он жил, как при виде этой грандиозной стены, выступающей из темных водных недр, этого колоссального фасада, из бесконечных рядов крупных люков струящего снопы ослепительного света на ленящуюся поверхность защищенных от ветра волн. Какими жалкими в сравнении с этим сооружением, с этим творением, триумфом божественно-человеческого гения казались предприятия, в роде постройки знаменитой вавилонской башни, даже если бы они увенчались успехом.
   Матросы старались спустить с "Роланда" веревочную лестницу. Фридрих мог заметить, как наверху, на палубе, где она была прилеплена, стояла довольно многочисленная группа служащих парохода, в форме, готовившаяся, по-видимому, к приему новых пассажиров. Это происшествие силою своего" величия поразило молодого врача. При виде этого невероятного, гигантского плавучего дворца фей невозможно было сохранить уверенность в трезвости современной цивилизации. Здесь самого трезвого зрителя поразила бы забытая романтика, в сравнении с которой померкли бы грезы поэтов.
   Пока пароходик приближался к спуску, на палубе "Роланда" заиграла музыка. То был марш, воинственный и в то же время торжественный, с таким солдаты идут обыкновенно в поход, т. е. на смерть или победу. Только и недоставало такого оркестра из духовых инструментов, чтобы в конец расстроить нервы юного доктора.
   Нельзя было не признать, что эта музыка, раздававшаяся во тьме, была подстроена с намерением влить боязливым душам мужество, помочь им пересилить известный страх текущего момента. Там, за стенами лежал бесконечный океан. В такое мгновение его нельзя было иначе представить себе, как мрачным и грозным: страшная демоническая сияла, враждебная человеку и делу рук человеческих. Но из груди "Роланда" все громче и громче вырывались громкие звуки, призыв, победный крик, подобный грому, который заставляет быстрее бежать кровь по жилам и сильнее биться сердце.
   -- Ну, милый "Роланд", -- промелькнуло у Фридриха в го- лове, -- придется тебе, молодцу, иметь дело с океаном.
   С этими словами он стал подниматься по лесенке наверх.
   Поднявшись при громких звуках музыки до последней ступеньки и очутившись на обширной палубе, он попал между двух рядов офицеров, прислуги и прочих корабельных служащих, тех самых, которых он уже заметил снизу, и был одновременно изумлен и обрадован, сколько внушающих доверие лиц он нашел там. Это было собрание статных людей, от офицера до стюарда, все народ высокий и опытный, с лицами приятными и отважными, умными и в то же время верными. Фридрих сказал себе, что есть еще другие национальности кроме немецкой, но почувствовал прилив гордости вместе с чувством доверчивой безопасности. Правда, основанием этой странной мысли было убеждение, явившееся, неизвестно откуда, что Господь Бог никогда не решится утопить в море такой цветник благородных и верных долгу людей, словно каких-нибудь котят.
   Вскоре после этого он уже сидел в конце полукруглого стола, в форме подковы, в столовой. Все ели и пили, но так как обед уже прошел, в низеньком, обширном и пустом, зале не было особенного оживления среди немногочисленных пассажиров, усталых и занятых своими мыслями.
   Во время еды Фридрих, собственно, не звал, подвигается ли вперед могучий корабль, в середине корпуса которого он находился, или стоит, на месте. Едва заметное покачивание казалось слишком слабым, чтобы быть признаком поступательного движения такого могучего гиганта.
   Восемнадцатилетним юношей Фридрих совершил свое первое морское путешествие из Гамбурга. в Неаполь, в качестве единственного пассажира коммерческого парохода: но тринадцать лет, прошедших с тех пор, заметно изгладили впечатление этой поездки, а роскошь этого американского парохода, в которую он попал, представляла для него такую новизну, что он только с изумлением озирался вокруг.
   Выпив по обыкновению несколько стаканчиков вина, он обрел ощущение полного спокойствия, после долгой напряженности, чувство приятной усталости. Она так подступала к нему, что он был почти уверен, в освежающем сне. Он тут же решил: прошлое отныне должно быть прошлым, будущее -- будущим, настоящее же необходимо посвятить отдохновению и сну.
   Он, как убитый, проспал десять часов и снова появился в большом зале лишь за завтраком. Приказали, подать себе список пассажиров, он не без сердечного трепета нашел в нем имена, которые искал, -- Евгений Гальстрем, с дочерью.
   Разыскав фамилию Гальстрем, Фридрих сложил описок и осмотрелся вокруг. В зале собралось человек пятнадцать -- двадцать, дам и мужчин, которые все были заняты едой. Но Фридриху казалось, что они собрались с единственной целью, подсматривать за ним п подслушивать его.
   Пароход уже с час плыл в Атлантическом океане. Столовая занимала всю ширину корабля, и ее окна время от времени заливались волнами. Против Фридриха сидел господин в морской форме, который отрекомендовался ему корабельным доктором. Между ними немедленно же завязался оживленный разговор на специальную тему несмотря на то, что Фридрих был занят другим. Он не мог решить, как ему следует держаться при первой же встрече с Гальстремом.
   Он сам себя обманывал, говоря себе, что поехал вовсе не ради маленькой Гальстрем, а предпринял путешествие в Новый Свет с единственною целью побывать у закадычного друга Петра Шмидта и посмотреть Нью-Йорк, Чикаго, Вашингтон, Бостон, Йеллоустон-парк и Ниагарский водопад. То же самое он намеревался сказать Гальстремам и в этой удивительной встрече обвинить случай.
   Впрочем, он заметил, что внутренне он больше и больше начинал владеть собой. Власть любви во время разлуки с любимым, существом принимает иной раз угрожающие размеры. Так Фридрих во время своего пребывания в Париже жил в каком-то постоянном лихорадочном состоянии, п его стремление к любимому человеку дошло до нестерпимого предела. Вокруг образа маленькой Гальстрем образовался лучистый ореол, который Фридрих так сильно привлекал к себе внутренними очами, что ко всему другому был буквально слеп. Эта иллюзия внезапно пропала. Ему было стыдно самого себя, он находил себя смешным, и, когда он встал, чтобы первый раз подняться на палубу, его охватило такое приятное чувство, словно он осв